Если правильна данная выше характеристика раннего демократического сознания, — а она несомненно правильна, — тогда в лице Абовяна мы имеем одного из самых примечательных ранних демократов.
Чтобы убедиться в этом, достаточно внимательно перечитать его произведения и самое значительное из них «Раны Армении», которое до сих пор еще не может дождаться беспристрастной критики.
«Национал-демократический роман, — твердят одни, — евангелие воинственного национализма, от начала до конца построенное на проповеди человеконенавистничества, поэтому мы его отвергаем».
«Это — первое изображение армянского зулума, основоположение армянского национализма, Агаси — первый армянский гайдук, родоначальник бесчисленных героев национального освобождения, фабрикацией которых позже занимались все романисты от Раффи до Агароняна. Абовян за три четверти столетия оправдал добровольческое движение и всю тактику дашнаков во время империалистической войны, поэтому мы его принимаем» — таково мнение других выступающих решительными противниками первых.
Однако, читателю нетрудно заметить, что тут нет двух точек зрения, что и приемлющие, и отвергающие Абовяна, исходят из одной и той же оценки романа. Представители обеих точек зрения считают «Раны Армении» наиболее ярким памятником национал-каннибализма, отражением идеологии агрессивной армянской буржуазии, недвусмысленно обнаружившей свое сочувствие прямой экспансии русского империализма на юге. Обе точки зрения исходят из той посылки, что армянская буржуазия, даже ранее, чем она сложилась, руководила и направляла общественную мысль в рабство к феодализму, что она начала борьбу за владычество русского самодержавия еще до того как появилась на свет как вполне определившийся класс.
Я думаю, что такая схема могла выкристаллизоваться лишь при абсолютном пренебрежении к фактам действительной истории.
Эта ошибка обусловлена совершенно необъяснимым стремлением некоторых историков расширить понятие «армянская буржуазия» до включения в него всех капиталистов-армян, где бы они ни находились, кого бы они ни эксплуатировали. Став на эту позицию, исследователь не может отказаться от соблазнительного искушения все процессы страны рассматривать под углом зрения интересов колониальной буржуазии, а все идейные явления пригонять к эволюции колониальных общин.
Эти ошибки искажают все перспективы.
Колониальная буржуазия, даже чувствующая себя принадлежащей к армянской нации, не была еще армянской буржуазией, а была частью российского купечества, английской буржуазии, турецких и персидских ростовщиков, и т. д., т. д. Она стала фактором национальным только после того, как у нее появились свои интересы внутри страны, и когда в самой стране появилась буржуазия, в союзе с которой и в меру союза с которой колониальная буржуазия могла быть с известной натяжкой названа армянской буржуазией.
Роль колониальной буржуазии огромна, конечно, но эта роль ограничивается на первых порах тем, что она выделяла из своих рядов и вытягивала из разных сословий как самой страны, так и разбросанных повсюду общин, некоторое количество людей, и подготовляла из них слой разночинной интеллигенции. К середине XIX века интеллигенция эта заняла в стране и на периферии ее все решающие культурные позиции. А колониальная буржуазия в немалой степени направляла идейные интересы этой интеллигенции.
Однако для основной массы мещанской интеллигенции определителем идеалов была почвенная буржуазия. Программу свою эта интеллигенция конструировала из потребностей буржуазного развития страны, а так как последнее было невероятно убого, то и идейная программа интеллигенции носила печать нищеты и убожества. Колониальная буржуазия жила одной социально-экономической жизнью с буржуазией великодержавной, ее интересы и воззрения находили себе выражение в рядах имперского буржуазного либерализма. Достаточно сравнить идеологов и представителей интересов колониальной буржуазии с идеологами местной армянской буржуазии.
Процесс формирования буржуазного сознания — диалектический процесс, он протекал с огромными внутренними противоречиями. В хаосе, из которого рождаются классы капиталистического общества, мы с большим трудом можем установить те зигзаги, которые намечают в самых общих чертах контуры грядущей классовой дифференциации.
Основные линии раздела, глубочайшие межи лежат между старым и новым обществом в целом. Понятия, выработанные, кристаллизовавшиеся в процессе поздней эволюции, последовавшего развития, могут быть применены к ранней поре весьма и весьма условно. Такой вывод неизбежно вытекает из признания эволюции демократического буржуазного сознания.
Нельзя утверждать, будто старые французские просветители или идеологи Великой французской революции были националисты в том смысле, как мы понимаем это выражение, хотя на самом деле они были пламенные патриоты и имели высоко развитое национальное сознание. Нельзя этого делать даже несмотря на то, что их патриотизм имел нередко очень ядовитые проявления.
Было бы нелепо сегодня объявить Пестеля идейным дедушкой Пуришкевича только на том основании, что он высказывал по еврейскому вопросу чудовищные вещи. Подобный вывод бессмыслен именно потому, что Пестель вовсе не углублялся в решение еврейского вопроса и его мнение по этому частному вопросу было неуравновешенностью мелкобуржуазного патриотизма. Вспомните, как Руссо гениально сказал: «Всякий патриот суров по отношению к иностранцам, они ничто в его глазах» — национальная идея в самые революционные периоды своей молодости носила в себе семена ксенофобии и каннибализма. Но она — национальная идея — играла известную, строго ограниченную положительную роль, когда, в общем контексте прочих демократических идей выступала поборником точки зрения народа против феодальных привилегий, точки зрения целого против дробного.
Национальное сознание стало националистическим сознанием не тогда, когда оно стало суровым и несправедливым к иностранцам — оно всегда было таким, — а тогда, когда оно откололось от прочих демократических идей и стало знаменем антидемократических новых властителей, иначе говоря тогда, когда экономическое развитие, классовая дифференциация привели к тому, что в недрах третьего сословия появилось пролетарское движение, взявшее на себя осуществление демократических задач совместными силами — рабочих всех национальностей.
Не следует меня понимать в том смысле, будто я схематизирую исторический путь одной из классических буржуазных стран и механически переношу общую схему на все народы, в какое бы время они ни вступили в период буржуазной революции. Нет! Когда в основных западных странах этот процесс закончился и период освободительных национальных войн завершился, всякая следовавшая нация оказывалась сразу перед фактом — быстрого превращения национального сознания в националистический обскурантизм.
Но до революции 1848 года все процессы шли чрезвычайно усложнение и дифференциация тянулась мучительно долго.
Так было в России, когда после декабристов десятилетия передовая русская общественная мысль мучительно — медленно искала путей дифференциации, принимала чудовищные формы идеалистической абстракции, буйные формы взрыва гегельянской диалектики, метафизические формы утопического социализма, чтобы на самом пороге 1848 года нащупать форму фейербахианского материализма, а тем самым приблизиться с наивозможной смелостью к пролетарскому демократизму.
Великорусская национальная идея при этом все далее отходит вправо, пока не кристаллизуется в мистически-юродивую философию Хомякова, историческая миссия которой состояла в том, что она взрыхляла почву для Каткова.
В армянской действительности этот процесс повторился, но протекая в уродливой форме, на примитивной стадии, ни разу не поднимаясь до уровня подлинно передовой теории, больших и сложных вопросов классовой борьбы. Десятилетие продолжалось это мучительное развертывание демократической идеи от Абовяна до Налбандяна. В этом, разумеется, лично никто не повинен и менее всего Абовян. Так мизерна была тогдашняя социальная действительность. Она снижала все вопросы до уровня элементарной, почти первобытной проблемы существования: и в экономике, и в политике, и в идеологии.
«Раны Армении» отражают это долгое время боровшееся за свое внедрение первобытное, первоначальное, упрощеннейшее демократическое сознание.