РАЗБОЙНИЧЬЯ ИЗБА

Однажды, в начале ноября, страшный ветер, бушевавший в горах три дня и три ночи, наломал столько деревьев в Татрах, что местами целые склоны были завалены сосновым буреломом… Лишь кое-где торчали буки с замерзшими листьями, державшиеся на глубоко ушедших в землю корнях. Потом пошли дожди, потом снег, и раз ночью, к концу ноября, стало сильно морозить.

В ту ночь два брата — Юзек и Сташек Лущики, из Буковины, Андрей Косля и Гилярий Питонь из Костелиск пришли на полянку в дремучем лесу под Кошистой горой. Шли они издалека, из Спижа, с тяжелой ношей: они ограбили еврейскую лавку, забрали там не только деньги, а и всякого товару; полотна, сукна, которое можно было хорошо продать новоторжским евреям, — да, кроме того, Косля нес на плечах большую серну, которую он убил на Белых Водах, метко попав ей в лоб камнем. На диво он камни бросал, — вообще он был искусник: например, присев на корточки и взявшись руками за большие пальцы у ног, он мог вскочить на высокий стол.

И бегал он так, что, схватив собаку за хвост, мог гоняться за ней, сколько душе его было угодно. Было у него прозвище: Косля Проворный, или Гонец. Звали его иногда еще не то Гордый, не то Горный — оттого ли, что горд был он очень и спесив, оттого ли, что редко бывал в долинах, а все больше в горах сидел. А может, звали и так и так.

Лицо у него было ясное, как солнце, продолговатое, с вечной улыбкой, — а искалечить человека для него было все равно, что рукой замахнуться. Высокий был он и гибкий, как сосна. Смерть двух людей уже считали за ним.

Братья Лущики, Юзек — старший и Сташек — младший, были дюжие, широкоплечие, огромного роста, смуглолицые парни. Волосы носили они длинные с косичками от висков до плеч, а в косички вплетали стеклышки и блестки. Волосы у них были черные, всегда намазаны маслом, — а молодых бычков они вскидывали на плечи, как овец. Был у них обычай освещать себе дорогу, поджигая какую-нибудь избу на краю города или села, где они грабили ночью. Называли их за это — Лущики Яркие. Четвертый, Гилярий Питонь, из Костелиск, был мужик среднего роста; прозвали его Вьюном, — он умел на диво извиваться под чупогой[1] и ломался так, словно у него костей не было. Был он белокур, с кудрявыми волосами, и так ловко крал баранов и волов на полянах, что никто с ним в этом сравняться не мог; а кроме того он умел играть на свирели, и с ним было веселее идти в дальнюю дорогу и ночевать в глуши.

Герштом или атаманом этой шайки был самый старший и самый расторопный, Юзек Лущик. Когда-то он был под началом у покойников Юзька и Яська Новобильских, происходивших из рода, который славился и своей древностью, и своими разбоями… Их имена он всегда вспоминал с честью и часто молился о вечном покое их грабительских душ:

— Пусть вам Господь Бог простит двадцать и семь разграбленных лавок и три смерти людские!

— Добрые были мужики! — говорил он.

Сташек Лущик держал караул на полянке; холод грыз так, что трудно было выдержать. Месяц ясно светил. Смотрит Питонь на сваленные деревья, почесал в затылке и говорит:

— Эх, если б вот из них изба выросла!.. Было б где погреться!

Посмотрел пытливо на него Сташек Лущик:

— А знаешь, Гилярий, она бы тут могла хоть сейчас вырасти! Ничего не надо, срубить только суки, стволы укоротить и досок достать для крыши. Пригодилась бы такая изба нам не на один раз!

— Эге, да ведь и до лесопилки недалеко, в Поронин за досками сбегаем, — отозвался Косля, поднимая голову над серной, с которой он снимал шкуру, а у самого глаза засветились при мысли, что и в лютый мороз не придется сидеть у отца в деревне.

— Знаете, парни, так холодно… возьмемся-ка за работу, — говорит Питонь. — Хоть бы руки погреть!

Юзек Лущик стал очень хвалить эту мысль.

— Будет где и переночевать не раз, да в случае и скотину продержать можно будет… Кто знает, что Бог пошлет — авось, коли придется, и подольше просидим вдали от жилья человеческого…

Хорошо помнил он те страшные ночи, которые несколько лет тому назад ему пришлось провести с Яськом Новобильским в Магурской пещере, когда на них, как на волков, облаву устроили. Отмерзли у него тогда два пальца на левой руке, он их топором отрубил:

— Они как деревянные были; положил я их на пень: отрубил, — говорил он.

Мысль построит избу в чаще, куда, кроме них, могли пробраться только волк, да медведь, показалась им превосходной.

Не надо будет уж петь:

«На зеленом буке листочки белеют —
Кто же добрых молодцев зимою согреет?..»

— Сам Господь Бог навалил нам деревьев; чего им попусту лежать, — говорили они. — Полработы убыло, рубить не надо. Пусть хоть часть Божьего дара не сгниет.

И пока Косля драл шкуру с серны, трое остальных чупагами обтесывали стволы и верхушки сваленных сосен. На другой день Сташек Лущик и Косля пошли купить досок в Поронинской лесопилке, и подвезли их к лесу, не говоря, куда везут. В лесу доски пришлось тащить, — возу негде было проехать.

А вечером доски были уже на месте.

Ели серну, пили водку, принесенную из Венгрии, знаменитую боровичевку, от которой глаза на лоб лезли. Были у них гвозди, молотки, топоры — все, что надо. Устали они от работы, но зато все были веселы. Питонь уж играл на свирели, Сташек Лущик уж готовился плясать, как вдруг Юзек нахмурился и сказал.

— Эй, хлопцы, об одном мы забыли. Пилы у нас нет. Как нам дерево резать, или доски?

Покупать пилы им но хотелось, и так много уж денег ушло, а одалживать пилу где-нибудь в деревне нельзя было: это могло бы возбудить подозрение. Косля Проворный и Сташек Лущик сразу собрались в дорогу, и, укравши на лесопилке две пилы, вернулись с ними поутру.

Потом Юзек Лущик перекрестил место, где должна была стоять хата, сам перекрестился, сложил руки и сказал, подняв глаза к небу:

— Господи Боже Всемогущий, во Святой Троице Единый, Пресвятый Господь Иисус Христос Распятый, Дух Святой, Матерь Божие и Вы, все Святые Господни и Ангелы, будьте нам в помощь, чтобы работа наша шла и до конца дошла, чтоб ни при ней, ни с ней никакого несчастья не было, а чтобы Тебе на славу, людям на пользу выросла эта изба, и благословение Господне чтоб вечно с ней было, чтоб никто из нас не болел в ней, чтоб не было никакой измены, чтоб никакая скотина, ни конь, ни корова, ни овца, старая ли, молодая ли, или что хочешь, краденое из Спижа ли, или пониже откуда, не переводилось в ней, а чтобы мы в здоровьи там жили, деньги наживали и Твое Господне имя, Отче Предвечный, хвалили: так наш Господь Бог во Святой Троице Единый и Ты, Господи Иисусе Святый, помоги! Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь!

Вскоре потом изба на полянке под Kошистой горой была готова. Люди назвали со разбойничьей избой.

И благословил Господь ее строителей, были они здоровы, были у них деньги; да вскоре всем им конец пришел по очереди.

Юзька Лущика, атамана и главного строителя (он лучше всех строить умел) повесили за ребро на крюке в Микулаше Липтовском, и висел он до тех пор, пока не умер — там его и похоронили.

Сташек, его младший брат, умер от воспаление легких — напился воды, устав от погони пограничной таможенной стражи, когда пробирался с табаком в Галицию. Умер он в деревне.

Питонь сорвался с решетки висницкого замка при попытке побега, свалился с большой высоты, разбил голову и умер на месте. Его похоронили на висницком кладбище.

Проворный или Горный Косля последним ушел на тот свет. Погиб он в долине Старолесья у Низких озер от пули охотника из Спижа, который охотился на коз.

Похоронил его под собою снег, а весною орлы разнесли по кускам его тело.

Таков был конец четырех строителей разбойничьей избы. Но изба видала еще так еще многое на своем веку.

В ней играли знаменитую свадьбу Зоськи Моцарной из Костелиск, свадьбу, которая еще так нехорошо закончилась.

Моцарные славились силой, — и сама Зоська могла положить самого сильного мужика, срубала деревья в лесу, — а когда ей было около тридцати лет, поступила в разбойничью шайку Франка Топора и наводила ужас на все города и местечки за Татрами. Никогда не знавала она любовных объятий: все боялись сойтись с ней. Когда же она стала славиться награбленным богатством (а брала она из добычи, сколько хотела: с ней торговаться никто не смел), Куба Питонь из Костелиск, не бедный, да жадный мужик, начал добиваться ее руки.

Не советовали ему люди, да и сама она говорила:

— Куба, оставь лучше, не выдержишь!..

Но уж очень он на богатство зарился, не обращал внимание на добрые советы.

А так как Зоська не очень хотела показаться в хохоловском костеле (там она еще недавно украла двух лошадей у богатого хозяина, Михала Тыльца, которому чуть не вся деревня была сродни), — ей и пришла в голову мысль отпраздновать свадьбу в хорошо ей знакомой разбойничьей избе.

Целая толпа гостей ехала туда из под леса вглубь, верхами, с песнями и музыкой. Нa лошадей навьючили бочки с вином и с пивом, и вся вековая пуща наполнилась гамом, которому вторили далеким воем испуганные волки.

Зоська истратила на свадьбу котелок талеров. Гремели пистолеты и ружья, зажгли костер — огонь доходил до самых верхушек сосен, а зарево от него было, как от пожара. Но у Кубы к утру оказались сломанными три нижних ребра, одно с правой и два с левой стороны… Там он на третий день и помер; отвезти его в Костелиски нельзя было: все у него болело, да и дороги не было.

Похоронили его в лесу и поставили крест, и долго еще ходила поговорка: повадился Куба Питонь к Зоське Моцарной.

Она его очень жалела и говорила, что ни в чем не виновата, что хотела обойтись с ним, как можно осторожнее, и что ее только на одну минуту разобрало — и вот тебе…

Там, в разбойничьей избе, скрывались от проклятий и воплей людских несчастный Яси Слодычек и сестра его Тереза — она семнадцати лет, он двадцати; они влюбились друг в друга вопреки Божьему завету и человеческим законам, и должны были бежать из родной деревни, из отцовского дома. Там они похоронили под старой сосной маленького ребенка, умершего от голода и холода, от которых и сами они умирали, а Ясь, который ходил когда-то в школу в Новом Торге, сорвал кору с сосны над могилкой и вырезал на мой такую надпись:

Тут покоится маленькое дитя некрещеное, умерло от мороза и оттого, что у матери молока в груди не хватило. Не карай его, Господи, адом, ведь оно невинно. Аминь.

Долго стояла эта сосна с надписью, пока ее не спалило молнией. Разное говорили про это те, кто знали: одни, что Богу угодно было дать знак, что он принял просьбу Яся и дитя его, хоть некрещеное, взял на небо; другие, будто он хотел показать, что дитя горит в адском огне, как сосна горела от удара молнии. — Бог, как Бог, — говорила старая Гадейка, их тетка, — он, что орел в небе. Кто знает, куда он летит? Не противятся ему ни тучи, ни дожди. Куда хочет, туда и летит. Так и Господь Бог свободен.

Там, в разбойничьей избе, жил Войтек Самек из Закопаного, завзятый охотник на медведей. Звали его «Зрячим», потому что видел он дивные дивы, каких никому не случалось видеть (он-то и видел рыбу с бараньей головой в Морском Оке). Там, в разбойничьей избе, видел он раз страшного всадника Татр — рысь на шее у оленя; она промчалась по полянке, под самой разбойничьей избой, несясь как вихрь на обезумевшем от отчаяние животном. Слыша издали стоны и увидев ужасное зрелище, Самек испугался, думая, что это привидение, и даже перекрестился, — олень промчался и исчез в чаще.

Там видел он отчаянную борьбу медведя с пятью волками. Весь лес дрожал от рева и хрипа, а снег метелью взбивался в воздух над кучей зверей. Медведь, на которого волки напали неожиданно, не успел убежать в лес, к деревьям, и волки на него насели. Самек смотрел из двери разбойничьей избы, с ружьем в руке, на эту борьбу. Жаль ему было медвежьей шкуры, да любопытство взяло, кто победит. Медведь защищался храбро и пятился к лесу, к молодым соснам. Самек боевой душой своей радовался, глядя, как могучее животное поднималось на дыбы и махало огромными лапами, ревя и сопя. Но проворные волки отскакивали в стороны и загораживали дорогу к лесу… Одного медведь ударил в голову, он упал со стоном в снег, — сквозь разинутую пасть его полилась кровь. Другой с брюхом, распоротым медвежьими когтями, подскочил высоко в воздух и упал, купаясь в крови своих внутренностей. Вдруг самому большому из волков удалось напасть на медведя сзади и вонзить ему клыки под уши в шею. Тогда другой волк впился ему в горло, а третий тоже подскочил к его шее. Придушенный, задавленный медведь упал, расставив лапы. Теперь виден был только чудовищный ком тел, слышался такой стон, рев и хрип, смешанный с воем издыхающих тут же волков, что у Самка ружье дрожало в руках от потрясающего зрелища.

Прошло, может быть, полчаса, пока звери боролись, валяясь и ползая по земле, сцепившись так, что трудно было отличить одного от другого. Наконец, медведя загрызли, — он перестал защищаться, а волки, красные от крови, сочившейся из ран, стали рвать его мясо и пить его кровь. Тогда Самек уложил двумя выстрелами двух волков, а третий убежал.

Рассказал он это, вернувшись домой, сидя в теплой избе за дымящейся картошкой, приправленной горячим молоком. Слушала его жена, слушали трое рослых сыновей и три полногрудые, румяные красавицы-дочери, которые ткали полотно на станках, пока не начинало светать. Сидели они кто на скамье, кто на ведерке, кто на стуле, опершись круглыми подбородками на руки, и слушали чудные рассказы, которые отец приносил всегда с собой с гор. Слушали его и двое кумовей, родственники и друзья Самка, большие охотники, Ясек Вальчак и Мацек Татарин; они пили венгерское вино, которое поставили перед ними, и пыхтели густым душным дымом трубок. Нa завтра хотели они вместе с Самком отправиться к разбойничьей избе за шкурами убитых зверей, которые не потеряли цены, хоть и истрепались в борьбе, да за мясом и салом медвежьим, очень целебным во всех болезнях, — если только не утащат богатой добычи водки, рыси, лисицы, куницы или птицы.

Там Самку было дивное видение, после которого стали говорить, что, как бы он ни грешил, а пойдет на небо, коль ему Господь Бог такую вещь при жизни дозволил видеть; да впрочем он после этого и не очень долго грешил.

Такое с ним приключилось несчастье, что отправился он с товарищами пни выкорчевывать в Менгушовецкую долину, повстречался там с семью липтовскими стрелками, и угодили они ему пулей в бок. Угодить бы и не угодили, было у него время бежать, два товарища его и убежали куда-то к Копровому Кряжу, да только боевая душа Самка не хотела уйти с поля битвы без выстрела; остановился он, чтобы прицелиться в самого толстого липтовца. Да Бог не благословил, ружье не выстрелило, — порох ли намок, или другое что, — а тем временем один из липтовских стрелков и влепил ему пулю под ребра. С ней и сошел Самек с поля с сознаньем, что уходит с честью, и прошел, истекая кровью, Менгушовецкий кряж, пробрался к Рыбьему, под Волошин, ничего не ел, не пил, все припасы там, в долине, остались, — пока, наконец, усталость не одолела его в скалах.

Об одном он у души своей просил, чтоб не уходила она из него, пока он не дойдет до разбойничьей избы.

Там он упал на солому, которая осталась от последних ночлегов разбойников или охотников.

Тогда — (только, Боже сохрани, не от горячки, не от раны, а с Божьего соизволения) — дано ему было видеть то, чего ни один горец не видывал.

Ослабел он от потери крови так, что не мог двинуть ни рукой, ни ногой. Вдруг ему показалось (а было это на заходе солнца, темновато было, день был туманный, дождь шел), что какая-то тень стоит в дверях, хоть они были заперты, а потом явилась и другая. Одна стала по левой стороне двери, другая по правой.

— Смерть… — думает Самек, — но на какого чорта их две пришло, ведь и одна со всем светом, с царями, с попами и с докторами справляется, а не то, что с мужиком… да и не слыхивал я, что две смерти есть, или чтоб смерть в двух образах ходила…

Да только он сейчас понял, кто пришел: та тень, что стояла слева, говорит:

— Душа, или ко мне!

А голос у ней такой, словно немазанная ось заскрипела.

— Ого! — подумал Самек и вздрогнул. — Да ведь это дьявол, а та вторая, верно, смерть, или помощник какой…

И в ту же минуту тень, что по правую сторону двери стояла, отозвалась:

— Душа, или ко мне!

А голос был, как колокольчик в костеле.

И обрадовался Самек, догадался, что это не помощник дьявольский и не смерть; откуда бы им иметь такой сладкий голос. И его тешило то, что тень эта казалась светлее, чем другая. Всмотрелся Самек хорошенько в тени, — глаза у него были зоркие, охотничьи, — и увидел большие крылья над головой у обеих; только у того, что был светлее, они были как у ласточки, а у другого, как у нетопыря. Знал уже Самек, что это ангел и дьявол.

— Пришли за душой моей, — говорит он про себя. — Кто же осилит?

Дьявол говорит:

— Душа! ты моя!

А ангел в ответ:

— Не твоя, а моя!

— Моя!

— Нет, не твоя!

Стали спорить.

— Он воровал! — говорит дьявол.

— Воровство — дело мужицкое. Не крадет тот, кто не может! — отвечал ему ангел.

— Пьянствовал!

— Так за свои деньги! У тебя взаймы брал?

— С девками любил хороводиться, когда парнем был.

— Да, ведь и ты бы с ними хороводился, кабы захотели тебя! Небось!

— Не исповедывался уж года три!

— Это ксендзово дело, а не твое. На то и есть ксендз в Хохолове.

— Как разозлится — ругается!

— Так тебя же ругает! И хорошо делает.

— Святым не верит.

— Так и они ему не верят. Я это хорошо знаю, мы ведь друзья, а ты у них под хвостом!

Разозлился на это дьявол, идет к Самку от двери.

— Иди, душа! Беру тебя! — скрипит он.

Вынул вилы откуда-то из-за плеч и идет к Самку. А ангел ему:

— Ах, ты нехристь! Сто чертей ты слопал! Да какой же я ангел, коли с тобой не справлюсь.

И хвать за вилы рукой.

— Было тут на что посмотреть, — рассказывал Самек, — ангел, знать было по нем, был дюжий, да дьявол тоже не слаб. Чуть он меня рванет вилами, ангел его держит. Только я диву дался, что никакого шуму они не делают. Говорить говорили, так, по человечьи, но чтобы задеть что-нибудь — ни-ни… Ничего не было слышно.

Наконец, ангел вырвал у дьявола вилы и вышвырнул их сквозь крышу в поле. Следа на досках не осталось, только скрипнули слегка, — тогда дьявол повернулся и бух — в дверь. Удрал.

— Ну, душа, — сказал ангел Самку, — спас я тебя.

— Храни тебя Господь, ангелочек! — ответил Самек.

— Ну, что, Войтек, хочешь идти со мной на небо?

Почесал Самек за ухом, не хотелось ему еще уходить со света, под пятьдесят лет ему всего было, а главное, жаль было того медведя с белой полоской на шее, что в Темных Соснах засел, жаль было и свадьбы у Собчака, куда его звали, — да только нельзя же такому человеку, как ангел, перечить. Чешет он за ухом, да говорит:

— Эх, если б отпустил ты меня на малость, тут только на одного медведя сходить… Свадьбу у Собчака бери уж, пусть ее, — коль нельзя иначе.

Не сказал я ему, какой медведь, или где он, — много ли ангел толку в охоте знает.

А он ответил:

— Ну, будь по твоему. Оставайся еще и иди на этого медведя.

И поднялся на крыльях и улетел сквозь крышу.

И не успел я его спросить даже, как звать его — Серафим, или Херувим, или как, не успел поблагодарить его, — вылетел это он сквозь крышу, только в глазах мелькнуло.

Да, видно, Господь Бог иначе рассудил, — не так, как он мне говорил, — а то я и того медведя убил, как только мне от раны полегчало, и на свадьбе был, и до сегодня живу и, может быть, жить буду и не год и не два.

Такого дивного видение никогда уж больше не было Самку, хоть раз ночью он повстречался и с Монахом у Хиньчова озера. Только этот призрак ничего ему не сказал, а лишь, проходя мимо, пододвинул светильник к его лицу и пошел дальше.

— Так бы и сказал ты, что он не идет, а плывет, хоть передвигает ногами под своей рясой. Борода у него по пояс, а глаза словно бельмами подернуты. Капюшон на нем остроконечный, — чуть ступит, он на нем болтается. Светильник в руках несет красный, красивый такой. Видел я, как шел он вниз, в долину. Там потом река разлилась, трое людей и собака утонули.

Там, в разбойничьей избе, однажды отдыхали пять людей. Они украли под Гавраном двух волов и барана у крестьян. Был между ними Михаил Калинский с Белого Дунайца, который даже в костел в Поронине с кривым ножом за пазухой ходил; был Климек Заруцкий, парень с гладким и нежным, почти женским лицом, который по очереди соблазнил семь сестер Михлянок и тем прославился; кроме того, он был разбойникоим. Был Ясек Валя, с Валевой Горы, который умел прыгать через забор такой же вышины, как он сам, знаменитый танцор и вор. Была там Зоська Моцарная, вдова Кубы Питоня, был там Яхим Топор из Грубого, ее двоюродный дядя, восьмидесятилетний старик, еще крепкий и смелый, с которым никто не мог сравняться в уменьи уводить волов. Звали его Нетопырем: он много ходил по ночам.

Волов они привязали к стене, повязали им морды мешками, чтоб они не мычали, потом развели огонь и зарезали барана, чтобы подкрепиться. Зоська стала жарить барана; Каминский не дождался, резал ножом сырое мясо, посыпал его солью и клал в рот. Чуть проглотит кусок, хлебнет водки из бутылки, — а хлебал он так, что еще не насытился, а уж полторы бутылки ушло. Это он «варил в нутре». А по нем и видно не было, что он такой сильный и здоровый.

Когда мясо обжарилось и все наелись, они легли около костра, закурили трубки, — и Зоська, как все. Мало, кто мог выпускать, такие клубы дыма как Зоська. Звезды уже начали показываться на небе и светить сквозь щели в крыше внутрь избы.

Был теплый, июньский вечер, ветер налетал с гор, весело играя в лесу, словно тешась своими крыльями и летом.

Яхим Топор лежал близ огня, он уж любил греться и в теплые ночи. Хранил он стародавний обычай — носил еще на шее ожерелье из камешков и косточек, а на голове высокую баранью остроконечную шапку, окрученную шнурками, с нанизанными на них раковинами.

Голова его была похожа на голову старой совы, глаза у него были огромные, выпуклые.

Помнил он многое из далеких-далеких времен, помнил еще лук на стене, висевший в избе в его детские годы; с этим луком предки его когда-то на охоту ходили. Умел он в поздней своей старости на диво метать топором так, что срубал ветви в любом месте. Один лишь покойник Косля Горный мог в свое время равняться с ним в этом искусстве.

Оставили ему родные после смерти немного земли и скота, что пасся летом в Ваксмундских горах, а зимой близ Топоровых озер, — он увеличил стадо, да глупо сделал: когда дети подросли, все роздал им, а они, вместо того, чтобы кормить его, как обещались, выгнали его из дому. Пришлось ему скитаться; он все больше разбойников держался, и хоть стар был и силы большой у него не было, а мог взапуски с молодыми ходить в дальнюю дорогу, даже бегать, и был очень опытен в кражах, привыкнув к ним с детства за свою долгую жизнь.

— Мне и восемнадцати лет не было, — говаривал он, — как я с разбойниками на грабеж ходить стал, так уж меня природа моя к тому тянула. Мне дома не сиделось, когда я слышал, что кто-нибудь на разбой идет; так тянуло, что не приведи Господь. Был у Тонсеницовых озер хозяин, Ян Бирцож, он против Мацька Гусеницы в Закопаном жил, с ним я и пошел в первый раз. Он с собой никогда ничего не брал, кроме суковатой палки, но когда, бывало, разозлится, — ох! люди мои милые! — не мало дюжих парней укладывал он этой палкой. Не было атамана лучше его!.. С ним я первый раз на разбой ходил. Давно…

В этот вечер Яхим Нетопырь был грустен.

— Дети меня выгнали, шатаюсь я по ночам, Нетопырем меня зовут, — говорил он. — Были у меня четыре дочки и пять сынов, трое померли, шестеро остались; сыновья и одна дочка. Внуков, правнуков дюжин пять будет, а может и больше. Да… Сначала кормили, жил ничего; как к которому приду, у него и сижу. Что мне в голову ни придет, все мне давали. Эх, не прошло и двух лет, все переменилось. Выгнали. Я вот думал над молодостью их: ничего из них не выйдет, ни стрелять по зверю, ни воровать не идут, сидят на земле, за конями ходят, дрова рубят, сено косят. Ни за что путное не берутся. Думал: ведь должен быть хоть один на свете, что делать что-нибудь будет. Эх, не приведи Господи! Все на земле сели — хозяева. В деда пошли, по матери. Сеют, боронят, пашут, а чтобы молодцами быть — не их дело. Выгнали меня. Позоришь нас, — говорят, — ты, старый вор, разбойник! Эх! кабы я не крал, не было бы у вас, у каждого по коню, да по три коровы, сынки! Не мало сапог износил я ради вашего добра, да больше двадцати лет, коли посчитать, в тюрьме сидел. А мало ли на моей спине палок побывало — в Липтове, на Ораве, в Новом Торге — больше тысячи! Не было б у вас, на чем хозяйничать теперь, кабы не я! Эх! Коль случай подвернется, так я теперь у них у самих бычков повыкраду!

Берегитесь! Миська! Есть там еще горелка?

Подал ему Каминский бутылку; старик выпил.

Плюнул, губы утер рукавом.

— Хорошо! давай еще!

Выпил еще.

Отнял бутылку ото рта и заворчал: Берегитесь, берегитесь, сынки! Завтра поутру и мы там можем быть. Ха!

Опять отпил. Лицо его покраснело, огромные, выпуклые глаза около кривого носа словно разбухли от блеска, узкие, продолговатые, опущенные в углах губы начали дрожать.

— Гей! Сынки! Хозяева! Тепло вам! Баба постель греет! Гей!

В голове у него начало мутиться.

— Эх! Не бывало на свете других таких молодцов, как Лущики Яркие… Зарево устроили раз такое, что все небо горело… Эх! Лущики Яркие!.. Эх!.. Хоть одного бы из них в Грубое пустить, к сынкам, к хозяевам… Баба постель греет… Вот бы светло было!..

Вдруг он вскочил.

— Иду!

— Куда? — спросили товарищи.

— В Грубое!

— Зачем?

— У детей ночевать. Будьте здоровы, люди мои.

И прежде, чем те успели оглянуться, он ушел. Захрустели ветки близ избы, зашелестела трава, и старик исчез в лесу.

Спит Каминский, спит Валя; глухая полночь. Зоська Моцарная (она около Заруцкого лежала: ребра у него стальные были) толкает его и говорит:

— Климек! Смотри-ка! Зарево, или что на небе? Да ведь не светает еще!

Смотрит Климек, говорит:

— Зарево. Горит где-то.

И заснул опять.

А Зоська Моцарная видела сквозь щели в крыше, как зарево росло и облило нсбо зловещим багрянцем, от которого меркли звезды.

— Лущиков Ярких поминал Нетопырь, — думала она, — и помянул. Где-то близко горит…

На другой день, когда уже совсем светало и Михал Каминский жаловался, что Нетопырь вчера всю горелку выпил, вдруг он появился в дверях разбойничьей избы. Казалось, будто распрямились его согбенные плечи; в глазах его горел огонь.

— Видели?! — спросил он, запыхавшись, но громким голосом.

— Здравствуй, крестный! А что нам было видеть?

— Ночевал я с детьми! Видели?

— Да как же нам отсюда было видеть?

А у Зоськи сердце дрогнуло в груди от мысли, которая у нее мелькнула.

— Зарево? — спросила она.

Старый Нетопырь торжественно кивнул головой и ответил:

— Зарево!..

А потом прибавил:

— Два хозяина, сынка, с дымом ушли!..

И тихо стало в разбойничьей избе, даже Михал Каминский широко раскрыл глаза, хоть он мало чему дивился.

— Поджег?!

— Ага! Зашел я к Ендреку, стучу в окно… — Кто? — я, отец! — иди к чорту! — Иду к Яську, они там рядом. — Кто?

— Я, отец. — Ну тебя к черту, или к Ендреку! — был я там! — Ну, так убирайся к чорту! — я уж дальше не пошел. Горелка мне тоже голову туманила. Эх, — подумал я, — не пойду я по воду ни к Стаську, ни к Кубе, ни к Яхимку, ни к Марине; я уж с вами останусь. Постойте вы, хозяева!..

А тут у меня в глазах Лущики Яркие — Юзек покойник, которого за среднее ребро в Микулаше повесили, и Сташек покойник — так и пляшут. Эх! Провели вы меня, безмозглые сынки, вы, старшие, когда я вам наделы оставлял! Взял я огниво, трут поджег. Загорелось в одну минуту!

Он повернулся от двери к долине и поднял руку.

— Хозяева! Нищие! Выгнали вы меня, — позоришь-мол нас ты, старый вор, разбойник! Сынки! Месть вам за то, что я мыкаться должен! Месть! Теперь будете от голоду дохнуть — хозяева, нищие! Погорельцы!

И он тряс сухой, костлявой рукой в сторону деревни, а глаза у него страшно горели и дрожали его узкие, продолговатые губы.

Тем временем Каминский натягивал струны на скрипку и бормотал:

— Все хорошо, крестный, только вот зачем ты вчера всю горелку выпил?.. Ничего не осталось.

* * *

Потом пришел конец и самой избе.

Начали рубить леса под Кошистой горой, пастбища устраивать, избы строить.

Опустела разбойничья изба, никто ее не чинил. Однажды осенью горный ветер сорвал и поломал крышу, стены после этого стали чернеть и гнить. Поросло все кругом всякой травой, и сквозь щели в стенах начали пробиваться зеленые, угрюмые листья лопуха, потом внутри стала расти трава и голубые, сапфирные цветочки. Мох, грибочки от сырости поползли по стенам и осеребрили их бледной зеленью. Расплодился около них ржавый, грустный щавель и темная, сонная крапива. Низкие стены стали исчезать летом в густой траве, а зимой под сугробами снега — и с каждым годом все больше и больше. Горный ветер потом разрушил две стены, южную и западную; две другие рухнули через несколько лет под тяжестью снега. Лопух, трава, щавель, крапива, голубые и сапфирные цветочки, белые горные ландыши покрыли весной кучу бревен. Земля стала втягивать в себя гниющее дерево, и через несколько лет от разбойничьей избы не осталось и следа.

Осталась только память о ней, вместе с именами Лущиков Ярких, Косли Горного, или Гонца, Зоськи Моцарной, охотника Самка Зрячого, печального Яся и Терезы Слодычков, да старого Нетопыря из Грубого, который отомстил недобрым сыновьям.