Как Марина-то у насъ
Ходит к мельнице одна,
Да и с мельницы домой,
Никому муки не даст, —
пели о Марисе Кружлёвой, войтовой[2] дочери из Рогожника, а потом запели о ней и еще другую песню:
Да как Мацек, войтов зять,
Показал дорогу ей…
Да это потом, уж после свадьбы: он ей показал, по какой дороге в жизни надо ходить.
Такая была она девка, какую не скоро в околодке сыщешь. В Людимире ли, на храмовом празднике, или в Черном Дунайце, на ярмарке, не было мужика, который бы на нее не загляделся; не было бабы, которая бы не покосилась на нее злыми глазами.
Высокая, стройная, с гордо поднятой головой, брови — словно углем намазаны, высоко над глазами, густые, длинные и блестящие, лоб гладкий, глаза огромные, голубые, прямой нос, маленькие розовые губы, круглый подбородок, черные волосы, да с таким блеском, словно их кто-нибудь отполировал, и такие длинные, что она могла ими закрыться, как платком. А краска на лице, загорелый румянец на смуглой коже, а шея, гибкая, упругая, а грудь, что так гордо дышет под корсетом: дрожь проймет, когда посмотришь, — а изгибы в талии, точеные бедра, гибкие, полные, — а все тело, словно из мягкого железа выкованное. А голос!.. Как запоет она, чудится, будто весь мир тает… Шла она в толпе, так, будь тут самая что ни на есть давка, ей не надо было говорить: «дайте-ка дорогу», — каждый сторонился, только взглянув на нее.
Да и во всем прочем была Марина счастлива.
Богатая была она девка, гордая, неприступная, знала себе цену.
Отец ее, войт, старый Баргек Кружель, был вдовцом: одна она у него была, и свету он за ней не видел. Было у них пятьдесят десятин земли, пять — лесу, большое хозяйство и мельница.
Марина все на мельницу ходила, все за мельником присматривала, да затем, чтоб кто-нибудь и горсти муки не украл, так что даже в песнях об этом петь стали; да только за глаза, а в не в глаза. Такие у нее глаза были, словно горячие угли, словно кто под водой огонь развел. Как взглянет она на кого, так, если ему еще семидесяти годов не стукнуло, дрожь его проймет до мозга костей. Один парень из Островка с вином ехал, да как увидел ее, уперся в воз спиной, и ни ногой, ни рукой шевельнуть не мог, языка лишился и только рот раскрыл.
Она ему улыбнулась и прошла мимо, а он потом говорит: «Да это нечистый, что ли, бабой обернулся?! Эх, если б такие в пекле водились, хотел бы я гореть там, хоть по уши!..»
Не любили ее люди за гордость и неприступность. Было ей уж лет двадцать, а замуж еще она не хотела выходить, да никому и не доводилось слышать, чтобы у нее был жених.
Никто ею не хвастался.
— Что ж, ты замуж выходить так и не хочешь, Марина? — спрашивает ее тетка.
— А есть разве парень мне под стать? — отвечает она.
— А знаешь, как поют:
Что же ты, красотка,
На меня не смотришь?
Не возьму тебя я —
Не возьмет и шляхтич.
— А слышала ты, тетка, что старый Буц говорил? Как царевич приехал к дочери колесника?
— Сказки! Как бы ты не царевича, а и простого горца не проспала!
— Невтерпеж тебе!
Глаза у нее загорелись, зубы стиснула: как в такой девке крови не играть! Только гордость да спесь ее, как на привязи держали. Она вся бы измучилась, но скорее отказалась бы от того, от чего у девок душа замирает и дух захватывает, чем от своего характера отступиться. Такой уж она уродилась.
И вот, должно же было случиться, что повстречался с ней Ясек музыкант.
А было это так. Никак не мог он позабыть Мариси Хохоловской, все еще любил ее, хоть прошло, может быть, года три как она отказала ему. Не ходил он больше в Костелиски, мало даже бродил в Зимнем или Скалистом, как его зовут, Подгалье, и все больше держался деревень в долинах. Даже играл меньше, все работал на лесопильнях, — да за то уж, когда начинал играть, так играл еще лучше, чем прежде. Довольно того, что венгерские цыгане, которые играли даже в самом Пеште, хотели взять его в свой табор, да только он не захотел. Узнал он, что у Гонсёрка в Рогожнике есть работа, и нанялся к нему.
Девки, бабы обрадовались, — слыхали они о нем (тот, мол, Ясек, что славится красотой своей и так грустно кончил из-за бесчувственной девки), что он такой музыкант, какого другого в целом мире нет. Говорили и то, что он за эти три года ни с одной бабой дела не имел. Он в Рогожнике на девок смотрел так, как на ворон, что на соснах сидят. Так они ему нужны были.
Но это продолжалось недолго. Говорит ему раз Куба Гонсёрек, хозяин лесопилки:
— Знаешь, Ясек, будь добр, снеси ячмень смолоть на мельницу.
— Ладно. Снесу.
А старый Гонсёрек посмеивается и говорит:
— Мельничиху видел?
— Какую?
— Да войтову дочку.
— Нет.
— Ну, так держись! съест она тебя!
— Э, коли меня до сих пор никто не съел, так и она не съест.
— Держись, говорю. Тут один парень из-за нее в Пешт удрал. Куба Гонсёрек, тоже наш, из Рогожника, так запил, что не приведи Бог. Вацлав Яхимяк — тот совсем одурел. У меня у самого, хоть и стар я, в ушах звенит, когда я ее вижу. Важная девка, что твой дуб!
— Не боюсь я!
— У тебя, может, талисман есть?
— Есть.
Тут старого Гонсёрка любопытство разобрало. Наклонил он к Яську свою голову с длинными кудрявыми волосами, заплетенными в косички на висках, и спрашивает:
— Что у тебя? Что? Никому не выдам! Скажи!
— Да что есть, то и есть, — что тебе за дело!
— С собой носишь?
— Всегда ношу.
— Где? За поясом?
— Да и за поясом можно, только больно широкий пояс нужен.
— Как так? Не пойму…
— Эх, отец, знаешь — такой широкий, чтоб за него сердце можно было спрятать. Где же ячмень?
Посмотрел на него старый Гонсёрек, спрашивает:
— На сердце его прикладывают?
— Ну?
— Скажи, как? приклеивают? Это пластырь, что ли, какой?
— Не приклеивают, а глотают, чтобы в сердце влезло, — говорит Ясек.
Старый Гонсёрек наклонил голову:
— Чудно ты что-то говоришь, — а покажешь мне? может, и я проглочу?
— Э, нужно бы тебе в Костелиски съездить; там бы и узнал, как я.
— А он оттуда?
— Да.
— А кто ж тебе дал его?
— Чего ж ты так расспрашиваешь! Где ячмень?
Старый Гонсёрек помолчал минуту, потом рассмеялся и говорит:
— Правда, нечего мне расспрашивать, когда у меня у самого на голове талисман.
И погладил себя по седым волосам.
— Пойдем, Ясек, насыпать ячмень в мешок.
Идет Ясек, несет мешок на плечах, подходит к мельнице, а тут, перед самой мельницей, стоит Марина.
— Молоть? — спрашиваст.
Посмотрел на нее Ясек, ноги у него подкосились, весь побледнел.
Маринины глаза, как молния, в него ударили.
Она слегка улыбнулась, так, что едва что-то промелькнуло на ее губах, и свысока, смело, глянула на него, а он стоит перед ней, нагнувшись со своим мешком.
— Иди, — говорит она, — я приму.
Ясек отдал мешок мельнику.
— Ты не здешний? — говорит Марина. — Ты Ясек-музыкант от Гонсёрка.
— Да.
— Приходи завтра за мукой.
— Приду.
Хотел он ей сказать: «оставайся с Богом», но она больше не взглянула на него и пошла лугом домой.
Ясек собрался назад.
Вдруг как зазвенит Маринин голос!.. И такую прекрасную песню она запела, такую сладкую, такую чудную, словно мать колыбельку качает.
И не мог Ясек понять, как у такой, с виду гордой и спесивой девки может быть такой милый, такой ласкающий голос. Насквозь пронзил он ему сердце, ведь он был сам музыкантом и чувствовал это лучше, чем другие.
Идет Ясек, оглядывается, а она по лугу идет, в желтом платке на голове, в белой рубашке, в красном корсете и в красном переднике на темной юбке, — играет на солнце, как цветы на лугах, горит, как огонь вдали. И загляделся на нее Ясек.
А издали ее песня еще слаще, еще лучше:
Яничковы песни
По свету гуляют,
Как овечки летом
По борам сосновым.
Яничково имя
Никогда не сгинет,
Как в горах высоких,
Так и тут в долине.
Голос звенит, а у него сердце тает. А она все поет:
Приходи ты смело,
Коль в оконце сено;
Коль в окне солома,
Значит, батька дома…
У Яська сердце подскочило.
А она исчезла с песней в ивовой роще, что росла под деревней.
Дрожит у Яська сердце, и думает он: эх, да что уж там! Так только, поет себе… Куда мне такая девка… И не взглянула даже…
Так, не веря себе самому, шел он к лесопилке, и все у него дрожало внутри.
— Ну, как там? — опрашивает его Гонсёрек. — Отдал ячмень молоть?
— Отдал.
— Войтову дочку видел?
— Видел.
— Ну что?
— Ничего.
— Ничего?
— Ничего.
— Спасло тебя то, что ты в Костелисках проглотил?
— Где доски, которые нам пилить надо?
— Ох! — думает старый Гонсёрек. — Спасло, коли ты так на работу падок! Поди, выпей-ка с полковша этого снадобья! — И сказал вслух:
— Доски? Доски-то готовы, бери! Да только мне сдается, что у тебя нынче руки будут дрожать!
Ясек ничего не ответил и пошел пилить доски.
А старый Гонсёрек отправился подмазывать телегу (он собирался на ярмарку в Новый Торг) и, насаживая колесо на ось, бормотал:
— Помилуй Господи, что за чаровница эта девка?! Да не только она, а все бабы! А где чары: в голове ли, в ногах ли, или где… или во всем вместе… За то уж, когда дорвешься, так и съесть готов. Эх, что уж… Стар я стал! Семьдесят годов минуло… Вот еслибы мне лет двадцать скинуть!.. Да уж, что пережил я, то пережил, что видел, то видел… Видел я и Антоську Курнотку, и Касю Длугопольскую, да и первая моя жена, покойница, важная была девка… но одна из них могла бы сердце с корнем вырвать, — да все-таки такой, как Марина, я не видывал… Слышал я от старых людей про ведьм, которые много зла людям делали, — они вот такими, верно, были. Не знай я, чья она, не знай я ее отца, ее матери-покойницы, не знай я, что ее носили крестить в Людимир, не знай я, кто ее крестил, — я бы сказал: а чорт ее ведает, кто она такая? Откуда она взялась меж людьми? Нa какой планете, или в какой пещере выросла? Какие чортовы цветы обернулись в ее губы и глаза, ведь таких еще ни у одной бабы не было… Ха… Ну, здорово смазал я воз, не будет скрипеть, не будет моя баба драться от злости, сидя на нем. Эх!.. кой чорт велел мне молодую бабу брать?! Не приведи Господи!.. Кабы мне годов двадцать скинуть… Божья воля…
Так бормотал про себя старый Гонсёрек, хозяин лесопилки, старательно подмазывая воз из страха перед второй своей женой.
А у Яська-музыканта все таяло внутри.
Режет он доски, пилит, а в глазах у него все стоит красота Марины, а в ушах все звенит ее голос.
Марися Хохоловская, Марися Далекая была, как мед, а эта — как огонь. Сразу заманила его своей песней, польстила ему потом — а зачем? Что она не без причины пела, это он знал наверно. Должно быть, видела его где-нибудь, скорее всего в костеле, должно быть, кто-нибудь показал ей его…
У несчастного Яська-музыканта такое уж сердце было: пусть триста баб к нему на шею подряд вешаются, он — ничего… но уж если какая понравится ему — пиши пропало! В нем уж ни жил, ни костей не было: воск.
— Сгину я из-за нее! — думает он.
— Ну, а если походить около нее? — думает он опять.
— Эх! что ж ты там выходишь? — говорит он себе. — Не твое тут счастье нужно!
— Там у меня счастья не было, так, может быть, тут меня Господь благословит!
— Ну! и не таких, как ты, Он не благословлял…
— Вот, повидать бы ее еще раз.
— Да ведь завтра пойдешь за мукой…
— А Марися, та, Хохоловская?
Но воспоминание о Марисе Хохоловской вдруг исчезли в чутком сердце Яська-музыканта, как пыль под дождем.
— Марися? Далекая?.. Кабы она захотела меня… Да ведь она никого не хочет… никогда…
И это огромное слово окончательно подавило в Яське его внутренний разлад.
В тот же день вечером (это было в июне, в ведряную погоду) Ясек, сидя на пне, на котором рубили дрова, долго играл на пищалке из вербовой коры — он на всем играть умел. А старый Гонсёрек, лежа в кровати, бормотал про себя: «Пищи, пищи — еще лучше запищишь, не бойся!.. слава Богу, Маргарита спит… Слава тебе, Господи… Пищи, пищи — уж у тебя душа сквозь дырки пищалки вылезает… того и гляди, будет она у тебя по всему телу прыгать, как птица — с ветки на ветку… Эх, дай Господи, чтоб Маргарита до утра не просыпалась… Если б мне лет двадцать скинуть…»
Ясек в ту ночь мало спал. Заснул он, когда уж светать начинало, и заснул крепко. И снится ему крестный ход — идет с ним Марися Хохоловская, повернула к нему лицо (он с ней рядом стоит) и говорит:
— Эх, Ясек, такая уж моя судьба проклятая!..
И исчезла… а его что-то толкнуло, так что он словно в пропасть полетел.
Поутру идет он на мельницу за мукой; чем ближе подходит, тем жарче ему делается. Марина стоит в дверях.
— Да славится имя Господне, — говорит Ясек и приподнимает шапку.
— Во веки веков. Аминь, — отвечает Марина.
— Мука есть?
— Есть.
Сама отмерила ему, и то и дело, словно невзначай, — то локтем толкнет, то юбкой заденет. Боялся он много глядеть на нее, а как только взглянет — и она на него в упор смотрит, а глаза у нее горят, как свечи у алтаря. Дрожь его пронимает.
— Эх! не тебе, дураку, чай пить, — Думает он про себя.
А когда он уже собирался уходить, Марина говорит ему:
— Ясек, знаешь, я прогнала батрака, что за лошадьми ходил… Не пойдешь ли ты к нам?
— Я?
— Ты.
— К вам?
— Ну, да.
Смотрит он на нее: она стоит перед ним, как заря.
— А разве вы захотите меня? Правда?
— Да, конечно! Что ж я с тобой шутить буду…
У Яська то светлело, то темнело в глазах.
— Пойду.
— Прощайся с Гонсёрком. Перебирайся к нам.
— Говорила ты войту? отцу?
— Отец все сделает, коли я захочу.
— Так когда?
— Да хоть сегодня.
Идет Ясек прощаться с Гонсёрком, а Марина сидит на пороге — и поет:
От любви несчастной,
от любви проклятой
Изнывает сердце,
как в цепях железных…
Мчались за Яськом эти тоскливые, звонкие звуки, рассыпались по миру, как листья березы, как блестящие осенние паутинки, и звенели у Яська над душой, оплетали ее, так что у него кровь от рук и от ног к груди отливала.
Так звенела, мчалась за ним Маринина песня.
— Съест она тебя! — говорит Яську старый Гонсёрек, отдавая ему плату за службу.
— Ну, так пускай ест! Знаешь, как говорил Яносик, когда его пытали и хотели вешать: коли вы уж спекли меня, так и ешьте! — ответил ему Ясек.
И настало для него странное время.
Марина, как царевна, ходит по хозяйству и на мельнице, а он при ней, как при царевне. Никогда ни слова, ничего.
Сохнет Ясек, есть не может, спать не может, мучится…
А у нее только все глаза горят, как пылающие звезды, да груди готовы рубашку изорвать под корсетом, да бедра волнуются, как волны на озере. Ясек совсем власть над собой теряет, — доняло это его, как болезнь.
И он так робел перед Мариной, что не мог себя заставить сделать к ней шага. Слова у него застрявали в горле и в груди.
И вот раз, поутру, он подумал: «Чего мне горе мыкать! Брошу все и пойду к чорту!» — так и решил.
И случилось так, что к Кружлям в обед пришел ребенок, маленький трехлетний мальчик, сродни войту.
— Ты зачем пришел? — спрашивает его старый Кружель.
— За яблоками, — отвечает ребенок.
— А рад меня видеть?
— Рад.
— А эту девку любишь? — спрашивает его войт, показывая пальцем на Марину.
А мальчик говорит:
— Не люблю.
— Не любишь меня? — спрашивает Марина.
— Не люблю.
— Ни-ни?… Вот ни столечко…
— Не люблю.
— Ни столечко? — и показывает кончик пальца и улыбается так, что мальчику показалось, будто фуксии на окне наклонили к ней цветочки и слушают.
— Ни столечко?
Мальчик подумал и ответил: «Столечко…»
А у Марины глаза заблестели, словно тихие закатные звезды.
И Ясек-музыкант остался ходить за лошадьми у войта.
Случилось раз, что мельник заболел и Ясек заменял его; что-то испортилось в колесе: чинит он вместе с Мариной. Чувствует Ясек на спине своей ее высокие груди, чувствует ее горячее дыхание на шее, чувствует ее всю, когда она наклонилась над ним. Думает: «Не выдержу! Будь, что будет! Обернусь схвачу ее, хоть раз поцелую ее в розовые губы, хоть раз к себе прижму…»
Да храбрости не хватило. Такой уж он был: первую встречную девку обнимал, не спросивши, а та, что нравилась ему, всю силу у него отнимала. И долго они так стояли; у него дрожали руки, когда он поправлял колесо, а ее слабо заплетенные волосы рассыпались вокруг головы и щекотали ему шею. И сколько раз он ни думал: «Будь, что будет! Обернусь!» — каждый раз у него в груди не хватало воздуха, а в сердце храбрости.
Починили мельницу. Казалось Яську, что Марина как то странно посмотрела на него, прежде чем уйти.
— Эх, кабы ты была не такой! — думал он, кусая губы. — Не такой красивой, не такой гордой, не такой богатой!.. Эх, кабы ты была не такой.
Эх! если б она была не такой!.. Была бы даже такой же красивой, такой же гордой, да не такой богатой… Что она подумает, прежде всего? Что ему эти пятьдесят десятин земли, пять десятин леса, да лошади, да коровы, да овцы, да мельница милей, чем она сама. И взглянет на него так, что он не вынесет этого…
Правду говорил старый Шимек Тирала, что музыканты какой-то особенный народ; есть среди них и умные, да мало, за то уж, как попадется дурак, так хуже самого чорта. Ведь каждый, кто бы ни женился на Марине, думал бы сначала о ее приданом, а потом уж о красоте, — и никто бы, и она сама, не дивился этому. Да Ясек был из тех, дураков.
— Этакая девка! — думает он. — Ведь сам пан Юзеф Тетмайер из людимирской усадьбы, тот, что стихи пишет, мог бы взять ее в жены, и уж верно его отец, пан Войцех, что правой рукой себя по волосам гладит, а левую за пояс кунтуша засовывает, ничего бы ему не сказал…
Если б она была бедной… А так…
Послушал бы кто-нибудь из мужиков, или баб, как он рассуждает, наверное бы сказал: а ведь он глуп, как козел!
Вскоре потом случилось, что Андрей Кружель, двоюродный дядя Марины, выдавал дочку замуж.
Играет Ясек на свадьбе, с ним еще скрипка, да бас. Девки, как серны, как цветы, да куда им с Мариной равняться.
Играет Ясек и ничего не видит, кроме нее.
Пришел на эту свадьбу Мацек, сын прежнего войта в Рогожнике. Он только что из военной службы вернулся, в уланах служил; красная шапка у него на голове, синяя куртка, красивый парень, ловкий, сильный и не бедный.
Когда он засеменил плясовую, казалось, будто он искры каблуками высекает, хоть у него каблуков не было.
Как обнял он Марину — эх! как понеслись они! Марина вся в огне, а он ее обнял, к себе прижал, по воздуху несет. В огне и Ясек.
Позвали есть.
Была уже поздняя ночь. Вышел Ясек в поле отдохнуть; он устал играть, да это еще ничего: сердце у него разрывалось от грусти, от ревности, от боли, от гнева. Он играл, играл так, что со смычка волосы так и сыпались, а тот прижимал ее, а тот носил, а тот льнул к ней грудью! Эх! тысяча чертей и одна ведьма!
Идет он около маленькой избушки и слышит за стеной шёпот:
— Ты должна!
Говорил это мужчина. А другой голос тоже шёпотом ему отвечал:
— Не должна!
Это был женский голос.
— Должна!
— Нет, не должна!
— Нет, должна!
Улыбнулся Ясек, отошел, походил с полчаса по полю и вернулся на свадьбу. Смотрит: ни Марины, ни Мацка нет. Его и в жар и в холод бросило. Выбежал он из сеней, хвать камень из под ног, сжал его в кулаке и вдруг встретил Марину. Узнал ее, — свет из окон падал.
— Где была!? — спрашивает ее Ясек и заступает ей дорогу.
Вздрогнула Марина, остановилась, потом хотела идти дальше, но не ответила.
Но Ясек уже не уступал. Схватил ее за руку, сжал, уставился на нее.
— Где была!? Говори!
Рванулась Марина, сморщила брови, так что они сошлись у нее на лбу, но потом оставила руку в его руке и ласково сказала ему.
— Пусти меня, Ясек, что с тобой? Что ты мне дорогу загораживаешь, как разбойник, я ведь знаю, что ты любишь меня. Ну, так я тебе скажу, где была. Ходила домой, башмаки переменить; новые ногу мне жали.
— А не была в избе?
— В какой избе?!
— Да там, у сада!
— В дядиной?
— Ну, да!
— Нет!
Сжала зубы, снова наморщила брови. Испугался Ясек, что может рассердить ее. Пустил ее руку и не сказал ни слова. Вошли в избу; она впереди, он за ней.
Он уже сидел у стены, уж играл, когда снова увидел Марину в толпе. Она была бледна и не танцевала.
— Отчего не танцуешь? — спросил он, когда она оказалась близ него.
— Нога у меня болит. Наступили на нее.
А Мацек бросил ему три монеты на скрипку, запел горскую песенку и стал плясать с молодой.
Ясек играет так, что струны скрипят, тот поет, Марина не танцует, стоит вся бледная у стены… Хочется Яську бросить скрипку о землю, вскочить, схватить Мацка за горло… А, может быть, и не они там были, мало ли девок, мало ли парней разбежалось, когда стали ужинать… И звенит, и звучит у него в ушах и в сердце ее голос: «ведь я знаю, что ты меня любишь… Была дома, башмаки переменяла… Ясек…»
* * *
Не прошло и четырех недель, как объявлено было о дне свадьбы Мацка с Мариной. Хотел Ясек бросить все, бежать ко всем чертям, но вот раз Марина говорит ему:
— Поиграй, Ясек, на моей свадьбе…
И он остался.
А Мацек приходил к Кружлям каждый день, всегда веселый, всегда смеется, всегда в духе.
Раз, когда Марина за ужином что-то дерзко ответила отцу, он говорит ей:
— Знаешь, Марина, ты помни: если бы ты мне когда-нибудь так ответила, я бы тебя так погладил, где надо, что ты бы три дня сесть не могла!
Заблестели глаза у Марины; они простоквашу ели, — подняла она руку с ложкой и говорит:
— Эй! Как бы я тебя сейчас не смазала!
Мацек сжал кулак и говорит:
— Смажь!
Посмотрели они друг на друга минуту, Марина опустила голову и стала есть. А старик Кружель, войт, говорит:
— Так и надо, милый человек! Коли баба на тебя с граблями, так ты на нее с цепом; коли баба на тебя с ножом, так ты на нее с косой. Так и надо, милый человек.
А у Яська сердце замирало. Ночью идет он по двору, а Марина сидит на пне около хлева и плачет.
— Чего ты плачешь, Марина? — спрашивает он ее нежно и со страхом: он ее первый раз в слезах видел.
— Бить он меня будет.
— Кто?
— Мацек.
— Так не выходи за него.
— Как же!.. Когда он хочет…
— Да ведь ты можешь не захотеть.
— Не могу.
— Любишь так?
— Нет… Он словно околдовал меня.
— Тебя?!
— Да…
Молчат.
— Ты тогда была в избе? на свадьбе?
— Да…
Ясек тяжело опустился рядом с ней.
— Я знал, я чуял, что это ты…
Марина плачет.
— Марина, слушай, — говорит Ясек через минуту, — зачем ты меня нанимала?
— Нравился ты мне.
— Я?!
— Ты.
— Зачем же ты говоришь мне это теперь!? Господи Боже!
— Нравился ты мне… Слава о тебе по миру ходила. Говорили о тебе.
— А теперь?
— А теперь ничего… пропало…
— Пропало?!
— Навсегда.
— Отчего? Отчего?
— Теперь ты для меня все равно, что ничего.
— Отчего? Я ведь у твоих ног лежал бы. Я ведь был бы тебе верен, как пес! Я бы смотрел на тебя, как на звезду…
— Это-то мне в тебе и не нравится… Мягок ты.
— Тот лучше, что будет бить тебя?
— Да, за то он не баба!
Схватился Ясек за голову обеими руками.
— Марина, зачем ты это мне сказала? Господи!
И качает несчастный головой, и отчаянная скорбь его охватила. А она ему повторяет:
— Мягок ты был. Отчего ты не схватил меня, отчего ты не обнял меня? Теперь я словно заколдована…
— Эх! Так вот как надо было! — говорит про себя Ясек. — Эх! так вот как надо было… А я не знал…
И низко опустил голову.
— Если б ты меня еще тогда, когда я из избы шла, не отпустил… Когда б ты мне не поверил, когда б ты меня к стене прижал, когда б ты меня бить стал!.. А ты меня сразу пустил, стоило мне только слово сказать… «Эх! да что он за мужик такой», — подумала я, — говорит Марина.
— Тебя бить!? Да ведь ты знала, что я люблю тебя, как жизнь свою! Больше!..
— Не знала а! Думала я так: нравиться я ему нравлюсь, да ведь если б меня он любил, так взялся бы за меня! А я не такая, чтобы первой на шею к кому-нибудь броситься. — И Марина надменно подняла свою гордую голову. А Ясек качался от боли:
— Эх!.. так вот как надо было!.. А я не знал… А теперь что?..
— Пропало!..
Вдруг Ясек вскочил:
— А если я убью его?!
А Марина:
— Так запрут тебя в тюрьму, а если и не запрут, так я и так за тебя не пойду… Душа у тебя мягкая… детская, но мужицкая.
— А я на тебя, как на царевну, глядел…
— А он со мной, как с батрачкой обошелся, силой взял…
Покачал Ясек головой.
— Эх, Марина, — сказал он через минуту, — силой и я многих девок брал. Да только ты слишком красива была и слишком богата…
— Какое-то странное сердце у тебя…
— Странное… Что же теперь с нами будет?
— Ничего… Я уже потеряла охоту к тебе… Мягок ты!..
Ясек встал.
— Прощай!
— Нет, нет!.. Ты у меня на свадьбе играть будешь.
— Ни за что!
— Ясек! да ведь ты любишь меня. И будешь мне играть! Не обижай меня!..
И Ясек остался и играл.
Играл три дня и три ночи, такую свадьбу справил старые Кружель своей дочке. Играл так, что у него струны не скрипели, а лопались, и новый смычок весь изорвался. Играл так, что кожа у него стала с пальцев слезать, стерлись и пятки от притопыванья, — а с волос пот градом лил три дня и три ночи. Играл он так, что люди ему дивились, а самому ему казалось, что душа у него в скрипку влезла, а он ее бьет, бьет, бьет, бьет смычком и приговаривает: «Мягкая ты! мягкая! мягкая! детская, а не мужицкая!..»
За три ночи и три дня Марининой свадьбы ничего он в рот не брал, кроме вина и водки. Пил и играл.
На рассвете третьего дня кончилась свадьба, и Ясек перестал играть.
Ни с кем он не попрощался, никого не хотел видеть, оставил вещи и так, как был, со скрипкой под мышкой ушел из Рогожника.
И встретил старого Гонсёрка; он ходил около своего забора и новые жерди вставлял. Был и он на свадьбе, да недолго, — рад он был, что Маргарита там осталась и что он без нее отдохнет дома.
Ясек слова не сказал, прошел бы мимо, да старый Гонсёрек положил ему руку на плечо.
— Не поздороваешься даже со мной, стариком? Даже имени Господнего не прославишь? Куда идешь?
— Куда глаза глядят.
— Вот как? Так, прямо со свадьбы? А не говорил я тебе: берегись, а не то съест она тебя. Вот и съела.
— Ну, оставайся с Богом.
— Добрый путь. Вот видишь, съела тебя эта девка. Ну, а Мацек с ней справится! Я к нему хорошо присмотрелся. Молодец парень! С такой — ремень поясной нужен, а не струны и смычок! Мягок ты!
— Оставайся с Богом.
— Господь с тобой… Не тужи… Тебя, может быть, Господь уберег; ты бы с ней ни за грош пропал!
Ясек уж шел по двору, а старый Гонсёрек бормотал:
— Страшное дело, как человек поглупеть может из-за бабы. Ведь вот он, казался молодцом-парнем, и деловой, и на все руки мастер, — на лесопилке ли, на мельнице ль, за лошадьми ль ходить… а уж играть как лих!.. И как же его извела… Любовь… Гм… Да что ж это?.. голова ли, ноги ли, или другое что… или все вместе… А вот как дорвешься, так и съесть готов… Гм… Эх, кабы мне годов двадцать долой…
А Ясек-музыкант шел лесами и горами к Венгрии и говорил себе:
— Эх, глупый! Эх, глупый!.. Чего ж ты не обернулся тогда, на мельнице?! Мало ли раз мог ты это сделать?! Да ведь сама ждала, сама хотела… Эх, глупый! Эх, глупый!.. И какая душа во мне?! Ей-ей, я и сам диву даюсь! Чего не хочу, то само в горло лезет, а что не мое, да могло бы быть моим, того я взять не умею… Сглазили меня, что ли? Марыси Хохоловской взять я не мог, измыкался я там весь; а эту вот мог — да прозевал… Эх!.. Уж не в скрипке ли моей чары какие?.. Уж не она ль мне душу так размягчила, что мне девка говорит: не мужицкая твоя душа, а детская!.. Нет, нет мне с ней счастья! Эх! уж не в ней ли чары какие?.. Да ведь кабы не она, Марина бы меня к лошадям не наняла… Говорили обо мне… Вот что!..
И такая его злость и боль на скрипку взяла, что он поднял руку, в которой держал ее, и хотел ударить ею по сосновому стволу… да вдруг вспомнил, что ведь это все, все, все, что осталось у него… Что у него ничего нет больше… Ничего, — только скрипка и слава, что о ней по миру ходит…
И заиграл он, только не на свой лад, не грустно, а рванул сразу смычком по всем струнам, так что они загремели все сразу, и заиграл чернодунайский марш.
И, играя так, шел он к Венгрии, и больше никто из своих о нем не слышал.
Говорили одни, что он с цыганским табором ушел, с тем самым, куда его раньше звали, другие, — что утонул в Ваге, третьи, — что спился и умер, что с разбойниками сошелся где-то там, в Семиградских горах. Никто не знал наверное.
Осталась после него лишь слава, да эта песенка:
Яничк о во слово
никогда не сгинет,
Как в горах высоких,
так и тут в долине.