I. Кто был мой дядя
По правде говоря, я не понимаю, почему человек так цепляется за жизнь; что находит он столь привлекательного в этом бессмысленном чередовании ночей и дней, зимы и весны? Неизменно все то же небо, то же солнце, неизменны все те же зеленеющие луга и золотящиеся поля, те же мошенники и те же простофили. Если Бог не мог создать ничего более совершенного, то он неважный мастер, и любой машинист Большой Оперы смыслит в этом больше, чем он.
«Зачем переходить на личности! — скажете вы, — докатились до противопоставления людей Богу». А что делать! Бог, сказать по правде, — функционер, и функционер высокопоставленный, хотя его должность далеко не синекура. Но я не боюсь, что Он подаст на меня в суд Бордо, обвинит в оскорблении своей чести и потребует в качестве компенсации построить ему церковь.
Я хорошо знаю, что судейские более чувствительны к репутации Бога, чем Он сам; вот именно это я и нахожу дурным. На каком основании эти люди в черных мантиях присвоили себе право мстить за оскорбления, нанесенные лично Богу? Имеют ли они доверенность с подписью «Иегова», которая им это позволяет?
Неужели вы верите, что Бог ликует, когда полиция нравственности берет в свои руки его громы и молнии меч и беспощадно метает их в тех, кто имел несчастье сказать о Нем несколько неточных слов? Более того, откуда вообще эти господа знают, что Он обиделся? Он же здесь, присутствует в суде, распят на кресте над головами судей, удобно устроившихся в креслах. Пусть допросят Его, если Он подтвердит их правоту, я признаю свою вину. Знаете ли вы, почему Бог смел с трона династию Капетингов, этот несвежий августейший салат из королей, щедро заправленный освященным маслом? Я знаю, клянусь, и я вам скажу. Потому что эта династия использовала суды для наказания богохульников.
Впрочем, я отклонился от темы.
Что значит жить? Вставать, ложиться, завтракать, обедать и завтра начинать все сначала. Когда сорок лет тянешь эту лямку, то начинаешь понимать нелепость подобного существования.
Люди похожи на тех зрителей в театре, которые, кто сидя на бархате, кто прямо на деревянных скамьях, большинство же просто стоя, присутствуют каждый вечер на одном и том же драматическом представлении, зевая до того, что рискуют вывихнуть себе челюсть. Все согласны с тем, что это смертельно скучно, что лежа в постели они чувствовали бы себя гораздо удобней, однако ни один не покидает своего места.
Жить, стоит ли для этого открывать глаза? Завершить все наши начинания суждено не нам. Дом, который мы строим, перейдет к нашим наследникам, халат, так заботливо простегиваемый нами, чтобы лелеять нашу старость, пойдет на ватничики для наших внуков. Мы говорим себе: «Вот день окончен», — мы зажигаем лампу, разводим огонь в камине и готовимся провести уютный и приятный вечер у камелька: тук! тук! Кто-то стучит в дверь. Кто там? Смерть: пора собираться в дорогу. Когда мы чувствуем волчий аппетит молодости, когда кипим отвагой и кровь играет, как вино, мы — бедны; когда же все зубы выпали и желудок не варит, мы — миллионеры. Мы едва успеваем сказать женщине: «Люблю тебя», как она уже дряхлая старуха. Царства, не успев окрепнуть, рушатся: они подобны муравейникам, которые с такими громадными усилиями возводят жалкие насекомые; недостает только последней соломинки, чтобы закончить их, как бык широким копытом или телега колесом сокрушают их. То, что вы именуете растительным слоем земной коры, это тысячи и тысячи саванов, наложенных друг на друга сменяющимися поколениями. Все эти, так громко звучащие в устах людей имена столиц, монархов, генералов, все это лишь отголоски прежнего величия. Вы и шагу ступить не можете без того, чтобы не поднять вокруг себя праха тысячи вещей, разрушенных еще до своего завершения.
Мне сорок лет; я переменил четыре профессии; я был домашним репетитором, солдатом, школьным учителем, а сейчас я — журналист. Я побывал на суше и на океане, в походной палатке и у семейного очага, за тюремной решеткой и среди вольных земных просторов; я повиновался и повелевал; знавал мгновения роскоши и годы нищеты. Меня любили и ненавидели, меня приветствовали и надо мною насмехались. Я был сыном и отцом, любовником, и супругом; на моем пути, как выражаются поэты, цвели весенние цветы и дозревали плоды осени. И никогда я не радовался тому, что я облечен кожей человека, а не заключен в волчью или лисью шкуру, раковину улитки, кору дерева или картофельную кожуру. Быть может, будь я рантье, особенно же рантье с пятьюдесятью тысячами франков, я мыслил бы иначе.
Пока же мое мнение таково, что человек — это машина, созданная исключительно для страданий; воспринимать ощущение радости он способен только пятью чувствами; для боли обнажено все его тело; куда бы его ни укололи, он кровоточит; где бы ни ожгли, вздувается волдырь. Легкие, печень, кишки не могут доставить ему никаких приятных ощущений, между тем как от воспаления легкого он кашляет, засорение печени вызывает жар, а спазмы кишек — колики. У вас нет нерва, мускула, сухожилия, которые не заставили бы вас кричать от боли.
Ваш организм, как плохие часы, портится каждое мгновение. Взывая к небесам, вы возводите очи ввысь, в них попадает помет пролетающей ласточки и портит вам зрение; вы едете на бал, получаете растяжение связок на ноге, и вас приносят домой на носилках. Сегодня вы великий писатель, поэт или философ, но вот в вашем мозгу оборвалась какая-то нить, и, сколько бы вам ни пускали кровь и ни клали на голову льда, вы уже только жалкий безумец.
За каждым вашим наслаждением таится страдание; вы — крысы-лакомки, которых оно приманивает к себе запахом свиного сала. Гуляя в тени своего сада, вы восклицаете: «О, прелестная роза!» И роза вас колет; «О, какой чудесный плод!» А в нем оса, и плод вас жалит.
Вы говорите: «Бог создал нас, чтобы мы служили ему и любили его». Это неправда: он создал вас для страданий. Человек, не знающий страданий, — плохая машина, незаконченное создание, нравственный урод, выродок природы. Смерть не только завершение жизни, но она и исцеленье. Нигде не чувствуешь себя так хорошо, как в гробу. Если вы доверяете мне, то идите и вместо нового платья закажите себе гроб. Это единственное одеяние, которое не стесняет.
Примете ли вы то, о чем я говорю, за философскую идею или за парадокс — мне безразлично, во всяком случае попрошу вас считать это предисловием к той истории, которую я буду иметь честь рассказать вам, ибо ничего лучшего или более подходящего я не способен придумать.
Позвольте мне, как это делают ораторы, когда произносят надгробную речь над каким-нибудь принцем или героем, вернуться к эпохе, отделенной от нас двумя поколениями. Может быть, вы на этом ничего не потеряете. Нравы той эпохи были достойны современных; народ носил цепи, но он плясал в них, и они звучали, как треск кастаньет.
Ибо запомните, что веселье всегда идет рука об руку с рабством — это благо, которым Бог, в своей великой милости, вознаградил тех, кто зависит от господина или находится в суровых и жестоких тисках нищеты. Он создал это благо как утешение людям в их несчастьях, подобно тому, как он заставил цвести травы среди попираемых ногами булыжников мостовой, петь в старых башнях птиц и зияющие дыры развалин украсил прелестной зеленью плюща.
Подобно ласточке, над высокими блистающими крышами проносится веселье. Оно задерживается во дворах школ, у ворот казарм, на покрытых плесенью тюремных плитах. Как прелестная бабочка, садится веселье на кончик пера, когда ученик пишет свои pensum, оно чокается со старым гренадером в шинке и никогда так звонко не поет (если ему дозволяют петь), как в мрачных тюремных застенках, где томятся несчастные узники.
Впрочем, веселье бедняка — это его гордость. Я был беднейшим из бедняков. И что же? Мне доставляло удовольствие говорить судьбе: я не согнусь под твоею дланью. Я с такой же гордостью буду есть черствый хлеб, с какой Фабриций — репу. Как короли своими венцами, буду я гордиться нищетой; бей сколько хочешь, бей еще: я смеюсь над твоими ударами! Я буду подобен дереву, которое продолжает цвести, когда его подсекают в корне.
Дорогие читатели, будьте довольны этими объяснениями, более убедительных я привести не смогу.
Какая разница между теми временами и нашим! Современный человек не любит смеха.
Он лицемер, скряга и величайший эгоист. В какой вопрос он ни упрется лбом, его лоб трещит, как выдвижной ящик, полный тяжелых су.
Он высокомерен и готов лопнуть от тщеславия; бакалейный торговец именует своего соседа-кондитера досточтимым другом, тот в свою очередь просит бакалейщика принять уверение в совершенном почтении, с которым он имеет честь пребывать, и т. д.
Современный человек помешан на том, чтобы ни в чем не походить на человека из простонародья. Отец одет в синюю шерстяную блузу, на сыне — плащ из эльбефского сукна. Нет той жертвы, которой он не принес бы для удовлетворения своего тщеславия. Он подобен флюгеру. Он сидит на хлебе и воде, зимой выгадывает на дровах, летом остается без пива ради того, чтобы носить камзол из тонкого сукна, кашемировый жилет и желтые перчатки. Если его считают приличным человеком, он сам мнит себя великим.
Он напыщен и труслив; не кричит, не хохочет; чистоплюй; все жесты у него рассчитаны. Он безукоризненно произносит: «Добрый день, сударь, добрый вечер, сударыня». Это именуется хорошим тоном. Но что такое хороший тон? Фальшивый лоск, покрывающий обыкновенную деревянную палку, чтобы она сошла за трость. Допустим, что так следует вести себя в присутствии дам, ну, а как надо себя вести перед лицом Бога?
Он педант; как хорошая хозяйка недостающую в доме обстановку заменяет порядком, так и он отсутствие в себе настоящих знаний заменяет чистотой языка.
На банкетах он всегда воздержан, молчалив и рассеян и потому вместо хлеба проглатывает пробку и вместо белого соуса берет крем. Пока не провозгласят тоста, он и рюмки ко рту не поднесет. В кармане носит всегда газету, заводит речь лишь о договорах, коммерческих предприятиях, железных дорогах и смеется только в Палате.
Но в ту эпоху, к которой я хочу вернуть вас, нравы провинциального городка не блистали внешним щегольством; от них веяло очаровательной непринужденностью и милой простотой. Отличительной чертой этих счастливых лет была беспечность. Все эти люди, кто подобно судну, кто — ореховой скорлупе — закрыв глаза, отдавались течению жизни, не беспокоясь о том, куда прибьют их житейские волны.
Мещане не домогались должностей, они не копили денег, они жили беззаботно, растрачивая до последней копейки свои доходы. Немногочисленные еще в те времена торговцы богатели медленно, постепенно, не отдаваясь этому всецело, просто в силу благоприятного стечения обстоятельств. Ремесленники работали не для того, чтобы откладывать сбережения, а довольствовались тем, что сводили концы с концами. За ними не гналась по пятам ужасная конкуренция, подхлестывающая нас и неумолчно кричащая: «вперед!» Они занимались тем, что каждому из них было по душе; они кормили своих отцов, и, когда сами становились стариками, их дети, в свою очередь, заботились о них.
Непринужденность того веселого общества простиралась так далеко, что служащие суда, даже самые члены суда, заходили в кабачки и открыто устраивали там попойки и, чтобы привлечь к себе внимание, охотно повесили бы свои судейские четырехугольные колпаки на кабацкую вывеску. Казалось, что все эти люди от мала и до велика не имели другого занятия, кроме как развлечься, разыграть веселый фарс или выкинуть забавную шутку. Умные не пользовались своим умом для всевозможных происков, а тратили его на остроты.
Праздношатающиеся, а их в те времена было великое множество, собирались на городской площади. Дни ярмарок были для них днями потехи. Крестьяне, привозившие в город продавать продукты, становились их жертвами; они вытворяли над ними самые жестокие и остроумные шутки, все соседи сбегались поглазеть на это зрелище. Современная уголовная полиция вмешала бы прокурорский надзор, а полиция того времени, глядя на эти проделки, веселилась вместе с толпой, а зачастую принимала в них и сама непосредственное участие.
Итак, мой дед был судебным приставом, а моя бабушка была крохотной женщиной, про которую говорили, что ей даже не видно — полна ли церковная кропильница. Она осталась в моей памяти в образе маленькой девочки шестидесяти лет. Через шесть лет после брака у нее уже было пятеро детей: мальчики и девочки. Все это жило на скудные доходы моего деда и чувствовало себя прекрасно. Три селедки были обедом семерых человек, но хлеба и вина, было вволю, так как у деда был небольшой виноградник, служивший неистощимым источником белого вина. Бабушка умела всех пятерых детей использовать соответственно их возрасту и силам. Старшего — моего отца — звали Гаспаром, он мыл посуду, бегал в мясную, и ни один пудель в целом городе не был лучше выдрессирован для этого, чем он. Младший подметал комнату, третий нянчил на руках второго, а пятый барахтался в люльке. Сама же бабушка была в это время либо в церкви, либо болтала с соседкой. Впрочем, все шло благополучно; с грехом пополам они без долгов дотягивали до конца года. Мальчики были крепышами, девочки — милы, а отец с матерью чувствовали себя счастливыми.
Мой дядя Бенжамен поселился у своей сестры; ростом он был в пять футов и десять дюймов, носил на боку длинную шпагу, пунцовый ратиновый камзол, того же цвета и материала штаны, светлосерые шелковые чулки, башмаки с серебряными пряжками. За спиной у него болталась черная коса, почти такой же длины, как его шпага. Она, раскачиваясь взад и вперед, так засыпала его сзади пудрой, что одежда его походила на облупившийся кирпич, положенный ребром. Дядя был врач, вот почему он имел право носить шпагу. Не знаю, доверяли ли ему больные, но сам Бенжамен очень мало доверял медицине. Он постоянно повторял, что если лекарь не отправил своего пациента на тот свет, то одним этим он уже в достаточной мере принес ему пользу. Заработав несколько монет, дядя Бенжамен покупал большого карпа и отдавал его сестре; она готовила мателот, и вся семья лакомилась. По словам всех знавших Бенжамена, он был самым веселым, остроумным и забавным человеком в округе, а также (как бы мне выразиться так, чтобы не оскорбить памяти моего двоюродного дяди), он был бы человеком наименее трезвым, если бы только городской барабанщик по имени Цицерон не делил в этом отношении его славы.
Только не подумайте, что мой дядя Бенжамен был тем, что определяют банальным словом пьяница. Он был эпикуреец, следовавший своей философии вплоть до пьянства, и только. Желудок его был исключительно утонченным и благородным. Вино он ценил не само по себе, а за даримые им несколько часов опьянения, которое даже самого благоразумного человека заставляет говорить такой наивный, пикантный и своеобразный вздор, что хотелось бы болтать так постоянно. Если бы чтение молитв давало ему такое мое опьянение, то он молился бы ежедневно. У дяди Бенжамена были свои убеждения; он считал, что до тех пор, пока человек трезв, он находится в полусне, что опьянение, если бы только после него не болела голова, было бы величайшим даром творца и что над скотом человека возвышает только — способность опьяняться.
Рассудок, утверждал дядя, это ничто. Это способность ощущать страдания настоящей минуты, вспоминать прошедшие и предчувствовать грядущие. Единственно, что имеет цену, это способность терять рассудок. Вы говорите, что человек уподобляется скоту, когда топит свой разум в вине. Мыслить подобным образом вас заставляет кастовая гордость. Вы воображаете, что положение животного хуже вашего. Когда голод терзает вас, вы охотно согласились бы быть на месте вола, пасущегося по брюхо в высокой траве; заключенные в тюрьму, вы хотели бы быть птицей, вольным крылом рассекающей небесную лазурь; когда ваше имущество подлежит конфискации, вы охотно пошли бы на то, чтобы стать той презренной улиткой, у которой никто не оспаривает ее права на раковину.
Животные в полной мере владеют тем равенством, о котором вы только мечтаете. В лесах нет ни королей, ни знати, ни третьего сословия. Проблему общественной жизни, которую тщетно стараются разрешить ваши философы, муравьи и пчелы, — эти жалкие насекомые разрешили уже давно. У животных нет врачей, и, однако, они не одноглазы, не горбаты, не хромы, не колченоги и не боятся ада.
Дяде Бенжамену было двадцать восемь лет. Он уже три года был врачом, но врачебное искусство отнюдь не приносило ему ренты. Он задолжал суконщику за три своих пунцовых камзола, парикмахеру — за три года услуг, и в каждом из наиболее известных в городе кабачков за ним числилась кругленькая сумма, из которой можно было вычесть стоимость только некоторых прописываемых дядей лекарств.
Бабушка была на три года старше Бенжамена, она вынянчила его и смотрела на себя, как на его руководительницу. Она покупала ему галстуки, носовые платки, чинила рубашки, давала добрые советы, которые, надо ему отдать справедливость, он внимательно выслушивал, хотя никогда ими не пользовался.
Ежедневно по вечерам после ужина бабушка настойчиво советовала ему жениться.
— Фи, — возражал Бенжамен, — это для того, чтобы иметь, как Машкур (так он звал моего деда), шестерых детей и обедать плавниками селедки!
— Но, несчастный, у тебя по крайней мере будет хлеб.
— Да, хлеб, который сегодня не допекся, завтра перекис, а послезавтра подгорел. Хлеб! А что такое хлеб? Он всего-навсего не дает тебе умереть с голоду, но от этого жизнь не слаще. Много я выиграю от того, что женюсь! Жене будет казаться то, что я сыплю слишком много сахара в вино, то не жалею пудры на косу; она прибежит за мной в кабачок, будет меня обыскивать сонного и, сшив мне один камзол, купит себе три тальмы.
— Но твои кредиторы, Бенжамен, как ты с ними расплатишься?
— Прежде всего, пока есть кредит, ты богат, и, кроме того, если твои кредиторы выпечены из хорошего кредиторского теста и терпеливы, то это все равно как будто их и нет.
А затем чего мне не хватает, чтобы мои дела пошли гладко? Хорошей эпидемии. Бог милостив, сестрица, он не покинет в нужде того, кто чинит его лучшие изделия.
— Да, — вставлял мой дед, — и при этом, делает их настолько непригодными, что остается только предавать их земле.
— Ну, что же, — отвечал дядя, — в этом и заключается заслуга врачей, а то мир был бы перенаселен. Зачем тогда господу-богу было утруждать себя, насылая на нас болезни, если бы нашлись люди, умеющие исцелять от них?
— В таком случае ты бесчестный человек и крадешь деньги тех, кто тебя к себе приглашает.
— Неправда, я всегда умею обнадежить, успокоить и развеселить их, а это чего-нибудь да стоит.
Бабушка, замечая, что разговор принимает другое направление, решала, что пора спать.
II. Что заставило моего дядю жениться
Между тем ужасная катастрофа, о которой я буду иметь честь вам сейчас рассказать, поколебала решение Бенжамена.
Однажды мой двоюродный брат по имени Паж, адвокат при суде в Кламеси, пригасил Бенжамена вместе с Машкуром отпраздновать день св. Ива. Обед должен был состояться в прославленном загородном кабачке, расположенном на расстоянии двух ружейных выстрелов от предместья. Состав гостей был избранный, и Бенжамен не променял бы этот вечер на целую неделю будничного существования. И вот после вечерни дед, наряженный в свой свадебный костюм, и дядя со шпагой на боку явились в назначенное место.
Почти все приглашенные уже были в сборе. Чествовать св. Ива собралось блестящее общество. Во-первых, налицо имелся адвокат Паж, никогда не выступавший в суде иначе как под хмельком, затем секретарь суда, привыкший писать свои каракули, клюя носом, прокурор Рапэн, получивший однажды в подарок от одного истца полуведерный бочонок кислого вина, вызвавший этого истца в суд и потребовавший у него прислать ему лучшего, нотариус Артус, съевший как-то семги на десерт, Милло-Рато, одновременно и поэт и портной, автор рождественского гимна, старый, уже двадцать лет не протрезвлявшийся архитектор, господин Менкси, уездный лекарь, лечивший почечных больных, два-три славящихся веселым нравом и великолепным аппетитом купца и, наконец, несколько охотников, обильно снабдивших стол дичью.
При появлении Бенжамена все дружно приветствовали его, и решено было садиться за стол.
За первыми двумя блюдами все шло великолепно. Дядя был очаровательно остроумен, но за десертом головы гостей затуманились: все старались перекричать друг друга. Вскоре разговор превратился в обмен колкостям, брань, заглушающие друг друга остроты, все это производило такой шум, точно разом столкнулась дюжина стаканов.
— Господа! — закричал адвокат Паж. — Я должен попотчевать вас рассказом о моем последнем выступлении. Слушайте.
На лугу полягались два осла. Прибежал хозяин одного из них, негодяй, каких мало, и поколотил чужого осла. Но четвероногое было совсем не смиренного нрава и укусило нашего молодца за мизинец. Его владелец предстал перед судом как ответчик за действия и поступки скотины.
Я выступал как защитник ответчика. «Прежде чем перейти к фактической стороне дела, — сказал я судье, — позвольте остановиться на моральных качествах как осла, которого я защищаю, так и жалобщика. Наш осел совершенно безобидное четвероногое, его уважают все, кто его знает, а деревенский сторож чувствует к нему большое почтение. Бьюсь об заклад, что противная сторона не сможет сказать того же о себе. Этот осел имеет от мэра своей общины удостоверение (такое действительно было ему выдано) в том, что последний ручается за его образцовое поведение. Если истец сумеет представить подобное же, мы не возражаем против уплаты ему тысячи экю убытку».
— Да благословит тебя святой Ив! — сказал дядя. — Пусть поэт Милло-Рато споет нам свой рождественский гимн:
На колени, братья, на колени!
— Какая возвышенная лирика! Только сам дух святой мог ему внушить подобные стихи.
— Ну-ка, попробуй сочини такие же! — закричал портной, делавшийся после бургундского очень запальчивым.
— Нашел дурака! — ответил дядя.
— Тише! — стуча изо всех сил кулаком по столу, закричал адвокат Паж. — Заявляю собранию, что желаю досказать мою защитительную речь.
— Подожди немного, — возразил дядя, — ты еще недостаточно пьян для этого.
— А я все-таки доскажу ее сейчас. Подумаешь, кто ты такой, пять футов десять дюймов роста, что смеешь мешать адвокату говорить.
— Будь осторожен, Паж, — сказал нотариус Артус, — ты всего-навсего щелкопер, а связываешься с человеком, владеющим шпагой!
— Господа, — сказал дед, вставая, — ручаюсь за своего шурина, он никогда не проливал кровь иначе, как ланцетом.
— Ты решаешься это утверждать, Машкур?
— А ты, Бенжамен, будешь это отрицать?
— В таком случае ты сию же минуту дашь мне удовлетворение за эту клевету, а так как у нас здесь только одна шпага, то я возьму ножны, а ты бери клинок.
Дед, очень любивший своего шурина, чтобы не возбуждать его еще больше, решил не противоречить и согласился.
Через минуту Бенжамен и Машкур стояли друг против друга.
— Ты готов, Бенжамен?
— А ты, Машкур?
Дед с первого же удара рассек ножны Бенжамена надвое, точно это был стебель растения, И так порезал ему кисть, что тот был вынужден по крайней мере в течение восьми дней подносить рюмку ко рту левой рукой.
— Увалень! — вскричал Бенжамен. — Он меня порезал!
— А почему у тебя, — ответил с неотразимым добродушием дед, — такая острая шпага?
— Это не важно, я хочу реванша, и, чтобы заставить тебя просишь у меня пощады, хватит и половины оставшихся в моих руках ножен.
— Нет, Бенжамен, — возразил мой дед, — теперь твоя очередь взять в руки шпагу, если ты меня поранишь — мы квиты и прекратим забаву.
Протрезвившиеся от этого столкновения гости хотели вернуться в город.
— Нет, господа, — своим звучным голосом закричал Бенжамен, — вернитесь на места, у меня к вам предложение! Машкур своим пробным ударом доказал блестящие способности. Я предлагаю провозгласить его фехтмейстером, только на этом условии я согласен протянуть ему левую руку, ибо он проткнул мне правую.
— Бенжамен прав! — закричали все в один голос. — Браво, Бенжамен! Провозгласим Машкура фехтмейстером!
Все вновь заняли свои места, а Бенжамен попросил еще одну порцию десерта.
Между тем слух об этом происшествии достиг Кламеси. Переходя из уст в уста, он чудовищным образом разросся и, дойдя до ушей моей бабушки, принял исполинские размеры преступления, совершенного ее мужем.
В крошечном теле моей бабушки таился исполненный твердости и энергии дух. Она не побежала плакаться к соседям, чтобы они еще больше растравили ее рану. С тем присутствием духа, каким при несчастьи обладают мужественные души, она тотчас же сообразила, как ей надо действовать. Уложив спать детей, она собрала все имевшиеся в доме деньги и немногие драгоценности, чтобы помочь мужу скрыться, если это окажется необходимым; приготовила сверток белья, могущего пойти на бинты и корпию для перевязки раненого в случае, если брат еще жив; сняла с постели тюфячок, попросила соседа взять все это, последовать за ней и, завернувшись в плащ с капюшоном, решительным шагом направилась к роковому кабачку.
При выходе из предместья она лицом к лицу столкнулась с увенчанным пробковым венком мужем возвращавшимся во главе веселого шествия, и ведший его под руку с правой стороны Бенжамен орал во все горло:
— Объявляем всем присутствующим, что господин Машкур, судебный пристав его величества, провозглашен фехтмейстером в награду за то, что…
— Пьяница окаянный! — увидав Бенжамена, закричала бабушка.
И, не справившись с охватившим ее волнением, упала без сознания на мостовую. Пришлось унести ее домой на том тюфячке, который она предназначала для брата.
Только одеваясь на следующий день, Бенжамен вспомнил о своей ране, сестра же его слегла в тяжелой горячке. Восемь дней находилась она между жизнью и смертью, и за все это время Бенжамен не покидал ее изголовья. Когда она настолько пришла в сознание, что способна была выслушать его, он дал ей слово впредь вести более пристойную жизнь, расплатиться с долгами и жениться.
Вскоре бабушка поправилась и поручила мужу найти подходящую невесту для Бенжамена.
Как-то ноябрьским вечером дед вернулся домой, с ног до головы покрытый грязью, но сияя от удовольствия.
— Я нашел тебе невесту, которая превосходит все наши ожидания! — закричал этот добрый человек, пожимая руку шурину. — Ну, Бенжамен, теперь ты будешь богат и сможешь сколько твоей душе угодно лакомиться мателотом.
— Кто же это? — в один голос опросили бабушка и Бенжамен.
— Единственная дочь, богатая наследница, дочь папаши Менкси, с которым мы вместе, месяц тому назад, чествовали святого Ива.
— Дочь этого уездного лекаря, который лечит почечных больных?
— Да. Он согласен безоговорочно, в восторге от твоего остроумия и считает, что, судя по твоей повадке и красноречию, ты способен замещать его в его профессии.
— Черт возьми, — почесывая в затылке, сказал Бенжамен, — мне совершенно не улыбается лечить его больных.
— Дурень, как только ты сделаешься зятем папаши Менкси, ты пошлешь его со всеми его пузырьками к черту и привезешь свою жену в Кламеси.
— Конечно, но беда в том, что у девицы Менкси рыжие волосы.
— Нет, даю тебе честное слово, Бенжамен, она всего-навсего блондинка.
— Она вся в веснушках, точно ей осыпали лицо отрубями.
— Я видел ее сегодня вечером и уверяю тебя — это почти незаметно.
— Кроме того, она ростом пять футов и три дюйма, я боюсь испортить род человеческий, у нас будут дети в двадцать футов вышиной.
— Все это только твоя глупая болтовня, — вмешалась бабушка. — Вчера я встретила твоего торговца сукном, и он во что бы то ни стало требует уплаты долга, да и твой парикмахер не хочет ждать.
— Итак, дорогая сестра, вы желаете, чтобы я женился на девице Менкси, но знаете ли вы, что значит слово Minxit?
— А ты, Машкур, знаешь?
— Конечно знаю, это значит папаша Менкси.
— Читал ты Горация, Машкур?
— Нет, Бенжамен.
— Так вот, Гораций сказал: «Num minxit patrios cineus», Менкси — ведь это же латинское minxit! Прошедшее совершенное от мерзкого глагола mingo! вот что возмущает меня! Господин Менкси, госпожа Менкси, господин Ратери Бенжамен Менкси, маленький Жан Ратери Менкси, маленький Пьер Ратери Менкси, маленькая Адель Ратери Менкси. О, да тут хватит народу на то, чтобы вертеть мельничный жернов. А кроме того, говоря откровенно, я не очень-то тороплюсь жениться. Есть такая песенка, в которой поется:
…Сколь счастлив
В брачных узах человек!
Но слова этой песни бессмысленны, и сочинить ее мог только холостяк.
…Сколь счастлив
В брачных узах человек!
Как хорошо было бы, Машкур, если бы человек мог выбирать себе спутницу жизни по своему вкусу. Но условия социальной жизни таковы, что принуждают нас жениться самым нелепым образом и вразрез с нашими наклонностями. Мужчина женится на приданом, женщина выходит замуж из-за выгоды. Когда со всей полагающейся помпой отпразднуют свадьбу и возвращаются к своему домашнему очагу, то спохватываются, что совершенно не подходят друг к другу. Один скуп, другой расточителен, жена — кокетка, муж — ревнивец, один любит северный, а другой южный ветер. Хотелось бы быть на расстоянии тысячи миль друг от друга, но ты должен оставаться в железных тисках, в которые ты заключен, и не разлучаться.
— Разве он под хмельком? — спросил на ухо у своей жены мой дед.
— Почему?
— Да он так здраво рассуждает…
Впрочем, в конце концов дядю удалось уговорить, и он согласился в следующее воскресенье поехать к девице Менкси.
III. Как мой дядя встретился со старым сержантом и его пуделем и как это помешало ему отправиться к господину Менкси
На следующий день в восемь часов утра дядя был умыт и одет и не уходил только потому, что ждал новой пары башмаков, которые ему должен был принести сапожник Цицерон, совмещавший ремесло сапожника с должностью барабанщика. Цицерон не заставил себя долго ждать. В те старые добрые времена существовал обычай, если ремесленник приносил заказчику работу на дом, то, раньше чем отпустить его, его потчевали одной-двумя рюмками вина. Может быть, это и было дурным тоном, согласен, но столь радушный прием порождал между ними равенство, бедняк был благодарен богачу за эту уступку и не завидовал его богатству. Революция дала нам трогательные примеры верности слуг своим господам, фермеров — владельцам и ремесленников — хозяевам, примеры, которые в наше полное наглой спеси и смешной гордости время вряд ли можно встретить.
Бенжамен, желая чокнуться с Цицероном, попросил сестру достать ему бутылку белого вина. Сестра достала сначала одну, затем другую, третью и так до седьмой.
— Дорогая сестра, я вас попрошу еще одну.
— Но, несчастный, знаешь ли ты, что это будет уже восьмая?
— Ну, что за счеты между нами, сестра?
— Но ты знаешь, что тебе предстоит путешествие.
— Еще только одну, последнюю, и я иду.
— Нечего сказать, подходящий у тебя для путешествия вид. А что, если тебя позовут сейчас к больному?
— Вы не умеете ценить действия вина, дорогая сестра. Сразу видно, что вы пьете только чистую воду реки Беврон. Прикажете итти? Центр тяжести у меня все еще в порядке. Кстати, сестра, я должен вам пустить кровь. Машкур, уходя, просил меня об этом. Вы сегодня утром жаловались на сильную головную боль, и кровопускание будет вам полезно.
Тут Бенжамен схватился за свой ящик с инструментами, а бабушка за каминные щипцы.
— Да, вы довольно несговорчивая больная, черт возьми! Ну, ладно, сговоримся вот на чем: я не пущу вам кровь, а вы принесете нам за это восьмую бутылку вина.
— Я не принесу тебе даже и одного стакана.
— Ну, тогда мне придется самому сходить за вином.
И, взяв бутылку, он направился в подвал.
Бабушка не придумала лучшего способа удержать его, как уцепиться за его косу. Бенжамен, не обращая никакого внимания на это обстоятельство, решительным шагом направился к погребу, точно на косе у него болтался всего-навсего пучок луку, и вскоре вернулся обратно, неся в руках восьмую бутылку.
— Ну, что, сестра, стоило двоим спускаться в погреб ради какой-то одной презренной бутылки вина? Предупреждаю вас, что если вы впредь будете поступать так же, то я принужден буду остричь свою косу.
Бенжамен, за минуту перед этим смотревший на свое путешествие в Корволь, как на тяжелую обязанность, решил тотчас же туда отправиться. Бабушка, не желавшая допускать этого, спрятала его башмаки в шкап.
— Говорю вам, что я пойду!
— А я говорю, что ты останешься дома!
— Может быть, вы желаете, чтобы я дотащил вас на конце своей косы до самого дома господина Менкси?
Таков был разговор, происходивший между сестрой и братом, когда вернулся домой мой дед. Он положил конец спору, заявив, что завтра у него дела в ла Шапель и он прихватит Бенжамена с собой.
Еще не рассвело, как дед был уже на ногах. Составив опись имущества и подписав под ним: «Общая стоимость коего шесть франков, четыре су, шесть денье», он вытер о рукав своего дорожного плаща перо, бережно засунул в футляр очки и отправился будить Бенжамена. Тот спал так сладко, как принц Кондэ (если только принц не притворялся) накануне сражения.
— Эй, Бенжамен, вставай! На дворе уже светло!
— Ты ошибаешься, — поворачиваясь лицом к стене, отвечал Бенжамен, — на дворе ни зги не видно.
— Да ты подыми голову от подушки и увидишь, как играют лучи солнца на потолке.
— Говорю тебе, это свет от фонаря.
— А, так, значит, ты не желаешь итти?
— Нет, мне всю ночь снился черствый хлеб и кислое вино, и если мы пустимся в дорогу, то с нами приключится несчастье.
— Хорошо, заявляю тебе, что если через десять минут ты не будешь готов, то я пришлю к тебе твою дорогую сестрицу, а если встанешь, то я открою бочонок старого белого вина.
— Ты уверен, что это настоящее белое вино Пульи? — спросил, присев на кровати, Бенжамен. — Ты даешь честное слово?
— Да, слово судебного пристава.
— В таком случае, иди и открывай свой бочонок, но, предупреждаю тебя, если с нами по дороге случится какое-нибудь несчастье, ты будешь отвечать за это перед моей дорогой сестрицей.
Через час дядя и дед уже шли по дороге в Муло. На некотором расстоянии от города они повстречали двух крестьянских ребят, из которых один тащил подмышкой кролика, а у другого в корзине лежали две курицы. Первый обратился к своему спутнику:
— Если ты скажешь господину Клике, что видел, как я собственноручно поймал кролика в кроличий садок, то мы будем друзьями.
— С удовольствием, — ответил другой, — но только если ты скажешь госпоже Деби, что мои куры по два раза в день несут яйца величиной с утиное.
— Вы два маленьких негодяя, — сказал дед, — я попрошу полицейского комиссара надрать вам уши.
— А я, друзья мои, попрошу каждого из вас принять от меня по монете в двенадцать денье.
— Нечего сказать, вот уж неуместная щедрость, — пожимая плечами, заметил дед. — Ты, пожалуй, способен проткнуть шпагой любого честного бедняка, если расточаешь свои деньги, отдавая их этим двум шелопаям.
— Это по-твоему они шелопаи, Машкур. Ты не умеешь смотреть в корень вещей, а на мой взгляд, — это два философа. Они придумали способ, при помощи которого десять сплоченных между собою честных людей могут нажить целое состояние.
— Что же это за способ, — с недоверчивым видом спросил дед. — придумали твои два философа, которых, если бы мы не так спешили, я бы как следует проучил?
— Он очень прост, — ответил дядя, — и вся суть его заключается в том, что было бы целесообразнее, если бы десять друзей объединялись не для попоек, а для того, чтобы нажить состояние.
— Да, это по крайней мере стоит того, чтобы объединяться, — заметил дед.
— Мы, все десять, умны, образованы, владеем речью, как фокусник своими шарами. Одним словом, каждый из нас достоин занимаемой им должности, люди охотно, не компрометируя себя, могут подтвердить, что мы стоим большего, чем наши собратья.
И вот, объединившись в некое содружество, мы начинаем превозносить, раздувать и преувеличивать наши скромные заслуги.
Девять живых реклам, всюду проникающих, вновь и вновь, но уже на другой лад повторяющих сегодня то, что они говорили вчера, девять говорящих афиш, хватающих прохожего за рукав, девять живых вывесок, гуляющих по городу, спорящих между собой, выдвигающих сложные дилеммы, энтимемы и презирающих вас, если вы не согласны с ними.
И в результате слава десяти друзей, влачивших жалкое существование в трущобе маленького городка, подобно стряпчему в ограниченном кругу, растет с головокружительной быстротой. Еще вчера вы были — червь, сегодня вы — орел. Как выпущенный из бутылки газ, наша слава ширится и распространяется по всей провинции. К нам со всех сторон стекаются клиенты, с юга, с севера, с востока, с запада. Они грядут, как праведники Апокалипсиса в город Иерусалим. Спустя пять, шесть лет Бенжамен Ратери, владелец крупного состояния, он с шумом и треском пропивает его на завтраках и обедах, а ты, Машкур, уже не служишь больше судебным приставом. Я покупаю тебе должность судьи, а жена твоя, как статуя богородицы, закутана в кружева и шелк, твой старший сын, маленький певчий, поступает в семинарию, средний, хилый и желтый, как канарейка, изучает медицину, я передаю ему мое имя и клиентуру и шью ему за свой счет красный камзол, а младшего мы делаем приказным. Твои старшая дочь выходит за писателя, а младшая за богатого парижанина, и на следующий же день после свадьбы мы посылаем все наше предприятие к черту.
— Все это прекрасно, но в твоем предприятии есть один небольшой изъян: оно не для честных людей.
— Почему?
— Потому что основа его безнравственна.
— Докажи мне это при помощи постольку, поскольку.
— Пошел ты с твоими постольку и поскольку. Ты, как человек образованный, руководишься разумом, я же, который всего-навсего жалкий судебный пристав, обращаюсь к совести. Я придерживаюсь того мнения, что человек, приобретший свое состояние не на трудовую копейку, владеет им незаконно.
— Браво, Машкур, — воскликнул дядя, — ты совершенно прав! Совесть — наилучшая логика, а шарлатанство, какую бы форму оно ни принимало, всегда мошенничество. Итак, давай на этом и покончим наш разговор.
Болтая таким образом, они приблизились к деревне Муло. У калитки виноградника, среди терновника, прохваченного заморозками, бурые и красные листья которого свисали в беспорядке, как растрепанные волосы, они заметили какую-то одетую в военный мундир фигуру. На голове у этого человека сидела проломанная треуголка без кокарды; помятая, землистого оттенка физиономия своим желтоватым цветом напоминала выжженные солнцем старые памятники. Белые усы обрамляли рот, как скобки. Одет он был в ветхий мундир. Поперек одного из рукавов был нашит старый, полуистертый галун. Другой рукав, лишенный знака отличия, представлял из себя нечто вроде прямоугольника, отличавшегося от остальной ткани, своей свежестью и темным цветом. Босые ноги распухли от холода и были красны, как свекла. Солдат по капле выливал на черствый черный хлеб водку из фляги; перед ним на задних лапах сидел пудель и следил за каждым его движением подобно немому, угадывающему по глазам все распоряжения хозяина. Дяде легче было пройти мимо кабака, чем пропустить такого человека. Остановившись на краю дороги, он произнес:
— Неважный у вас завтрак, приятель!
— Нам приходилось есть и похуже, но у нас с Фонтенуа хороший аппетит.
— Фонтенуа? Кто же это?
— Да моя собака, вот этот пудель!
— Черт возьми! Вот так кличка для собаки!
— Это его прозвище, — сказал сержант, — его настоящее имя — Азорка.
— Тогда почему же вы зовете его Фонтенуа?
— Потому что в битве при Фонтенуа он взял в плен англичанина.
— Как же ему это удалось? — изумленно спросил дядя.
— Очень просто. Пудель до тех пор держал офицера за полы его одежды, пока я не схватил его за шиворот. На что этот самый Фонтенуа и был отмечен приказом по армии и удостоился чести быть представленным Людовику XV, соизволившему сказать мне: «Сержант Дюранто, у вас прекрасная собака!»
— Вот так милостивый к четвероногим король! А почему же вы вышли в отставку?
— Потому что меня обошли чином, — ответил сержант, глаза которого засверкали и ноздри раздулись от гнева. — Десять лет как я ношу этот золотой лоскут на рукаве. Я принимал участие во всех походах Морица Саксонского, и у меня на теле больше шрамов, чем нужно даже для того, чтобы заслужить не одно, а два повышения. Мне обещаны были эполеты, но производство в офицеры сына ткача было бы таким скандалом, от которого нахохлились бы все высокородные индюки Франции и Наварры. Мне предпочли какого-то только что вылупившегося из пажей молокососа. Умереть он сумеет, в мужестве им отказать нельзя, но это еще не значит, что он правильно скомандует, «голову напраа-во!»
Услыхав громкую команду сержанта, пудель по-военному повернул голову направо.
— Смирно, Фонтенуа, — сказал его хозяин, — ты забыл, что мы в отставке.
И он продолжал:
— Этого я королю простить не мог, и с этих пор мы с ним в ссоре, я попросил отставки, на которую и получил всемилостивейшее согласие.
— Прекрасно поступили! Молодчина! — вскричал Бенжамен, так сильно хлопнув старого сержанта по плечу, что пудель чуть не вцепится в дядю. — Если только мое одобрение может быть вам приятно, то я охотно выражаю его вам. Дворяне никогда не препятствовали моей карьере, но это не мешает мне ненавидеть их от всей души.
— Это чисто платоническая ненависть, — вставил мой дед.
— Скажи, вернее, философическая, Машкур.
Что представляют собою люди, которых король жалует дворянской грамотой? «Считать впредь такого-то человеком знатным. Подписал: Людовик XV, и ниже скрепил Шуазель». Вот так прочное основание для дворянского звания! Генрих IV возвел какого-то негодяя в графское достоинство только за то, что он подал к столу его величеству хорошего гуся, а добавь он к этому гусю еще и каплуна, то пожалуй его возвели бы в маркизы, на что не потребовалось бы ни лишних чернил, ни лишнего пергамента. А теперь потомки этих людей имеют привилегию избивать нас, чьим предкам ни разу не посчастливилось поднести королю даже и крылышка дичи.
Что ценного в этой приставке де, которую эти знатные помещают перед своей фамилией? Предохраняет ли это чудодейственное де его владельца от резей в желудке, если он слишком плотно покушал, или от чада в голове, если слишком много выпил?
Что это за благородство, переходящее от отца к сыну, как пламя потухающей свечи, от которой зажигается новая? Грибы, вырастающие на старых пнях дуба, — разве они молодые дубовые побеги?
Когда я узнаю, что король пожаловал дворянство еще одной семье, я словно вижу перед собой земледельца, посеявшего у себя в поле бесполезный цветок мака, который засорит своими семенами двадцать борозд и даст ежегодно лишь четыре больших красных лепестка. Однако, пока будут короли, будет и дворянство. Дворяне по сравнению с королем — безделушки, позволяющие зевакам предвкушать великолепие настоящего зрелища. Король без дворян — гостиная без передней, но они дорого заплатят за свое честолюбие. Нельзя представить, чтобы двадцать миллионов человек согласились всю жизнь влачить жалкое существование для того, чтобы несколько тысяч придворных имели от жизни все: кто посеял привилегии — пожнет революцию.
«Э! — восклицаете вы. — И все это сказал ваш дядя Бенжамен?»
А почему бы ему и не говорить этого?
«Так все это одним духом и выпалил?»
Конечно. Что же тут удивительного? У моего деда был жбан емкостью в полторы пинты, и дядя выпивал его залпом: на его языке это называлось — одним духом.
«А как же его слова дошли до нас?»
Их записал мой дед.
«Как, значит, у него в открытом поле было все необходимое для этого?»
Вот пустяки какие, он же был судебным приставом.
«Ну, а сержант говорил еще что-нибудь?»
Разумеется. Должен же дядя кому-нибудь отвечать.
Итак, сержант продолжал:
— Я скитаюсь уже три месяца; я перехожу от фермы к ферме, оставаясь там до тех пор, пока меня терпят. Я учу ребятишек маршировать, рассказываю взрослым мужчинам о военных походах, а Фонтенуа забавляет своими штуками женщин. Я не тороплюсь, ибо сам не знаю, куда иду. Они отсылают меня домой, а у меня нет дома. Уже давно разрушен очаг отца моего, и мои руки праздны и пусты, как стволы двух старых ружей. И все же я думаю вернуться к себе в деревню, не потому, что там мне будет лучше, чем где бы то ни было, нет, земля и там не плодороднее, и в канавах там течет не водка, а вода. Но это не важно для меня, я все же бреду туда. Это похоже на каприз больного. Там я поступлю в местный гарнизон. Если мои односельчане не пожелают кормить старого солдата, им все-таки придется похоронить его на свой счет, и, я надеюсь, — добавил он, — они будут настолько милосердны, что будут приносить на мою могилу немного похлебки для Фонтенуа, пока он не сдохнет, ибо он не даст мне уйти одному, он обещал мне это. Когда мы остаемся вдвоем и он смотрит на меня, я читаю это обещание в его добрых глазах.
— Так вот какую судьбу уготовали вам! — воскликнул Бенжамен. — Действительно, короли — величайшие эгоисты на земле. Если бы у змей, которых в таком неприглядном виде изображают поэты, существовала бы своя литература, воплощением неблагодарности они избрали бы королей. Они берут человека в расцвете юности и сил и, вложив ему ружье в руки, надев за спину походный ранец, украсив его голову военной фуражкой, говорят ему: «Мой собрат, прусский король, провинился передо мной, поэтому ты будешь сражаться с его подданными. Мой судебный пристав, которого я называю герольдом, предупредил их, чтобы они первого апреля были готовы к встрече с тобой, так как ты будешь иметь честь появиться у их границ, чтобы уничтожить их. Может быть, ты с первого взгляда и примешь наших врагов за людей, но, предупреждаю тебя, это не люди, это — прусские солдаты, ты отличишь их от человеческой породы по цвету их мундиров. Старайся добросовестно наполнять свой долг, ибо я, с высоты своего трона, буду наблюдать за тобой. Если вы вернетесь во Францию победителями — вас приведут под окна моего дворца; я в полной парадной форме покажусь вам и скажу: „Солдаты, я доволен вами“; если вас будет сто тысяч человек, то на твою долю придется стотысячная часть этих четырех милостивых слов. Если же ты падешь на поле брани, что легко может случиться, я пошлю твоим родным извещение о твоей смерти, чтобы они могли оплакивать тебя и наследовать твое имущество. Если ты лишишься ноги или руки, я возмещу тебе их стоимость, но если ты к счастью или несчастью, думай как тебе угодно, ускользнешь от ядра, и наступит время, когда ты уже не в силах будешь носить ранца за плечами, я уволю тебя в отставку, иди, околевай, где угодно, это меня уже больше не касается».
— Правильно, — сказал сержант.
— Тем хуже для них, — вставил Машкур, бывший уже всеми своими помыслами в Корволе и желавший, чтобы и Бенжамен стремился туда же.
— Машкур, — бросив на него гневный взгляд, сказал дядя, — будь осмотрительней в своих выражениях, здесь нет ни малейшего повода для шуток! Да, когда я вижу этих бедных солдат, завоевавших своей кровью славу родине и принужденных, как этот несчастный старый Цицерон, кончать свою жизнь в лавчонке сапожника, в то время как раззолоченные шуты завладевают народными деньгами и распутные женщины накидывают на себя по утрам кашемировые шали, одна нитка которых стоит дороже всех взятых вместе платьев любой бедной женщины, тогда я ожесточен против короля. Будь я богом, я нарядил бы их в свинцовые мундиры; и заставил бы тысячу лет служить на луне, нагрузив их ранцы всеми теми беззакониями, которые они совершили. Императоры были бы там капралами.
Отдышавшись и утерев лоб (мой достойный двоюродный дед от волнения и гнева всегда потел), он отвел Машкура в сторону и сказал:
— А не угостить ли нам завтраком у Манетты этого достойного человека с его увенчанным славой пуделем?
— Гм! гм! — Промычал дед.
— Не каждый же день, черт возьми, встречаешься с пуделем, взявшим в плен английского капитана, а между тем ежедневно чествуют людей, несравненно менее достойных, чем это четвероногое.
— А деньги у тебя есть? — спросил дед. — У меня только те тридцать су, которые мне сегодня утром дала твоя сестра, да и то мне кажется, что монета плохой чеканки: она очень настойчиво требовала, чтобы я принес ей по крайней мере половину сдачи.
— У меня мет ни копейки, но я врач Манетты, а она время от времени бывает для меня хозяйкой трактира, и мы оказываем друг другу взаимный кредит.
— Только ли ты врач для Манетты?
— А тебе что за дело?
— Никакого, но предупреждаю тебя, что дольше часа я у Манетты задерживаться не буду.
Дядя передал приглашение сержанту. Последний охотно согласился и довольный, поместившись между дядей и Бенжаменом, весело зашагал.
Навстречу им попался крестьянин, который гнал на пастбище быка. Разъяренный красным цветом одежды Бенжамена, бык неожиданно ринулся на него. Дядя увернулся от его рогов и, обладая стальными мускулами ног, легко, точно делая антраша, одним прыжком перескочил через широкий ров, отделявший луг от дороги.
Бык, без сомнения желая все же прорвать красный камзол, последовал примеру дяди, но на середине прыжка сорвался и упал в ров.
— Так тебе и надо! — крикнул Бенжамен. — Вот что значит затевать ссору с тем, кто ее не ищет.
Но настойчивая, как русский солдат, идущий на приступ, скотина не была обескуражена первой неудачей. Упершись в полузамерзшую землю копытами, бык старался вскарабкаться по откосу. Заметив это, дядя обнажил шпагу и, тыча ею в морду животного, закричал крестьянину:
— Эй, милый человек, усмирите вашу скотину, а то я проткну ее шпагой! — И при этих словах он уронил ее в ров.
— Снимай скорее камзол и бросай его быку! — Закричал Машкур.
— Спасайтесь в виноградник! — посоветовал крестьянин.
— Ату, ату его, Фонтенуа! — приказал сержант.
Пудель бросился на быка и, зная с кем имеет дело, вцепился ему в ляжку. Гнев животного обратился на собаку, но, пока бык в ярости потрясал рогами, крестьянину удалось накинуть ему петлю на задние ноги. Ловкий прием увенчался полным успехом и положил конец враждебным действиям быка.
Бенжамен вернулся на дорогу. Он думал, что Машкур подымет его насмех, но тот был бледен, как полотно, и колени у него дрожали.
— Успокойся, Машкур, а то мне придется пустить тебе кровь. А о тебе, храбрый Фонтенуа, можно сочинить столь же прелестную басню, как басня Лафонтэна «Голубка и Муравей». Кто бы мог подумать, что я окажусь в долгу у пуделя!
Деревня Муло притаилась у подножья широкого холма за рощей из ив и тополей на левом берегу речки Беврон, в которую упирается дорога из ла Шапеля. Первые деревенские домики, белые и нарядные, как идущие на празднества крестьянки, уже виднелись на краю дороги. В их числе был и кабачок Манетты. При виде обледенелой вывески, подвешенной к слуховому оконцу, Бенжамен запел во весь голос:
«Друзья, мы сделаем привал,
Я вижу тень трактира».
При звуке так хорошо ей знакомого голоса Манетта, вся зардевшись, выбежала на порог.
Это была, действительно, красивая крестьянка, толстощекая, белолицая, и в то же самое время немного слишком румяная, точно несколько капель красного вина пролились в молоко.
— Господа, — сказал Бенжамен, — прежде всего разрешите мне обнять нашу хорошенькую трактирщицу в виде задатка за тот вкусный завтрак, который она нам сейчас приготовит.
— Не трогайте меня, господин Ратери, — сказала Манетта, уклоняясь. — Идите обнимайтесь с барышней Менкси.
«Повидимому, слух о моем сватовстве проник уже всюду, — подумал дядя, — и постарался об этом, конечно, господин Менкси. Значит, ему очень хочется иметь меня своим зятем, и, если я ему сегодня не нанесу визита, это не заставит его прервать переговоров».
— Манетта, — сказал он, — оставьте в покое барышню Менкси и лучше окажите нам, есть ли у вас рыба в садках?
— Рыба есть в садках у господина Менкси, — ответила Манетта.
— Манетта, обдумайте свой ответ, спрашиваю вас вторично, — есть у вас рыба?
— Мой муж пошел удить и скоро должен вернуться.
— Ну, ждать мы не можем, поэтому приготовьте нам яичницу из всех яиц, какие только у вас найдутся, и положите на рашпер столько ветчины, сколько на нем поместится.
Вскоре завтрак был готов. Пока яичница шипела, пузырилась и румянилась на сковороде, ветчина поджаривалась. Яичницу уничтожили в одну минуту.
Взялись за ветчину: дед ел из чувства долга, так как человеку необходимы здоровье и силы; чтобы исполнять свои обязанности; Бенжамен ел ради развлечения; сержант же ел молча, сосредоточенно, как человек, только для этого и севший за стол. Бенжамен был за столом великолепен, но его благородный желудок не был чужд зависти — этой столь низкой страсти, заставляющей тускнеть все, самые блестящие качества.
Он с разочарованным видом смотрел, как ел сержант; так, по всей вероятности, Цезарь наблюдал бы с высоты Капитолия за Бонапартом, выигрывающим сражение при Маренго. После нескольких минут такого безмолвного созерцания он решил обратиться к сержанту с вопросом.
— Питье и еда — два сходных между собой действия, на первый взгляд вы примете их за двоюродных братьев. Но питье настолько же превосходит еду, насколько орел, садящийся на вершину скалы, выше ворона, торчащего на макушке дерева. Еда — потребность желудка, питье — потребность души. Еда — заурядный ремесленник, а питье — художник. Питье вдохновляет музыкантов на сладкие мелодии, поэтов — на блестящие строфы, философов — на высокие мысли, еда же только засоряет желудок. И вот я льщу себя надеждой, сержант, что по части выпивки я не уступлю, а, может быть, даже и превзойду вас, что же касается еды, то, признаюсь, по сравнению с вами я дитя, вы не уступите в этом, пожалуй, даже и самому Артусу, и я уверен, что вы могли бы утереть нос любому индюку.
— Это потому, — ответил сержант, — что я ем за вчерашний, сегодняшний и завтрашний день.
— Позвольте же мне предложить вам еще за день вперед вот этот последний кусочек ветчины.
— Благодарю, но всему есть мера.
— Но творец, обрекший солдат на жизнь, полную резких переходов от изобилия к крайнему лишению, наделил их в то время двумя желудками; второй желудок — это их ранец, положите себе в ранец вот эту ветчину. Машкур и я — мы оба уже сыты.
— Нет, — ответил солдат, — мне не нужны запасы. Пища всегда найдется, но позвольте отдать этот кусок Фонтенуа, мы привыкли делить с ним все пополам — и горе и радость.
В это время вошел муж Манетты, неся в своем мешке живого угря.
— Машкур, — сказал Бенжамен, — уже полдень, — время обедать, как ты относишься к тому, что мы пообедаем этим угрем?
— Нет, пора в путь, мы лучше пообедаем у Менкси.
— А вы, сержант, как относитесь к тому, чтобы закусить этим угрем?
— Я никуда не тороплюсь, — сказал сержант, — так как бреду куда глаза глядят, и где бы я ни был вечером — на любом ночлеге я чувствую себя дома.
— Великолепный ответ! А какого мнения придерживается почтенный пудель?
Посмотрев на Бенжамена, пудель вильнул раз-другой хвостом.
— Очень хорошо, молчание — знак согласия. Нас трое против одного. Машкур, ты должен подчиниться большинству. Большинство, друг мой, это — могущественнейшая в мире вещь. Поставь с одной стороны десять мудрецов, а с другой одиннадцать дураков, и дураки одержат верх.
— Угорь великолепен, — сказал дед, — и если у Манетты найдется в доме свежее сало, то она может изготовить превкусный мателот. Но, черт возьми, мое взыскание! Нельзя же пренебрегать королевской службой.
— Обрати внимание, — сказал Бенжамен, — что кому-нибудь непременно придется отвести меня под руки домой, и если ты уклонишься от этой обязанности, я перестану считать тебя своим зятем.
Так как Машкур очень дорожит своими родственными отношениями с Бенжаменом, то он остался.
Когда угорь был готов, все сели за стол. Мателот, приготовленный Манеттой, был произведением искусства; сержант не мог им вдоволь налюбоваться. Но произведения кулинарного искусства — вещь непрочная, ему едва дают время остыть. Единственное, что выдерживает в области искусства сравнение с кулинарным произведением, это — произведения журналистики. Да и то рагу можно подогреть, паштет из гусиной печенки продержится целый месяц, за окороком ветчины любители соберутся не раз, но газетная статья представляет интерес лишь один день. Не дойдя до конца, вы уже забыли начало, а пробежав всю — ее швыряют на бюро, как бросают на стол уже ненужную после обеда салфетку.
Между тем, пока дядя разглагольствовал, стрелки стенных часов с кукушкой неуклонно двигались вперед. Бенжамен только тогда спохватился, что на дворе ночь, когда Манетта принесла на стол зажженную свечу. Не обращая внимания на замечания Машкура, который, кстати сказать, уже плохо соображал, Бенжамен заявил, что на сегодня хватит и пора возвращаться в Кламеси.
Сержант и дед вышли первыми. Манетта задержала дядю на пороге.
— Господин Ратери, — сказала она, — вот проверьте.
— Что это за каракули? — опросил дядя. — «Десятого августа три бутылки вина и сливочный сыр, девятнадцатого сентября с господином Пажом девять бутылок и рыбное блюдо». Господи, благослови, да это, никак, счет!
— Конечно, — ответила Манетта. — Я нахожу, что пора привести наши счета в порядок, и вы на днях пришлите мне свой.
— Мне нечего ставить вам счет, Манетта, разве это такая тяжелая работа гладить белую и полную руку такой красавицы, как вы?
— Вы все шутите, господин Ратери, — дрожа от радости, ответила Манетта.
— Я говорю то, что думаю, — ответил дядя. — Что же касается твоего счета, бедная Манетта, то он появился в роковой час. Я должен тебе признаться, что сейчас у меня нет ни гроша. Но на, возьми мои часы в залог, ты вернешь их мне, когда я уплачу по счету. Все складывается как нельзя лучше: они все равно стоят со вчерашнего дня.
Манетта заплакала и порвала счет. Дядя стал целовать ее щеки, лоб, глаза, куда попало.
— Бенжамен, — шопотом сказала ему Манетта, — если вам нужны деньги, скажите мне.
— Нет, нет, Манетта, — быстро возразил дядя. — Заставлять тебя оплачивать то счастье, что ты даешь мне, нет, это было бы слишком подло с моей стороны. — И он вновь стал целовать ее.
— Гм… не стесняйтесь, господин Ратери, — сказал, входя, Жан-Пьер.
— Вот как! Ты был здесь, Жан-Пьер? Уж не ревнуешь ли свою жену? Предупреждаю тебя, я очень не люблю ревнивцев.
— Но у меня, кажется, есть все основания для ревности.
— Дурень, ты все всегда истолковываешь ложно. Эти господа поручили мне выразить твоей жене благодарность за великолепно приготовленный мателот, я исполнял их поручение.
— У вас есть очень хороший способ отблагодарить — уплатить деньги по счету.
— Во-первых, Жан-Пьер, мы имеем дело не с тобой; здесь трактирщицей — Манетта. Что же касается уплаты по счету, то не волнуйся, я беру это на себя, ты знаешь, что за мной не пропадет ни гроша. А если ты не хочешь ждать, то я могу сейчас проткнуть тебя моей шпагой. Устраивает это тебя, Жан-Пьер?
И с этими словами он вышел.
До этой минуты Бенжамен был только возбужден и, несмотря на все признаки опьянения, он не был пьян, когда же он выплел из трактира Манетты, стужа охватила его с ног до головы.
— Машкур, где ты?
— Я здесь, держусь за полы твоего камзола.
— Ты за меня держишься, это хорошо, это делает тебе честь, ты хочешь этим сказать, что я в состоянии поддерживать и тебя и себя. В другое время — да, но сейчас я сам еле держусь на ногах, как обыкновенный объевшийся смертный. Ты обещал мне поддержку, сдержи же свое слово.
— В другой раз с удовольствием, но беда в том, что сейчас я сам нуждаюсь в поддержке.
— В таком случае, ты не сдержал слова, ты погрешил против самого священного на земле. Ты обещал мне поддержку и должен был беречь свои силы за двоих, но я прощаю тебе твою слабость, homo sum, то есть я прощаю ее тебе при одном условии: если ты сейчас же приведешь деревенского сторожа и двух крестьян с факелами, чтобы они проводили меня в Кламеси. Ты возьмешь сторожа под одну руку, я под другую.
— Да он же однорукий, этот деревенский сторож, — ответил дед.
— В таком случае я возьму его под руку, и единственное, что я могу предложить тебе, это держаться за мою косу, только поосторожней, — не развяжи мне ленты. А если тебе больше нравится, — можешь сесть верхом на пуделя.
— Господа, — сказал сержант, — зачем ходить за сто верст искать того, что находится под боком. У меня две руки, ядра, к счастью, пощадили их; предоставляю их обе в ваше распоряжение.
— Вы доблестный муж, — сказал дядя, взяв сержанта под руку.
— Превосходный человек! — сказал дед, беря его под другую.
— Я возьму на себя заботу о вашем будущем, сержант.
— Я тоже, сержант, хотя, по правде говоря, любая обязанность сейчас…
— Я научу вас рвать зубы, сержант.
— А я, сержант, научу вашего пуделя быть сборщиком податей.
— Через три месяца вы сможете ездить по ярмаркам.
— Через три месяца ваш пудель, если он окажется смышленым, будет зарабатывать тридцать су в день.
— А пока я предлагаю вам, сержант, ночлег в нашем доме. Ты не возражаешь, Машкур?
— Я-то нет, но боюсь возражений со стороны твоей дорогой сестрицы.
— Договоримся, господа, заранее, — сказал сержант, — не поставьте меня в неловкое положение, ибо тогда одному из вас придется дать мне удовлетворение.
— Не беспокойтесь, сержант, — сказал дядя, — в крайнем случае обратитесь ко мне, так как Машкур умеет драться только с противником, который уступает ему клинок шпаги, а себе оставляет ножны.
Рассуждая таким образом, они дошли до дверей своего дома. Дед не торопился войти первым, а дядя непременно хотел быть вторым. Чтобы выйти из положения, они вошли одновременно, столкнувшись в дверях, как две фляги, болтающиеся на конце одной палки.
Сержант и пудель, при появлении которого кошка зарычала, как королевская тигрица, замыкали шествие.
— Дорогая сестра, имею честь представить вам ученика по хирургии и…
— Бенжамен говорит глупости, — перебил его дед, — не слушай его. Этот господин — солдат, его прислали к нам на постой, и я встретил его у наших дверей.
Бабушка была доброй женщиной, но любила посердиться, думая, что крик придает ей больше весу. На этот раз ей очень хотелось разгневаться, тем более, что она имела на это право, но она гордилась своим знанием приличий, так как дед ее был приказным: присутствие постороннего человека, сдерживало ее, и она предложила сержанту поужинать. Тот благоразумно отказался, и она послала одного из своих ребят проводить его до ближайшего трактира с наказом покормить наутро завтраком.
Дед был кротким и добрым человеком, всегда сгибавшимся, как тростник, когда разражалась семейная буря. Эту слабость в нем можно было отчасти оправдать тем, что в большинстве случаев вина была на его стороне.
По нахмуренному лбу жены он ясно понял, что собирается гроза, и не успел сержант скрыться, как он юркнул с головой в постель под одеяло. Что касается Бенжамена, то он не был способен на такое проявление малодушия. Ни самая длинная — из пяти пунктов — церковная проповедь, ни партия в экарте не могли заставить его лечь спать раньше положенного срока. Он соглашался выслушать от сестры выговор, но не боялся ее. Засунув обе руки в карманы, прислонившись спиной к камину, он напевал сквозь зубы:
«Мальбрук в поход собрался,
Миронтон, миронтон, миронтэн.
Мальбрук в поход собрался.
Как знать, вернется ль он!»
и ждал готовой разразиться бури.
Горя нетерпением дать волю рукам, бабушка, как только ушел сержант, подошла к Бенжамену и остановилась перед ним.
— Ну, что, Бенжамен, доволен ты проведенным днем? Хорошо ли ты себя чувствуешь? Может быть, прикажешь принести тебе еще бутылку белого вина?
— Спасибо, дорогая сестра. Как вы только что изволили справедливо выразиться, мой день окончен.
— Нечего сказать, удачный денек; немало таких деньков тебе понадобится, чтобы ты расплатился с долгами. В состоянии ты мне, по крайней мере, рассказать, как вас принял господин Менкси?
— «Миронтон, миронтон, миронтэн», — запел Бенжамен.
— А, «миронтон, миронтон, миронтэн»! — закричала бабушка. — Подожди же, я покажу тебе «миронтон, миронтэн»!
И она схватила каминные щипцы. Отступив назад, дядя обнажил шпагу.
— Дорогая сестра, — сказал он, становясь в позицию, — всю ответственность за кровопролитие я возлагаю на вас.
Хотя бабушка была внучкой приказного, она не испугалась шпаги и ударила брата каминными щипцами по большому пальцу так сильно, что тот выронил шпагу и, сжимая левой рукой ушибленный палец, завертелся по комнате. Дед мой был добрым человеком, но он не смог удержаться от смеха, лежа у себя под одеялом:
— Ну, что, как тебе понравился этот удар? А ведь на этот раз у тебя были и клинок и ножны, и ты не можешь утверждать, что оружие было неравное.
— Увы, Машкур, оружие все же было неравным; чтобы оно было равным, я должен был быть вооружен заступом. А твоя жена, — к сожалению я не могу ее больше именовать моей дорогой сестрой, — вместо того, чтобы носить на боку прялку, лучше носила бы каминные щипцы. С парой таких щипцов она могла бы выигрывать сражения. Сознаюсь, я побежден и должен покориться участи побежденного. Итак, мы не дошли до Корволя, мы задержались у Манетты.
— Как у Манетты? Опять у этой замужней женщины? И как тебе не стыдно, Бенжамен?
— Стыдно? А почему, дорогая сестра? Неужели же, как только трактирщица выходит замуж, нельзя у нее и позавтракать? Я смотрю на это иначе. Для меня трактир не имеет пола. Не правда ли, Машкур?
— Допустим, но как только я встречу твою Манетту на базаре, я задам ей, негоднице, перцу.
— Дорогая сестра, если вы встретите Манетту на базаре, купите у нее сколько вам угодно сливочного сыру, но если вы вздумаете ее обидеть…
— Ну, что тогда?
— Я уеду от вас в Англию и увезу с собой Машкура.
Видя, что ее горячность ни к чему не приведет, бабушка приняла следующее решение:
— Ты последуешь сейчас же примеру этого пьяницы, — сказала она, — отдых тебе так же необходим, как и ему. Но завтра я сама поеду с тобой к господину Менкси, и посмотрим, задержишься ли ты в пути.
— «Миронтон, миронтон, миронтэн», — напевал, ложась спать, Бенжамен.
Мысль о завтрашнем дне сделала его обычно мирный и глубокий сон беспокойным, и он громко бормотал:
— Вы говорите, сержант, что пообедали, как король. Вы неправильно выражаетесь, вы пообедали даже лучше императора. Короли и императоры, несмотря на все их могущество, не могут иметь сюрпризов, а вы его имели. Вы видите, сержант, что все относительно в этом мире. Конечно, мателот не так вкусен, как куропатка с трюфелями. Однако он вызывает у вас более приятные вкусовые ощущения, чем куропатка с трюфелями у короля. А почему? Потому, что нёбо его величества уже притуплено трюфелями, тогда как ваше не пресыщено еще даже и мателотом.
Всякое зло в этом мире уравновешивается счастьем и всякое явное счастье — скрытым злом. Бог располагает тысячью возможностей поддерживать в мире равновесие. Один имеет возможность есть вкусный обед, зато у другого прекрасный аппетит, и таким образом внесено равновесие. Богачу бог подарил богатство, но и страх потерять его, а бедняка он наградил беспечностью. Послав нас в эту юдоль скорби, он снабдил всех более или менее одинаковой поклажей бед и счастья. Поступи он иначе, он был бы несправедлив, ибо все мы — его дети. И при последних словах дядя проснулся.
IV. Как моего дядю приняли за Вечного Жида и к чему это привело
На следующее утро бабушка надела свое переливчато-сизое платье, вынимавшееся только по большим праздникам, вместо завязок пришила к своему круглому чепцу лучшие из имевшихся у нее темновишневого цвета ленты шириной в ладонь, приготовила черную тафтовую накидку, отороченную черными кружевами, и вынула из чехла новую рысьего меха муфту — подарок Бенжамена ко дню ее рождения, не оплаченный им еще и до сих пор.
Нарядившись, бабушка послала одного из детей привести осла господина Дюранта, красивое животное, купленное на последней ярмарке в Бильи за триста пистолей и отдававшееся напрокат на тридцать пистолей дороже, чем обыкновенный осел.
Потом она позвала Бенжамена. Когда тот вышел, осел господина Дюранта с двумя корзинами по бокам и вздувшейся между ними подушкой стоял перед дверями дома и ел месиво из стоящей перед ним на стуле лохани. Прежде всего Бенжамен поинтересовался, где Машкур, желая с ним выпить стаканчик белого вина. Сестра ответила, что Машкур вышел.
— Надеюсь, по крайней мере, дорогая сестра, что вы выпьете со мной рюмочку вишневки?
Желудок моего дяди мог применяться к любому вкусу. Бабушка ничего не имела против наливки и послала дядю наполнить графинчик.
Наконец, внушив моему отцу, который был старшим, не обижать младших братьев, Премуану, лежавшему больным, попроситься, когда ему понадобится куда следует, и задав урок вязания Сюржуа, она села на осла.
Привет земле и солнцу! Крестьяне выбежали на пороги домов, чтобы поглазеть на их отъезд. В ту пору увидеть женщину среднего достатка, наряженную по-праздничному не в воскресный день, было настолько необыкновенным событием, что каждый из зевак старался угадать причину и строил по этому поводу всевозможные предположения.
Бенжамен, тщательно выбритый, напудренный и красный, как распустившийся после грозовой ночи на утреннем солнце мак, следовал за бабушкой, время от времени зычно покрикивая на осла и подгоняя его кончиком своей шпаги, отчего последний бодро бежал вперед, даже слишком бодро, по мнению бабушки, которая взлетала на своих подушках, как хороший мяч на ракетке. Недалеко от того места, где дорога в Муло расходится с дорогой, ведущей в ла Шапель, бабушка заметила, что поступь осла замедлилась, как струя расплавленного металла, которая густеет и замедляет свой ход по мере удаления от горна. Его бубенчик, до сей поры издававший такой веселый и энергичный звон, теперь прерывисто вздыхал, напоминая замирающий голос. Бабушка повернули голову, желая поделиться своим наблюдением с Бенжаменом, но последний пропал, растаял, как восковой шарик, потерялся, исчез в пространстве, никто не мог дать ей о нем никаких сведений. Вы легко можете себе представить ту досаду, которую внезапное исчезновение Бенжамена возбудило в бабушке. Она сказала себе, что он не заслуживает забот о его счастьи, что его беспечность и косность чудовищны, что он — болото стоячей воды, расшевелить которое уже не сможет ничто. На одно мгновение она решила покинуть его на произвол судьбы и даже никогда больше не гладить ему рубашек, но ее властный характер одержал верх. Она поклялась во что бы то ни стало разыскать Бенжамена и привести его к господину Менкси. Только обладая подобной силой воли, можно довести до конца великие начинания.
Крестьянский мальчик, пасший овец у перекрестка двух дорог, сказал ей, что человек в красном камзоле, которого она ищет, с четверть часа тому назад пошел по дороге, ведущей в деревню. Бабушка повернула ослика в этом направлении, и четвероногое, которому как будто передалось ее негодование, уже по собственному почину пустилось бежать рысцой, желая, повидимому, отдать должное силе ее воли.
Деревня Муло на этот раз являла зрелище необычайного оживления. Жители, обычно хладнокровные, в чьих умах не происходило большего брожения, чем в сливочном сыре, на этот раз находились в каком-то исступлении. С соседних холмов стремительно сбегали вниз мужчины, женщины, бежали дети, перекликаясь между собой, все кудели были заброшены, прялки остановились. Осведомившись о причине этой суматохи, бабушка получила ответ, что в деревню прибыл Вечный Жид и завтракает на площади. Она тотчас же сообразила, кто сей мнимый Вечный Жид, и, действительно, вскоре с высоты своего осла она увидела окруженного зеваками Бенжамена.
Над живым кольцом черных и седых голов треуголка Бенжамена царила величественно, как колокольный шпиц над мшистыми деревенскими крышами. Перед ним на самой середине площади стоял стол и на нем полбутылки белого вина и хлеб. Расхаживая взад и вперед с видом первосвященника, он время от времени проглатывал рюмку вина и отламывал кусок хлеба. Бабушка направила осла в гущу толпы и оказалась в первом ряду.
V. Мой дядя совершает чудо
— Мне хотелось бы знать, — сказала одна молодая крестьянка, приседая перед дядей так же грациозно как она приседала перед судьей, встречаясь с ним на дому, когда приносила ему оливки, — правду ли говорит старуха Готон, что вы творите чудеса?
— Да, если только это не слишком трудно, — ответил дядя.
— В таком случае не могли бы вы исцелить моего отца, который с утра захворал какой-то никому не известной болезнью?
— Почему же нет, — ответил дядя, — но прежде всего, милое дитя, вы должны разрешить мне поцеловать вас: иначе чуда не произойдет.
И он расцеловал молодую девушку в обе щеки, этот окаянный грешник.
— Вот как! — раздался за ним так хорошо ему знакомый голос. — А разве Вечный Жид целует женщин?
Он обернулся и увидел Манетту.
— Конечно, моя красавица, бог разрешил мне целовать трех женщин в году, эта вторая, если угодно, вы можете быть третьей.
Мысль совершить чудо разожгла честолюбие Бенжамена. Сойти за Вечного Жида даже в Муло — это было замечательно, потрясающе, это было именно тем, что могло возбудить зависть во всех остряках Кламеси. Он будет равен прославленным чудотворцам, и тогда адвокат Паж не осмелится рассказывать ему так часто о своем зайце, превращенном в кролика. Кто сравнится в смелости и изобретательности с Бенжаменом Ратери, если ему удастся совершить чудо? Кто знает, может быть грядущее поколение уверует в него. А вдруг его канонизируют! Превратят его особу в громадную статую святого из красного дерева! Воздвигнут храм его имени! Отведут ему нишу в церкви, отметят в святцах, во время богослужений будут обращаться к нему с возгласом «Моли бога о нас». Если он будет покровителем какого-нибудь богатого прихода, то в престольный праздник перед ним будут кадить, венчать его цветами, украшать лентами и на руки ему положат гроздь спелого винограда! Его красный камзол поместят в раку, хорошо если бы около него всегда находился церковный сторож, чтобы ежедневно брить его! А вдруг он станет исцелять от чумы, от бешенства! Но все дальнейшее зависело от благополучного исхода чуда. Ах, если бы у него был хоть какой-нибудь опыт по этой части и он знал бы, как взяться за дело? А вдруг он сядет на мель, его осрамят, осмеют, опозорят, начатая им карьера чудотворца не удастся? Э! Все равно, решил дядя, выпивая для вдохновения большой стакан вина. Пусть уж об этом печется само провидение. Audaces fortuna juvat [Храбрым судьба помогает]. К тому же просимое чудо — это уже наполовину сотворенное чудо.
И он последовал за крестьянкой, волоча за собой, подобно комете, длинный хвост крестьян.
Войдя в дом, он увидел на кровати крестьянина с сильно перекошенным ртом, казалось, он собирается откусить собственное ухо, дядя осведомился, каким образом это могло произойти: от зевоты или от сильного смеха.
— Это случилось с ним сегодня утром, когда он хотел разгрызть орех.
— Прекрасно, — сказал просиявший дядя, — вы уже кого-нибудь звали?
— Мы посылали за господином Арну, и он определил припадок паралича.
— Очень хорошо. Я вижу, что доктор Арну так хорошо знаком с этой болезнью, как будто сам ее изобрел. Что же он вам прописал?
— Вот это лекарство.
Дядя, взглянув на пузырек, увидел, что это было обыкновенное рвотное, которое он и выбросил за окно.
— Я вижу, господин Жид, — сказала одна добрая женщина, — что вы сотворите это чудо.
— Таких чудес, как это, — ответил Бенжамен, — я совершал бы по сотне в день, если бы это было необходимо.
Зорким взглядом своих серых глаз он тотчас же определил, что у крестьянина вывих челюсти. Приказав принести ему оловянную ложку, он завернул ее конец в несколько полосок тонкого полотна, засунул этот импровизированный инструмент в рот пациенту и, приподняв верхнюю челюсть, заскочившую за нижнюю, вправил ее на место.
Паралитик тотчас же заявил, что исцелен, и принялся с жадностью уничтожать приготовленный к обеду суп из капусты.
Слух о том, что дядя Пэнто ест суп, с быстротой молнии облетела поселок. Больные и калеки обратились за исцелением к дяде. Старуха Пэнто, преисполненная гордости от того, что событие произошло в ее доме, подвела к дяде одного из своих горбатых двоюродных братьев, прося исцелить его. Не желая компрометировать себя, дядя заявил, что единственное, чем он может помочь ему — это пересадить горб слева направо, но операция эта столь болезненна, что из десяти горбунов выживают не более двух. Затем, сказав жителям деревни, что он в отчаянии от того, что должен покинуть их, он поспешил к сестре, отогревавшей в трактире ноги и успевшей за это время покормить осла.
С громадным трудом они выбрались из толпы, и, пока они не скрылись из виду, церковный колокол благовестил не переставая. Бабушка не стала бранить Бенжамена. Она была довольна той ловкостью, с какой Бенжамен сумел выпутаться из положения, и это льстило ее самолюбию сестры. Она говорила себе, что такой человек, как Бенжамен, несомненно достоин стать мужем барышни Менкси, даже и с добавлением приданого в три тысячи франков.
Благая весть о прибытии Вечного Жида достигла уже местечка ла Шапель. При их появлении женщины опустились на колени у порогов своих домов, и Бенжамен, не терявшийся ни при каких обстоятельствах, стал благословлять их.
VI. Господин Менкси
Дядя и бабушка были радушно приняты господином Менкси. Неизвестно, почему он считался лекарем. Свою юность он провел отнюдь не в обществе трупов, лекарское искусство выросло в один прекрасный день в его голове, как гриб. Все его медицинские познания были плодом собственной изобретательности. Родители и не помышляли о том, чтобы дать ему высшее образование. Латынь он знал по надписям на этикетках у пузырьков, да и то, полагайся он на это знание, он часто вместо петрушки давал бы цикуту. Владея великолепной библиотекой, он никогда и не заглядывал в книги, утверждая, что с тех пор, как весь этот хлам был написан, природа людей сильно изменилась. Находились даже люди, распускавшие слух, что все внушительные тома его библиотеки не что иное, как книжные картонные папки, на корешках которых он велел вытиснить золотыми буквами знаменитые в медицине имена. Особенно утверждало их в этом мнении то, что как только господина Менкси просили показать его библиотеку, он отвечал, что ключ от нее потерян. Впрочем, господин Менкси был умным и сообразительным человеком, и если он не умел разбираться в печатных трудах, то науку практической жизни он постиг в совершенстве. Не обладая никакими медицинскими познаниями, он знал, как следует убедить толпу в том, что он понимает больше своих собратьев. Поэтому для многих он превратился в волшебника по излечению заболевания мочеистощением. Через двадцать лет практики он достиг, наконец, того, что научился отличать мутную мочу от прозрачной, это однако не мешало ему уверять своих больных, что в его лице они имеют великого человека, короля и министра в этой области, а так как в окрестностях не было ни того, ни другого, ни третьего, то он и не боялся, что его могут поймать на слове.
Движения господина Менкси были решительны. Он говорил громко, много и без передышки, находил слова, которые производили впечатление на крестьян, и умел оттенить их в разговоре. Он был одарен способностью импонировать толпе чем-то неощутимым, чем-то, что невозможно ни описать, ни изобразить и чему не научишься подражать; это та непередаваемая особенность, которая наполняет монетами мошнy фокусника, заставляет великих людей выигрывать сражения и создавать царства, способность, которая многим заменяет гениальность и которой в наивысшей степени был одарен Наполеон. У большинства она выливается в обыкновенное шарлатанство. Не моя вина, если одинаковыми приемами сбывают товар и добывают трон. Во всей округе желали умереть только от руки господина Менкси. В свою очередь он не злоупотреблял своей привилегией и был не большим душегубом, чем все его собратья; разница заключалась только в том, что он при помощи своих пузырьков умел добывать больше денег, чем они своими учеными цитатами. Он составил себе крупное состояние, разумно расходовал его и имел вид человека, жертвующего всем ради общего блага. Стекавшиеся к нему больные находили у него всегда радушный прием.
Естественно, что дядя и господин Менкси с первой же встречи должны были подружиться. Сущность их характера была так же сродни друг другу, как две капли вина, или, пользуясь менее обидным для дяди сравнением, как две ложки, отлитые по одному и тому же образцу. У них были одинаковые желания, вкусы, страсти, убеждения и политические взгляды. И того и другого мало тревожили тысячи незначительных неприятностей и тысячи мелких осложнений, которым все мы, глупцы, придаем такое большое значение. Тот, кто не обладает долей философского спокойствия среди окружающих его земных бедствий, подобен человеку, разгуливающему под проливным дождем с непокрытой головой, тогда как философ укрыт от ливня надежным зонтиком. Таково было их убеждение. Жизнь для них была фарсом, в котором они, насколько могли веселее, разыгрывали каждый свою роль. Людей, превративших свою жизнь в неумолчный стон, они глубоко презирали, сами они хотели только смеяться. Различие их возраста замечалась только по морщинам у старшего. Это были два дерева одной породы, одно уже отживающее, другое еще в полном соку, но оба еще покрытые цветами и приносящие плоды. Поэтому будущий тесть встретил зятя с распростертыми объятиями, а будущий зять почувствовал к тестю глубокое уважение, не распространявшееся, однако, на его пузырьки. Несмотря на это, породниться с господином Менкси дядя соглашался против воли, внимая голосу рассудка, не желая отказом огорчить свою дорогую сестру.
Любя Бенжамена, господин Менкси считал вполне естественным, что и его дочь должна полюбить его, так как даже самые лучшие из отцов в детях любят прежде всего самих себя. Для отца дети — это существа, обязанные содействовать его благополучию, и если он выбирает зятя, то прежде всего имеет в виду себя, а затем уже дочь. Если он скуп, то отдает ее за скрягу, если знатен — за дворянина, если любит шахматную игру — за шахматиста, так как ему на старости лет необходим партнер. Дочь — это принадлежащее ему с женой неделимое имение, огороженное либо цветущей изгородью, либо стеной из старых камней. Будут ли в этом имении цвести розы или расти репа, это касается только агронома, выбирающего наиболее подходящие для данной почвы растения. Важно, чтобы сознание и совесть добрых родителей находили, что их дочь счастлива, этого уже достаточно, а ее дело — применяться к новым условиям. Каждый вечер мать, накручивая папильотки, и отец, надев теплый ночной колпак, с чувством удовлетворения думают об удачном браке дочери. Правда, она не любит мужа, но со временем привыкнет любить его. Терпенье все превозможет. Они не понимают того, что нелюбимый муж — это соринка, режущая глаз, это не дающая ни минуты покоя зубная боль. Одних эта мука сводит в могилу, другие, не будучи в силах полюбить труп, к которому прикованы, ищут любви на стороне, а есть и такие, которые тайком подсыпают в суп счастливому супругу мышьяку и на его могильном памятнике пишут: «От неутешной вдовы». Вот к чему приходят мнимая непогрешимость и скрытый эгоизм таких добрых родителей.
Распив с Бенжаменом несколько бутылок доброго вина, господин Менкси показал ему свой дом, погреб, амбары, конюшни, прошелся с ним по саду и расположенному за строением лугу, обсаженному деревьями, повел его к источнику, образующему живорыбный садок. Все это было очень соблазнительно. Но увы, судьба за все требует расплаты, и за все эти блага надо было платить ценою брака с барышней Менкси.
По правде говоря, барышня Менкси была не хуже и не лучше всякой другой, ростом она была только на полтора вершка выше обычного, ни слишком смугла, ни слишком бела, ни блондинка, ни рыжая, ни глупая, ни умная. Таких женщин, как она, из тридцати встретишь двадцать пять, она очень толково умела говорить о множестве пустяков и великолепно готовила сливочные сыры. Не столько даже она, сколько брак, как таковой, отталкивал дядю, и если она с первого же взгляда не понравилась ему, то это потому, что она олицетворяла в его глазах тяжелые брачные цепи.
— Ну, вот мое владение, — сказал господин Менкси. — Когда ты будешь моим зятем, оно будет нашим общим, когда же я умру…
— Позвольте, — сказал дядя, — уверены ли вы в том, что ваша дочь согласна на брак со мной?
— Отчего бы ей быть против? Ты несправедлив к себе, Бенжамен. Ты красивей и любезней многих и умнее всех.
— Вы отчасти правы, господин Менкси, но женщины привередливы, я слыхал, что барышня Арабелла неравнодушна к одному из местных дворян, некоему де Пон-Кассе.
— К этому дворянчику-то, к этому мушкетеру, растратившему на породистых лошадей и расшитые камзолы прекрасное состояние своего отца? Правда, он просил у меня руки Арабеллы, но я наотрез отказал ему. Не прошло бы и двух лет, как он пожрал бы все мое состояние. Согласись, что я не должен отдавать свою дочь за такого человека. К тому же он заядлый дуэлист и не сегодня-завтра освободил бы Арабеллу от своей благородной персоны.
— Вы правы, господин Менкси, но если Арабелла все-таки любит его?
— Что ты, Бенжамен, у Арабеллы в жилах течет слишком много моей крови, чтобы она могла увлекаться каким-то виконтом. Мне требуется в зятья дитя народа, человек, как ты, Бенжамен, с которым я мог бы веселиться, пить и философствовать и к тому же способный лекарь, который вместе со мной сумеет ловко эксплоатировать моих больных.
— Постойте, господин Менкси, — сказал дядя. — Я хочу предупредить вас, что я не буду лечить ваших больных.
— Почему же, сударь? Брось ты все это, Бенжамен! Государь, сказавший своему сыну, что деньги не имеют запаха, был умным человеком. Если бы ты только знал, сколько ума, воображения, проницательности и даже логики нужно для того, чтобы делать то, что делаю я, то никакой иной работы ты не захотел бы. Возможно, что тебя назовут шарлатаном. Но что такое шарлатан? Человек, обладающий большим умом, чем толпа, и я спрашиваю тебя, чего в большинстве случаев недостает врачам? Ума или доброй воли, чтобы обманывать своих клиентов? Постой, да вот идет мой флейтист, он сейчас сообщит мне, по всей вероятности, о прибытии какого-нибудь нового больного.
— Ну, что новенького? — обратился он к музыканту.
— К вам пришел крестьянин за советом.
— Успел ты с ним потолковать?
— Да, господин Менкси, он принес мочу своей жены, споткнувшейся о порог и скатившейся не то с четырех, не то с пяти ступенек. Точно не помню.
— Вот неловкая, черт возьми! — сказал господин Менкси. — Ну, ничего, я ей помогу. Бенжамен, подожди меня вместе с крестьянином на кухне, ты увидишь, как я лечу своих больных.
Он вошел в дом через небольшую ведущую из сада дверку и через пять минут появился на кухне с измученным и усталым видом, держа в руках хлыст и с ног до головы обрызганный грязью.
— Уф, — произнес он, бросаясь на стул, — какая ужасная дорога. Я совершенно разбит. Я с утра сделал больше пяти миль. Скорее разуйте меня и приготовьте мне постель.
— Господин Менкси, — обратился к нему крестьянин, протягивая пузырек. — Посмотрите, пожалуйста.
— Иди ты к черту с твоим пузырьком! — закричал господин Менкси. — Разве ты не видишь, что я совершенно обессилен. Вот вы все таковы, являетесь за советом как раз тогда, когда я только что вернулся из какой-нибудь поездки.
— Но он тоже устал, — сказал флейтист, — не заставляйте же его завтра приходить снова.
— Ну, ладно, давай свой пузырек, — с недовольным видом сказал господин Менкси.
И, приблизившись к окну, произнес:
— Это моча твоей жены? Так?
— Да, — ответил крестьянин.
— Твоя жена, повидимому, упала, — продолжал господин Менкси, разглядывая пузырек.
— Совершенно правильно, вы угадали.
— Споткнулась о порог, верно?
— Да вы колдун, сударь!
— И покатилась с четырех ступенек вниз?
— На этот раз вы ошиблись, не с четырех, а с пяти.
— Не может быть! пойди и пересчитай ступеньки, и ты убедишься, что их четыре.
— Уверяю вас, сударь, что пять, и она ни одной не пропустила.
— Странно, — снова принимаясь изучать пузырек, сказал господин Менкси, — а между тем здесь ясно видно четыре. Постой, да ты донес все, что тебе дала жена?
— Я чуть-чуть выплеснул на землю, пузырек был слишком полон.
— Ну, теперь я не удивляюсь тому, что мой счет был неправильным, вот и причина ошибки, пятую-то ступень ты, пентюх этакий, выплеснул на землю. Итак, мы будем лечить твою жену, как упавшую с пяти ступенек крыльца.
И он дал крестьянину пять или шесть маленьких пакетиков и столько же пузырьков — все с латинскими надписями.
— Я думал, — сказал дядя, — что вы примените кровопускание.
— Да, если бы это было падением с лошади, или с дерева, или, наконец, просто на дороге, но подобный случай лечат только лекарством.
После крестьянина вошла молодая девушка.
— Ну, как чувствует себя твоя мать? — спросил лекарь.
— Гораздо лучше, господин Менкси, но она никак не может окончательно поправиться, и я пришла, вас спросить, что делать дальше?
— Ты спрашиваешь, что делать, а я уверен, что у нас нет ни гроша на покупку лекарства.
— Увы, вы правы, добрый господин Менкси, вот уже восемь дней как мой отец без работы.
— Тогда чего ради, черт возьми, твоя мать вздумала хворать?
— Не беспокойтесь, господин Менкси, как только мой отец получит работу, мы оплатим ваши счета, он как раз просил меня сказать нам об этом.
— Вот это хорошо! Еще одна глупость. Да что твой отец спятил, что ли; сам сидит без куска хлеба, а хочет оплачивать мои посещения. Да за кого он меня принимает, твой дурень-отец? Сегодня же вечером бери мешок и поезжай на своем осле ко мне на мельницу за мукой, а сейчас тебе дадут с собой корзину со старым вином и четверть барана. Вот что необходимо твоей матушке. Если через два-три дня ее силы не восстановятся, то ты приходи опять ко мне. Иди, дитя мое.
— Ну как? — обратился он к Бенжамену, — как вы находите такой способ лечения больных?
— Вас оправдывает то, господин Менкси, что вы порядочный и добрый человек, но, черт возьми, не заставляйте меня лечить от падения чем-нибудь, кроме кровопускания.
— Значит, ты еще новичок в медицине. Разве ты не знаешь, что если крестьянам не прописывать всех этих снадобий, то они считают, что ты недостаточно внимателен к ним. Итак, ты отказываешься лечить моих больных? А жаль, ты мог бы составить себе хорошее состояние.
VII. Что говорилось за столом у господина Менкси
Настал час обеда; хотя господин Менкси пригласил помимо уже знакомых нам лиц только кюре, сельского нотариуса и одного из соседних приятелей, стол в изобилии был уставлен всяческой снедью: утками, курами, одни величественно в полной неприкосновенности покоились политые соусом, другие, разрезанные на части, были симметрично разложены по краям овального блюда. Вино из виноградника Трюсси, несмотря на коснувшуюся его, как и все наше общество, нивеллировку, все же сохранило неприкосновенным свой аристократизм и пользовалось заслуженной славой.
— Да тут целый птичий двор! — воскликнул дядя при виде такого изобилия. — Этим можно накормить после больших маневров целый эскадрон драгун. Не ждете ли вы в гости нашего друга Аргуса?
— Тогда, — смеясь, ответил господин Менкси, — я поставил бы еще один вертел. Но если мы не съедим всего сами, то всегда найдутся люди, которые закончат нашу работу. А мои музыканты? А мои завтрашние клиенты? Разве я не обязан думать также и о них? Мой принцип: кто готовит обед только для себя, сам не заслуживает этого обеда.
— Правильно, — ответил дядя.
И после этого философского заключения он с таким остервенением набросился на цыплят, точно питал к ним личную вражду.
Собутыльники чрезвычайно подходили друг к другу. Мой дядя нравился всем, и всё нравилось ему. Они непринужденно и шумно пользовались щедрым радушием господина Менкси.
— Распорядись-ка принести бургундского, — обратился хозяин к слуге, — и прикажи музыкантам явиться сюда во всеоружии, пусть приходят все, даже пьяные.
Вскоре появились музыканты и уселись вдоль стен залы. Господин Менкси раскупорил несколько бутылок бургундского и встал, подняв полный бокал.
— Господа, — сказал он. — За здоровье господина Ратери, лучшего врача в округе и моего будущего зятя, прошу любить и жаловать. Музыка! Туш!
При этом поднялся такой адский грохот барабана, цимбалов, треугольника и кларнета, что дяде пришлось просить пощады для гостей.
Этот слишком официальный и преждевременный тост заставил надуть губы и сильно поморщиться барышню Менкси. Бенжамен, поглощенный окружающими, не обратил на это никакого внимания, но этот признак отвращения не ускользнул от внимательных глаз бабушки, и ее самолюбие было сильно задето, ибо если для других Бенжамен не был самым красивым парнем в округе, то сестре он во всяком случае казался лучше всех. Поблагодарив господина Менкси за честь, оказанную ее брату, и глядя на бедную Арабеллу взглядом, который точно хотел испепелить ее, она добавила, отчеканивая каждое слово, что единственной и главной причиной, заставившей Бенжамена искать союза с господином Менкси, — это то глубокое уважение, которым господин Менкси пользуется в округе.
Бенжамен, решив, что сестра сделала какую-то неловкость, решил исправить ее, добавив:
— А также очарование и прелесть барышни Менкси, которые сделают ее супруга счастливейшим из смертных.
И, точно желая заглушить угрызения совести, вызванные банальным комплиментом, который вызван поведением сестры, он с яростью набросился на крылышко цыпленка и залпом опустошил большой стакан бургундского.
За пиршеством присутствовало трое врачей, и речь, естественно, зашла о медицине.
— Вы только что утверждали, господин Менкси, — сказал Фата, — что ваш будущий зять — лучший врач в округе. О себе и не говорю… хотя мне приходится выслушивать немало похвал… но какого вы мнения о докторе Арну из Кламеси?
— Спросите Бенжамена, он знает его лучше, чем я.
— О, господин Менкси, — запротестовал Бенжамен, — не могу же я говорить о своем конкуренте.
— Что ж тут такого? Разве ты должен бранить твоих конкурентов? Ты! Сделай Фата одолжение, выскажи свое мнение.
— Если вы на этом настаиваете, то извольте. Я нахожу, что у доктора Арну прекрасный парик.
— А чем он хуже врача, носящего косу? — спросил Фата.
— Ваш вопрос тем более щекотлив, что вы сами носите парик; но постараюсь объяснить вам свою мысль, не задев чьего-либо самолюбия.
Представьте себе врача, голова которого набита знаниями, врача, перерывшего все, что написано о медицине, знающего, от каких греческих слов происходит пятьсот-шестьсот болезней, поражающих несчастный род человеческий. Если это человек ограниченного ума, то я даже своего мизинца не доверю ему лечить; я предпочту ему смышленого неуча, ибо для того наука — незажженный фонарь. Есть пословица: «Наука учит только умного», и это особенно справедливо, когда вопрос касается медицины, науки, основанной на догадках. Здесь о причинах приходится догадываться по неопределенным и сбивчивым признакам. Пульс ничего не говорит человеку тупому; для человека же проницательного — это целое откровение. Две вещи необходимы для успеха врачевания, их не купишь и за деньги — это ум и проницательность.
— Ты забываешь, — со смехом сказал господин Менкси, — барабаны и цимбалы.
— Да, кстати, сказал Бенжамен, — по поводу вашего барабана, меня осенила блестящая мысль: у вас нет свободного места в оркестре?
— А для кого? — спросил господин Менкси.
— Для одного моего знакомого сержанта и его пуделя, — ответил Бенжамен.
— А на каких инструментах играют твои два протеже?
— Не знаю, — ответил Бенжамен, — по всей вероятности, на тех, какие вам будут угодны.
— Во всяком случае, пока мой капельмейстер не обучит их игре на каком-нибудь инструменте, я могу поручить твоему сержанту ходить за четверкой моих лошадей или толочь в ступе лекарственные травы.
В это время в столовую вбежал испуганный слуга и доложил дяде, что в конюшне человек двадцать женщин вырывают волосы из хвоста осла и, когда он попытался плетью разогнать их, то они чуть не растерзали его в клочья.
— Понимаю, в чем дело, — расхохотавшись, сказал дядя. — Эти женщины, желая иметь священные реликвии, вырывают у осла моей сестры волосы из хвоста.
Господин Менкси попросил объяснить ему, в чем дело.
Выслушав дядю, он воскликнул в восхищении:
— Господа, мы будем прямо нечестивцами, не обожествив Бенжамена!
— Протестую, — возразил Бенжамен, — я не желаю попадать в рай, где никого из вас не встречу.
— Смейтесь, смейтесь, господа, — сказала бабушка, нахохотавшись. — Мне вовсе не до шуток. Вот к чему всегда приводят выходки Бенжамена. Если мы не вернем господину Дюрену его осла в том виде, в каком мы его получили от него, то нам придется уплатить за животное всю его стоимость.
— Во всяком случае, — возразил дядя, — нас можно заставить уплатить только за его хвост.
Тем временем двор господина Менкси стал наполняться женщинами, стоившими благоговейно, как в переполненной часовне; многие становились на колени.
— Вы должны нас избавить от этой толпы, — сказал господин Менкси Бенжамену.
— Ничего не может быть легче, — ответил тот и, подойдя к окну, обратился к толпе, сказал, что задержится у господина Менкси на два дня и завтра они будут присутствовать на воскресной обедне. Успокоенная толпа разошлась.
— Такие прихожане не делают мне чести, — заметил кюре. — Придется в воскресной проповеди устроить им головомойку. Как можно быть настолько ограниченными, чтоб грязный ослиный хвост принимать за священную реликвию.
— Но, господин кюре, — сказал Бенжамен, — вы, рассуждающий так здраво за столом, разве не держите вы у себя в церкви под стеклом две-три белых, как бумага, кости, называя их мощами св. Маврикия?
Было уже далеко за полночь. Бабушка, встревожившись тем оборотом, какой принял разговор, объявила, что пора домой, и встала.
— Я отпущу Бенжамена только с одним условием: что в воскресенье он примет участие в охоте, которую я устраиваю в его честь, надо же, чтобы он познакомился со своими лесами и зайцами, — сказал господин Менкси.
— Но я не имею ни малейшего представления даже о самых первоначальных приемах охоты, — сказал Бенжамен. — Я могу отличить рагу из заячьего мяса или заячьей спинки от рагу из кролика, но, клянусь рождественским гимном поэта Миллю-Рато, я не отличу живого зайца от живого кролика.
— Тем хуже для тебя, мой друг. Лишний повод явиться на охоту. Надо всему научиться понемногу.
— Вот вы увидите, что я наделаю беды и нечаянно убью одного из ваших музыкантов.
— Тсс! Не болтай, по крайней мере, об этом, а то придется уплатить его семье больше того, что он сам стоил. Но, чтобы избежать несчастных случайностей, ты будешь охотиться не с ружьем, а со шпагой.
— Прекрасно, я согласен, — ответил дядя.
Порешив на этом, он и сестра распростились с господином Менкси и отправились домой.
— Знаете что, — сказал на обратном пути Бенжамен своей сестре, — я предпочел бы жениться на самом господине Менкси, а не на его дочери.
— Надо всегда желать только того, что достижимо, и достигать того, чего желаешь, — сухо ответила бабушка.
— Но…
— Но… лучше будь внимательней к ослу и не коли его так сильно шпагой, как ты делал это сегодня утром.
— Вы на меня за что-то сердитесь, сестра? Хотел бы я знать за что?
— Изволь. Ты слишком много пил, спорил и ни слова не сказал барышне Арабелле. А теперь оставь меня в покое.
VIII. Как мой дядя поцеловал маркиза
В следующую субботу дядя отправился ночевать в Корволь.
Все вышли из дому при восходе солнца. Господин Менкси был окружен слугами и друзьями, среди последних находился и его собрат по профессии, доктор Фата. День был чудесный, напоминающий скользнувшую случайно на пасмурном лице тюремщика улыбку. Бывает, что зима дарит земле такие дни. Казалось, февраль занял у апреля его лучезарный свет, небо было ясно, южный ветер наполнял воздух мягким теплом, вдали, между ивами дымилась река, капли белой утренней изморози сверкали на ветвях кустарника. В полях, в первый раз в году, запела свирель, и оттаявшие под солнцем ручьи, стекавшие со склонов Флетца, журчали у изгороди.
— Чудесный день, господин Фата, — сказал дядя. — Неужели же мы загубим его среди мокрых ветвей в лесу?
— Меня тоже это нисколько не прельщает, — ответил Фата. — Если вам угодно, то пойдем ко мне, я покажу вам младенца о четырех головах, которого я заспиртовал в стеклянной банке. Господин Менкси предлагает мне за него триста франков.
— Советую вам отдать его и вместо него положить в банку черной смородины.
Так как дядя был отличным ходоком, а до Варца было всего только две мили, то он решил зайти к своему собрату. Оба свернули с большой дороги, по которой шли охотники, и вышли на затерянную в полях тропу. Вскоре они очутились напротив Сен-Пьер дю Мон. Сен-Пьер дю Мон — высокий, находящийся по дороге из Кламеси в Варц холм. У подножья его простираются лужайки со струящимися по ним ручейками, вершина же холма, гладкая и совершенно обнаженная, напоминает кочку, сооруженную на просторе гигантским кротом. На его лысой и шелудивой макушке, на которой когда-то торчали развалины феодального замка, стоял теперь элегантный загородный дом, в котором обитал разбогатевший скотопромышленник: так незаметно возникают и приходят в упадок произведения рук человеческих и природы.
Стены замка были ветхи, зубцы оконных амбразур выбиты чьими-то неловкими руками, башни казались проломанными в середине и состояли из отдельных кусков, наполовину высохшие рвы заросли высокой травой и густым лесом тростника, подъемный мост уступил место каменному. Зловещая тень старых феодальных развалин омрачала всю окрестность. Хижины перед ней отступили, одни на соседний холм, образовав деревню Флетц, другие вниз, в долину, образуя поселок на протяжении всей дороги.
Владельцем этого странного дворянского загородного домика был некий маркиз де Камбиз. Это был человек высокого роста, плотный, широкоплечий, исполинской силы, точно древний оруженосец. Он обладал вспыльчивым, жестоким и чрезвычайно несдержанным характером, не терпящим ни малейших возражений, и гордостью, доходящей до глупости. Он кичился своим дворянским происхождением, воображая, что род Камбизов — совершеннейшее произведение природы.
Когда-то, правда недолго, он был офицером мушкетеров, только не знаю, какого цвета была его форма, но при дворе он чувствовал себя не важно. Ему приходилось обуздывать свою волю, и его вспыльчивый характер не находил себе выхода. Он задыхался среди шептавших и кружившихся около трона дворянчиков. Вернувшись на родину, он зажил, как маленький монарх. Время постепенно уничтожило одну за другой все привилегии дворянства. Но маркиз не отказался ни от одной из них, оставаясь неограниченным господином не только для своей домашней челяди, но и для всего округа. Он был их феодальным сеньором. Он порол крестьян, насиловал их хорошеньких жен, спускал на их землю своих гончих, вытаптывал крестьянский урожай у подножия своих холмов и наносил тысячу оскорблений встречавшимся с ним близ его владений горожанам. Он тиранил и оскорблял из самодурства, ради развлечения, главным образом из честолюбия. Желая быть самым значительным человекам в крае, он превратился в самого злого. Он не знал лучшего способа показать людям свою власть, как угнетая их. Он напоминал блоху, которая, желая вам дать почувствовать свое присутствие в постели, кусает вас. Несмотря на богатство, у него были кредиторы. Но для него стало вопросом чести не платить им. Страх перед ним был настолько велик, что в целой округе не находилось ни одного судебного пристава, соглашавшегося предъявить ему требование об уплате. Единственным, кто пошел на это, был папаша Балливэ, вручивший требование ему в руки и говоривший с ним, рискуя жизнью. Итак, честь и слава папаше Балливэ, королевскому приставу, который умудрялся приводить в исполнение судебные решения повсюду, даже на два лье выше земной поверхности, как утверждали остряки, желавшие увеличить его славу. Вот как он проделал это: вероломно упрятав требование в полдюжину конвертов, он подал его, как пакет, присланный из замка Вилен на имя господина Камбиза. Пока маркиз вскрывал пакет, Балливэ бесшумно скрылся, достиг главных ворот и вскочил на привязанную им неподалеку от замка лошадь. Ознакомившись с содержанием пакета, маркиз пришел в бешенство и послал за ним вдогонку своих слуг. Но пристав был уже вне всякой опасности и насмешливо приветствовал их жестом, передать который я не берусь.
Впрочем, господину Камбизу было одинаково безразлично, разрядить ли ружье по крестьянину или по лисице. Он искалечил уже двух-трех человек, и их называли в крае калеками господина Камбиза. Даже несколько уважаемых обитателей Кламеси стали жертвами его отвратительных проделок. Хотя он был не стар, но в жизни этого знатного сеньора числилась не одна кровавая шутка, которой с избытком хватило бы, чтобы осудить его на пожизненную каторгу. Но так как его родня была в чести при дворе, то заступничество знатных кузенов охраняло маркиза от всех преследований. Впрочем, всякий развлекается по-своему. Пока добрый король Людовик XV так мило и приятно проводил время у себя в Версале, устраивая всевозможные празднества для своих придворных, он желал, чтобы и провинциальные дворяне не скучали в своих поместьях, и был чрезвычайно недоволен тем, что крестьяне кричали под палочными ударами, а горожане приходили в отчаяние от их проделок. Людовик, по прозвищу Возлюбленный, очень хотел заслужить ту любовь, которую обязаны были питать к нему его подданные. Поэтому, вполне понятно, что маркиз де Камбиз был неприкосновенен и на него не было ни суда, ни управы.
Бенжамен любил осуждать господина Камбиза: он называл его Гесслером округи и высказывал не раз желание встретиться с ним лицом к лицу. Как вы увидите, желание это исполнилось очень скоро.
Дядя, любивший пофилософствовать, остановился и стал в раздумьи созерцать старые и черные зубцы стен, как бы раздиравшие небесную лазурь.
— Господин Ратери, — дергая его за рукав, сказал его собрат, — предупреждаю вас, около этих стен не стоит задерживаться.
— Как, господин Фата, разве и вы тоже боитесь маркиза?
— Но, господин Ратери, ведь я же только лекарь в Корнье.
— Вот все они таковы! — вскричал, давая волю своему красноречию, дядя. — Их сто простолюдинов, и они терпят, когда один дворянин попирает их ногами, они еще стараются улечься поровнее, из страха, чтобы его благородная персона не споткнулась.
— Что делать, господин Ратери! Против силы…
— Да это вы, несчастные, сила, а не он! Вы напоминаете мне того быка, который покорно позволяет ребенку увести себя с тучного пастбища на бойню. О, народ труслив, труслив! Я говорю это с такой же болью, с какой мать говорит о ребенке, у которого злое сердце. Народ неизменно предает палачам тех, кто принес себя для него в жертву, и, если у палача под рукой нет веревки, то народ спешит ее ему принести. Две тысячи лет пронеслись над прахом Гракхов и семнадцать с половиной столетий прошли с тех пор, как распяли Христа, а народ все тот же. Иногда им овладевают припадки мужества, тогда из ноздрей у него валит пар и изо рта пышет пламя, но рабство — естественное для него состояние, и он скоро возвращается к нему, как ручной чижик в клетку. Перед вами проносится вздувшийся от грозы поток, а вам он кажется рекой. Возвращаясь на следующий день, вы находите лишь тонкую струйку воды да зацепившиеся за прибрежные кусты соломинки. Он мощен, этот поток, пока он сам того желает, но будьте осторожны, эта мощь длится лишь мгновение, положиться на него — это значит строить свое жилище на хрупком льду.
В это мгновение богато одетый человек, сопровождаемый сворой лающих псов и целым хвостом слуг, пересек дорогу. Фата побледнел.
— Господин Камбиз! — сказал он моему дяде. И он низко поклонился; Бенжамен остался стоять, не обнажая головы, с видом испанского гранда.
Ничто так не раздражало страшного маркиза, как дерзкая заносчивость того, кто на границе его владений, близ его замка, отказывался приветствовать его.
— Эй ты, деревенщина, — обратился он к дяде, — почему ты мне не кланяешься?
— А ты? — смерив его с головы до ног своими серыми глазами, спросил дядя.
— Да ты разве не знаешь, что я маркиз Камбиз, владелец всей округи?
— А ты, ты разве не знаешь, что я Бенжамен Ратери — врач из Кламеси?
— Неужели? Значит ты коновал, вот так звание, нечего сказать!
— Оно не ниже твоего, чтобы получить его, я должен был немало поработать. А ты? Какая цена твоему де, которое ты ставишь перед своей фамилией? Король может ежедневно сделать маркизами двадцать человек, но при всем своем могуществе он вряд ли может одним только приказом сделать человека врачом. Врач приносит пользу, и ты, может быть, со временем убедишься в этом сам. А маркиз, какой от него толк?
Господин Камбиз хорошо в этот день позавтракал и потому был благодушно настроен.
— Вот оригинальный шутник, — обратился он к своему управителю, — он доставил мне больше удовольствия, чем встреча с козулей. А это, — указывая пальцем на Фата, спросил он, — это кто такой?
— Фата из Варц, милостивейший государь, — вторично отвешивая поклон, ответил ему Фата.
— Фата, вы негодяй, теперь я не сомневаюсь в этом, — сказал дядя, — но вы мне ответите за это.
— Вот как! — Обратился маркиз к Фата. — Ты разве знаком с этим человеком?
— Очень мало, клянусь вам, господин маркиз, я познакомился с ним за обедом у господина Менкси, но раз он так непочтителен к дворянину, я больше и знать его не хочу.
— А я как раз только что начинаю узнавать тебя, — сказал дядя.
— Как, господин Фата из Варц, — сказал маркиз, — вы обедали у этого чудака Менкси?
— Это вышло совершенно случайно, всемилостивейший государь, я как раз в это время проходил через Корволь. Мне прекрасно известно, что Менкси не такой человек, с которым следует поддерживать знакомство. Он — горячая голова, человек, кичащийся своим богатством и мнящий себя равным дворянину. Ай! ай! Кто это ударил меня сзади ногой?
— Я, — ответил Бенжамен, — за господина Менкси.
— Теперь вам здесь больше нечего делать, — сказал маркиз Фата, — оставьте нас вдвоем с вашим шутником.
— Ну, — обратился он к Бенжамену, — ты не желаешь поклониться мне первым?
— Поклонись первым ты мне, и я отвечу тебе, — сказал дядя.
— Это твое последнее слово?
— Да.
— Ты отдаешь себе отчет в том, что делаешь?
— Слушай, — сказал дядя, — я отнесусь с уважением к твоему званию и ко всему, что касается этикета и докажу тебе, как я сговорчив.
И, вытащив из кармана монету в пять сантимов, он подбросил ее в воздух.
— Говори: орел или решка? Кто выиграет, тот поклонится первым и не будем больше к этому возвращаться.
— Наглец! — произнес раскормленный, толстощекий управитель. — Разве вы не понимаете, что вы оказываете неуважение всемилостивейшему господину? Будь я на его месте, я давным-давно приказал бы наказать вас батогами.
— Друг мой, — сказал Бенжамен, — занимайтесь лучше вашими письмами, ваш господин платит вам за то, чтобы вы обкрадывали его, а не за то, чтобы вы давали ему советы.
В эту минуту смотритель охоты зашел дяде за спину и ударом кулака сбил его треуголку в грязь.
Бенжамен был необычайно сильным человеком. Он оглянулся назад, — самодовольная улыбка, вызванная столь удачной проделкой, играла еще на лице смотрителя, — одним ударом кулака дядя сшиб этого вооруженного человека с ног, тот упал на землю и оказался лежащим наполовину во рву, наполовину в кустарнике, окаймлявшем дорогу. Товарищи хотели помочь ему подняться, но маркиз остановил их.
— Пусть, — сказал он, — негодяй научится тому, что право на дерзость не принадлежит черни.
Так как дядя продолжал упорствовать, господин Камбиз приказал схватить его и отвести в замок. Влекомый вперед, подталкиваемый сзади, стесненный своей шпагой, Бенжамен всячески противился чинимому над ним насилию, раздавая тумаки направо и налево. На соседних полях работали крестьяне, дядя стал звать их на помощь, но они остерегались вмешиваться и, чтобы угодить маркизу, даже смеялись над мучениями Бенжамена.
Войдя во двор замка, маркиз Камбиз приказал запереть ворота, созвал колоколом всю замковую челядь и, когда вынесли два кресла для него и управителя, устроил род совещания по поводу дальнейшей судьбы моего бедного дяди. Перед этой пародией на суд Бенжамен оставался по-прежнему гордым, сохраняя насмешливый и презрительный вид.
Храбрый управитель подал голос за двадцать пять ударов плетью и двадцатичетырехчасовое заточение в замковой башне, но маркиз на этот раз был в благодушном настроении.
— Можешь ли ты что-нибудь привести в свое оправдание? — спросил он у Бенжамена.
— Бери свою шпагу и отойдем со мной на триста шагов от замка, и я покажу тебе, как я умею защищаться, — отвечал последний.
Тогда маркиз поднялся с кресла и произнес:
— После совещания суд присудил присутствующего здесь осужденного поцеловать маркиза де Камбиза, владельца всей округи, бывшего лейтенанта мушкетеров, начальника над вольной ловлей в уезде Кламеси и т. д. и т. д. в то место, в кое вышеназванный сеньор укажет.
И начал спускать свои штаны. Слуги, поняв его намерение, громко закричали: «Да здравствует маркиз Камбиз!» и захлопали в ладоши. Бедный дядя просто зарычал от бешенства. Он потом рассказывал, что боялся, как бы его не хватил апоплектический удар. Два охотника, получившие от маркиза распоряжение при первом же сигнале с его стороны стрелять, взяли дядю на прицел.
— Раз, два, три, — считал маркиз.
Бенжамен, зная, что маркиз был человеком, приводящим свои угрозы в исполнение, и не желая быть убитым, он ….
Через несколько секунд судебное постановление маркиза было приведено в исполнение.
— Очень хорошо, — сказал господин Камбиз, — ты можешь теперь хвастаться, что поцеловал маркиза.
Он приказал двум вооруженным охотникам проводить дядю до ворот, и тот, подобно собаке, которой какой-то озорник привязал к хвосту юлу, скрылся из виду. Очутившись на дороге, ведущий в Корволь, Бенжамен направился прямо к господину Менкси.
IX. Господин Менкси готовится к войне
Господин Менкси неизвестно каким путем был уже осведомлен о том, что дядя стал пленником в Сент-Пьер дю Мон. Для освобождения своего друга он не придумал лучшего способа, как взять штурмом и снести загородный дом маркиза.
Вы, смеющиеся над этим, укажите в истории войну более законную, чем эта. Там, где государство не умеет заставить уважать законы, там чинить суд и расправу приходится самим гражданам.
Двор господина Менкси походил на военный лагерь. Музыканты верхом на конях и вооруженные чем попало, были готовы к выступлению. Поступивший недавно на работу к лекарю старый сержант принял на себя командование этим отборным войском. В центре войска колыхалось широкое знамя, сделанное из клетчатой занавески, на котором господин Менкси собственноручно, чтобы каждый мог прочитать, вывел печатными буквами: «Свобода Бенжамена или уши господина Камбиза». Таков был его ультиматум!
Второй ряд образовала пехота, составленная из пяти-шести батраков с кирками на плечах и из четырех местных кровельщиков, каждый с лестницей за спиной. Тележка изображала обоз. В ней находились фашины, предназначенные для засыпки замковых рвов, хотя время само постаралось об этом. Господин Менкси желал действовать, соблюдая все правила. Он не забыл положить в одно из отделений тележки ящик с медицинскими инструментами, в другое — флягу с ромом. В шляпе с перьями, со шпагой в руках гарцовал воинственный лекарь перед войсками, торопя выступление.
Согласно принятому обычаю, к солдатам, отправляющимся в поход, полагалось обращаться с напутственной речью. Господин Менкси отнюдь не собирался пренебречь этой формальностью и обратился к своим солдатам со следующими словами:
— Воины, я не стану уверять вас в том, что взоры всей Европы устремлены на вас, что ваши имена останутся в потомстве, сохранятся в храме славы и пр. и пр., — такие слова подобны пустоцвету или бросаемой на ветер сорной траве, но я хочу, чтобы вы знали, что целью нашего похода является не только желание освободить моего зятя, но и необходимость освободить наш край от угнетающего его тирана, вытаптывающего ваши посевы, бьющего вас при встречах и оскорбляющего ваших жен. Чтобы мужественно сражаться, для истинного француза достаточно одной причины, у вас их две, значит, вы непобедимы. Павших в бою я похороню на свой счет, а раненые получат уход в моем доме. Да здравствует Бенжамен Ратери! Смерть Камбизу! Долой его замок!..
— Браво, господин Менкси! — сказал вошедший незаметно через заднюю дверь дядя. — Вот трогательная речь; если бы она была произнесена по-латыни, то я подумал бы, что вы позаимствовали ее у Тита Ливия.
При виде дяди раздалось единодушное ура! Господин Менкси отдал войску приказ разойтись, а сам увел Бенжамена в столовую. Последний так обстоятельно и правдиво рассказал ему о происшедшем с ним событии, как редко кто расскажет о себе в своих мемуарах.
Господин Менкси был страшно возмущен оскорблением, нанесенным его зятю. В первую минуту у него с языка срывались только проклятья, но, понемногу придя в себя, он произнес:
— Бенжамен, ты энергичней, расторопней меня, возьми на себя командование войском, и двинемся в поход против замка Камбиза. Пусть место, где возвышается его замок, зарастет крапивой и чертополохом.
— Если вам угодно, — ответил дядя, — то от холма Сент Пьер дю Мон мы не оставим и камня на камне. Но, несмотря на все мое уважение к вам, я полагаю, что следует действовать хитростью; мы приступом захватим ночью стены замка, овладеем погруженными в сон и опьянение, как выражается Вергилий, маркизом Камбизом и его слугами, и тогда они должны будут перецеловать нас всех без исключения.
— Прекрасная мысль, — сказал господин Менкси, — но мы должны сделать полтора лье до замка, а через час уже наступит темнота. Поди, простись с моей дочерью, и в поход!
— Да не спешите так, черт возьми! Я хотел бы что-нибудь перекусить перед дорогой.
— В таком случае я распоряжусь чтобы солдаты стали вольно и чтобы им выдали вина, это поддержит в них воинский дух.
— Прекрасно! — ответил дядя. — Пока я все обдумаю, ваше войско управится.
К счастью для маркиза, возвращавшийся из суда адвокат Паж зашел к господину Менкси с просьбой накормить его обедом.
— Вы пришли как раз вовремя, — сказал воинственный лекарь. — Я хочу, чтобы вы также приняли участие в нашем походе.
— Каком походе? — спросил адвокат Паж, изучавший право не для того, чтобы воевать.
Дядя рассказал ему о происшествии и о том, как он решил мстить.
— Будьте осторожны, — сказал адвокат Паж, — это дело гораздо серьезнее, чем вы думаете. Если речь идет об успехе, то уверены ли вы в том, что с семью-восьмью хромыми вы победите гарнизон в тридцать замковых слуг, находящийся под командованием лейтенанта мушкетеров?
— Двадцать, господин адвокат, — вставил господин Менкси, — и все здоровенные ребята!
— Допустим, — холодно ответил адвокат, — но замок господина Камбиза окружен стенами. Что же, эти стены падут от трубного гласа, как пали стены иерихонские? Допустим даже, что при первом же штурме вы овладеете замком маркиза, это будет, конечно, блестящим военным подвигом, но им вы не заслужите креста святого Людовика. Вам это кажется веселой забавой, а для правосудия и закона это — взлом дверей, насильственное вторжение в дом, ночной набег и все это направлено против маркиза. Предупреждаю вас, что и одного из этих преступлений достаточно, чтобы попасть на галеры. После вашей вылазки вам придется покинуть страну, и ради чего? Ради того, чтобы удостоиться поцелуя маркиза.
Дядя был очень упрям, упрям, точно сын жеребеца и ослицы, упрямство было вообще нашим родовым семейным недостатком, но, несмотря на это, он согласился, что адвокат прав.
— Я думаю, — сказал он господину Менкси, — что вы умно сделаете, если вложите меч в ножны, а шляпу с перьями спрячете в футляр. Войну следует начинать только по очень серьезным причинам. Возможно, что попасть в число героев и польстило бы вашему самолюбию, господин Менкси, но что такое слава полководца? — разрушенные города, испепеленные деревни, опустошенные поля, женщины, отданные на произвол грубых солдат, уведенные в плен дети, бочки вина с выбитым дном. Вы, повидимому, не читали Фенелона, господин Менкси? Все это ужасно, и при одной только мысли об этом я содрогаюсь.
— Что ты там болтаешь? Дело идет о нескольких ударах киркой по этим уже наполовину обвалившимся стенам.
— Так зачем вам трудиться и разрушать их, когда они по собственному почину развалятся? Поверьте мне, оставьте в покое эту прекрасную страну. Я сочту себя подлецом и предателем, если за нанесенное мне лично оскорбление потребую, чтобы вы подвергались всем тем неприятностям, которые возникнут из-за нашей экспедиции.
— Но у меня тоже есть свои счеты с этим чудовищем. Желая высмеять меня, он, вместо людской, послал мне для исследования конскую мочу.
— Ну и уважительная причина, нечего сказать, и вы согласны поплатиться, за это десятью годами каторжных работ? — Нет, господин Менкси, потомство вас не оправдает. Если вы не думаете о себе, то подумайте хоть о своей дочери, о своей дорогой Арабелле: что ей за радость приготовлять такие великолепные сливочные сыры, когда вас уже с ней не будет?
Это обращение к нежным родительским чувствам старого доктора возымело свое действие.
— Обещай мне, по крайней мере, что наглость маркиза Камбиза будет наказана. Ты мой будущий зять, и с этого мгновения мы с тобой должны быть солидарны в вопросах чести.
— О, насчет этого будьте покойны, господин Менкси, я теперь глаз не спущу с маркиза. Я буду так же терпеливо подстерегать его, как кошка подстерегает мышь. Не сегодня, так завтра, но я уж застигну его одного без стражи и тогда заставлю его скрестить дворянскую шпагу с моей или доотказу натружу о него свои кулаки. Я не могу клясться, как древние герои, тем, что не сбрею бороды и буду сидеть на хлебе и воде до тех пор, пока не сдержу своей клятвы, ибо первое не вяжется с моей профессией, а второе противоречит моему темпераменту, но даю вам слово, что только тогда буду вашим зятем, когда нанесенное мне оскорбление получит достойное возмездие.
— Ты заходишь слишком далеко, Бенжамен, я не принимаю такой беззаконной клятвы, напротив, необходимо, чтобы ты женился на моей дочери, и я уверен, что ты так же прекрасно сумеешь отомстить после свадьбы, как отомстил бы и до нее.
— Но вы только подумайте, господин Менкси, раз я должен драться с маркизом на смерть, то моя жизнь уже не принадлежит мне, не могу же я позволить себе жениться на вашей дочери, когда, может быть, на следующий же день после свадьбы оставлю ее вдовой.
Как ни старался добряк-доктор сломить непреклонное решение Бенжамена, это ему не удалось, и, видя, что с этим ничего не поделаешь, он пошел переодеться и снять с себя свое вооружение. Так закончился этот грандиозный поход, стоивший мало крови человечеству и много вина господину Менкси.
Х. Как дядя заставил маркиза поцеловать себя
Бенжамен остался ночевать в Корволе. Когда на следующий день он вместе с господином Менкси вышел из дому, первым, кого они встретили, был Фата. Фата предпочел бы встретить на большой дороге двух волков, чем дядю и господина Менкси, но так как уклониться от встречи было невозможно, то, приняв самый приветливый вид, он направился к дяде.
— Здравствуйте, господин Ратери! Как поживаете, уважаемый господин Менкси? Ну, как вам удалось избавиться вчера от нашего Гесслера, господин Бенжамен? Я так боялся, что он проделает с вами какую-нибудь злую шутку, что от беспокойства всю ночь не сомкнул глаз.
— Фата, — сказал господин Менкси, — приберегите вашу рабскую угодливость для маркиза. Вы сказали ему, что не знакомы больше с Бенжаменом? Правда ли это?
— Не помню, дорогой господин Менкси.
— А сказали ли вы вышеупомянутому маркизу, что я такой человек, знакомство с которым вести не подобает?
— Этого я сказать не мог, мой дорогой господин Менкси, ведь вы же знаете, как я вас уважаю.
— Клянусь честью, — с ледяным спокойствием сказал дядя, — это его подлинные слова.
— Прекрасно, — ответил господин Менкси, — тогда мы посчитаемся с ним.
— Фата, — обратился к нему дядя, — предупреждаю вас, что господин Менкси собирается вас выпороть во имя чести нашей корпорации, вот вам мой хлыст, защищайтесь! Не позволите же вы, чтобы вас отстегали, как простого осла.
— На моей стороне закон, — ответил Фата. — Если господин Менкси ударит меня, то ему дорого обойдется каждый удар.
— Жертвую тысячу франков, — хлыст господина Менкси засвистел в воздухе. — На, получай, Fata, fatorum, судьба, провидение древних, на! на! получай!
Крестьяне вышли на пороги своих домов посмотреть, как господин Менкси избивает Фата, ибо, как это ни позорно, но зрелище человеческого унижения всегда привлекает людское внимание.
— Господа, заступитесь за меня! — закричал Фата.
Никто не тронулся с места. Уважение, питаемое населением деревни к господину Менкси, облекало его некоторыми судебными правами.
— Беру вас в свидетели, что надо мной, врачом, было учинено насилие! — продолжал кричать несчастный Фата.
— Постой, — сказал господин Менкси, — чтобы те, кому не видно ударов, могли, по крайней мере, хоть услыхать их, я буду бить еще сильнее. — И он стал бить сильнее прежнего, этот бесцеремонный человек.
— Будь покоен, Менкси, — проговорил, уходя, Фата, — тебе придется иметь дело с самим маркизом, он не допустит, чтобы меня оскорбляли, потому что я всегда при встрече кланяюсь ему.
— Передай от меня маркизу Камбизу, что я плюю на него, что мой дом прочнее его замка и, если ему угодно, он может притти со своими слугами на площадь Фертиана, я к его услугам.
Чтобы не задерживать больше внимания читателя на всей этой истории, добавим только, что за передачу персоне маркиза всех высказанных господином Менкси по адресу маркиза оскорблений сам Фата с позором был выгнан за порог замка. Что же касается до свидетелей перед судом, то не нашлось ни одного желающего выступить, несмотря на целую сотню присутствовавших при происшествии.
Когда дядя вернулся в Кламеси, сестра передала ему полученное на его имя из Парижа письмо следующего содержания:
«Господин Ратери! Я узнал из достоверного источника, что вы собираетесь жениться на девице Менкси. Категорически запрещаю вам это. Виконт де Пон-Кассе».
Послав Гаспара купить ему особый сорт почтовой бумаги и забрав у Машкура чернильницу, он тотчас же настрочил в ответ следующее послание:
«Господин виконт! Вы можете убираться к …. Примите уверения в моем совершенном почтении, в коем и имею честь пребывать. Ваш покорный слуга Б. Ратери».
Куда хотел дядя отправить своего виконта, так и осталось неизвестным. Тщетно старался я проникнуть в тайну опущенного в письме слова, этого мне так и не удалось. Что же касается сжатости, ясности, силы и выразительности стиля Бенжамена, то об этом я упоминал уже не раз.
Между тем дядя не отказался от своего плана мести. В ближайшую же пятницу, навестив больных, он дал наточить шпагу, надел поверх красного камзола дождевой плащ Машкура и, не желая жертвовать своей косой, а, с другой стороны, не имея возможности спрятать ее в карман, засунул ее под надетый им старый парик Машкура и, наряженный таким образом, отправился выслеживать маркиза. Местом своих постоянных наблюдений он избрал расположенный как раз против замка маркиза кабачок, стоящий на краю дороги, ведущей в Кламеси.
Хозяин кабачка только что сломал себе ногу, дядя, всегда готовый помочь ближнему, предложил свои услуги и, получив согласие семьи, приступил к операции. Он проворно, нигде ничего не повредив, снова соединил сломанную берцовую кость, чем вызвал восхищение двух выпивавших в кабачке, высоких, одетых в ливреи лакеев маркиза, случайно при этом присутствовавших. Закончив операцию, дядя поднялся наверх в расположенную направо от общего зала комнату трактира и, вооружившись взятой на этот случай у Машкура подзорной трубой, принялся наблюдать за замком. Прошло уже около часу, он продолжал напрасно дрогнуть на вышке, как вдруг заметил слугу маркиза, бегущего сломя голову с горы. Остановившись у дверей трактира, человек осведомился, здесь ли находится врач, и, получив от служанки утвердительный ответ, поднялся в комнату к дяде. Отвесив почтительный поклон, он попросил оказать помощь маркизу Камбизу, подавившемуся костью. Первым побуждением дяди было отказаться, но, сообразив, что это обстоятельство может способствовать его планам — он согласился и последовал за слугой.
Слуга привел его в комнату маркиза. Господин де Камбиз, согнувшись, сидел в кресле и, казалось, находился в состоянии крайней тревоги. Около стояла маркиза, красивая двадцатилетняя шатенка, и старалась его успокоить. При появлении дяди маркиз поднял голову и сказал:
— Я проглотил за обедом рыбью кость, она застряла у меня в горле. Хоти я и не имею чести быть с вами знакомым, но, узнав, что вы находитесь в деревне, я пригласил вас, уверенный, что вы не откажете мне в помощи.
— Мы обязаны оказывать ее всякому, — с ледяным спокойствием ответил дядя, — как богатым, так и бедным, как дворянам, так и крестьянам, как злым, так и добрым.
— Я боюсь этого человека, — сказал маркиз жене, — попроси его удалиться.
— Но вы сами прекрасно знаете, что ни один врач не соглашается притти в замок, постарайтесь, по крайней мере, удержать хоть его.
Маркиз согласился. Бенжамен, исследовав горло больного, с сокрушенным видом покачал головой. Маркиз побледнел.
— В чем дело? — спросил он, — неужели опасность серьезнее, чем мы предполагали?
— Не знаю, что вы предполагали, — глухим голосом ответил ему Бенжамен, — но опасность может стать очень серьезной, если тотчас же не принять необходимых мер. Вы подавились костью лосося, и костью от его хвоста, то есть как раз самой ядовитой.
— Вы правы, — удивленно ответила маркиза, — но как вы это узнали?
— Я исследовал горло больного, сударыня, — ответил Бенжамен. На самом же деле догадаться об этом было очень просто: проходя мимо столовой, дверь в которую была приотворена, он заметил лежащего на блюде лосося, начатого только с хвоста; он тотчас же сообразил, что кость, которой подавился маркиз, была от этого хвоста.
— Мы никогда прежде не слыхали, — дрожащим от страха голосом сказала маркиза, — что кости лосося ядовиты.
— Однако это так, — ответил Бенжамен. — Мне очень неприятно, что госпожа маркиза сомневается в этом и я вынужден ей противоречить. Кости лосося, как и листья манценилы, содержат в себе такое острое и разъедающее вещество, что если эта кость даже на четверть часа дольше, чем полагается, задержится в гортани маркиза, то я не в силах буду справиться с воспалением и операция будет бесполезна.
— Так приступайте скорей к операции, — сказал окончательно напуганный маркиз.
— К сожалению, — ответил дядя, — дело не может быть приведено в исполнение так быстро, как вам бы того хотелось, надо выполнить еще одну небольшую формальность.
— Так выполняйте ее скорей!
— Выполнение зависит только от вас.
— Так ответь мне, по крайней мере, несчастный лекаришка, в чем заключается эта формальность. Не желаешь же ты, чтобы я погиб от нее?
— Я все еще колеблюсь, — медленно продолжал Бенжамен, — как осмелиться предложить вам то, что я имею в виду, вам, маркизу! Вам, прямому потомку египетских царей!..
— Ты, кажется, пользуешься моим положением, несчастный, и издеваешься надо мной! — приходя в обычное для него состояние раздражения, закричал маркиз.
— И не думаю, — холодно ответил Бенжамен. — Припоминаете ли вы, маркиз, человека, которого только за то, что он первый не поклонился вам, вы, месяца три-четыре тому назад, затащили к себе в замок и нанесли ему кровное оскорбление?
— Человека, которого я заставил поцеловать себя в. Но это ты! Я узнаю тебя по росту в пять футов десять дюймов.
— Да, это я и теперь я требую от вас, чтобы вы загладили нанесенное мне оскорбление.
— О! Боже мой! Да я только этого и желаю. Скажи, во сколько ты ценишь свою честь, и эта сумма будет тебе полностью уплачена.
— Ты что, принимаешь меня за приказного, что ли? Ты думаешь, оскорбления смывают деньгами? Нет! Нет! Я требую, чтобы ты восстановил мою честь, понимаешь ли ты, маркиз Камбиз, мою честь!
— Хорошо, — не отрывая глаз от часовой стрелки и с ужасом замечая, что роковые полчаса на исходе, ответил маркиз, — если вы желаете, то я могу, даже письменно, в присутствии самой госпожи маркизы признать, что был неправ.
Бенжамен пожал плечами.
— Неужели, — ответил он маркизу, — оскорбив порядочного человека, тебе достаточно лишь призвать свою вину перед ним — и все уже будет заглажено? А завтра в обществе своих негодяев и бездельников ты будешь смеяться над тем, что я согласился на столь призрачное удовлетворение! Нет! Я хочу, чтобы тобой были пережиты все муки возмездия, на меньшем я не примирюсь. Тот, кто вчера был бессилен, ныне стал силой, червь превратился в змею. Ты не ускользнешь от моего суда, как ускользаешь от суда правосудия, и ничто не защитит тебя. Ты поцелуешь меня туда же, куда я поцеловал тебя.
— Но ты забыл, несчастный, что я — маркиз Камбиз.
— А ты помнил о том, что я — Бенжамен Ратери?
— Эй, слуги! — закричал, забыв в гневе угрожающую ему опасность, маркиз, — выбросьте этого человека на двор и всыпьте ему сто палочных ударов, мне хочется послушать, как он будет кричать.
— Прекрасно, — сказал дядя, — но через десять минут делать операцию будет уже поздно, а через час вас уже не станет.
— Я пошлю гонца в Варц за хирургом, и он меня оперирует.
— Если ваш гонец застанет хирурга дома, то он поспеет как раз во-время, чтобы присутствовать при вашей смерти и оказать первую помощь госпоже маркизе.
— Но неужели же вы так жестоки? — сказала маркиза. — Неужели приятнее мстить, чем прощать?
— О, сударыня, — изящно поклонившись маркизе, ответил Бенжамен. — Поверьте, что если бы подобное оскорбление было нанесено мне вами, то я отказался бы от мести.
Госпожа де Камбиз улыбнулась и, поняв, что дядю не переубедишь, сама принялась уговаривать маркиза подчиниться неизбежному, так как осталось еще только пять минут.
Маркиз ужаснулся и знаком приказал удалиться двум находившимся в комнате лакеям.
— Нет, — сказал неумолимый Бенжамен, — я требую, чтобы они от вашего имени позвали сюда и остальных слуг. Они все были свидетелями нанесенного мне оскорбления, так пусть же присутствуют и при возмездии. Только маркиза имеет право удалиться.
Бросив взгляд на часы, маркиз увидел, что ему осталось еще только три минуты. Видя, что лакей не трогается с места, он сказал:
— Ступайте, Пьер, исполните приказание этого господина, разве вы не видите, что сейчас он здесь хозяин?
Один за другим вошли слуги, не хватало только управителя.
Но Бенжамен не смягчился и до тех пор не хотел начинать, пока все не оказались налицо.
— Ну, теперь мы квиты, и все забыто, — сказал Бенжамен, — сейчас я займусь вашим горлом.
Он быстро и ловко извлек кость и отдал ее маркизу. Пока тот с любопытством рассматривал ее, Бенжамен подошел к окну, распахнул его и, сказав:
— Вам необходим свежий воздух, маркиз, — одним прыжком выскочил в окно и в два-три скачка своих громадных ног достиг ворот. Когда он бегом спускался с горы, в одном из окон замка появился маркиз, крича:
— Постойте, господин Ратери! Вернитесь, ради бога! Мы с маркизой хотим поблагодарить вас!
Но не таким человеком был Бенжамен, чтобы дать поймать себя на эту удочку. У подножия холма он повстречал гонца маркиза.
— Ландри, — сказал он, — передай мое почтение госпоже маркизе, а господину маркизу Камбизу скажи, что кость лосося не более ядовита, чем кость щуки, только не следует глотать ее. Пусть он кладет на горло припарки, и через два-три дня все пройдет.
Как только дядя очутился вне досягаемости маркиза, он повернул направо, пересек изрезанную множеством ручейков равнину Флетца и направился в Корволь, чтобы первым сообщить о своей удаче господину Менкси. Он еще издали увидал его стоящим на пороге своего дома и замахал ему в знак триумфа носовым платком.
— Мы отомщены! — закричал он.
Добряк помчался ему навстречу во всю прыть своих толстых и коротких ног и обнял его с такой горячностью, с какой обнял бы родного сына. Дядя даже утверждал, что заметил, как старик старался незаметно утереть две крупных слезы, катившиеся по его щекам. Господин Менкси, не менее гордый и вспыльчивый, чем Бенжамен, просто ликовал. Вернувшись домой и желая чем-нибудь ознаменовать этот день, он приказал музыкантам играть до самого вечера, а затем напиться пьяными, что те в точности и с радостью исполнили.
XI. Как мой дядя помог суконщику описать его имущество
Бенжамен, вернувшись в Кламеси, не был уверен в том, что его дерзкий поступок по отношению к маркизу пройдет для него безнаказанно. Однако, на следующий день слуга из замка передал ему от имени господина де Камбиза деньги и письмо следующего содержания:
«Господин маркиз де Камбиз просит господина Бенжамена Ратери забыть о происшедшем между ними недоразумении и принять от него вознаграждение за мастерски произведенную им операцию».
— Вот как! — воскликнул дядя. — Этот милостивый сеньор хочет купить мое молчание, и у него даже хватает совести уплатить за него вперед! Жаль, что он не поступает так по отношению ко всем своим поставщикам. Если бы я без всяких предварительных переговоров просто вытащил бы у него из гортани застрявшую кость, то он, приказав накормить меня у себя на кухне, сунул бы мне два экю по шести франков. Мораль отсюда такова, что лучше заставить сильных бояться тебя, чем любить… и пусть меня поразит небесное проклятие, если я когда-нибудь изменю этому правилу. Но так как молчать я не намерен, то, говоря по совести, не имею права взять от него эти деньги, посылаемые мне как плата за скромность: надо быть либо честным по отношению ко всем, либо держаться от всех в стороне. Посчитаем-ка денежки, сколько он дает за операцию и сколько за молчание… Пятьдесят экю! Здорово! Камбиз расщедрился. Своему молотильщику зерна, работающему цепом с трех утра и до восьми вечера, да не без риска быть избитым, он жалует двенадцать су, а меня за четверть часа оплачивает пятьюдесятью экю: вот это щедрость!
«За такую операцию господин Менкси потребовал бы сто франков, но у него дело поставлено на широкую ногу, он должен прокормить четверку лошадей и дюжину музыкантов, мне же хватит и двух пистолей, так как мой расход — это ящик с инструментами да возможность прокормить собственную особу, правда, вышиной в пять футов девять дюймов. Итак, из ста пятидесяти экю отнимите двадцать экю, остаются тринадцать пистолей, которые и надо вернуть маркизу. Я испытываю некоторые угрызения совести, когда беру у него эти деньги. Но мы с вами еще не рассчитались, маркиз. Не пройдет и трех дней, как об этом происшествии узнает судья, я даже попрошу поэта Милло-Рато, автора рождественского гимна, увековечить это для потомства, написав полсотни александрийских стихов, а что касается этих двадцати франков, то это прямо находка, только бы они не попали в руки моей дорогой сестрицы. Завтра воскресенье, завтра я так угощу на эти деньги своих друзей, как не угощал еще ни разу, и за все расплачусь наличными. Надо показать им, как умный человек, не прибегая к шпаге, умеет отомстить за себя».
В то время когда дядя писал письмо, к нему вошел поставщик его красных камзолов с бумагой в руках.
— Что это? — положив перо на стол, опросил дядя. — Опять вы с вашим счетом, господин Бонтэн, с вашим вечным счетом. Боже мой, вы его мне уже столько раз предъявляли, что я знаю его наизусть: десять метров алого сукна двойной ширины, десять метров подкладки и три набора пуговиц. Правильно?
— Совершенно правильно, господин Ратери, итого сто пятьдесят ливров, десять су и шесть денье. Пусть я, как последний грешник, не попаду в рай, но, клянусь вам, что теряю на этом, по меньшей мере, сто франков.
— Если это так, то зачем вы тратите еще время на писание этих пакостных бумажонок. Мы же знаете, господин Бонтэн, что у меня никогда нет денег.
— Наоборот, господин Ратери, я вижу, что попал как нельзя более кстати. У вас на столе лежит кошелек, в котором, по всей вероятности, находится как раз сумма долга, и если вы позволите…
— Постойте, — быстро схватив со стола кошелек, сказал дядя, — эти деньги не мои, господин Бонтэн. Смотрите, вот письмо, в котором я как раз сообщаю о возврате этих денег, и вот из-за вас я только посадил на него кляксу. Прочтите, — протягивая письмо суконщику, сказал он.
— Бесполезно, господин Ратери, совершенно бесполезно, единственное, что меня интересует, — это когда у вас будут собственные деньги?
— Увы, господин Бонтэн, кто из нас может угадать будущее, меня этот вопрос интересует не менее, чем вас.
— В таком случае, не сетуйте на меня, господин Ратери, если я прямо отсюда пойду к Парланту подать на вас иск о взыскании.
— У вас просто скверное настроение, уважаемый господин Бонтэн, какая вас муха сегодня укусила?
— Согласитесь, что мне трудно быть в хорошем настроении, уже три года, как за вами числится этот долг, вы каждый месяц откладываете уплату, ожидая наступления какой-то эпидемии, я из-за вас ежедневно ссорюсь с госпожой Бонтэн. Она упрекает меня в том, что я не умею получать с должников деньги, и иногда так расходится, что называет меня болваном.
— Госпожа Бонтэн, безусловно, очень симпатичная дама, и вам выпало редкое счастье быть ее супругом. Прошу вас засвидетельствовать ей мое почтение.
— Благодарю вас, господин Ратери, но моя жена немного, как говорят, корыстолюбива и предпочитает деньги всяким любезностям, утверждая, что если бы вам пришлось иметь дело с моим собратом Грофе, то вы давно уже сидели бы в долговом отделении.
— Что за черт! — вскричал дядя, взбешенный такой настойчивостью Бонтэна, — это ваша вина, что я до сих пор еще не расплатился с вами. Ваши собратья либо были больны, либо хворают сейчас. Дютерон был два раза болен воспалением легких, а Тишо злокачественной лихорадкой, Сержифер ревматизмом, Ратин уже шесть месяцев, как страдает поносом. У вас просто железное здоровье, и нет никакого способа прописать вам лекарство. Ваше лицо блестит, как новенький нанковый материал, а госпожа Бонтэн похожа на фигурку из свежего сливочного масла. Вы не оправдали моих ожиданий, я думал, что вы будете украшением моей клиентуры, и если бы я знал, что так обманусь, то не сделался бы вашим клиентом.
— Позвольте, господин Ратери, мне кажется, что мы с женой не обязаны хворать ради того, чтобы дать вам возможность расплатиться с долгами.
— А я вам заявляю, что это — ваша нравственная обязанность. Как могли бы вы расплачиваться с вашими кредиторами, если бы не снашивались платья ваших заказчиков? Такое упорное нежелание болеть с вашей стороны просто отвратительная ловушка. Вам следовало бы по сей день задолжать мне не меньше пятидесяти экю. За болезни, которые вы должны были перенести, я сбрасываю с вашего счета сто тридцать франков, десять су и шесть денье. Согласитесь, что я скромно назначаю цену. Ваше счастье, что вы можете расплатиться с врачом, не прибегая к его услугам, я знаю многих, которые позавидовали бы вам. Итак, если мы из ста пятидесяти франков десяти су и шесть денье вычтем сто тридцать франков десять су и шесть денье, то я должен вам двадцать франков, если вы согласны — вот они, дружески советую вам взять их, второй такой случай вряд ли скоро подвернется.
— Я охотно возьму их в счет частичной уплаты, — сказал Бонтэн.
— В окончательный расчет, — сказал дядя, — и то для этого я напряг всю силу своей воли, так как эти деньги предназначались мной на холостяцкую пирушку, на которую, несмотря на то, что вы человек семейный, я хотел пригласить и вас.
— От вас, кроме шуток, ничего не добьешься, господин Ратери, а между тем вы прекрасно знаете, что у меня есть на вас исполнительный лист и я могу потребовать вашего ареста.
— Вот это-то и досадно, господин Бонтэн, у вас нет доверия к своим друзьям. Зачем зря тратить деньги, когда вы можете притти и сказать мне: «Господин Ратери, я хочу описать ваше имущество», — на что я вам отвечу: «Пожалуйста, описывайте, для этого вам нечего звать судебного пристава, если вам угодно, то я даже сам могу вам помочь. Но эта возможность еще не упущена, описывайте меня сегодня, сейчас же, не стесняйтесь, разрешаю вам уложить, увязать и унести все, что вам понравится».
— Как, господин Ратери, вы так добры…
— Ну, еще бы, господин Бонтэн, я буду польщен, что вы лично будете описывать мое имущество, и готов вам в этом всячески помочь.
Дядя открыл старый шкап, в котором на гвозде висели позолоченные лохмотья камзола, и вытащил две-три старых ленты от косы, сказав:
— Держите, Бонтэн, это я отдаю вам бесплатно, сверх полагающегося вам по счету.
— Неужели? — удивился Бонтэн.
— А вот этот футляр из красного сафьяна, в нем лежат мои инструменты.
Бонтэн протянул за ним руку, но дядя удержал ее, сказав:
— Нет, этого вы по закону не имеете права описывать, это орудие моего ремесла.
— А я все же хотел бы… — сказал господин Бонтэн.
— Вот пробочник из слоновой кости с серебряной отделкой, его я стараюсь всегда спасти от своих кредиторов, так как мне он нужнее, чем им.
— Но если вы собираетесь оставить себе все, что вам может понадобиться, то я, пожалуй, ничего не смогу увезти отсюда.
— Будьте покойны, — сказал дядя. — Вот видите, на полке стоят несколько старых пузырьков из-под лекарства. Правда, некоторые из них треснули, и за целость их я не ручаюсь, забирайте их со всеми ютящимися в них пауками. А вот другая полка, на ней чучело ястреба, выставите его у себя на окне, оно будет служить вам вывеской.
— Господин Ратери! — воскликнул Бонтэн.
— А вот свадебный парик Машкура, но его я вам не предлагаю, так как знаю, что пока вы носите только накладной вихор.
— А вы почем знаете! — вскричал Бонтэн, все сильнее и сильнее раздражаясь.
— А вот в этой банке, — с невозмутимым хладнокровием продолжал Бенжамен, — находится ленточный глист в спирту, вы можете сделать из него подвязки госпоже Бонтэн и вашим детям. Конечно, жаль уродовать такой прекрасный экземпляр, вы могли бы хвалиться, что владеете самым длинным на свете существом, не исключая даже змеи боа. Цену назначьте сами.
— Да вы издеваетесь надо мной, господин Ратери, все эти вещи ничего не стоят.
— Знаю, — ответил дядя, — но зато вы ничего не платите судебному приставу. Держите, вот, например, вещь, которая покроет весь мой долг. Это почечный камень, извлеченный года два-три тому назад из мочевого пузыря господина мэра. Вставьте его в табакерку, оправьте золотым ободком и несколькими драгоценными каменьями, и можете сделать прелестный подарок ко дню рождения госпоже Бонтэн.
Разъяренный Бонтэн направился к двери.
— Еще минутку, — удерживая его за полы, сказал дядя, — куда вы так торопитесь, господин Бонтэн? Я показал вам только незначительную часть моих сокровищ. Вот старинная гравюра, изображающая Гиппократа, отца медицины, ручаюсь вам за сходство, вот три разрозненных тома «Медицинского вестника», они помогут вам скоротать долгие зимние вечера.
— Повторяю вам, господин Ратери…
— Боже мой, да не сердитесь, папаша Бонтэн, ну вот, наконец, мы добрались до самого ценного в моей комнате.
И, открыв старый шкап, дядя вытащил из него и бросил к ногам суконщика два старых камзола. Из них вырвалось облако пыли, от которой тот раскашлялся, и потревоженная стая пауков разбежалась по комнате.
— Держите! — сказал дядя Бонтэну. — Вот два последних сшитых вами камзола, вы постыдно обманули меня, не прошло и двух дней, как они полиняли, поблекли, как лепестки розы и ни на что больше не пригодились, как только на окраску пасхальных яиц детям моей дорогой сестры. За это с вас следовало бы еще вычесть.
— Довольно! — Закричал возмущенный Бонтэн. — Это слишком, никогда еще никто не издевался так над своими кредиторами, как вы. Завтра утром вы услышите обо мне, господин Ратери.
— Тем лучше, мне всегда будет приятно узнать, что вы находитесь в добром здоровьи. Кстати, господин Бонтэн, вы забыли старую ленту от моей косы.
Не успел Бонтэн уйти, как вошел адвокат Паж и застал дядю хохочущим во все горло.
— Что ты сделал с Бонтэном? Я встретил его на лестнице красным от гнева и в таком исступлении, что он даже не поздоровался со мной.
— Этот старый дурак рассердился на меня за то, что я сижу без денег, точно меня это меньше огорчает, чем его.
— Так у тебя нет денег? Жаль, жаль, а я пришел предложить тебе золотое дельце.
— Все равно, предлагай.
— Викарий Джиаркос хочет отделаться от бочонка бургундского, который ему подарила одна из его почитательниц. Доктор Арну нашел у него катар желудка и запретил ему на некоторое время спиртные напитки, и он боится, что вино прокиснет, и хочет его продать, а на вырученные деньги приобрести обстановку одной молоденькой сироте, недавно потерявшей тетку, и таким образом ты можешь сделать одновременно и доброе дело и выгодную покупку.
— Да, но доброе дело сделать без денег очень трудно, добрые дела дороги и не каждому по карману. А каково вино?
— Изумительно, — прищелкнув языком, ответил Паж, — он дал мне испробовать — это первосортное бургундское.
— Сколько же он хочет за него, этот трезвенник Джиаркос?
— Двадцать пять франков, — ответил Паж.
— У меня есть только двадцать; если он согласен продать за эту сумму, то я покупаю у него вино, а угощение закажем в кредит.
— Нет, надо брать либо за двадцать пять, либо отказаться от него совсем. Согласись, что спасти от нищеты и предохранить от порока сироту, заплатив за это всего двадцать пять франков, не дорого.
— А не можешь ли ты, Паж, добавить своих пять франков, и мы купили бы вино вместе?
— Увы, вот уже пятнадцать дней, как я сижу без гроша. Можно подумать, что звонкая монета боится господина Каллона и куда-то скрывается.
— Тогда не будем больше говорить об этом.
В ответ Паж только тяжело вздохнул.
В это время в комнату вошла бабушка, держа в руках сверток белого холста, запеленутый наподобие младенца Иисуса.
— Возьми, Бенжамен. — Обратилась она к дяде, — какая удачная покупка! Я еще сегодня утром приметила этот холст на ярмарке, вспомнила, что у тебя нет сорочек, и решила купить его для тебя. Госпожа Авриль давала за него торговцу семьдесят пять франков. Торговец не согласился и ушел, но по тому, как она смотрела ему вслед, я поняла, что она его окликнет. «Покажите-ка мне ваш холст», — сказала я крестьянину и предложила ему восемьдесят франков. Я не думала, что он согласится на эту цену: этому холсту цена сто двадцать франков, и госпожа Авриль очень рассердилась на меня за то, что я перехватила у нее покупку.
— И вы купили этот холст? Купили его, купили…
— Ну, да, купила, — совершенно не понимая возбуждения дяди, ответила бабушка, — невозможно теперь от него отказаться, крестьянин стоит внизу и ждет денег.
— Да убирайтесь вы к черту! — заорал дядя, бросая через всю комнату сверток с холстом, — вы… то есть, простите, дорогая сестра, простите и не убирайтесь к черту, это слишком далеко, но идите и отдайте ваш холст торговцу, у меня нет денег.
— А где же деньги, полученные сегодня от маркиза де Камбиза? — спросила бабушка.
— Боже ты мой, но они не мои, господин Камбиз прислал мне слишком много.
— Как это слишком много? — с недоумением переспросила бабушка.
— Ну, да, слишком много, дорогая сестра, слишком много, слышите вы, слишком много. Он прислал за операцию вместо двадцати франков — пятьдесят экю.
— И ты такой дурак, что собираешься вернуть ему эти деньги. Попробовал бы мой муж сыграть со мной такую шутку.
— А я такой дурак, что поделаешь, не всем быть такими умными, каким вы желаете, чтобы был ваш Машкур. Да, я — дурак и не раскаиваюсь в этом, я не желаю из угоды вам сделаться шарлатаном. Боже мой! боже мой! как трудно оставаться честным в этом мире, когда даже самые близкие и дорогие готовы ввести нас в искушение.
— Но, несчастный, ты совершенно гол и бос, у тебя нет ни одной приличной пары шелковых чулок, твои рубашки, когда их чинишь с одной стороны, расползаются с другой.
— И вы считаете, что это достаточно уважительная причина, чтобы я поступал нечестно, дорогая сестра?
— Но когда же ты расплатишься со своими кредиторами?
— Когда у меня будут деньги, вот и всё. Предлагаю любому богачу поступить честнее.
— А что сказать торговцу холстом?
— Все, что вам взбредет в голову. Скажите ему, что я не ношу сорочек или что у меня лежит их в шкапу три дюжины, разрешаю ему примириться с любым объяснением.
— Бедняга Бенжамен, — сказала, унося сверток холста, бабушка, — при всем твоем уме ты все же на всю жизнь останешься дураком.
— А ведь твоя сестра права, — добавил адвокат Паж, — ты доводишь честность до глупости, бургундское нам все равно не достанется.
Дядя быстро встал и, стиснув своей сильной рукой руку адвоката Пажа, сказал:
— Слушай, Паж, ты знаешь, как я люблю бургундское, ты только что со слов сестры услышал и узнал, как мне нужны сорочки, но никакой ценой, ни ценой всех виноградников Золотого берега, ни ценой всех льняных полей Нидерландов я не согласен, чтобы в этой округе нашелся бы хоть один человек, перед которым мне пришлось опускать глаза. Этих денег я не оставил бы себе даже в том случае, если бы от них зависела моя жизнь. Но успокойся, пьяница, ты ничего на этом не потеряешь. В воскресенье я угощаю вас всех на извлеченные из гортани маркиза Камбиза двадцать франков и расскажу вам за десертом их историю. Сейчас напишу господину Менкси. Артуса я, к сожалению, не могу пригласить, так как у меня всего только двадцать франков, или же ему придется умерить свой аппетит. Если ты до меня встретишь Рапэна, Парланта и других, то предупреди их, что я прошу их в этот вечер не принимать других приглашений.
Должен тут же присовокупить, что этой пирушке не суждено было состояться, потому что господин Менкси был занят, а затем она была, отложена на неопределенный срок, так как дяде пришлось расстаться со своими двадцатью франками.
XII. Как дядя подвесил Сюзюррана в его кухне на крюке
Посмотрите, как изумительно плодовиты цветы: как дождь, сеют они вокруг себя семена; они развевают их по ветру, как пыль; как дар, шлют они их в темные лачуги, на вершины одиноких утесов, в каменные расселины старых стен, в глубь осыпающихся развалин. Они не заботятся о том, найдется ли для их оплодотворения хоть горсточка земли, хоть капля влаги, которую всосут их корни, или солнечные лучи, которые окрасят и согреют их. Вешний ветер унесет с собой последний аромат лугов; вот земля уже покрыта увядающей листвой, но когда пролетит, отряхая над полями свои мокрые крылья, осень и земля покроется новым поколением цветов, то их слабое благоухание будет последним дыханьем умирающего года, который перед смертью еще улыбается нам.
Женщины во всех отношениях напоминают цветы, но не так плодовиты, как они; большинство, особенно женщины так называемого общества, не желают рожать. Эти дамы стараются избежать материнства и из бережливости делают себя бесплодными. Жена регистратора, родив маленького регистратора, или жена нотариуса — маленького нотариуса, считают, что их долг перед человеческим родом исполнен. Вырастить и воспитать ребенка требует больших расходов, и не у каждой хватает на это средств. Только бедняк может позволить себе роскошь быть многодетным. Известно ли вам, что содержание кормилицы стоит столько же, сколько кашемировая шаль? Малыш растет быстро, появляются раздутые счета содержателей пансионов, счета сапожников, портного. Наконец, младенец превратился в мужчину, у него пробиваются усы, он — кандидат наук, и вы не знаете, что с ним делать дальше. Чтобы избавиться от него, вы покупаете ему какую-нибудь хорошую должность, но вскоре по векселям, предъявляемым со всех сторон, вы понимаете, что эта должность приносит вашему ученому только пригласительные билеты. Вам приходится содержать его вплоть до тридцати лет, а иногда и позже, оплачивая его лайковые перчатки, гаванские сигары и любовниц… Право, если бы нашлись приюты для двадцатилетних, как они имеются или, вернее, имелись для маленьких детей, то, уверяю вас, они были бы переполнены. Но во времена моего дяди Бенжамена дела обстояли иначе. Это был золотой век для акушеров и повитух. Женщины легко и беззаботно отдавались своим инстинктам. Рожали все: богатые, бедные и даже те, кому не дано было на это законного права.
Я вспоминаю об этом не потому, что сожалею о слепой плодовитости минувшего времени, производившего бессознательно, как машина, — соседей у меня и так достаточно, — но я хочу только объяснить вам, как произошло, что моя бабушка, не достигшая еще и тридцати лет, ожидала уже седьмого ребенка.
Итак, бабушка ожидала седьмого ребенка. Дядя непременно хотел, чтобы его дорогая сестра присутствовала на его свадьбе, и потому уговорил господина Менкси отложить бракосочетание до тех пор, пока сестра не встанет после родов. Белое, все в фестончиках, приданое новорожденного было уже готово и со дня на день ожидали его появления на свет. Шестеро остальных ребят были здоровы и жизнерадостны. Правда, у одного недоставало шапки, у другого не было башмаков, у третьего прорвался локоть, а у четвертого отлетел каблук, но хлеба насущного было вдоволь, и по воскресеньям каждого наряжали в белую выглаженную рубашечку, и, словом, все чувствовали себя превосходно и процветали в своих лохмотьях.
Но красивее и наряднее всех был старший сын — мой отец. Происходило это от того, что дядя Бенжамен отдавал ему свои короткие панталоны, которые для того, чтобы из них вышли брюки Гаспару, часто не требовали даже никакой переделки. По протекции нашего родственника Гильомо мой отец был принят в клиросные певчие, и я должен с гордостью добавить, что он был одним из самых пригожих детей на клиросе. Не покинь он поприща, открытого перед ним Гильомо, то теперь он был бы не бравым брандмейстером, а прекрасным священником. Правда, в этом случае, я, до сих пор, как говорит наш славный Ламартин (который, кстати, сам часто дремлет), дремал бы в небытии, но сон — превосходная вещь.
Как бы то ни было, но, благодаря своей должности певчего, отец получил прекрасную голубого цвета одежду. Вот как произошло это счастливое событие. Хоругвь святого Мартина, покровителя Кламеси, пришла в ветхость. Бабушка с присущей ей, как вам уже известно, орлиной зоркостью усмотрела, что из остатков этой освященной ткани могут выйти камзол и панталоны для ее старшего сына. Святой на этой хоругви был намалеван как раз посредине, и живописец изобразил его в ту минуту, когда он мечом отрезает полу своего плаща, чтобы прикрыть ею нагого нищего. Бабушку это не смутило. Она перелицевала ткань, и святого Мартини повернула вверх ногами, что, впрочем, было совершенно безразлично праведнику.
Сшитый портнихой с улицы Мулэн камзол вышел на славу. Правда, он был настолько широк, что одинаково годился как дяде Бенжамену, так и моему отцу, но бабушка приказала сделать его таким просторным, имея в виду отдать его младшему сыну, когда он станет узок старшему. Первое время мой отец гордился своим голубым камзолом, я подозреваю даже, что часть его жалованья пошла на уплату за работу, но вскоре ему пришлось убедиться, что пышное одеяние нередко оказывается власяницей. Бенжамен, для которого не существовало ничего святого на свете, прозвал Гаспара «покровителем Кламеси». Кличку подхватили уличные мальчишки, и отцу перепало из-за нее немало тумаков. Он часто возвращался домой с оторванными обшлагами в кармане. Святой Мартин стал его личным врагам. У подножия алтаря часто можно было застать Гаспара погруженным в глубокую задумчивость. О чем размышлял он? О способе избавиться от своего одеяния; и однажды, вторя во время богослужения священнику, он на возглас Dominus vobiscum ответил, думая, что говорит с матерью: «не буду я больше носить вашего голубого камзола».
Мой отец находился как раз в таком душевном состоянии, когда дядя предложил ему в воскресенье после обедни пройтись с ним в долину Розье навестить больных. Гаспар, предпочитавший играть на улице в городки, отказался, сославшись на то, что ему предстоит петь на крестинах.
— Ну, это тебе помешать не может, — сказал Бенжамен, — тебя может заменить другой.
— Но к часу дня я должен поспеть на урок закона божьего.
— А по-моему, ты уже был у первого причастия.
— Я был уже почти готов к нему, во вы накануне напоили меня пьяным.
— Зачем же ты напился?
— А потому что вы были так пьяны, что угрожали поколотить меня рукояткой шпаги, если я не напьюсь.
— Я был неправ, — ответил Бенжамен, — но ты ничего не пропустишь, если пойдешь со мной, я задержусь там ненадолго.
— Как бы не так! — ответил Гаспар. — Я знаю, вы будете останавливаться около каждого трактира, и кроме того, господин кюре не позволяет мне ходить с вами, он говорит, что вы своим поведением подаете мне дурной пример.
— Ну, хорошо, благочестивый Гаспар, раз вы не желаете сопровождать меня, то я не приглашу вас к себе на свадьбу; а если согласитесь оказать мне эту милость, то я подарю вам монету в двенадцать су.
— Отдайте мне ее сейчас же.
— Почему же сейчас, мошенник ты этакий, ты что, не доверяешь мне, что ли?
— Доверяю, но я не желаю быть вашим кредитором, в городе болтают, что вы не отдаете своих долгов и вас только потому не описывают, что вся ваша обстановка не стоит ломаного гроша.
— Правильно, Гаспар, держи, вот тебе пятнадцать су, беги, предупреди мать, что я беру тебя с собой.
Бабушка вышла проводить их на порог, наказывая Гаспару беречь свой камзол, так как он в нем должен будет присутствовать на дядиной свадьбе.
— Вы могли бы его об этом и не просить, французский клирошанин и сам понимает, как он должен беречь хоругвь.
— Дядя! — сказал Гаспар. — Прежде чем мы пустимся в путь, предупреждаю вас, что если вы еще хоть раз назовете меня хоругвеносцем, голубой птицей или покровителем Кламеси, я удеру от вас вместе с вашими пятнадцатью су и вернусь сюда играть в городки.
У входа в поселок дядя встретил господина Сюзюррана, бакалейного торговца, маленького тщедушного человека, вспыльчивого, как порох. Ему принадлежала мыза в долине Розьер; он как раз возвращался оттуда в Кламеси и нес подмышкой бурдюк с вином, надеясь беспошлинно доставить его в город. На конце палки у него болталась парочка каплунов, которых госпожа Сюзюрран ждала, чтобы посадить на вертел. Господин Сюзюрран был знаком с моим дядей и чрезвычайно уважал его за то, что тот покупал у него сахар для подслащивания своих лекарств и пудру для косы. Он предложил ему зайти на ферму освежиться. Дядя, для которого жажда была нормальным состоянием, охотно согласился. Бакалейщик и его клиент уселись у огонька, каждый на своей табуретке. Бурдюк они положили между собой; но не давали ему залеживаться, и он все время переходил из рук в руки.
Аппетит приходит не только во время еды, но и когда пьешь.
— Что, если мы скушаем каплунов? — сказал господин Сюзюрран.
— Совершенно верно, — ответил дядя, — я прямо понять не могу, как это вы взвалили на себя такую тяжелую ношу.
— А под каким соусом мы будем есть наших каплунов?
— Под тем, который быстрее всего приготовить, — сказал Бенжамен, — вот и огонь, на котором их прекрасно можно поджарить.
— Да, но у нас нет вертела, а посуда здесь такая, что, кроме луковой похлебки, в ней ничего не состряпаешь.
Бенжамен, подобно великим людям, не терялся ни при каких обстоятельствах.
— Не может быть, чтобы два таких умных человека, как мы с вами, не могли поесть жареной птицы оттого, что у них нет вертела. Если вы доверяете мне, то я предлагаю насадить их на клинок моей шпаги, а Гаспар будет вертеть ее.
Вам, мой друг читатель, никогда не пришел бы в голову подобный выход из положения, но у моего дяди было такое богатое воображение, что его хватало бы и на десять современных романистов.
Гаспар, которому не часто приходилось лакомиться курятиной, с радостью взялся за дело. Через час каплуны были совершенно готовы. Чан повернули вверх дном, придвинули к огню, расставили на нем тарелки; и собутыльники, не сходя с места, оказались за столом. Стаканы отсутствовали, но зато бурдюк не оставался праздным. Пили, прямо из отверстия, как во времена Гомера; это было не очень удобно, но при стоическом характере дяди он предпочитал пить доброе вино из бурдюка, чем кислое из хрустального бокала. Несмотря все сопряженные с этим затруднения, каплуны были быстро уничтожены, и от несчастных пернатых уже давно оставались одни обглоданные скелеты, а два приятеля все еще продолжали пить. Как мы уже упоминали выше, господин Сюзюрран был такого маленького роста, что казалось, будто желудок соприкасается у него с мозгом. Он совершенно опьянел, но Бенжамен, великий Бенжамен, все еще сохранял большую долю рассудка и жалел своего слабого компаньона. Гаспар, которому дали отведать вина, тоже чуть-чуть перешагнул границы трезвости, сыновняя почтительность не позволяет мне употребить иное выражение.
Таким было душевное состояние собутыльников, когда они поднялись из-за чана. Было уже четыре часа дня, и пора было пуститься в путь. Господин Сюзюрран, прекрасно помнивший о там, что он должен был принести жене каплунов, принялся повсюду искать их, чтобы опять нацепить на свою палку. Он обратился к дяде, не видел ли он их.
— Да вы шутите! вы только что съели ваших каплунов.
— Ну да, старый дурак, — добавил Гаспар, — вы их съели. Мы нанизали их на дядину шпагу, а я вертел их над огнем.
— Это неправда! — закричал господин Сюзюрран, — если бы я съел их, то был бы сыт, а я так голоден, что мог бы съесть целого вола.
— Допускаю, — ответил дядя, — но это не меняет дела, каплунов ваших вы все же съели. А если вы не верите мне, то смотрите, вот лежат два скелета; если это вас устроит, то нацепите их на вашу палку.
— Ты врешь, Бенжамен, это не скелеты моих каплунов, их забрал ты и отдай мне сейчас же!
— Хорошо, пришли за ними завтра утром ко мне на дом, и я отдам их.
— Ты должен мне вернуть их сейчас, — подымаясь на цыпочки, чтобы схватить дядю за горло, закричал господин Сюзюрран.
— Слушайте, папаша Сюзюрран, — рассердился Бенжамен, — если вы шутите, то предупреждаю вас, что вы заходите слишком далеко и…
— Нет, презренный, я не шучу! — становясь перед дверью, ответил господин Сюзюрран. — Вы оба не уйдете отсюда до тех пор, пока не вернете мне моих каплунов.
— Дядя, — спросил Гаспар, — можно дать подножку этому старому дураку?
— Не надо, Гаспар, не надо, мой друг, ты — служитель церкви, и тебе не подобает вмешиваться в ссору. Слушайте, господин Сюзюрран, я начинаю считать: раз, два, три, ну, как, выпустите вы нас?
— Нет, не раньше, чем вы отдадите мне моих каплунов, — ответил господин Сюзюрран, делая полоборота влево и нацеливаясь в дядю палкой, как штыком.
Дядя отстранил палку, схватил господина Сюзюррана поперек туловища и подвесил его за пояс панталон на толстый, торчавший над дверью крюк, предназначенный для кухонной посуды. Сюзюрран повис, как сковорода. Он начал дрыгать нотами, как приколотый булавкой к обоям жук, размахивать руками, вопить, рычать и почему-то кричать «пожар» и «караул».
Дядя заметил лежащий на камине «Льежский альманах».
— Вот возьмите, господин Сюзюрран. Наука, сказал Цицерон, служит человеку утешением при всех обстоятельствах жизни, развлекайтесь чтением до тех пор, пока кто-нибудь не придет снять вас с крюка. У меня, к сожалению, нет свободного времени, чтобы поболтать с вами.
Пройдя двадцать шагов, дядя увидел бегущего навстречу работника с фермы.
— Что с хозяином? Он кричит «пожар» и «караул»? — Спросил у дяди работник.
— Повидимому, его дом горит, а его самого убивают, — спокойно ответил дядя.
И, свистнув отставшему Гаспару, он продолжал свой путь.
Погода начала хмуриться. Небо, до тех пор безоблачное, покрылось мутно-грязной пеленой, похожей на непросохшую штукатурку на потолке. Начал моросить мелкий, частый, пронизывающий дождь. Он стекал каплями с обнаженных верб и заставлял плакать кусты и деревья.
Треуголка дяди пропиталась водой, как губка, и вскоре ее углы обратились в два жолоба, по которым вода ручьями стекала дяде на плечи. Бенжамен, беспокоясь за свой камзол, вывернул его наизнанку и, вспомнив наставления сестры племяннику, посоветовал Гаспару последовать его примеру. Гаспар, забыв о святом Мартине, послушался дяди и вывернул камзол. Пройдя немного, они повстречали кучку крестьян, возвращавшихся от всенощной. При виде святого на камзоле Гаспара, красовавшегося головой вниз, и его коня, задравшего все четыре копыта вверх, словно он падал с неба, они прежде всего расхохотались, а затем набросились на мальчика с кулаками. Вам уже достаточно известен характер ряди, и вы поймете сами, что при нем такая выходка не могла пройти безнаказанно для крестьян. Дядя обнажил шпагу, а Гаспар со своей стороны вооружился камнями и, увлекаемый воинственным пылом, бросился вперед. В этот момент дядя увидал, что виной всему был святой Мартин, и так расхохотался, что должен был опереться на свою шпагу, чтобы не упасть.
— Гаспар, покровитель Кламеси, — задыхаясь от смеха, кричал он. — Твой святой перевернулся вверх тормашками, и его шлем сейчас с него свалится.
Гаспар, поняв, что является общим посмешищем, не выдержал такого позора: он снял с себя камзол, швырнул его на землю и стал топтать ногами. Нахохотавшись, дядя хотел заставить Гаспара поднять камзол, но того уже и след простыл. Бенжамен бережно поднял камзол, нацепил его на конец палки и двинулся в путь. Тем временем появился господин Сюзюрран. Он уже протрезвился и вспомнил, что съел своих каплунов сам, кроме того, он потерял еще и свою треуголку. Бенжамен, которого очень забавляла вспыльчивость маленького человечка, принялся убеждать его, что он съел и треуголку. Физическая сила Бенжамена внушила господину Сюзюррану такое почтение, что он не рассердился и даже решил извиниться перед дядей. Помирившись, они вместе продолжали путь. В предместье они встретили адвоката Пажа.
— Ты куда идешь? — спросил он дядю.
— Как куда? — Обедать к моей дорогой сестрице.
— Нет, — сказал Паж, — ты пообедаешь со мной в гостинице «Дофина».
— Хорошо, а какому обстоятельству я обязан такой удаче?
— Объясню тебе это в двух словах. Богатый парижский лесопромышленник, которому я выиграл крупное дело, пригласил меня вместе с прокурором, — его он не знает, — пообедать в гостинице. Сейчас у нас карнавал, этим прокурором можешь быть ты, и я вышел тебя встречать, чтобы предупредить тебя об этом маскараде. Это вполне достойная нас проделка, и ты, конечно, не откажешься от этой роли.
— Это будет, в самом деле, забавный маскарад, — сказал, смеясь, Бенжамен, — но я не уверен, совместима ли с моим достоинством и деликатностью роль прокурора?
— За столом, — сказал Паж, — самый достойный человек тот, кто выпьет больше всех.
— Это правда, но если твой лесопромышленник заведет со мной разговор о своем деле?
— Я отвечу за тебя.
— А если ему завтра вздумается отдать прокурору визит?
— Тогда я приведу его к тебе.
— Все это прекрасно, но, надеюсь, что я не имею никакого сходства с прокурором?
— Нет, но ты постарайся походить на него, сумел же ты сойти за Вечного Жида.
— А мой красный камзол?
— Наш лесопромышленник — парижский ротозей, — мы уверим его, что такие камзолы носят все провинциальные прокуроры.
— А моя шпага?
— Если он ее заметит, то ты ответишь, что чинишь ею перья.
— Но кто же был в его процессе прокурором?
— Дюльситер. Неужели ты так бесчеловечен, что откажешься и заставишь меня обедать с Дюльситером?
— Я прекрасно понимаю, что с ним будет невесело, но если он узнает, что я пообедал вместо него, то потребует возместить ему убытки.
— Я возьмусь защищать тебя. Идем, я уверен, что обед уже на столе. Кстати, наш амфитрион велел привести с собой старшего клерка, где, черт возьми, я выужу ему этого клерка?
Бенжамен расхохотался, как сумасшедший.
— О! — воскликнул он, хлопая в ладоши, — это я беру на себя. Вот, — кладя руку на плечо господина Сюзюррана, сказал он, — вот твой старший клерк.
— Фи, — поморщился Паж, — но ведь он бакалейщик!
— Ну что же такого?
— От него пахнет сыром.
— Ты не гастроном, Паж, от него пахнет сальной свечой.
— Но ему шестьдесят лет.
— Мы представим его как старшину корпорации клерков.
— Вы мошенники и плуты, — опять поддаваясь своему вспыльчивому характеру, сказал господин Сюзюрран. — Я не бандит и не кабацкий завсегдатай.
— Нет, — сказал дядя, — он напивается только в одиночку у себя в погребе.
— Может быть, и так, господин Ратери, но я никогда не напиваюсь на чужой счет и не желаю принимать участия в грабеже.
— Но на сегодняшний вечер это необходимо; если вы откажетесь, то я всем расскажу, куда я вас подвесил.
— Куда же ты подвесил его? — спросил Паж.
— Представь себе… — начал дядя.
— Господин Ратери! — приложив палец к губам, воскликнул господин Сюзюрран.
— Ну, как, согласны вы итти с нами?
— Но поймите, что меня дома ждет жена, она решит, что я умер, что меня убили, и пойдет искать меня по дороге в долину Розье.
— Тем лучше. Может быть, она найдет вашу треуголку.
— Господин Ратери, дорогой господин Ратери, — умоляюще складывая руки, произнес господин Сюзюрран.
— Идем, — сказал дядя, — бросьте ребячиться. Вы должны мне дать удовлетворение за нанесенную обиду, а я должен отплатить вам за угощение угощеньем, и мы одним ударом убьем двух зайцев.
— Позвольте мне по крайней мере пойти предупредить жену.
— Нет, — становясь между ним и Пажем, ответил Бенжамен. — Я знаю госпожу Сюзюрран, я наблюдал ее за прилавком. Она запрет вас дома на двойной замок, а я не хочу, чтобы вы ускользнули от нас, нет, я ни за какие деньги не расстанусь с вами.
— Но мой бурдюк, что я с ним теперь буду делать, раз я клерк стряпчего?
— Это правда, — согласился дядя, — вам нельзя явиться к вашему клиенту с бурдюком.
Они шли в это время по Бевронскому мосту, дядя взял бурдюк из рук господина Сюзюррана и бросил его в реку.
— Негодяй Ратери, мерзавец Ратери! ты мне заплатишь за бурдюк! — закричал господин Сюзюрран. — Он обошелся мне в шесть ливров, но ты увидишь, во сколько он влетит тебе.
— Господин Сюзюрран, — принимая величественный вид, сказал дядя, — давайте уподобимся мудрецу, говорившему: Omnia mea mecum porto [Всё своё ношу с собою — лат.], то есть все, что мне мешает, я бросаю в реку. Смотрите, вот на конце этой шпаги висит великолепная воскресная одежда моего племянника. Одежда, достойная стать музейной редкостью. За одно шитье этого камзола уплатили в тридцать раз больше, чем стоит ваш несчастный бурдюк. Возьмите его, я жертвую его вам, ни минуты не колеблясь, бросьте его в реку, и мы квиты.
Так как господин Сюзюрран не трогался с места, то Бенжамен сам бросил камзол в реку и взял Сюзюррана и Пажа под руки.
— Ну, теперь идем, мы готовы, можно поднимать занавес!
Но человек предполагает, а бог располагает. Подымаясь по лестнице улицы Вио-Ром, они лицом к лицу столкнулись с госпожой Сюзюрран. Не дождавшись мужа, она пошла ему навстречу с фонарем. Когда она увидела его в обществе дяди и адвоката, репутация которых была далеко не из блестящих, ее беспокойство сменилось гневом.
— Вот, наконец-то, и вы, сударь! — закричала она. — Право, мне повезло, я думала, что вы сегодня вечером не вернетесь домой, нечего сказать, хорошо вы себя ведете. Какой хороший пример для сына!
Окинув беглым взглядом мужа, она тотчас же заметила, что он шел без всякой ноши.
— А где же ваши каплуны, сударь, где треуголка, негодяй? Где твой бурдюк, пьяница? куда ты все девал?
— Сударыня, — важно ответил Бенжамен, — каплунов мы съели, а треуголку он имел несчастье потерять.
— Как, это чудовище потеряло свою треуголку, треуголку, только что взятую из починки?
— Да, сударыня, он потерял ее, и ваше счастье, что, находясь в таком состоянии, он не потерял вместе с ней и своего парика. Что же касается бурдюка, то его отняли у него досмотрщики и составили протокол.
— Теперь я понимаю в чем дело, вы сбили с пути истинного моего мужа и еще издеваетесь над ним. Лучше бы вы занимались вашими больными, господин Ратери, и платили бы ваши долги.
— А разве я вам что-нибудь должен? — высокомерно опросил Бенжамэи.
— Да душа моя, — расхрабрившись под защитой жены, сказал господин Сюзюрран, — это они совратили меня с пути истинного. Он и его племянник съели моих каплунов, отняли мою треуголку и бросили в реку бурдюк. Этот негодяй еще требовал, чтобы я шел с ними обедать в гостиницу «Дофин» и изображал там клерка. Это в мои-то лета! Знайте, недостойный, что я сейчас же пойду к господину Дюльситеру и предупрежу его, что вы собираетесь обедать вместо него и его клерка.
— Вы видите, сударыня, — сказал дядя, — что ваш муж еще пьян и сам не понимает того, что говорит. Если вы доверяете мне, то идите домой, уложите его в постель и давайте ему каждые два часа пить отвар из ромашки и липового цвета. Я нащупал его пульс и уверяю вас, что он у него не в порядке.
— О, негодяй, мерзавец, ты еще смеешь уверять мою жену, что я болен от пьянства, а между тем ты сам пьян. Подожди, я сейчас же иду к Дюльситеру, и тебе не поздоровится.
— Сударыня, — с самым хладнокровным видом сказал Паж, — вы видите, что этот человек хочет улизнуть от вас. Вы пренебрежете вашим супружеским долгом, если не заставите его сейчас же выпить ромашки и липового цвета, как предписал вам господин Ратери, наш лучший врач в округе, отвечающий на оскорбления этого безумца тем, что спасает ему жизнь.
Сюзюрран опять начал браниться.
— Идем, — сказала жена, — я вижу, что эти господа правы. Вы так пьяны, что у вас даже язык заплетается. Сейчас же следуйте за мной, или я запру дверь, и вы можете тогда ночевать где хотите.
— Правильно, — в один голос сказали мой дядя и Паж, и они смеялись до тех пор, пока не дошли до гостиницы «Дофин». Первый человек, которого они встретили во дворе гостиницы, был господин Менкси. Он садился на лошадь, собираясь ехать обратно в Корволь.
— Клянусь, вы не уедете сегодня, — сказал дядя, взяв лошадь под уздцы, — вы поужинаете с нами, мы лишились одного собутыльника, но вы стоите тридцати таких, как он.
— Если это доставит тебе удовольствие, Бенжамен, — слезая с лошади, ответил господин Менкси, — то я остаюсь. Поставьте мою лошадь обратно на конюшню и приготовьте мне постель, — сказал он слуге, — я ночую в гостинице.
XIII. Как дядя провел ночь в молитвах о благополучном разрешении от бремени своей сестры
Мне время дорого, любезные читатели, думаю, что и вам, и потому я лишаю себя удовольствия описать вам этот достопамятный ужин. Участники его вам уже достаточно знакомы, и вы сами можете представить, как они поужинали. Делая три шага вперед и два назад, подобно паломникам, дававшим обет таким образом дойти до Иерусалима, дядя в полночь покинул гостиницу «Дофин». Подойдя к дому, он заметил в окне комнаты Машкура свет и решил, что тот, по всей вероятности, пишет повестки. Дядя вошел к нему с намерением пожелать ему спокойной ночи. Моя бабушка в это время рожала. Повитуха, которая не рассчитывала увидеть его в этот час, вышла сообщить ему, что появление ребенка ожидается с минуты на минуту. Несмотря на заволакивающие его сознание винные пары, дядя вдруг припомнил, что первые роды чуть не стоили жизни его сестре, и слезы в три ручья полились у него из глаз.
— Увы! — завопил он так громко, что чуть не разбудил обитателей Мельничной улицы, — моя дорогая сестра умирает! Увы… она…
— Госпожа Лаланд! — послышался бабушкин голос из постели. — Выставите этого проклятого пьяницу за дверь!
— Уйдите, господин Ратери, — сказала госпожа Лаланд. — Вашей сестре не угрожает ни малейшей опасности, ребенок идет головкой, и через час она благополучно разрешится от бремени.
Но Бенжамен продолжат стонать:
— Увы, моя дорогая сестра умирает!
Машкур, видя, что увещания повитухи не возымели никакого действия, решил сам вмешаться в это дело.
— Бенжамен, друг мой, мой милый брат, роды протекают благополучно, сделай милость, иди ложись спать.
— А ты, Машкур, друг мой, милый брат, — отвечал ему дядя, — сделай мне удовольствие и иди…
Бабушка, поняв, что Машкуру не сладить с Бенжаменом, решила сама выставить его за дверь, чему дядя подчинился с кротостью ягненка. Он решил пойти спать рядом с Пажем, который храпел, как кузнечный мех, на одном из столов в гостинице «Дофин». Проходя мимо церкви, дядю вдруг осенила счастливая мысль зайти помолиться за благополучное разрешение от бремени своей дорогой сестры. На улице было холодно, — пять-шесть градусов мороза. Дядя, невзирая на стужу, преклонил колени на ступенях церковной паперти, сложил руки на груди, как это делала его сестра, и принялся бормотать про себя обрывки молитв. Когда он во второй раз читал «Богородицу», ему захотелось спать, и он тут же захрапел, по примеру своего приятеля Пажа.
На следующее утро в пять часов, когда звонарь пришел благовестить к заутрене, он заметил на паперти нечто коленопреклоненное, напоминающее человеческую фигуру. Сначала — в простоте душевной он вообразил себе, что один из святых покинул свою нишу ради подвига покаяния, и уже собирался предложить ему вернуться обратно в церковь, но, приблизившись, он при свете фонаря узнал дядю Бенжамена. Спина дяди была покрыта ледяной корой с дюйм толщиной, а с кончика носа свисала сосулька с полвершка длины.
— Эй! эй! господин Ратери, вставайте! — закричал он над самым дядиным ухом.
Не добившись ответа, звонарь спокойно пошел благовестить к заутрене и, отзвонив, вернулся обратно, решив отнести Бенжамена к сестре, если он еще не окончательно замерз. Он взвалил его на плечи, как мешок, и потащил. Моя бабушка уже часа два как разрешилась от бремени. Собравшиеся по этому случаю соседки все свое внимание и заботы перенесли на Бенжамена. Они положили его перед очагом на матрац, завернули в нагретые салфетки и одеяла, к ногам приложили нагретый кирпич. В своем рвении они охотно, пожалуй, запихали бы и его самого в печь. Мало-помалу дядя начал отходить, с его косы, до сих пор твердой, как шпага, начала стекать на подушку вода, суставам вернулась их гибкость, он обрел дар речи, и первое, что он произнес, была просьба дать ему горячего вина. Ему живо нагрели полный жбан. Отпив половину, он стал так потеть, что, казалось, сейчас растает. Прикончив остальное, он уснул и, проснувшись в восемь часов утра, почувствовал себя великолепно. Если бы кюре решил запротоколировать это происшествие, то, по всей вероятности, дядю возвели бы в сан святого, и сделали бы покровителем кабатчиков, и я без всякой лести должен сказать, что одетый в свой красный камзол и с черной косой на спине он выглядел бы великолепно на какой-нибудь кабацкой вывеске.
Прошло больше недели со дня разрешения моей бабушки от бремени, и она уже подумывала об очистительной молитве. Этот карантин, предписываемый церковными канонами, был сопряжен, как для самой бабушки, так и для всей семьи, с множеством неудобств. Первым было то, что когда спокойная гладь квартала нарушалась каким-нибудь необыкновенным событием, бабушка не могла посудачить с соседками, что было для нее жестоким лишением; во-вторых, она вынуждена была посылать Гаспара, повязанного кухонным передником, в мясную и на рынок. Гаспар проигрывал деньги, данные ему на мясо, в городки, вместо огузка приносил зарез, когда его посылали за капустой, так долго не возвращался, что суп успевал выкипеть до его прихода. Бенжамен хохотал, Машкур сердился, а бабушка колотила Гаспара.
— Почему ты в конце концов сама не ходишь закупать провизию? — сказал Машкур, раздраженный тем, что из-за долгого отсутствия Гаспара он вынужден был есть телячью голову, не заправленную луком-резанцем.
— Почему? Почему? Да потому, что я не могу итти в церковь, не уплатив сначала госпоже Лаланд.
— Черт возьми, сестра, неужели вы не могли повременить с родами до тех пор, пока у вас не оказались бы нужные для этого деньги?
— Ты лучше спроси у своего дурака-зятя, почему он за целый месяц не принес ни копейки?
— Значит, по-вашему, выходит, что если у вас шесть месяцев не будет денет, то вы шесть месяцев будете, сидеть дома взаперти, как в больнице?
— Конечно, — ответила бабушка, — потому что, если бы я вышла раньше, чем получу очистительную молитву, кюре в своей воскресной проповеди ославил бы меня за это, и все стали бы на меня указывать пальцами.
— В таком случае, потребуйте у господина кюре, чтобы он посылал вам на помощь свою служанку. Не может же бог по своей великой справедливости допускать, чтобы Машкур из-за того, что вы родили ему седьмого ребенка, ел телячью голову, не приправленную луком.
К счастью, долгожданные шесть ливров были, наконец, получены, и, добавив к ним некоторую сумму, бабушка получила возможность отправиться в церковь.
Вернувшись с госпожой Лаланд из церкви, она застала дядю перед камином в кожаном кресле Машкура. Он положил ноги на каминную решетку и потягивал из суповой миски горячий глинтвейн. Надо заметить, что со дня своего выздоровления дядя из признательности к горячему вину, спасшему ему жизнь, выпивал ежедневно по утрам такую порцию глинтвейна, которой хватило бы на двух флотских офицеров.
— Бенжамен, — сказала бабушка, — у меня к тебе просьба.
— Просьба ко мне? А какую услугу, которая доставила бы вам удовольствие, я мог бы оказать вам, дорогая сестра?
— Ты должен был бы сам об этом догадаться, Бенжамен. Я хочу, чтобы ты был крестным отцом моего младшего ребенка.
Бенжамен, до сих пор ни о чем не догадывавшийся, был застигнут врасплох и сказал: «но…»
— Да ты не собираешься ли отказаться? — метнув на него уничтожающий взгляд, спросила бабушка.
— Видите ли, мне до сих пор еще ни разу не приходилось крестить, и не знаю, как за это взяться.
— Велика, подумаешь, трудность! Я попрошу двоюродного брата Гильомо дать тебе несколько уроков.
— Я не сомневаюсь ни в способностях, ни в усердии брата Гильомо, но если мне придется брать уроки крестинологии, я боюсь, что эта наука не подойдет к образу моих мыслей. Пригласите лучше в восприемники человека просвещенного, например, Гаспара. Он клирошанин и очень бы подошел для этого дела.
— Ну полно, господин Ратери, вы должны согласиться, — сказала госпожа Лаланд. — Вы не должны уклоняться от этого семейного долга.
— Я вас очень хорошо понимаю, госпожа Лаланд. Хотя я и не богат, но слыву человеком, умеющим ловко обделывать дела, и потому мне вполне понятно, что вы предпочли бы иметь дело со мной, а не с Гаспаром.
— Фи, Бенжамен! Фи, господин Ратери! — воскликнули в один голос бабушка и госпожа Лаланд.
— Слушайте, дорогая сестра, говоря откровенно, я не стремлюсь стать непременно крестным отцом. Я согласен вести себя с племянником так, как будто я крестил его. С удовольствием буду выслушивать его поздравительные стишки в день моих именин даже и в том случае, если их сочинит поэт Милло-Рато, постараюсь находить их прелестными, разрешу ему поцеловать меня в день Нового года, буду дарить ему паяцев на пружинках или, если вы предпочитаете, то пару штанишек, буду очень польщен, если в мою честь вы назовете его Бенжаменом, но стоять болваном со свечой в руках перед купелью — нет, слуга покорный! Этого не требуйте от меня, сестра! К тому же, как я могу утверждать, что этот маленький пискун отрекся от сатаны и его козней? Разве сам я в этом уверен? На что нужна крестная мать, если ответственность восприемника — формальность, зачем нужны два поручительства вместо одного, зачем мою подпись скреплять еще подписью крестной матери? Если же это действительно серьезная ответственность, то зачем мне брать на себя все ее последствия? Самое ценное в нас — душа, и не безумием ли будет с нашей стороны отдавать ее в залог, ручаясь за чужую душу? Почему вы так торопитесь окрестить вашего ребенка? Ведь он не гусиный паштет и не майнцский окорок, который, если его не присолить, может испортиться. Подождите, когда ему исполнится двадцать лет, и он сам будет отвечать за свои поступки, и если ему тогда понадобится мое поручительство, то я, зная его, буду знать и как мне поступить. До восемнадцати лет ваш сын не имеет права служить в армии, до двадцати одного — заключать гражданские сделки, до двадцати пяти — жениться без согласия родителей, а вы хотите, чтобы он в возрасте девяти дней выбирал себе религию. Бросьте это, сестра. Я надеюсь, вы сами понимаете, что это не умно.
— О, дорогая! — воскликнула госпожа Лаланд, приходя в ужас от кощунственной логики Бенжамена. — Ваш брат — еретик, остерегайтесь сделать его крестным отцом вашего сына. Это принесет ребенку несчастье!
— Госпожа Лаланд, — строго сказал Бенжамен, — курс акушерства — не курс логики. С моей стороны было бы не благородно спорить с вами, и я ограничусь только вопросом: те новообращенные, кого святой Иоанн за сестерцию и кулек сухих фиг крестил в Иордане, приходили к нему сами или их приносили на руках кормилицы?
— Боже мой, — смущенная этим вопросом, ответила госпожа Лаланд, — по-моему, лучше всего верить, не рассуждая.
— Как, сударыня, вы предпочитаете верить, не рассуждая?! Разве такова должна быть речь повивальной бабки, просвещенной в делах веры? Хорошо, раз вы поставили вопрос в такую плоскость, я буду иметь честь просить вас разрешить мне следующую дилемму…
— Оставь ты нас в покое с твоими дилеммами, разве госпожа Лаланд знает, что такое дилемма? — перебила его бабушка.
— Как, сударыня! — возразила задетая за живое замечанием бабушки госпожа Лаланд. — Жена хирурга не может не знать, что такое дилемма. Продолжайте, господин Ратери!
— Это совершенно бесполезно, — сухо остановила ее бабушка, — я решила, что Бенжамен будет восприемником, и он им будет. Нет такой дилеммы на свете, которая избавила бы его от этого.
— Я обращусь к Машкуру! — закричал Бенжамен.
— Машкур уже приговорил тебя. Он сегодня утром пошел в Корволь просить барышню Менкси быть крестной матерью.
— Значит, — возмутился мой дядя, — мной распоряжаются без моего согласия! У вас даже не хватает совести предупредить меня об этом! Я вижу, что вы принимаете меня за соломенное чучело или пряничного человека с елки? Нечего сказать, хорош я буду при своем росте, стоя рядом с такой жердью, как барышня Менкси, которая из-за своего плоского стана похожа на украшенную лентами призовую мачту. Знаете ли вы, что меня уже шесть месяцев терзает мысль о том, как я пойду бок-о-бок с ней в церковь. Отвращение к этой картине чуть не заставило меня отказаться от счастья стать ее супругом.
— Видите, госпожа Лаланд, — сказала бабушка, — какой Бенжамен шутник. Он страстно любит барышню Менкси и все же не может удержаться, чтобы не насмехаться над ней.
— Гм! — произнесла повитуха.
Бенжамен, забывший о присутствии госпожи Лаланд, только тут спохватился, что сделал оплошность. Желая избежать упреков сестры, он согласился на все, что она от него требовала, и постарался уйти из дому, раньше чем ушла повитуха.
Крестины назначили на следующее воскресенье. Ради такого торжества бабушке пришлось понести немалые расходы: она разрешила Машкуру пригласить своих и дядиных приятелей. Что касается Бенжамена, то на этот раз он мог вполне покрыть все издержки, которые требовались от крестного отца, так как только что получил от правительства денежную благодарность за усердие, с каким пропагандировал в крае оспопрививание и отстаивал картофель, подвергаясь нападкам как со стороны врачей, так и со стороны агрономов.
XIV. Защитительная речь дяди перед судом
В следующую субботу, накануне крестин, дядя был вызван в суд, где ему объявили постановление, присуждавшее его к уплате господину Бонтэну ста пятидесяти франков, десяти соль и шести денье, за отпущенный товар, так гласила повестка. Доставка этой повестки стоила четыре франка пять соль.
Будь на месте дяди человек другого душевного склада, он в элегических тонах сокрушался бы о своей судьбе. Но душа этого великого человека была неуязвима для ударов судьбы. Вихрь бедствий, окружающий современное общество, этот туман слез, которым оно окутано, не достигали его. Только тело его было подвержено слабостям человеческим: если он слишком напивался, у него болела голова, если он много ходил, он уставал, если дорога была грязной, он тоже покрывался грязью, наконец, если у него не было денег расплатиться с трактирщикам, его вносили в книгу должников, но, подобно скалам, о подножье которых разбиваются волны, а верхушка сияет на солнце, подобно птице, гнездо которой запрятано в кустах, тогда как сама она парит среди небесной лазури, душа моего дяди, спокойная и безмятежная, обитала в высших сферах. У него были только две потребности: голод и жажда. Если бы небесная твердь обрушилась на землю и, раздавив весь мир, чудом оставила бы только одну бутылку вина, дядя спокойно осушил бы ее за воскрешение человечества, погребенного под дымящимися осколками какого-нибудь светила. Прошлого для него не существовало, будущее было — ничем.
«Жизнь, — говорил он, — в настоящем, а настоящее — это данное мгновение, что может дать мне мимолетное счастье или несчастье. Вот нищий, а вот миллионер, бог говорит им: „Вам дано жить на земле одно мгновение“, оно истекает, и он дарит им еще одно, другое, третье, и так они доживают до девяноста лет. Вы думаете, что один гораздо счастливее другого? Человек сам — причина постигающих его бедствий. Мы гордимся превосходством нашего разума, но животные, которых мы презрительно именуем скотами, разумнее нашего относятся к жизни. Осел валяется на траве и не заботится, вырастет ли она вновь. Медведь не стережет стада, чтобы купить на зиму теплые перчатки и шапку, заяц не поступает в полк барабанщиком, чтобы заработать себе отруби на зиму, ястреб не нанимается в почтальоны, чтобы заслужить золотую цепь на свою облезлую шею. Они довольствуются тем, что предоставила в их распоряжение природа, — ложем в лесной траве и звездным покровом над головой. Лишь только солнечный луч осветит долину, как птицы защебечут в ветвях, вокруг куста зажужжат насекомые, заплещет рыба в пруду, и ящерица выползает нежиться на горячих камнях, но стоит брызнуть хоть нескольким каплям дождя, как все скрываются в свои убежища и мирно засыпают до рассвета. Почему человек не поступает так же? Не в обиду будь сказано великому царю Соломону, — муравей самое глупое насекомое на земле: вместо того, чтобы летом резвиться в лугах, принимая участие в том великолепном празднестве, которое шесть месяцев небеса даруют земле, он занимается тем, что громоздит былинку на былинку и листочек на листочек, а когда его постройка, наконец, воздвигнута, — внезапный вихрь одним порывом пускает все это по ветру».
Руководясь этими соображениями, Бенжамен напоил пьяным судебного пристава, посланного к нему Бонтэном, а в судебную повестку завернул мазь.
Судья, перед которым должен был предстать мой дядя, был настолько любопытной фигурой, что я не могу обойти его личность молчанием. Кроме того, меня на смертном одре просил об этом мой дед, и я непременно хочу исполнить его волю.
Итак, судья был сыном неимущих родителей. Его детские пеленки были выкроены из старого жандармского мундира, а первоначальное юридическое образование заключалось в том, что он чистил большую саблю отца и его гнедого коня. Я затрудняюсь сказать вам, каким образом, начав со столь низкой ступени судейской иерархии, он поднялся до высшей в округе судебной должности, но ведь и ящерица не хуже орла достигает самых высоких горных вершин. Помимо многих других слабостей, у господина судьи была слабость считать себя за важную персону. Его плебейское происхождение приводило его в отчаяние. Для него было непонятно, как такой человек, как он, не родился дворянином. Он приписывал это ошибке творца. Он охотно отдал бы за жалкий дворянский герб жену, детей и своего письмоводителя. Природа не была для него мачехой. Правда, она не наградила его выдающимся умом, но все же не обделила его разумом, добавив к этому изрядную долю хитрости и дерзости. Итак, господин судья был ни умен, ни глуп, он держался на границе этих двух областей, с той только разницей, что никогда не заходил в стан людей умных, но зато часто переступал так гостеприимно для всех открытую границу лагеря дураков. Он не обладал остроумием умных людей и потому вполне довольствовался плоским остроумием глупцов, сочиняя каламбуры, которые стряпчие и их жены находили очаровательными. Его письмоводитель должен был распространять их среди знакомых и даже разжевывать их смысл тем тупым людям, которые не могли сразу уловить их остроумий. Благодаря такому ценимому обществом таланту, господин судья прослыл остроумным человеком, но дядя уверял, что за эту репутацию он заплатил фальшивой монетой.
Можно ли было считать господина судью честным человеком? Я не осмелюсь утверждать противного. Вам известно, кого по кодексу законов надлежит считать вором, — того, кто под это определение не подходит, можно считать честным человеком. Господин судья ни под одно определение вора не подходил, значит, он был честным человеком. Благодаря интригам, господин судья достиг возможности управлять не только тяжбами города, но и всеми развлечениями. Он был прекрасный знаток законов, но когда закон шел вразрез с его симпатиями или антипатиями, он закрывал на него глаза. Его обвиняли в том, что у него одна чаша на весах золотая, а другая деревянная. Действительно, не знаю, как это происходило, но его друзья всегда оказывались правы, а недруги — виновны. Если последних обвиняли в каком-нибудь преступлении, он всегда присуждал их к самой суровой каре, и если бы в его власти было назначить наказание еще более жестокое, он с удовольствием назначил бы его. Как бы то ни было, но не всегда можно было толковать закон по собственному произволу, и в тех случаях, когда господину судье надлежало осудить человека, которого он боялся или от которого в чем-нибудь зависел, он выходил из затруднения, устраняясь от разбирательства, и его хвалили за беспристрастие. Господин судья добивался всеобщего восхищения, он всей душой, правда втайне, ненавидел тех, кто в чем-либо превосходил его. Если вы делали вид, что верите в его влиятельность, и обращались к его покровительству, то он был счастливейшим из смертных. Но если вы хоть раз не обнажили перед ним головы — этой обиды, проживи он хоть сто лет, он вам забыть не мог. Поэтому горе было тому, кто не ломал перед ним шапки. Если какое-либо дело приводило такого человека в суд, то всевозможными хитроумными выдумками он вызывал его на дерзость. Тогда месть превращалась для судьи уже в обязанность, и он приговаривал человека к тюремному заключению, лицемерно сокрушаясь о роковом долге, налагаемом на него законом. Случалось иногда, что он даже притворялся больным, ложился в постель, чтобы легче было поверить искренности его огорчения, а в особо важных случаях просил пустить себе кровь. Он воздавал почести богу, как сильному мира сего. Господин судья не пропускал ни одного богослужения и всегда садился на переднюю скамью, благодаря чему каждое воскресенье получал из рук кюре освященную облатку. Если бы свои посещения церкви он мог занести в протокол, то он несомненно сделал бы это. Но все эти мелкие недостатки возмещались у господина судьи блестящими достоинствами. Никто не умел давать таких балов на средства города или банкета в честь герцога Нивернейского. В эти торжественные дни он всех поражал своим величием, аппетитом и каламбурами. Рядом с ним Ламуаньоню или президент Молэ казались бы пигмеями. Он уже десять лет ждал, что в награду за заслуги, оказываемые городу, он получит крест святого Людовика, и, когда после американской кампании Лафайету пожаловали этот орден, он втихомолку сетовал на несправедливость судьбы.
Таков был нравственный облик господина судьи. Что же касается его внешности, то это был толстый мужчина, правда, не достигший еще предельной полноты. Он напоминал собой расширяющийся книзу эллипсис или яйцо страуса на двух ногах. Как манцениловое дерево жарких стран коварная природа наделила густой и пышной листвой, так и господину судье она дала облик порядочного человека. Он очень любил, когда на него бывало устремлено всеобщее внимание, и счастливейшими днями его жизни бывали дни, когда, сопровождаемый пожарными, он шествовал из здания суда в церковь. Он держался всегда прямо, точно статуя на своем пьедестале. Можно было подумать, что у него между лопатками лежал липкий или нарывной пластырь. По улицам он шествовал точно нес святые дары, его шаг был неизменно ровен, кажется, прогони его сквозь строй, он и то не ускорил бы поступи. Имея в качестве единственного измерительного прибора господина судью, астроном мог бы измерить им дугу меридиана. Мой дядя не ненавидел господина судью, он даже не снисходил до презрения к нему. Но в присутствии этого нравственного урода он испытывал род моральной тошноты и уверял, что судья производит на него впечатление толстой, жирной жабы, рассевшейся в бархатном кресле. Что касается судьи, то он всеми силами своей желчной души ненавидел Бенжамена. Последний знал это, но это его нисколько не тревожило. Бабушка же, опасаясь столкновения между этими двумя столь различными натурами, просила Бенжамена воздержаться от выступлений на суде. Но великий человек, уверенный в силе своей ноли, пренебрег этими скромными советами. Единственное, в чем он сделал уступку, — он воздержался в субботу утром от своей обычной порции глинтвейна.
Доказав, что его клиент имеет право на удовлетворение иска со стороны моего дяди, адвокат Бонтэна закончил на этом свою речь. Судья обратился к Бенжамену с вопросом, имеет ли он что-либо сказать в свое оправдание.
— У меня есть только одно соображение, — ответил дядя, — но оно стоит всех речей господина адвоката. Это то, что я на пять футов девять дюймов возвышаюсь над уровнем моря и на шесть дюймов над обыкновенным смертным. Я думаю…
— Господин Ратери, каким бы «большим» человеком вы ни были, вы не имеете права шутить перед лицом правосудия.
— Будь у меня желание шутить, я, во всяком случае, не разрешил бы себе этого со столь «могущественным» лицом, как господин судья, чье правосудие шутить не любит. Но когда я утверждаю, что возвышаюсь на пять футов и девять дюймов над уровнем моря, — я совсем не шучу, я привожу очень серьезный довод в свое оправдание. Если господин судья сомневается, то он может вымерить мой рост.
— Господин Ратери, — резко перебит его судья, — если вы собираетесь продолжать в таком тоне, я буду вынужден лишить вас слова!
— Не стоит, господин судья, я и так кончаю. Я думаю, — скороговоркой продолжал дядя, — что нельзя арестовать человека такого роста, как я, за жалкие пятьдесят экю.
— По-вашему, аресту следует подвергать только какую-нибудь отдельную часть вашего тела, например, руку или ногу? Или, может быть, даже вашу косу?
— Прежде всего должен указать господину судье, что моя коса не привлечена к ответственности, а кроме того я не имею тех притязаний, которые вы мне приписываете. Я родился неделимым и собираюсь таковым и оставаться. Но так как залог превосходит сумму долга, по крайней мере, вдвое, то я прошу господина судью постановить, что взятие меня под арест может состояться не раньше, чем Бонтэн сошьет мне еще три таких красных камзола.
— Господин Ратери, вы здесь не в трактире, и прошу вас не забывать, с кем вы говорите. Ваши речи становятся столь же легкомысленными, как вы сами.
— Господин судья, у меня прекрасная память, и я очень хорошо помню, с кем говорю, меня для этого заботливо в страхе и повиновении перед богом и жандармами воспитала моя дорогая сестра. Что же касается трактира, то раз о нем зашла речь, он не нуждается в защите, так как достаточно посещается порядочными людьми. Если мы, простые смертные, и заходим в трактир, то это объясняется тем, что нам захотелось выпить и мы не имеем возможности сделать это за счет города. Трактир — это винный погреб для тех, кто не имеет своего собственного погреба, а тем, кто имеет такой погреб, он и служит трактиром, но только без вывески. Тому, кто выпивает у себя за обедом бутыли бургундского или какого-нибудь другого вина, не следует глумиться над бедняком, выпивающим иногда в трактире кружку дешевого вина. Все эти официальные оргии, на которых напиваются, провозглашая тосты; то за короля, то за герцога Нивернейского, являются просто-напросто благовидным предлогом для того, что народ именует попойкой. Конечно, благопристойнее напиваться у себя за столом, чем в трактире, но последнее — благороднее, а главное доходнее для казны. Что же касается уважения к моей персоне, то, конечно, оно не может быть столь же велико, как то уважение, которое имеет право требовать к своей персоне господин судья, ибо меня могут уважать только порядочные люди, а…
— Господин Ратери, вы дерзкий человек! — не находя иного ответа на все колкости дяди, вскричал судья.
— Допустим, — счищая приставшую к обшлагу его камзола соринку, ответил Бенжамен. — Но предупреждаю вас, господин судья, что я с утра не брал и капли вина в рот, и потому, если вы намереваетесь вывести меня из терпения и заставить меня проявить непочтительное отношение к вашему сану, то вам этого не удастся.
— Господин Ратери, ваши намеки оскорбляют суд, присуждаю вас к штрафу в тридцать су.
— Пожалуйста, — кладя на зеленое сукно судейского стола деньги, сказал дядя, — вот три франка, возьмите с меня сколько следует.
— Выйдите вон, господин Ратери, — в ярости закричал судья.
— Имею честь кланяться, господин судья, привет вашей супруге.
— Еще сорок су штрафа! — орал судья.
— Как, за привет вашей супруге только сорок су штрафа? — удивился дядя и вышел.
— Никогда я не думал, что этот дьявол обладает такой выдержкой, — сказал вечером господин судья своей супруге. — Я натравлю на него Бонтэна и посоветую ему потребовать его немедленного ареста. Он увидит, что со мной шутки плохи. Как бы мне хотелось каким-нибудь образом лишить его всех пациентов.
— Фи! господин судья! — ответила ему супруга. — Разве так должен рассуждать порядочный человек? И почему вы так не любите господина Ратери; он такой веселый, любезный и остроумный человек!
— Ах, вам угодно знать, сударыня, почему я его не люблю? Да потому, что он осмелился напомнить мне, что ваш свекор был жандармом и что он умнее и честнее меня! Вам этого, может быть, мало?
На следующий день дядя уже забыл о состоявшемся постановлении арестовать его. Он шествовал, торжественный и напудренный, в церковь, справа шла барышня Менкси, слева болталась его шпага. За ним следовал щеголеватый Паж в костюме светло-коричневого цвета, Артус, чей живот был стянут жилетом в больших разводах с порхавшими среди них пташками, поэт Мишло-Рато в рыжем парике и красно-сером с черными крапинками головном уборе, и множество других, имена которых я не хотел бы сохранять для потомства. Недоставало одного Парланта. Во главе шествия, которое замыкал Машкур с женой, пиликали два скрипача. Бенжамен, щедрый, как всегда, раздавал по дороге драже и мелкую монету. Преисполненный гордости Гаспар шел рядом и нес мешок с драже, изображая дядин карман.
XV. Как дядя был арестован Парлантом во время крестин и посажен в тюрьму
Но в это же время готовилось совсем другое торжество. Парлант получил предписание от господина Бонтэна и судьи во что бы то ни стало арестовать дядю во время церемонии. Он оставил своих помощников в засаде у входа в суд, а сам примостился на церковной паперти. Завидев дядю, подымающегося по лестнице улицы Виэ-Ром, он приблизился к нему и именем короля предложил следовать за ним в тюрьму.
— Парлант, — сказал ему дядя, — твое поведение плохо согласуется с правилами французской вежливости. Не можешь ли ты отложить мой арест до завтра, а сегодня пообедать с нами?
— Если ты на этом очень настаиваешь, — ответил Парлант, — то я могу подождать. Но имей в виду, что судья дал срочное распоряжение о твоем аресте, и если я ослушаюсь его, я рискую навлечь на себя его гнев и в этой, и в будущей жизни.
— Если так, то исполняй свой долг, — сказал Бенжамен и попросил Пажа занять его место рядом с девицею Менкси. Поклонившись ей со всем изяществом, возможным при его росте, он сказал:
— Вы видите, сударыня, что я принужден расстаться с вами. Прошу вас верить, что только приказ короля мог заставить меня решиться на это. Я хотел бы, чтобы Парлант дал мне возможность до конца насладиться очарованием этой церемонии. Но судебные пристава неумолимы, как смерть. Они настигают свою добычу везде, где бы она им ни попалась. Как ребенок отрывает мотылька за прозрачные крылышки от чашечки розы, так и они вырывают нас из объятий любимого существа.
— Мне это столь же неприятно, как и вам. — скорчив ужасную гримасу, ответила барышня Менкси. — Ваш друг — маленький, круглый, как шар, человечек в немодном парике. Рядом с ним я буду иметь вид верзилы.
— Я ничем не могу помочь вам, — сухо ответил дядя, возмущенный таким эгоизмом. — Не могу же я укоротить вас или вытянуть Пажа и не могу одолжить ему мою косу.
Попрощавшись со всеми, он последовал за Парлантом, насвистывая свою любимую арию:
«Мальбрук в поход собрался»…
На мгновение он задержался на пороге тюрьмы, чтобы бросить в последний раз взгляд на просторы, расстилавшиеся за его спиной. В глаза ему бросилась фигура сестры, стоящая под руку с мужем и провожающая его взглядом, полным отчаяния. При виде этого он поспешно вошел на тюремный двор и захлопнул за собой ворота.
Вечером дед с женой пошли проведать его. Они нашли его сидящим на верху лестницы и бросающим товарищам по заключению оставшиеся у него от крестин драже. Он весело смеялся, видя, как они, толкая друг друга, ловят конфеты.
— Что ты там, черт возьми, делаешь? — спросил его дед.
— Оканчиваю обряд крещения. Разве эти люди, копошащиеся у наших ног, подбирая сладости, не напоминают тебе современное общество, в котором бедные смертные толкают, опрокидывают и давят друг друга, чтобы вырвать для себя блага, которые рассыпает среди них бог? В этом обществе сильный тоже попирает ногами слабого, а слабый, истекая кровью, взывает о помощи, в нем богач, полный высокомерного презрения, насмехается над теми, кого он всего лишил, и если кто-нибудь из них жалуется, то получает от насильника пинок ногой. Несчастные задыхаются, они покрыты потом, их руки в синяках, лица исцарапаны, ни один не вышел невредимым из схватки. Если бы они повиновались не инстинкту корыстолюбия, а своим правильно понятым интересам, они не должны были бы драться из-за этих конфет, а поделить их по-братски между собой.
— Возможно, — согласился Машкур, — но постарайся сегодня вечером не слишком грустить и усни спокойно. Завтра утром ты будешь свободен.
— Каким образом? — удивился дядя.
— Чтобы выручить тебя, мы продали наш маленький виноградник в Шуло.
— И вы подписали уже купчую? — с тревогой в голосе спросил Бенжамен.
— Нет еще, но сегодня вечером мы подпишем ее.
— Слушай ты, Машкур, и вы, дорогая сестра, помните хорошенько то, что я сейчас скажу нам. Если вы, чтобы вырвать меня из цепких рук Бонтэна, продадите ваш виноградник, то первое, что я сделаю, это навсегда уйду из вашего дома, и вы больше никогда меня не увидите.
— И все же, — ответил Машкур, — мы продадим его. Братья мы или нет? Как я могу допустить, чтобы ты сидел в тюрьме, когда в моих силах освободить тебя. Ты, Бенжамен, философ и потому умеешь относиться ко всему философски, но я-то этого не умею. Пока ты в тюрьме, у меня кусок застревает в горле, и я не могу спокойно выпить стакана белого вина.
— А мне, — подхватила бабушка, — ты думаешь, легко привыкнуть к тому, что тебя нет среди нас? Разве не мне на своем смертном одре поручила тебя мать? Разве не я вырастила тебя? Разве ты не был для меня старшим сыном? А наши бедные дети, жалко смотреть на них с тех пор, как тебя нет среди нас, можно подумать, что в доме покойник. Все хотели итти с нами навестить тебя, а маленькая Манетта не пожелала прикоснуться к пирогу, говоря, что оставит его дяде Бенжамену, который ест теперь в тюрьме только черствый хлеб.
— Нет, это слишком! — взяв Машкура за плечи и подталкивая его к выходу, сказал дядя. — Уходи, Машкур, и ты, сестра, иначе я не ручаюсь за себя, но предупреждаю вас, если вы продадите виноградник, чтобы выкупить меня, то мы никогда больше не увидимся.
— Брось, дурачок, разве брат не стоит всех виноградников мира? разве ты не поступил бы так же по отношению к нам, если бы мы были в беде? Когда ты разбогатеешь, то поможешь нам вырастить наших детей. При твоем положении и талантах ты сторицею вернешь нам то, что мы делаем для тебя сегодня. И что будут говорить о нас соседи, если мы из-за ста пятидесяти франков оставим тебя сидеть в тюрьме? Согласись же, Бенжамен, будь умником.
Пока бабушка уговаривала Бенжамена, он, закрыв лицо руками, старался удержаться от слез.
— Нет, это свыше моих сил, — воскликнул он. — Машкур, прикажи Бутрону принести мне рюмку вина и поцелуй меня. Слушай, — сказал он, так сильно обнимая Машкура, что у того все кости затрещали. — С тех пор, как меня высекли еще ребенком, я плачу в первый раз, и ты первый мужчина, которого я целую.
И он разрыдался, мой бедный дядя, но не успел тюремщик принести две рюмки вина, как он уже успокоился и лицо его вновь сияло, словно апрельское небо после дождя.
Сколько бабушка ни пыталась убедить его взять деньги, он оставался холоден и тверд, как ледяная глыба под лучами луны. Единственное, что огорчало его, было то, что тюремщик видел его плачущим. Машкуру так или иначе пришлось сохранить свой виноградник.
XVI. Завтрак в тюрьме. Как дядя вышел из тюрьмы
Когда на следующее утро дядя, насвистывая знакомую нам арию, прогуливался по тюремному двору, вошел Артус, сопровождаемый тремя людьми, несшими большую корзину, прикрытую салфетками.
— Здравствуй, Бенжамен! — воскликнул он. — Мы решили, раз ты сам не можешь притти позавтракать с нами, то мы придем завтракать с тобой.
За ним следом показались Паж, Рапэн, Гильеран и Машкур. Парлант, слегка смущенный, держался позади. Дядя подошел к нему и, взяв его за руку, сказал:
— Разве ты за что-нибудь сердишься на меня, Парлант? Не за то ли, что из-за меня ты вчера должен был лишиться хорошего обеда?
— Нет, Бенжамен, но мне казалось, что ты был недоволен тем, что я помешал тебе окрестить ребенка.
— Знаешь что, Бенжамен, — сказал Паж. — Мы решили устроить складчину, чтобы выручить тебя отсюда. Денег у нас нет, но мы предложили Бонтэну взять с каждого из нас то, чем он богат. Например, я выступлю защитником при первой же его тяжбе, Парлант напишет ему два иска, Артус составит завещание, Рапэн даст два-три совета, которые обойдутся ему дороже, чем он думает, Гильеран с грехом пополам обучит его детей грамоте. Милло-Рато, который годен только на то, чтобы быть поэтом, будет у него два года подряд заказывать все свои камзолы, что на мой взгляд для Бонтэна не слишком обременительно.
— Ну, а как Бонтэн — согласен на это? — спросил дядя.
— Он должен был согласиться, он ведь получает ценностей больше, чем на пятьсот франков. Рапэн вчера уже договорился с ним, остается только подписать договор.
— Прекрасно, — сказал дядя, — но я тоже хочу принять участие в этом добром деле. Я буду бесплатно лечить его от двух первых болезней, которыми он захворает, и если при первом же заболевании отправлю его на тот свет, тогда это право перейдет к его жене. Что же касается тебя, Машкур, я разрешаю тебе внести свою долю бочонком белого вина.
В это время Артус распорядился накрыть в помещении тюремщика стол и привел в порядок кушанья, смешавшиеся, пока их несли. Когда все было вновь разложено по своим местам, он обратился к друзьям.
— За стол, господа, я не люблю, когда меня отвлекают от еды болтовней, это можно делать и за десертом.
Завтрак ничем не напоминал тюремной трапезы. Только один Машкур был грустен. Соглашение, заключенное между друзьями дяди и Бонтэном, казалось ему шуткой.
— Слушай, Машкур, — сказал ему дядя, — ты, я вижу, и не дотронулся до своей рюмки. Ну, на что это похоже, кто здесь узник — ты или я? Знаете ли вы, господа, что Машкур вчера чуть не совершил доброго дела? Он, чтобы выручить меня из лап Бонтэна, собирался продать свой виноградник в Шуло.
— Это великолепно! — воскликнул Паж.
— Это здорово! — сказал Артус.
— Это поступок, о котором мы читаем только в «Морали в действии», — подхватил Гильеран.
— Господа, — сказал Рапэн, — где бы вам ни повстречалась добродетель, ее всегда и всюду следует чествовать. Я предлагаю всякий раз, когда с нами за одним столом пирует Машкур, предоставлять ему почетное кресло.
— Принято! — закричали разом все собутыльники. — За здоровье Машкура!
— Честное слово, — сказал дядя, — не понимаю, почему люди так боятся тюрьмы. Разве этот каплун не столь же нежного вкуса и это бордо не столь же душисто здесь, как и по ту сторону решетки?
— Да, — ответил Гильеран, — пока вдоль стены, у которой привязана коза, растет трава, она не чувствует своих пут, но как только она объест весь подножный корм, она начинает страдать и старается сорваться с привязи.
— Переходить с полевых пастбищ на горные — вот в чем свобода козы, — отвечал дядя, — но человеческая свобода заключается в том, чтобы иметь возможность делать лишь то, что ему нравится. Чье тело в плену, но мысль вольна, тот гораздо свободнее того, чей разум подчинен ненавистному для него труду. Нет слов, много грустных часов проводит узник, смотря сквозь решетки тюрьмы на дорогу, вьющуюся по равнине и теряющуюся в синеватом сумраке дальних лесов. Он предпочел бы быть бедной женщиной, которая, плетя на коклюшках кружева, гонит по дороге корову, или бедным дровосеком, возвращающимся с вязанкой хвороста к себе в хижину, из трубы которой вьется над лесами дымок. Но свобода брести, куда глаза глядят, брести до тех пор, пока какой-нибудь ров не преградит тебе пути или усталость не подкосит ног, скажите мне, друзья, кому она дана? Разве паралитику его постель не тюрьма? Разве торговцу его лавка не тюрьма? служащему — его контора, горожанину — город, королю — его королевство и самому богу — та ледяная сфера, в которую замкнуты его миры? Разве в них они не узники?
Задыхаясь, обливаясь потом, ты бредешь по палимой солнцем дороге, а рядом с тобой высятся шатры пышной зелени, роняющие на тебя, точно в насмешку, свою поблекшую листву. Тебе хоть на миг хотелось бы отдохнуть в их тени, освежить усталые ноги в покрывающем их корни влажном и мшистом ковре, но между ними и тобою — стена, стена в шесть футов вышиной, или колючая железная изгородь. Артус, Рапэн и вы все, у кого так громко звучит только голос желудка, вы, которые, не успев позавтракать, уже думаете об обеде, не знаю, поймете ли вы, меня, но ты Милло-Рато, поэт и портной, ты должен меня понять. Как часто жаждал я странствовать с облаками, гонимыми ветром по небу, как часто, опершись на подоконник, я мечтою следил за луной, так похожей на человеческий лик, как часто хотелось мне стать атомом воздуха и унестись в те таинственные просторы, что раскинулись над моей головой, и все в мире я отдал бы за то, чтобы хоть на миг задержаться на одной из тех исполинских вершин, что бороздят лунный лик. Но, как узник к тюремным стенам, я был прикован к земле.
— Господа! — сказал Паж. — Надо признаться, что для богатых тюрьма не страшна. Она карает их нежно, как Нимфа Амура. Если вы разрешите богатому взять с собой в тюрьму свой погреб, винный подвал, библиотеку, гостиную, то это уже не преступник, которого подвергают наказанию, а горожанин, меняющий свою квартиру. Вы сидите перед огнем, укутанный в ватный халат, поставив ноги на решетку камина; вы перевариваете душистые трюфеля и шампанское. За решетками тюрьмы падает мелкий снежок, а вы, пуская в потолок дым сигары, мечтаете или слагаете стихи. А рядом лежит журнал, — друг, с которым болтаешь, и откладываешь его в сторону, когда он наскучит. Скажите мне, разве это наказание? Не случалось ли вам проводить подобные же часы, дни, недели, не покидая дома? А что делает в это время судья, имевший жестокость приговорить вас к наказанию? У него с одиннадцати часов утра судебное заседание, на котором он, дрожа от холода в своем черном одеянии, выслушивает болтовню адвоката. Он заболевает воспалением легких. Вы говорите, что вы не свободны? Нет, в тюрьме вы во сто крат свободнее, чем на воле. В вашем распоряжении целый день, вы встаете и ложитесь, когда вам угодно, делаете то, что вам нравится, и не должны подстригать бороды.
Вот, например, Бенжамен — узник. Вам, может быть, кажется, что Бонтэн сыграл с ним злую шутку, засадив его в тюрьму? Как часто, будучи на свободе, Бенжамену приходилось подыматься до рассвета! Надев второпях чулки наизнанку, он должен был ходить из одной двери в другую, осматривать язык у одного, слушать пульс у другого. Покончив в одном месте, надо было бежать в другое. Он утопал по пояс в грязи проселочных дорог и в большинстве случаев крестьяне могли предложить ему только кислое молоко да черствый заплесневелый хлеб. Измученный, он возвращался домой и, растянувшись на постели, еле успевал погрузиться в сон, как его грубо и внезапно будили, вызывая к мэру, почувствовавшему себя плохо от несварения желудка, или на неправильные роды к жене судьи. А сейчас он избавлен от всей этой суеты. Здесь он катается, как сыр в масле. Бонтэн доставил ему небольшую ренту, которой он философски пользуется. К нему применимы слова евангелия: «Взгляните на птиц небесных, кои не сеют, не жнут, ни собирают в житницы, и отец ваш небесный питает их». Право, мы глупцы, желая освободить его, и с нашей стороны это отнюдь не дружеская услуга.
— Допустим, — сказал дядя, — что в тюрьме не так уж плохо, но я все-таки предпочитаю жить в худших условиях, но на воле. Я согласен с вами, Паж, что тюрьма не является суровым наказанием ни для богатых и ни для кого вообще. Может быть, и жестоко кричать блюстителю закона, который бьет несчастного: «Бей сильней», но надо уметь избегать и той неразумной близорукой благотворительности, которая видит в наказании только несчастье. Философы вроде Гильерана, Милло-Рато, Паркинга, одним словом, такие философы, как все мы, должны рассматривать людей как массу, как поле ржи. Каждый социальный вопрос следует обсуждать с общественной точки зрения. Вы отличились каким-нибудь военным подвигом, и король жалует вам орден святого Людовика. Вы думаете, что его величество желает вам добра и в интересах вашей личной славы хочет, чтобы мы носили на груди его милостивое изображение? Увы, это не так, милый мой, прежде всего это необходимо королю в его личных интересах, а затем в интересах государства. Эти награды нужны для тех увлекающихся натур, которых ваше отличие вдохновит на подвиг.
Предположим что вы, вместо подвига, совершили преступление, вы убили не двух-трех человек, отличающихся от вас воротником другого цвета, вы убили доброго гражданина вашей страны. Судья приговорил вас к смертной казни, и король отказал вам в помиловании. Теперь вам остается только исповедаться в ваших грехах и готовиться к смерти. Но какое чувство руководило судьей, вынесшим вам этот приговор? Намеревался ли он избавить от вас общество, как делают это с бешеной собакой, или высечь вас, как скверного ребенка? Если он имел в виду первое, то глубокого подземелья с плотными дверями и толстыми оконными амбразурами было бы вполне достаточно для этого. Кроме того, судья нередко приговаривает к казни того, кто и так покушался на самоубийство, а к заточению несчастного, для которого тюрьма — убежище. Разве, приговаривая этих двух злодеев к тому, о чем они сами мечтают, вы их наказываете? Это не наказание — лишить жизни того, кому земное бытие — мука, или даровать в тюрьме убежище тому, кто лишен и пищи и крова? Приговаривая вас к наказанию, судья хочет лишь устрашить тех, кто захотел бы последовать вашему примеру.
«Люди, остерегайтесь убивать друг друга!» — вот смысл вынесенного приговора. Судье было бы безразлично, если бы вместо преступника на плаху положили бы похожий на него манекен. Я даже думаю, что, обезглавив и показав голову преступника народу, судья охотно воскресил бы его, если бы мог, потому что в домашнем быту он добрый человек и не любит, когда кухарка на его глазах режет курицу.
Все, в том числе и вы, громко кричат о том, что лучше оправдать десять виновных, чем обвинить одного невинного. Это самое жалкое заблуждение, какое когда-либо породила филантропия. Это антисоциальный принцип. А я считаю, что лучше осудить десять невинных, чем оправдать одного виновного.
При этих словах все возмутились.
— Клянусь, — воскликнул дядя, — я говорю серьезно, да и тема эта не допускает шуточного отношения к себе! Я высказываю установившееся с давних пор твердое и непоколебимое убеждение. Все общество испытывает жалость к приговоренному, газеты полны жалобными статьями и поэты в своих драмах делают из него мученика, а сколько невинных жертв ежедневно тонут в реках, погибают на больших дорогах, в глубине шахт или в рабочих мастерских, размолотые чудовищной пастью машин, этими гигантскими животными, которые внезапно хватают человека и поглощают его, прежде чем вы успеете притти на помощь. Гибель этих людей едва вызывает у вас восклицание жалости и, не пройдя и десяти шагов, вы уже забываете о них. За обедом вы не считаете даже нужным упомянуть об этом в разговоре с вашей супругой. На следующий день газета погребает его на одной из своих страниц; она засыпает его несколькими строками тяжеловесной прозы, и на этом все кончается. Почему же такое равнодушие к одному и такая преувеличенная жалость к другому? Почему хоронить первого при еле слышном звоне, а второго при оглушительном звоне всех колоколов? Разве катастрофа с дилижансом или поломка машины менее страшна, чем ошибка судьи? Разве мои невинные жертвы не оставляют такой же ощутимой бреши в обществе, как ваши? Как после ваших, так и после моих, остаются вдовы и сироты. Нет слов, тяжко за чужую вину итти на эшафот, и, коснись это меня, я сопротивлялся бы, но какое значение для общества имеет то количество крови, которое проливает палач. Это — капля воды, упавшая из полного сосуда, или один гнилой желудь, свалившийся с дуба, покрытого зелеными желудями. Невинный, обвиненный судьей в преступлении и приговоренный им к наказанию, — это результат неправильного судопроизводства, точно так же, как падение кровельщика с крыши является результатом того, что люди хотят иметь крышу над головой. Из тысячи бутылок, которые делает стеклодув, он разбивает по меньшей мере одну. Из тысячи приговоров, выносимых судьей, может всегда встретиться один ошибочный, эта случайность неизбежна, и против нее существует только одно лекарство — упразднение судопроизводства. Представьте себе старую крестьянку, выпалывающую чечевицу; из опасения выполоть хоть один росток, она оставляет кругом расти крапиву; так поступает и тот судья, который из страха приговорить невинного оправдывает десять виновных. Помимо того, осуждение невинного — явление настолько редкое, что составляет эпоху в летописи суда. Почти невозможно себе представить, чтобы против одного человека скопилось такое количество улик, которые служили бы настолько тяжким обвинением против него, что он не в силах был бы оправдаться. Даже если и допустить это, я утверждаю, что в повадке подсудимого, в его взгляде, жесте, в звуке его голоса есть нечто настолько убеждающее в его непричастности к преступлению, что судья не может не заметить этого. Затем смерть одного невинного — это горе частного лица, тогда как оправдание преступника — общественное бедствие. Преступление как бы подслушивает у дверей суда, ему известно, что происходит в зале, оно учитывает те шансы на помилование, которые наша снисходительность предоставляет ему. Оно рукоплещет вам, когда вы из преувеличенной осторожности оправдываете виновного, ибо вы этим в сущности оправдываете самое преступление. Не следует требовать того, чтобы правосудие было слишком сурово; но когда оно слишком снисходительно, оно тем самым отрекается от себя. И тогда люди, склонные к преступлению, безбоязненно следуют своим инстинктам, им не снится мрачный облик палача, между ними и жертвой не стоит призрак эшафота, из-за пустяка они грабят и легко убивают. Люди, вы радуетесь, спасши одного невинного от рук палача, но двадцать невинных погибли из-за вас от рук убийцы, и ответственность за эти девятнадцать мертвецов целиком падает на вас.
Вернемся теперь к вопросу о тюрьме. Тюрьма, чтобы внушать людям ужас, должна быть местом лишений и скорби. А между тем во Франции пятнадцать миллионов населения живут в своих домах хуже, чем заключенные в тюрьмах. Если бы, говорит поэт, селянин сознавал свое счастье, он был бы слишком счастлив… Это хорошо в эклоге. Крестьянин — это растущий на горах чертополох. Ни один палящий луч солнца не минует его, его пронизывает северный ветер и омывают дождевые потоки; он работает с раннего утра до позднего вечера. У него жив старик-отец, и он не в силах облегчить ему его старость. Его жена — красавица, а он может одеть ее только в лохмотья, у него куча голодных детей, требующих хлеба, а в доме не бывает часто и крошки. Узник, напротив, тепло одет, сыт и не должен зарабатывать себе на кусок хлеба. Он смеется, поет, играет, спит сколько угодно на своем соломенном тюфяке, и помимо всего является еще предметом общественного сострадания. Сердобольные души объединяются в специальные общества, чтобы смягчить его участь, и доводят свое рвение до того, что наказание превращают в награду. Красивые дамы кормят и поят его, угощают его белым хлебом и мясом. Этот человек, конечно, предпочтет нищенской вольной жизни в полях сытое и беззаботное рабство в тюрьме.
Тюрьма должна быть адом. Я хотел бы, чтобы она высилась на городской площади, мрачная, черная, как судейская мантия; чтобы ее решетчатые окна бросали зловещий взгляд на прохожих, чтобы из ее недр, вместо песен, доносился бы только звон цепей да лай меделянских псов; чтобы старец остерегался отдыхать возле ее стен, а ребенок не смел резвиться под их сенью, чтобы запоздалый прохожий, желая миновать ее, проходил бы окольным путем и спешил бы прочь от нее, как спешит он прочь от кладбища. И тогда наказание заключением будет таким, каким вы ждете от него.
Очень может быть, что мой дядя еще долго продолжал бы разглагольствовать, если бы этому не положило конец появление господина Менкси. Добряк, обливаясь потом, ловил воздух, как дельфин, выброшенный на берег, и был красен, как панталоны моего дяди.
— Бенжамен! — закричал он, вытирая пот, струившийся со лба. — Я пришел звать тебя с собой позавтракать.
— Как? Почему? — в один голос воскликнули все собутыльники.
— Да потому, черт возьми, что Бенжамен свободен, вот и вся разгадка. А это, — добавил он, вытаскивая бумагу из кармана и подавая ее Бутрону, — это расписка Бонтэна.
— Браво, Менкси! — И все, подняв стаканы, выпили за здоровье Менкси. Машкур попытался приподняться, но тяжело опустился вновь на стул, он от радости чуть не лишился рассудка. Взгляд Бенжамена остановился на нем.
— Эй, Машкур! — воскликнул он, — ты что, спятил? Пей за здоровье Менкси, или я сейчас же пущу тебе кровь.
Машкур машинально встал, одним духом осушил стакан и расплакался.
— Дорогой господин Менкси, — начал Бенжамен, — я…
— Довольно, я уже понял, что ты хочешь сказать, — ответил господин Менкси, — ты хочешь поблагодарить меня, но не думай, что я ради твоих прекрасных глаз вытащил тебя отсюда, я это сделал ради своих. Ты отлично знаешь, что я не могу обойтись без тебя. Уверяю вас, господа, что всеми нашими великодушными поступками всегда руководит эгоизм. Если это и не очень утешительное утверждение, то во всяком случае правильное.
— Господин Бутрон, — спросил Бенжамен, — расписка в порядке?
— По-моему, все в порядке, кроме кляксы, которую почтенный суконщик добавил, повидимому, в виде росчерка.
— В таком случае, господа, разрешите мне пойти и лично сообщить эту приятную новость моей дорогой сестре.
— Я тоже пойду с тобой, — сказал Машкур, — я хочу видеть ее радость. С тех пор, как родился Гаспар, я еще ни разу не был так счастлив.
— Вы позволите? — спросил господин Менкси, садясь за стол. — Господин Бутрон, еще прибор! А сегодня вечером, как хотите, господа, но я приглашаю вас всех к себе на ужин.
XVII. Поездка в Корволь
Слуга прошел доложить дяде, что его за дверью ждет какая-то старуха и просит выслушать ее.
— Попроси ее войти и дай ей что-нибудь — освежиться.
— Хорошо, — ответил слуга, — но вряд ли она захочет пить, она сама не своя и все время плачет.
— Плачет! — воскликнул дядя. — Что же ты мне сразу этого не сказал?
И он поспешно вышел.
Старуха, пришедшая к дяде, действительно обливалась слезами, вытирая их старым красным фуляровым платком.
— Что с вами, голубушка? — спросил любезным тоном, которым удостаивал далеко не всякого, Бенжамен.
— Я пришла звать вас в Самбэр к моему больному сыну, — ответила старуха.
— Самбэр, это та деревушка, которая расположена на вершине Мон-ле-Дюк? Но ведь это почти на полдороге к небу. Ну, хорошо, завтра вечером я загляну к вам.
— Если вы не придете сегодня, то завтра там будет нужен уже священник с отходной, да может быть, и сейчас уже поздно. У моего сына антонов огонь.
— Да, это как для вашего сына, так и для меня одинаково неприятно, не обратиться ли вам лучше к моему собрату, доктору Арну?
— Я уже обращалась к нему, но он, зная нашу бедность, отказался.
— Как, вам нечем заплатить врачу? Тогда это дело другое, это уже касается меня непосредственно. Разрешите мне только на минутку задержать вас, я допью оставленный на столе стакан с вином и следую за вами. Кстати, так как нам нужна будет хина, то вот возьмите эту мелкую монету и зайдите к аптекарю Перье, купите у него несколько унций хины. Скажите ему, что мне некогда было написать рецепт.
Через час он карабкался бок-о-бок со старухой по крутым и диким склонам гор, берущим свое начало в предместьи Бетлем и заканчивающимся широким плоскогорьем, на вершине которого приютилась деревушка Самбэр.
В это же самое время приглашенные господина Менкси уселись в телегу, запряженную четверкой. Обитатели предместья Беврон высыпали на пороги своих домов с свечами в руках, чтобы поглазеть на их проезд. Действительно, это было зрелище пожалуй более любопытное, чем само лунное затмение. Артус пел «Чуть только рассветает…», Гильеран — «Мальбрук в поход собрался», а поэт Милло, которого привязали к дощатой стенке повозки, так как он все время терял равновесие, ревел свой рождественский гимн. На этот раз Менкси превзошел самого себя. Он угостил своих гостей таким великолепным ужином, что о нем долго говорили потом в Корволе. К несчастью, выпивка была столь обильна, что уже за вторым блюдом гости не в состоянии были пить за чье-либо здоровье. Как раз в самый разгар попойки вошел Бенжамен. Он был полумертв от усталости и в убийственном настроении духа, так как больной скончался на его руках. Сам же Бенжамен дважды упал по дороге. Но для него не существовало ни такого огорчения, ни такой неприятности, которые устояли бы перед зрелищем белоснежной скатерти, уставленной целой батареей бутылок. Он, как будто ничего не произошло, уселся за стол.
— Твои друзья, — сказал господин Менкси, — бездарности. Я ожидал от стряпчего, судебных приставов и школьных учителей большей крепости. Теперь для меня не будет никакого удовольствия угостить их шампанским. Смотри, Машкур не узнает тебя, а Гильеран, вместо бокала, протягивает Артусу свою табакерку.
— Что поделаешь, господин Менкси, — ответил Бенжамен, — не все могут похвалиться такой выносливостью, как вы.
— Да, — ответил Менкси, польщенный комплиментом, — но куда мы денем всех этих мокрых куриц? У меня для них не хватит постелей, а в том состоянии, в каком они находятся сейчас, они не доберутся до дому.
— Вот нашли о чем беспокоиться! — сказал дядя. — Прикажите постелить соломы в риге, и по мере того, как они будут засыпать, их будут относить и класть на это ложе, а во избежание насморка их можно накрыть теми циновками, которыми вы прикрываете редиску от заморозков.
— Ей-богу, ты прав, — ответил господин Менкси.
Он приказал позвать двух музыкантов и сержанта, и предложенный дядей план был приведен в исполнение. Первым уснул Милло. Сержант взвалил его на спину, как футляр от стоячих часов, и отнес в ригу. Таким же путем водворили на место Рапэна, Парланта и других, но, когда очередь дошла до Артуса, он оказался таким тяжелым, что пришлось его оставить там, где он был. Что же касается дяди, то, осушив последний бокал шампанского, он сам отправился пожелать покойной ночи приятелям. Когда на следующее утро гости господина Менкси проснулись, то напоминали собой вынутые из ящиков сахарные головы. Пришлось поставить на ноги всю домашнюю прислугу, чтобы очистить их одежду от приставшей к ним соломы. Позавтракав оставшимися от вчерашнего пиршества блюдами, они отправились домой, пустив лошадей крупной рысью.
Все обошлось бы благополучно и без малейшего приключения, если бы лошади, подгоняемые хлыстом, не опрокинули телеги в одну из многочисленных канав, бороздивших дорогу. Все, смешавшись в кучу, упали в грязь. Поэт Милло, которому всегда не везло, оказался лежащим под Артусом. Дядя, к счастью для своего камзола, задержался в Корволе. Господин Менкси пригласил в этот день к себе на обед всех знатных лиц города, в том числе и двух дворян. Одним из этих блестящих гостей был красный мушкетер господин де Пон-Кассе, другой, тоже мушкетер, был его приятель, приглашенный им на несколько недель погостить в его развалившемся замке. Господин де Пон-Кассе, о котором читателю уже кое-что известно, был не прочь заткнуть деньгами девицы Менкси брешь в своем состоянии, и хотя не раз говорил про нее, что она насекомое, родившееся в моче, он все же ухаживал за ней. Девицу Менкси пленили его изысканные манеры. С выцветшими перьями и в мишурном придворном наряде он казался ей более красивым и блестящим, чем мой простодушный дядя, одетый в простой красный камзол. Однако господин Менкси, который был не только умным, но и рассудительным человеком, отнюдь не придерживался того же мнения. Будь господин де Пон-Кассе даже полковником, и то господин Менкси не отдал бы за него свою дочь.
Он нарочно уговорил Бенжамена пообедать, чтобы Арабелла могла сравнить обоих и сделать, наконец, выбор между двумя поклонниками. Он был уверен в том, что предпочтение окажется на стороне Бенжамена, а, кроме того, рассчитывал, что Бенжамен собьет спесь и затмит дешевый блеск дворян.
В ожидании обеда Бенжамен пошел прогуляться по деревне. Отойдя на небольшое расстояние от дома господина Менкси, он заметил посреди мостовой двух офицеров, которые не посторонились даже для дилижанса, к величайшему изумлению крестьян. Дядя продолжал свой путь, не обращая внимания на подобный пустяк, однако, проходя мимо обоих, он очень ясно услыхал, как один из них шепнул другому:
— Вот этот шут собирается жениться на барышне Менкси.
На одно мгновение дядя почувствовал желание спросить, что такого шутовского нашли они в его внешности, но решил, что неприлично устраивать зрелище для жителей Корволя, хотя обычно он очень мало считался с подобными соображениями. Притворившись, что ничего не слышит, он вошел в дом к своему другу нотариусу.
— Я, — сказал он, — только что повстречал на улице двух расфранченных омаров. Они, видимо, хотели оскорбить меня. Не можешь ли ты сказать, к какому семейству ракообразных принадлежат эти два дурака?
— Черт возьми! — вскричал испуганный нотариус, — вы не должны шутить с ними. Один из них — самый опасный дуэлист нашего времени, некий де Пон-Кассе. Никто из дравшихся с ним на поединке не возвращался обратно целым и невредимым.
— Посмотрим, — ответил дядя.
На городской колокольне пробило два часа. Взяв под руку своего друга нотариуса, Бенжамен направился с ним обедать к господину Менкси. Все общество было уже в сборе и находилось в гостиной. Ждали только дядю и нотариуса, чтобы сесть за стол.
Дворянчики, чувствуя себя в этом обществе, как в завоеванной стране, сразу завладели разговором. Господин де Пон-Кассе, покручивая усы, болтал о дворе, о своих дуэлях и о своих любовных похождениях. Арабелла, никогда не слыхавшая таких блистательных речей, с восхищением слушала его россказни. Дядя все это прекрасно замечал, но, поскольку девица Менкси была ему безразлична, это не трогало его. Господин де Пон-Кассе, задетый за живое тем, что не производил на дядю никакого впечатления, стал отпускать по его адресу дерзкие замечания. Дядя, уверенный в своем превосходстве, не обращал на это никакого внимания, продолжая заниматься едой и вином. Господина Менкси возмутила беззаботная прожорливость его любимца.
— Разве ты не понимаешь, что хочет этим сказать господин де Пон-Кассе, Бенжамен? О чем ты думаешь?
— Об обеде, господин Менкси, и советую вам делать то же самое. Мне кажется, что именно для этого вы нас и пригласили к себе.
Господин де Пон-Кассе был слишком самолюбив, чтобы допустить мысль, что его щадят. Приняв молчание дяди за признак малодушия, он начал вести себя более заносчиво.
— Я слышал, — сказал он, — что вас называют господином Ратери. Когда-то я знавал одного Ратери. Вернее — видел, так как с людьми этого круга мы не ведем знакомства, это был один из королевских конюхов. Он вам не родня?
Мой дядя встрепенулся, как лошадь, получившая удар хлыста.
— Господин де Пон-Кассе, — ответил он, — Ратери никогда и ни в какой ливрее не служили при дворе. У них гордая душа. Они желают есть хлеб, заработанный только собственным трудом. Это они вместе с миллионами других трудящихся оплачивают содержание той разношерстной челяди, которую именуют придворными.
В комнате воцарилось торжественное молчание, и каждый взглядом приветствовал дядю.
— Господин Менкси, — обратился дядя к хозяину, — прошу вас, положите мне еще кусочек этого паштета, он превосходен, бьюсь об заклад, что дичь, из которой он был приготовлен, была не дворянской крови.
— Сударь, что вы хотели сказать словом дичь? — спросил Бенжамена приятель господина де Пон-Кассе.
— Что паштет из дворянского мяса был бы невкусен, вот и все, — холодно ответил дядя.
— Господа, — вмешался в разговор господин Менкси, — вы сами понимаете, что ваши споры не должны переходить за пределы шутки?
— Слушаюсь, — ответил де Пон-Кассе. — Намеки де Ратери могли бы оскорбить двух офицеров, не имеющих чести, подобно ему, принадлежать к низшему сословию, по его красному камзолу и длинной шпаге я принял его за одного из наших, но меня вывела из заблуждения его большая болтающаяся на спине коса.
— Господин де Пон-Кассе, — воскликнул господин Менкси. — Я не потерплю, чтобы…
— Оставьте, дорогой господин Менкси, — остановил его дядя, — наглость — оружие тех, кто не умеет владеть гибким хлыстом остроумия. Я ни в чем не могу упрекнуть себя по отношению к господину де Пон-Кассе. До сих пор я не обращал на него никакого внимания.
— В добрый час, — сказал господин Менкси. Мушкетер, почитавший себя остроумным, и по опыту зная, что как в поединке на шпаге, так и в словесном поединке счастье изменчиво, не был обескуражен.
— Господин Ратери, господин лекарь Ратери, — продолжал он, — известно вам, что между нашими двумя профессиями больше сходства, чем вы думаете. Я ставлю своего гнедого с подпалинами жеребца против вашего красного камзола, что вы в этом году отправили на тот свет больше людей, чем я в своем последнем походе.
— И вы выиграли, — холодно ответил дядя, — так как вчера я имел несчастье потерять одного больного, умершего от антонова огня.
— Браво, Бенжамен! да здравствует народ! — не в силах сдержать своего восторга, закричал господин Менкси. — Вы убедились теперь, господа, в том, что не только при дворе встречаются остроумные люди.
— И вы самый наглядный тому пример, господин Менкси, — скрывая под маской равнодушия свое унижение, — ответил де Пон-Кассе.
В это время гости, за исключением двух дворян, дружески чокались с Бенжаменом.
— За здоровье мстящего за поруганный и попранный народ Бенжамена Ратери! — воскликнул господин Менкси.
Обед затянулся до позднего вечера. Хотя дядя и заметил, что девица Менкси куда-то скрылась и что вскоре исчез и господин де Пон-Кассе, но он был настолько поглощен расточаемыми ему похвалами, что не думал о своей невесте. В десять часов вечера он распростился с господином Менкси. Последний, проводив его до конца деревни, взял с него слово, что свадьба состоится в конце будущей недели. Когда он проходил мимо мельницы де Триси, дяде послышались голоса, ему показалось, что один из них принадлежит Арабелле, а другой — ее блестящему поклоннику.
Из уважения к ней Бенжамену не хотелось в такой поздний час застигнуть ее наедине с мушкетером и, спрятавшись в кустах орешника, он стал ждать, когда влюбленные пройдут мимо.
У него и в мыслях не было подслушивать Арабеллу, но ветер донес до него некоторые обрывки разговора, и ему волей-неволей пришлось стать поверенным ее тайн.
— У меня есть средство отделаться от него, — сказал господин де Пон-Кассе, — я пошлю ему вызов.
— Я знаю его, — ответила Арабелла, — это человек непреклонной гордости, и будь он даже уверен в том, что его убьют на месте, он все равно примет вызов.
— Тем лучше, в таком случае я навсегда освобожу вас от него.
— Да, но я не хочу быть сообщницей убийства. Кроме того, мой отец любит этого человека даже больше, чем меня, свою единственную дочь, и я никогда не соглашусь, чтобы вы убили друга моего отца.
— Ваша щепетильность очаровательна, Арабелла, я за единственное дерзкое слово убил уже не одного человека, а этот негодяй с его грубым остроумием коварно отомстил мне. Я ни за что на свете не хотел бы, чтобы при дворе знали, о чем говорилось сегодня за столом у нашего батюшки. Но в угоду вам я только искалечу его. Если я перерублю ему берцово-коленное сухожилие, то он превратится в калеку, и вы будете иметь право отказаться от него.
— А если он убьет вас, Гектор? — нежным голосом спросила девица Менкси.
— Меня, отправившего на тот свет лучших бойцов армии: храброго Бельрива, грозного Деривьера, страшного Шатофора! Мне пасть от рапиры какого-то лекаря! Вы оскорбляете меня, прелестная Арабелла, сомневаясь во мне. Я так же уверен в своей шпаге, как вы в своей игле. Назначьте мне сами то место, куда и должен поразить его, и я буду в восторге оказать вам эту любезность.
Голоса замерли в отдалении. Дядя вышел из своего убежища и спокойно продолжал свой путь в Кламеси, обдумывая по дороге, какое решение ему надлежало принять.
XVIII. Что говорил мой дядя сам себе о дуэли
«Господин де Пон-Кассе хочет меня изувечить, он обещал это барышне Менкси, и удалой мушкетер сдержит слово.
Пораскинем-ка умом, что в этом случае предпринять. Господин де Пон-Кассе хочет, чтобы я ходил на костылях, прекрасно. Но я не вижу, почему я должен доставить ему это удовольствие? Я мало дорожу девицей Менкси, хотя ее и украшает приданое в сто тысяч франков, но зато я очень дорожу сохранностью своей персоны, и смею думать, что я достаточно красивый парень, чтобы это желание не казалось смешным. Вы утверждаете, что вызванный на дуэль человек обязан драться, но позвольте, где это сказано? Как! Если на меня нападает разбойник с большой дороги, то я не почувствую ни малейших угрызений совести, если удеру от него со всех ног, а когда мне к горлу приставляет нож светский бретер, я обязан сам бросаться на острие его шпаги?
Но тогда что такое жизнь? Она, стало быть, не величайшее благо, по сравнению с которым все остальное — ничто?
И еще: кто та толпа, что берется судить нас? Трус, проповедующий отвагу.
Допустим, что не меня, Бенжамена Ратери, господин де Пон-Кассе вызывает на дуэль, а толпу. Много ли найдется среди этой толпы людей, которые примут вызов?
В средние века дуэль имела хоть то оправдание, что она разрешала религиозные споры. Наши предки верили, что бог не даст погибнуть правому, и исход поединка считался приговором свыше; но мы, уже давно отрекшиеся от этих нелепых воззрений, как можем мы оправдать и принять дуэль?
Пускай людоеды с островов Нового света умерщвляют соплеменников своих и, изжарив, съедают их, — это мне понятно. Но скажи мне ты, дуэлист, убив на поединке человека, под каким соусом ты будешь есть его труп? Твоя вина страшнее вины убийцы, которого судья приговаривает к смертной казни. Его на преступление толкает нужда, в подобном случае это настолько же похвальное, насколько достойное жалости чувство. А что побудило тебя взять в руки шпагу? Тщеславие? Жажда крови? Или тебе любопытно взглянуть, как человек корчится, истекая кровью? Встает ли тогда перед твоим умственным взором полубезумная от горя жена, бросающаяся на тело убитого? Дети, оглашающие рыданиями затянутое трауром жилище? Мать, молящая бога позволить лучше ей, чем сыну, лечь в могилу? И все эти страдания породило твое кровожадное себялюбие. Если мы не признаем тебя благородным, ты готов убить нас. Но ты не достоин звания человека. Когда твой противник ранен, то ты, как друг, бросаешься залечить нанесенную тобою рану. Презренный, зачем же ты тогда убил его? На что теперь нужны обществу твои угрызения совести? Разве твои слезы возместят пролитую тобой кровь?
Находятся люди, которые тебе, светскому убийце и душегубу, пожимают руку; матери приглашают тебя на семейные торжества; женщины, которые от одного вида палача падают в обморок, не боятся прижимать свои уста к твоим устам и позволяют голове твоей покоиться на их груди. Но это все люди, которые судят о вещах только по их имени. Испытывая ужас перед душегубом, именуемым убийцей, они, с другой стороны, приветствуют дуэль.
Однако, как долго ты будешь еще наслаждаться окружающим тебя восторгом? Для тебя на земле не нашлось судьи, но на небесах тебя ожидает тот, кого обмануть нельзя. Что же касается меня, то на то я и лекарь, чтобы исцелять, а не убивать. Я могу только надрезом ланцета пустить кровь из ваших вен, господин де Пон-Кассе».
Так рассуждал сам с собой мой дядя. Вскоре мы увидим, как он применил эти рассуждения на деле.
Утро не всегда бывает мудренее вечера. На следующее утро дядя твердо решил не отступать перед вызывающим поведением господина де Пон-Кассе, и, чтобы поскорее покончить с этим делом, он в тот же день отправился в Корволь.
Потому ли, что это было натощак, или он вспотел, или наконец у него было несварение желудка, но дядя чувствовал себя объятым глубокой меланхолией. Задумчиво, как Ипполит Расина, поднимался он по склонам громоздящихся друг на друга гор Бомона. Его благородная шпага, еще недавно висевшая отвесно вдоль бедра и угрожавшая острием своим земле, приняла, теперь положение обыкновенного вертела и, повидимому, находилась в полном согласии с его грустными мыслями. Его треуголка, торчавшая когда-то горделиво набекрень и закрывавшая лоб, теперь была мрачно сдвинута на затылок и казалась преисполненной печальных мыслей. Его обычно суровый взор смягчился; казалось, Бенжамен с умилением созерцал расстилавшуюся у его ног застывшую от стужи долину Бёврон, густой, как бы окутанный трауром орешник, походивший с его черными ветвями на распластанного полипа, пирамидальные тополя, верхушки которых сохранили кое-где султаны пожелтевшей листвы, где раскачивались иногда тяжелые грозди воронья, порыжевшую, обожженную заморозками вырубь, реку, катившую по направлению к мельнице, среди покрытых снегом берегов, свои черные воды, дымчато-серую, как цепь облаков, замковую башню Посталери, притаившийся во рвах среди бурых дрожащих, точно в лихорадке, тростников старый феодальный замок Престар, деревенские трубы, из которых подымался к небу скудный и легкий дымок, напоминая собой пар изо рта человека, который дыханием согревает себе пальцы; он слушал трескотню мельницы — этого друга, с которым он так часто вел беседу, возвращаясь дивными лунными осенними ночами из Корволя. Казалось, она отрывисто на своем языке напевала ему:
«Владелец шпаги,
Ты близишься к могиле».
На что мой дядя отвечал:
— Тик-так, нескромная,
Иду, куда мне нравится,
И если даже к смерти,
То это тебя не касается.
Погода стояла пасмурная и как бы недужная, густые белые облака тяжело, точно раненые лебеди, плыли по небу, талый снег этого серого дня был тускл и бесцветен, а горизонт опоясывал тянувшийся вдоль гор туман. Бенжамену казалось, что эта даль, на которую зима набросила сейчас густую и печальную пелену, никогда больше не будет расстилаться перед ним, покрытая зеленью и сияющая под лучами весеннего солнца.
Когда он пришел в Корволь, то не застал господина Менкси дома. В гостиной на софе сидели рядом Арабелла и господин де Пон-Кассе. Не обращая внимания на недовольную мину своей невесты и на вызывающий вид мушкетера, Бенжамен сел в кресло, скрестил ноги, положил на стоящий рядом стул свою шляпу и расположился с таким видом, точно собирался остаться надолго. Поболтав о здоровье господина Менкси, о перемене погоды, о гриппе, Арабелла замолчала, и кроме коротких и отрывистых междометий, напоминающих звуки, которые извлекает из своего инструмента обучающийся на кларнете, дядя не мог добиться от нее ни одного слова. Господин де Пон-Кассе, покручивая усы и звеня шпорами, прогуливался по гостиной и, казалось, обдумывал, к чему бы придраться, чтобы начать с дядей ссору. Его намерение не укрылось от Бенжамена, но, делая вид, что не обращает на него никакого внимания, он углубился в чтение валявшейся на канапе книги. Сначала он только перелистывал ее, искоса наблюдая за господином де Пон-Кассе, но так как книга была по его специальности, он увлекся чтением и забыл о мушкетере. Последний решил, что следует положить этому конец. Остановившись перед дядей и окидывая его взглядом с ног до головы, он сказал:
— А не находите ли вы, сударь, что ваш визит сюда слишком затянулся?
— А мне показалось, — ответил Бенжамен, — что вы пришли сюда раньше меня.
— К тому же ваши визиты сюда повторяются слишком часто, — добавил мушкетер.
— Уверяю вас, сударь, что если бы я предвидел встречи с вами, то значительно сократил бы свои посещения.
— Если вы являетесь сюда ради барышни Менкси, то она просит меня передать вам, чтобы вы избавили ее от вашей долговязой особы.
— Если бы таково было действительное желание барышни Менкси, я надеюсь, что она высказала бы это в более учтивой форме, во всяком случае, сударь, я удалюсь отсюда не раньше, чем услышу это из уст самой барышни Менкси и не поговорю об этом с ее отцом.
И дядя снова углубился в чтение.
— Сударь, прошу вас прервать на минутку чтение, я хочу сказать вам два слова.
— Если это всего только два слова, — ответил, загибая страницу, Бенжамен, — то я, пожалуй, могу пожертвовать этой минутой.
Господина де Пон-Кассе взбесила выдержка Бенжамена.
— Заявляю вам, господин де Ратери, что, если вы добровольно не уйдете через эту дверь, я принужден буду выбросить вас через окно.
— Неужели? — насмешливо спросил дядя. — Я буду вежливей и выставлю вас за дверь.
И, схватив офицера поперек туловища, он вынес его на площадку лестницы и захлопнул за ним дверь. Заметив, что барышня Менкси дрожит от испуга, он обратился к ней и сказал:
— Не бойтесь меня. Я позволил себе насилие над этим человеком, потому что был вызван на это целым рядом оскорблений с его стороны и кроме того, — продолжал он с горечью, — я не долго буду обременять вас моей долговязой персоной, я не принадлежу к числу тех ловцов приданого, которые вырывают девушку из объятий любимого человека и приковывают ее к своему брачному ложу. Небеса наградили каждую девушку сокровищем любви и ее дело дарить его тому, кого она любит. Никто не смеет становиться ей поперек дороги и попирать ногами белые цветы ее невинности. Бог не допустит того, чтобы презренное корыстолюбие толкнуло меня на низкий поступок. До сих пор я жил в нужде, и радости бедности мне знакомы, горестей же богача я не знавал. Может быть, променяв мое веселое и беспечное безденежье на скучную и раздражающую роскошь богача, я ошибусь в расчете.
Во всяком случае, я не желал бы, чтобы эта роскошь была связана для меня с женщиной, которая меня ненавидит. Прошу вас сказать мне откровенно, любите ли вы господина де Пон-Кассе, и в зависимости от вашего ответа я соображу, как мне себя вести по отношению к вам и к вашему батюшке.
Барышню Менкси тронуло прямодушие, прозвучавшее в словах Бенжамена.
— Если бы я познакомилась с вами раньше, чем с господином де Пон-Кассе, то, по всей вероятности, полюбила бы вас.
— Сударыня, — прервал ее дядя, — я жду от вас искренности, а не любезности. Скажите мне совершенно откровенно, с которым из нас вы надеетесь быть счастливой?
— Что я могу вам на это ответить, господин Ратери? — сказала Арабелла. — Женщина не всегда счастлива с тем, кого она любит, но всегда несчастна с тем, кого не любит.
— Благодарю вас, сударыня, отныне мне ясно, как я должен поступать. Но не прикажете ли вы подать мне завтрак? Желудок эгоистичен и никогда не считается с сердечными волнениями.
И дядя позавтракал с таким аппетитом, с каким, по всей вероятности, Александр Македонский и Юлий Цезарь завтракали накануне сражений. Не чувствуя в себе мужества увидеть разочарованное лицо господина Менкси при известии, что он, Бенжамен Ратери, любимый им как сын, не будет мужем Арабеллы, он хотел избежать встречи с ним и решил письменно сообщить ему о своем решении.
На некотором расстоянии от села он заметил приятеля господина де Пон-Кассе, величественно прохаживающегося взад и вперед по дороге. Увидев Бенжамена, мушкетер двинулся ему навстречу.
— Сударь, вы заставляете, довольно долго ждать тех, кто хочет требовать от вас удовлетворения, — сказал он.
— Я завтракал, — ответил дядя.
— Я должен передать вам письмо от господина де Пон-Кассе. Ответ он просит передать ему через меня.
— Посмотрим, что пишет мне маркиз, сей почтенный дворянин. «Сударь, принимая во внимание чудовищность нанесенного вами оскорбления»… Какое же это оскорбление, я просто перенес его из гостиной на лестницу, я был бы не прочь, если бы он подобным же образом перенес меня отсюда в Кламеси. «Я согласен скрестить с вами шпаги». Подумаешь, какое душевное величие. Он милостиво соглашается изувечить меня, я и не ждал от него такой милости. «Надеюсь, вы окажетесь достойным этой чести». Как, с моей стороны будет черной неблагодарностью отказаться от вызова? Передайте вашему другу, что если он отправит на тот свет, как храброго Деривьера, бесстрашного Бельрива и прочих, то я хочу, чтобы на моем памятнике золотыми буквами начертаны были бы следующие слова: «Здесь покоится прах Бенжамена Ратери, убитого на дуэли дворянином». Постойте, внизу стоит еще какая-то приписка: «Я жду вас завтра в десять часов утра на месте, именуемом Шом-де-Фертио». Вместо того, чтобы написать просто «В Шом-де-Фертио», он пишет «на месте, именуемом». Да, такому стилю позавидовал бы любой судебный пристав. Но Шом-де-Фертио находится слишком далеко от Кламеси, и так как у меня нет гнедого с подпалинами жеребца, то я вынужден предложить вам место поближе — это Круа-де-Мишелэн, там я буду иметь честь ожидать вашего друга.
— Где находится Круа-де-Мишелэн?
— По дороге в Корволь, на высотах Бевронского предместья. Если ваш друг не согласится, то он докажет этим, что он большой брюзга. С этого холма открывается такая панорама, которая понравилась бы даже его величеству. Прямо перед собой он увидит покрытые виноградниками склоны горы Сембер, с их лысыми вершинами, окаймлеными лесом. В другое время года этот ландшафт был бы еще великолепней, но увы, я не могу приказать весне вновь вернуться на землю. А дальше у подножья горы — город, с его колыхающимися, вьющимися по воздуху дымными султанами; он, как укрывающийся от погони человек, жмется между двумя речками, карабкается по бесплодным склонам Круа-де-Пенсона. Если ваш друг обладает хоть каким-нибудь талантом к рисованию, он может обогатить свой альбом, зарисовав этот пейзаж. Среди высоких стен, поросших мхом и напоминающих куски ярко малинового бархата, высится, облаченная в свой кружевной стихарь и украшенная драгоценной резьбой, башня святого Мартина. Одна эта башня стоит целого собора. Рядом расположена старая базилика, распростершая с очаровательной смелостью направо и налево свои большие сводчатые контрфорсы. Ваш друг должен будет сравнить ее с гигантским пауком, застывшим на длинных ногах. А в полдень виднеются, точно вереница темных облаков, голубеющие отроги Морвина, а дальше…
— Довольно шутить, сударь… Я пришел сюда не затем, чтобы вы болтали мне всякий вздор. Итак, до завтра в Круа-де-Мишелэн.
— До завтра. Одну минуту, постойте, я надеюсь, что это дело не так спешно, чтобы его нельзя было отложить. Завтра я должен быть в Дарнисе, отведать старого вина, бочонок которого хочет купить мой друг Паж. Он в этом полагается на меня, и согласитесь, что я не могу в угоду вашему другу изменить обязанностям дружбы. Послезавтра я обедаю в городе: не могу же я предпочесть дуэль обеду; в четверг я делаю укол больному водянкой, а так как ваш друг собирается меня искалечить, то не могу же я поручить эту операцию доктору Арну, не умеющему ее делать; в пятницу постный день, в этот день я, кажется, свободен и в распоряжении вашего друга.
— Придется согласиться на все ваши условия. Надеюсь, вы придете в сопровождении секунданта и этим избавите меня от роли простого зрителя?
— Хорошо, я знаю, что вы с господином де Пон-Кассе неразлучные друзья. Если вас устроит, я приведу с собой своего цирюльника, если только он в этот день свободен.
— Какая наглость! — проговорил мушкетер.
— Этот цирюльник — человек, достойный уважения, и у него такая длинная рапира, что он может насадить на нее сразу четырех мушкетеров, но если вы все-таки предпочитаете меня — я охотно могу занять его место.
— Я не забуду ваших слов, — ответил мушкетер, уходя.
На следующее утро дядя сел писать письмо к господину Менкси, в котором сообщал ему, почему не может стать его зятем. Мой дед, которому посчастливилось прочесть это послание, уверял меня, что, читая его, сам начальник каторги прослезился бы. Если бы в ту пору не существовало восклицательных знаков, дядя изобрел бы их.
Не прошло и четверти часа после отправки письма, как появился сам господин Менкси, сопровождаемый сержантом, несшим две рапиры и маски, и почтенным пуделем. Бенжамен с Машкуром закусывали в это время селедкой, залипая ее отечественным вином.
— Добро пожаловать, господин Менкси, не хотите ли отведать этой селедки?
— Фи, я вижу, ты принимаешь меня за молотильщика?
— А вы, сержант?
— С тех пор как я имею честь состоять в оркестре господина Менкси, я отказываюсь от подобных блюд.
— А ваш почтенный пудель, как он относится к этой селедочной голове?
— Очень вам благодарен, но, кажется, он не любитель этой рыбы.
— Да, это правда, селедку нельзя сравнить с разварной щукой.
— И особенно с паровым карпом под соусом из бургундского! — прервал его господин Менкси.
— Конечно, конечно, — согласился Бенжамен, — вы могли бы назвать еще рагу из кролика, собственноручно вами приготовленное. Но когда нет ничего другого, то и селедка — великолепная вещь. Кстати, я четверть часа тому назад послал вам письмо, вы его, по всей вероятности, еще не получили?
— Нет, — сказал господин Менкси, — но я без него могу тебе на него ответить. Ты, по всей вероятности, предполагаешь, что Арабелла тебя не любит, и поэтому отказываешься от нее?
— Господин Ратери прав, — сказал сержант. — У меня когда-то был товарищ, с которым мне пришлось делить походную жизнь, и мы оба друг друга не выносили. Наша совместная жизнь была адом. Если один хотел супа с клецками, то другой непременно засыпал его кореньями; в шинке я спрашивал черносмородиновую наливку, он просил можжевеловой водки; мы ссорились из-за места для ружей; он давал пинка ногой моему пуделю, а когда его кусала блоха, то виноват в этом был непременно бедняга Азор. Представьте себе, что мы однажды подрались из-за того, кому лежать с правой стороны, кому с левой, и наконец, чтобы от него избавиться, я принужден был тяжело ранить его.
— И очень хорошо сделали, сержант, — сказал дядя, — если люди не умеют уживаться на земле, то их отправляют на тот свет.
— В том, что говорит сержант, — сказал господин Менкси, — несомненно есть доля истины. Быть любимым — это лучше, чем быть богатым, ибо ты счастлив, и поэтому я не осуждаю тебя за твои колебания, мой дорогой Бенжамен. Я только требую от тебя, чтобы ты по-прежнему приходил навещать нас в Корволе. Если ты не хочешь быть моим зятем, то это еще не основание для того, чтобы перестать быть моим другом. Ты не обязан пылать романтической страстью к Арабелле, поливать с ней цветы, восхищаться ее вышивками и ее искусством приготовлять сыры. Мы будем с тобой завтракать, обедать, философствовать и смеяться: такое времяпрепровождение не хуже всякого другого. Ты любишь трюфеля, их запахом я пропитаю свои чуланы; ты отдаешь предпочтение вольнейскому вину, — этого вкуса я, кстати сказать, не разделяю, — и ты найдешь его всегда у меня в погребе. Если тебе придет фантазия поохотиться, я куплю тебе двустволку и двух борзых собак. Не пройдет и трех месяцев, как Арабелла разлюбит своего дворянчика и до безумия полюбит тебя. Согласен ты на это или нет? Отвечай только да или нет. Ты знаешь, что я не люблю никаких уверток.
— Хорошо, господин Менкси, — ответил дядя.
— Прекрасно, другого ответа я и не ждал от твоей дружбы. А теперь вот что: ты дерешься на дуэли?
— Какой черт проболтался вам об этом? — изумился дядя. — Ваши больные от вас ничего не скрывают, это мне известно, но разве вы расспросили моих больных?
— Ты дерешься на дуэли с Пон-Кассе, проказник. Через три дня у вас назначено свидание у Круа-де-Мишелэн, и, в случае, если ты избавишь меня от него, другой мушкетер станет на его место. Ты видишь, что я очень хорошо осведомлен обо всем.
— Что это значит, Бенжамен! — становясь бледнее своей тарелки, воскликнул Машкур.
— Как, несчастный, — добавила бабушка, — ты дерешься на дуэли?
— Выслушайте меня, ты, Машкур, и вы, моя дорогая сестра, а также вы, господин Менкси! Это правда, я дерусь с господином де Пон-Кассе, мое решение бесповоротно, и потому не тратьте времени на бесполезные уговоры.
— Я пришел не с тем, чтобы препятствовать твоей дуэли, — ответил господин Менкси, — а с тем, чтобы сообщить тебе способ выйти из нее победителем и прославиться по всей округе. Сержант знает такой прием, при помощи которого можно обезоружить целую корпорацию фехтмейстеров. Как только он выпьет стаканчик белого вина, он даст тебе первый урок. Я оставлю его у тебя до четверга, сам останусь здесь и буду следить за тем, чтобы ты не терял времени по трактирам.
— Но мне не нужен ваш прием, и если он так неотразим, то какая же заслуга в том, что благодаря ему я поражу виконта? Гомер, изобразив Ахиллеса неуязвимым, тем самым лишил всякого значения его мужество. Я уже обо всем подумал и решил драться не на шпагах.
— Безумец! Не решил ли ты драться на пистолетах? Если бы вопрос шел об Артусе, широком как шкаф, тогда куда ни шло, но ты?
— Я не буду драться ни на шпагах, ни на пистолетах, между нами произойдет дуэль, более подходящая к моему ремеслу. Пока я вам ничего больше не скажу, господин Менкси, вы все увидите сами.
— В добрый час, — ответил тот. — Но все же научись тому приему, о котором я тебе говорил, это не может помешать тебе. Нельзя знать, что может пригодиться человеку.
Комната дяди помещалась во втором этаже над комнатой Машкура. После завтрака он, для первого урока фехтования, удалился в нее с сержантом и господином Менкси, но урок длился недолго. При первом же выпаде Бенжамена источенный червями пол треснул под его ногами, и он провалился до подмышек.
Сержант, ошеломленный внезапным исчезновением Бенжамена, замер в позе человека, откинувшего назад изогнутую левую руку, а правой собирающегося отразить удар. Что же касается господина Менкси, то он чуть не задохся от смеха.
— Где Ратери? — кричал он. — Сержант, куда вы девали Ратери?
— Мне прекрасно видна голова Ратери, — отвечал сержант, — но пусть меня разорвут черти, я не могу понять, куда девались его ноги.
В это время Гаспар находился в комнате отца. В первое мгновение он был слегка изумлен внезапным появлением над своей головой дядиных ног, но вскоре его изумление сменилось приступом неистового хохота, смешавшегося с хохотом господина Менкси.
— Эй, Гаспар! — закричал, услыхав этот смех, дядя.
— Эй, дорогой дядя! — прокричал ему в ответ Гаспар.
— Гаспар, тащи сюда кожаное кресло твоего отца и подставь его мне под ноги.
— Не могу! — отвечал озорник. — Матушка не позволяет становиться на него ногами.
— Тащи его сейчас же сюда, чертов хоругвеносец.
— Снимайте башмаки, тогда притащу.
— Дурак, как же я сниму башмаки, когда мои ноги в первом этаже, а руки во втором?
— Ну, тогда заплатите мне двадцать четыре су.
— Я дам тебе потом тридцать су, только тащи сюда скорее кресло.
— Никакого кредита, — ответил Гаспар, — давайте деньги сейчас, а не хотите — так никакого кресла вам не видать.
В эту минуту, к счастью для дяди, появился Машкур. Он дал пинка ногой Гаспару и выручил шурина из беды. Бенжамен отправился продолжать свой урок к Пажу, и через два часа стал биться так ловко, что не уступал в этом искусстве своему учителю.
XIX. Как дядя трижды обезоружил де Пон-Кассе
Тусклый и неприветливый рассвет февральского дня едва окрасил стены дядиной комнаты, как он уже был на ногах. Тщательно одевшись и стараясь ступать осторожно из боязни разбудить сестру, он спустился вниз и только что собирался переступить порог, как почувствовал, что женская рука легла ему на плечо.
— Как, дорогая сестра! — смутившись, воскликнул он. — Вы уже проснулись?
— Скажи лучше, Бенжамен, вы еще не засыпали. Ты сам легко можешь понять, Бенжамен, как я страдаю при мысли, что ты уходишь отсюда, полный жизни, сил, надежд, а вернешься сюда, может быть, пронзенный шпагой на руках друзей. Итак, твое решение неизменно, ты решил драться? Но подумал ли ты прежде, чем решиться на это, о том трауре, которым твоя смерть окутает этот печальный дом? Когда прольется последняя капля твоей крови, для тебя наступит конец всему. Но для нас! месяцы, годы пройдут, пока утихнет наша печаль, и на твоем могильном кресте уже успеют высохнуть капли смолы, а наши слезы не перестанут струиться.
Дядя хотел уйти, может быть, он плакал, но бабушка удержала его за полы камзола.
— Спеши же на кровопролитное свидание! — воскликнула она. — Ты, лютый зверь, не заставляй господина де Пон-Кассе ждать себя. Может быть, твоя честь требует того, чтобы ты ушел, не обняв на прощанье сестры, но возьми от меня хоть ладанку, которую мне принес дяди Гильомо; она предохранит тебя от той опасности, навстречу которой ты так безрассудно стремишься.
Дядя положил ладанку в карман и скрылся.
Он побежал в гостиницу и разбудил господина Менкси. Затем, захватив по дороге Артуса и Пажа, они направились завтракать в кабачок, неподалеку от Бёврон. Дядя, если ему суждено было пасть, не хотел умирать с пустым желудком; он уверял, что душа, которая предстанет перед божьим судом под хмельком, смелее и потому лучше сможет защитить себя, чем та бедная душа, которая с утра напилась лекарственных трав да сахарной воды. Сержант также присутствовал за завтраком. Когда приступили к десерту, дядя попросил его отнести к месту дуэли стол, коробку и два стула и разжечь костер из тычин соседнего виноградника; затем он заказал кофе.
Господин де Пон-Кассе и его друг не заставили себя долго ждать.
Сержант радушно встретил их у своего бивуака.
— Господа, будьте любезны, — сказал он, — присядьте и обогрейтесь. Господин Ратери просит вас простить его за опоздание, он сейчас завтракает с секундантами и через несколько минут будет к вашим услугам.
И на самом деле, через четверть часа появился Бенжамен, держа под руку господина Менкси и Аргуса и распевая во все горло:
«Клянусь, он не солдат, когда
Не мастер пить вина».
Подойдя ближе, он учтиво поклонился противникам.
— Сударь, — высокомерно обратился к нему господин де Пон-Кассе, — мы ждем вас уже двадцать минут.
— Сержант должен был объяснить вам причину моего запоздания, надеюсь, вы нашли ее уважительной?
— Вас оправдывает только то, что вы человек простого звания и, повидимому, в первый раз имеете дело с дворянином.
— Что делать! У нас, людей простого звания, создалась привычка всегда после завтрака пить кофе, и только потому, что вы именуетесь виконтом де Пон-Кассе, мы не намерены от нее отказываться. Кофе очень полезно, оно приятно настраивает и возбуждает мозг, заставляет усиленно работать ум, и если вы сегодня утром еще не выпили кофе, то наше оружие не равно, и я, по совести говоря, даже сомневаюсь, имею ли я право скрестить с вами оружие.
— Смейтесь, смейтесь, сударь, сколько угодно, хорошо посмеется тот, кто посмеется последний. Я предупредил вас.
— Сударь, я утверждаю серьезно, что кофе — возбуждающий напиток, этого мнения придерживаются многие медицинские светила, я сам часто прописываю его при некоторых заболеваниях.
— Сударь!
— А ваш гнедой с подпалинами жеребец? Почему его здесь нет? Не болен ли он?
— Сударь, — прервал Бенжамена второй мушкетер, — прекратите ваши шутки, вы, вероятно, забыли, для чего мы здесь сошлись.
— А! Это вы — номер второй? Я в восторге, рад возобновить наше знакомство. Нет, вы ошибаетесь, я очень хорошо помню, для чего мы пришли сюда, и доказательством служит, — добавил он, указывая на стол и стоящую на нем коробку, — то, что я все приготовил для того, чтобы достойно принять вас.
— Какое отношение имеют все эти фокуснические приготовления к поединку на шпагах?
— А то, что я дерусь не на шпагах, — ответил дядя.
— Сударь, — ответил де Пон-Кассе, — я оскорбленная сторона, и за мной право выбора оружия, и я выбрал шпагу.
— Сударь, — ответил Бенжамен, — я оскорбленная сторона, и за мной право выбора оружия, и я выбрал шахматы.
И, открыв ящик, он вынул из нее шахматную доску и пригласил дворянина занять место.
Господин де Пон-Кассе побледнел от гнева.
— Не собираетесь ли вы меня морочить! — воскликнул он.
— Нет, — ответил дядя. — Всякий поединок — игра, в которой два человека ставят на карту свою жизнь. Почему нельзя ее с тем же успехом разыграть в шахматы, с каким ее разыгрывают на шпагах? Но если вы не уверены в себе как в шахматном игроке, то я согласен разыграть ее в экарте или триумф. Желаете на пять очков и без реванша? Мы сыграем быстро.
— Я явился сюда, — еле сдерживая свой гнев, ответил де Пон-Кассе, — не для того, чтобы разыгрывать свою жизнь, как бутылку пива, а для того, чтобы шпагой отстаивать свою честь.
— Знаю, — ответил дядя, — вы хотите этого потому, что чувствуете себя сильнее меня в фехтовании, я же берусь за шпагу только тогда, когда привешиваю ее к поясу. Так вот оно, ваше дворянское великодушие! Ответьте мне, согласились бы вы драться с косцами на косах и с молотильщиками цепами?
— Вы будете драться на шпагах! — вне себя воскликнул де Пон-Кассе. — Если же нет… — добавил он и взмахнул хлыстом.
— Если же нет? то…
— То я рассеку вам физиономию хлыстом.
— Вы знаете, чем я отвечаю на ваши угрозы, — ответил Бенжамен. — Нет, сударь, эта дуэль произойдет не так, как вы того желаете; если же вы будете настаивать на этом, то я решу, что у вас были по отношению ко мне вероломные намерения, и буду уверять всех, что вы хотели использовать свою ловкость головореза, заманили меня в ловушку и явились сюда не с тем, чтобы отстаивать свою жизнь, а с тем, чтобы изувечить меня, и буду считать вас, милостивый государь, трусом, да, трусом! трусом! трусом!
Дядя звонко отчеканивал каждое слово.
Дворянин от всех этих оскорблений потерял самообладание и, выхватив из ножен шпагу, ринулся да Бенжамена. Дяде пришлось бы плохо, если бы не пудель. Бросившись на де Пон-Кассе, он отклонил лезвие в сторону. Сержант отозвал собаку.
— Господа! — воскликнул дядя. — Я буду драться на поединке только потому, что не желаю, чтобы этот человек стал убийцей.
Он в свою очередь взмахнул шпагой и, не отступая ни на шаг, выдержал яростный натиск противника. Сержант, видя, что Бенжамен не пускает в ход его приема, топтался на снегу, как привязанный к дереву конь, и чуть не вывихнул себе руки, вертя кисть тем движением, каким, по его мнению, Бенжамен должен был обезоружить противника. Ошеломленный неожиданно оказанным ему сопротивлением, господин де Пон-Kacce потерял присущее ему хладнокровие и ловкость. Он уже больше не заботился о том, чтобы отразить удары противника, а лишь о том, чтобы пронзить его шпагой.
— Господин де Пон-Кассе, — сказал Бенжамен, — с вашей стороны было бы благоразумнее согласиться на партию в шахматы. Вы еще ни разу не парировали удара, и только от меня зависит ваша жизнь.
— Так убейте меня! — воскликнул мушкетер. — Вы только для этого и пришли сюда.
— Предпочитаю обезоружить вас, — ответил дядя.
И быстро подведя свое лезвие под лезвие противника, он ловким ударом своей сильной руки отбросил шпагу на середину лужайки.
— Очень хорошо, браво! — закричал сержант. — Я никогда не забросил бы ее так далеко. Если бы вы поупражнялись со мной месяцев шесть, то Франция не имела бы лучшего бойца на шпагах.
Господин де Пон-Кассе пожелал продолжать поединок, секунданты воспротивились этому, но дядя сказал:
— Нет, господа, он прав, один раз в счет не идет, и он имеет право требовать реванша. Пусть этот господин получит удовлетворение, которого требует.
Противники вновь стали в позицию, но при первом же выпаде Бенжамена шпага де Пон-Кассе полетела на дорогу, и он побежал за ней.
— Я приношу мои глубочайшие извинения за доставленное вам беспокойство, господин виконт, — насмешливо сказал дядя. — Но вы сами виноваты. Если бы вы согласились на партию в шахматы, то вам не пришлось бы так утруждать себя.
Мушкетер в третий раз приготовился к нападению.
— Довольно! — закричали все в один голос. — Вы злоупотребляете великодушием господина Ратери.
— Нисколько, — ответил дядя, — господин виконт, видимо, желает изучить этот прием. Разрешите мне показать ему его еще один раз.
И шпага де Пон-Кассе в третий раз была выбита у него из рук.
— Вы должны были бы привести с собой слугу, который поднимал бы вам шпагу, — сказал дядя.
— Вы дьявол во плоти, — отвечал де Пон-Кассе, — лучше бы вы убили меня, чем так глумиться надо мной.
— А вы, милостивый государь, — обращаясь ко второму мушкетеру, опросил дядя, — вы видите, что моего цырюльника здесь нет, угодно вам драться со мной?
— Ни под каким видом, вы герой дня. Раз вы не обращаете своего оружия против врага, то нет ничего постыдного в том, чтобы признать ваше превосходство. Хотя вы и не дворянин, я считаю вас лучшим фехтовальщиком и благородным человеком, ваш противник хотел убить вас, а вы пощадили его, хотя его жизнь была в вашем распоряжении. Если бы я был королем, то сделал бы вас, по меньшей мере, герцогом или пэром и от всей души предлагаю вам мою дружбу, взамен же прошу вашей. — И он протянул дяде руку, которую тот дружески пожал.
Господин де Пон-Кассе, угрюмый и озлобленный, стоял у костра, глаза его мрачно сверкали, а лоб грозно хмурился. Взяв под руку друга и отвесив дяде ледяной поклон, он удалился.
Дядя торопился к сестре, но слух о его победе с молниеносной быстротой успел разнестись по околотку. Ежеминутно кто-нибудь из так называемых приятелей задерживал его, поздравлял с победой и сильно тряс ему руку. Уличные мальчишки — эта пыль населения, подымаемая на улице каждым вновь возникающим происшествием, — вихрем крутились вокруг него, оглушая его криками «ура». В несколько минут он сделался центром внимания чудовищно шумной толпы, наступавшей ему на ноги, забрызгивавшей грязью его шелковые чулки и сбившей в лужу его треуголку. Ему еще кое-как удавалось переговариваться с господином Менкси, но Цицерон, этот уже знакомый вам барабанщик, желая сделать торжество Бенжамена полным, поместился со своим барабаном во главе шествия и принялся выбивать такую дробь, что чуть не провалил в реку Бёвронский мост, и за этот грохот потребовал с Бенжамена тридцать су. К довершению всех бедствий не хватало только чьей-нибудь приветственной речи. Вот награда, какую получил мой дядя за то, что рисковал своей жизнью на дуэли.
«Если бы там у Круа-де-Мишелэн, — размышлял он, — я подал бедняку, умирающему от голода, несколько луидоров, то все эти зеваки, орущие сейчас вокруг меня, дали бы мне спокойно пройти мимо. О, боже мой, что же такое слава? Неужели этот шум, который создают вокруг одного имени, столь редкостное и ценное благо, чтобы в жертву ему стоило приносить покой, счастье, нежные привязанности, лучшие годы жизни, а иногда и всеобщий мир? Этот подъятый и отмечающий вас среди толпы перст, да ком только он не задерживался? Разве ребенок, идущий к первому причастью под праздничный звон колоколов, разве украшенный цветами и лентами бык, которого водят по городу, теленок о шести ногах, чучело удава, чудовищная тыква, скользящий по натянутой проволоке акробат, подымающийся ввысь воздухоплаватель, глотающий шарики фокусник, проходящий мимо князь, благословляющий народ епископ, возвращающийся из славного похода полководец, — разве жизнь каждого из них не была отмечена часом славы? Ты мнишь себя знаменитым, ты, рассеявший семена своих мыслей по бесплодным бороздам книги, ты, создавший из мрамора образы людей или живописные изображения страстей человеческих, ты, может быть, был бы еще более знаменит, если бы нос твой был длиною в шесть дюймов. Я согласен с тем, что посмертная слава — не общий удел, но как ею пользоваться? Найдите мне банкира, который согласился бы учесть мое бессмертие, и я завтра же начну трудиться ради бессмертия».
Дяде хотелось пообедать по-семейному вместе с господином Менкси, но добряк, несмотря на то, что его дорогой Бенжамен стоял перед ним жив и здоров, казался озабоченным и грустным. То, что ему утром сказал о господине де Пон-Кассе Бенжамен, не выходило у него из головы. Он говорил, что у него такое ощущение, точно чей-то голос зовет его домой в Корволь. Он находился в таком приподнятом и возбужденном состоянии, в каком находится непривыкший к кофе человек, когда выпьет его слишком много. Он то и дело вставал из-за стола и так встревожил этим дядю, что тот сам предложил ему вернуться домой.
XX. Похищение и смерть девицы Менкси
Проводив господина Менкси до Круа-де-Мишелэн, дядя вернулся домой и лег спать. Он еле успел погрузиться в то глубокое забытье, которое дает первый сон, как его разбудил резкий стук в дверь. Этот стук болезненно взволновал дядю. Он распахнул окно. Внизу, как глубокая яма, чернела улица, но ему все же удалось разглядеть господина Менкси, который казался страшно взволнованным. Бенжамен быстро спустился вниз и не успел отодвинуть задвижки, как старик, рыдая, бросился ему на шею.
— Господин Менкси, что случилось? Слезы вам помочь не могут, надеюсь, что несчастье произошло не с вами?
— Сбежала!.. сбежала!.. — захлебываясь от рыданий, простонал господин Менкси.
— Как, Арабелла сбежала с господином де Пон-Кассе? — тотчас поняв, о ком шла речь, воскликнул Бенжамен.
— Да, ты был прав, предостерегая меня от него. Почему ты не убил его!
— Это я всегда успею сделать, но прежде всего надо пуститься за ним в погоню.
— Ты не оставишь меня, Бенжамен, в тебе все мое мужество и силы.
— Конечно, я пойду с вами. Идем. А кстати, взяли ли вы с собой деньги?
— Друг мой, у меня не осталось ничего, несчастная взяла с собой все деньги, лежавшие в моем письменном столе.
— Тем лучше, — ответил дядя, — по крайней мере, на первое время у них будут деньги, и вы не будете из-за этого волноваться.
— Как только начнет рассветать, я пойду и возьму деньги у моего банкира.
— Неужели вы думаете, что они будут наслаждаться любовью на придорожном дерне? Когда рассветет, их и след простынет. Надо тотчас же разбудить банкира и потребовать, чтобы он отсчитал вам тысячу франков.
— Но как мы узнаем, в каком направлении они бежали? Для этого все равно придется ждать рассвета.
— Ни под каким видом, — ответил дядя. — Они направились в Париж. Господин де Пон-Кассе может бежать только в Париж. Я знаю, что его отпуск кончается через три дня. Я пойду и закажу карету и двух сильных лошадей, а вы ждите меня около гостиницы «Золотого льва».
— Ты же в одной ночной рубашке, — заметил господин Менкси, увидев, что дядя собирается итти.
— Это правда, черт возьми, у меня это вылетело из головы. Темно! и ты не видишь, что на тебе надето. Но через пять минут я буду около «Золотого льва», только предупрежу мою дорогую сестру, что уезжаю.
Через час дядя и господин Менкси тащились в отвратительном рыдване, запряженном парой кляч, по проселочной дороге, ведущей из Кламеси в Оксер. Если в зимний день эту дорогу можно было как-то преодолеть, то зимней ночью она была ужасна. Как ни гнали они лошадей, но только к десяти часам достигли Курсона. У единственной гостиницы «Леврет» им бросился в глаза стоящий под аркой ворот гроб, окруженный целым роем отвратительных, каркающих старух, одетых в лохмотья.
— Я слышала от звонаря Гоби, — сказала одна из них, — что молодая дама дала господину кюре для раздачи бедным тысячу экю.
— Это все проплывет мимо нашего носа, бабушка Симонна.
— Если молодая дама умрет, то хозяин гостиницы заберет все деньги, — вставила третья. — Нам бы следовало сходить за судьей, чтобы он присмотрел за нашим наследством.
Подозвав одну из старух, дядя попросил объяснить ему, в чем дело. Старуха, польщенная тем, что из всей толпы приезжий остановил свой выбор на ней, приступила к рассказу, обводя всех торжествующим взглядом.
— Вы очень хорошо сделали, сударь, что обратились за разъяснениями ко мне, так как мне лучше, чем им, известны все подробности этого происшествия. Тот, кто лежит сейчас в гробу, приехал сегодня сюда в том экипаже, который стоит под навесом. Это был вельможа, с миллионным состоянием, направлявшийся в Париж с молодой дамой, кажется, ко двору. Он остановился в этой гостинице. Теперь ему суждено будет покоиться на убогом кладбище, рядом с теми крестьянами, которых он так презирал. Он был красив и молод, а я, старуха Манетта, хотя мне уже и все безразлично, окроплю его могилу святой водой, и если я доживу, то через десять лет его праху придется потесниться, чтобы дать место моим старым костям, ибо, как ни богаты эти важные господа, им также суждено уйти туда, куда уходим мы. Пусть они носят бархат и тафту, их последним покровом будет гробовая доска, пусть они душат и холят свое тело, их, как и нас, сожрут могильные черви. Разве можно было представить, что я, старая прачка, могу, когда захочу, присесть на могилу дворянина? Уверяю вас, сударь, что эти мысли радуют и утешают нас в нашей бедности и являются возмездием за то, что мы не дворяне. Впрочем, он сам виноват в своей смерти. Он хотел воспользоваться комнатой одного постояльца, потому что она лучшая в гостинице. Между ними разгорелся спор, и они пошли драться в сад. Постоялец прострелил ему голову. Говорят, что молодая госпожа была беременна. Когда бедняжка узнала о смерти мужа, у нее начались преждевременные роды, и сейчас она не в лучшем положении, чем ее знатный супруг. Когда из ее комнаты вышел доктор Дебри, у которого я стираю белье, я спросила его, как чувствует себя молодая дама, и он ответил мне: «Эх, бабушка Манетта, я предпочел бы быть в вашей сморщенной, а не в ее молодой коже».
— Этот молодой господин был одет в красный камзол, белокурый парик и шляпу с перьями?
— Да, он был одет так, как вы говорите, добрый барин. Может быть, вы с ним знакомы?
— Нет, я не был с ним знаком, но мне приходилось с ним встречаться, — ответил дядя. — А молодая дама была высокого роста и с веснушками на лице?
— Да, ростом она была пять футов три дюйма, а кожа у нее, как скорлупа индюшечьего яйца.
Господин Менкси потерял сознание.
Бенжамен отнес господина Менкси в постель и пустил ему кровь. Затем приказал провести себя к Арабелле. Ибо та молодая женщина, которой суждено было скончаться от родов, была дочь господина Менкси. Она занимала комнату, которую ее любовник отвоевал ценой собственной жизни. Это была поистине жалкая комната, не стоящая того, чтобы из-за нее затевать поединок.
Арабелла лежала в постели под пологом из зеленой саржи. Откинув занавески, дядя некоторое время в молчании созерцал молодую женщину. Матовая бледность, напоминающая белизну мраморных статуй, покрывала ее влажное лицо. Полуоткрытые глаза были тусклы и безжизненны, дыхание короткими всхлипами вырывалось из груди. Бенжамен приподнял безжизненно свисавшую с постели руку. Нащупав пульс, он грустно покачал головой и послал сиделку за доктором Дебри.
При звуке его голоса Арабелла задрожала, как труп, пронизанный гальваническим током.
— Где я? — обводя комнату безумным взором, спросила Арабелла. — Не во власти ли тяжелых сновидений? Вас ли я слышу, господин Ратери? Нахожусь ли я еще в доме отца моего в Корволе?
— Вы не в отцовском доме, но отец ваш здесь, — ответил Бенжамен. — Он готов простить вас и хочет только одного, чтобы вы остались в живых.
Взгляд Арабеллы остановился на пропитанном кровью мундире де Пон-Кассе, висевшем на стене. Она попыталась приподняться, но страшная судорога свела ее члены, и она упала навзничь, как труп, приподнятый в гробу. Бенжамен положил руку ей на сердце — оно уже не билось, приблизил к губам зеркало — оно не затуманилось. Горе и радость — все было кончено для бедной Арабеллы. Держа ее руку в своей, погруженный в горькое раздумье, Бенжамен остался стоять у ее изголовья.
В это время на лестнице послышалась неуверенная и тяжелая поступь. Бенжамен торопливо запер дверь. Господин Менкси постучал в дверь и крикнул:
— Это — я, Бенжамен, открой мне, я хочу взглянуть на свою дочь, я хочу ее видеть, она не может умереть прежде, чем я не увижу ее!
Страшно считать живым уже умершего и приписывать ему поступки живого. Но дядю это не устрашило.
— Уйдите, господин Менкси, умоляю вас. Арабелле уже лучше, она отдыхает, и ваше внезапное появление может убить ее.
— Говорю тебе, несчастный, я хочу видеть свою дочь! — И он так сильно дернул дверную ручку, что она упала на пол.
— Ну, вот, — все еще надеясь обмануть его, сказал Бенжамен, — вы видите — ваша дочь уснула. Теперь вы довольны? Ступайте.
Несчастный старик бросил взгляд на дочь.
— Ты лжешь! — закричал он голосом, который заставил Бенжамена содрогнуться. — Она не спит, она мертва!
И, бросившись на тело дочери, он судорожно прижал его к груди.
— Арабелла! Арабелла! — стонал он. — О! Вот как нам суждено было свидеться с тобой, моя дочь, мое единственное дитя. Убийцы доживают до седых волос и бог допускает это, а отца он лишил единственной дочери. Как смеют утверждать, что бог справедлив и благ!
И внезапно его скорбь обратилось в гнев, направленный против дяди.
— Это ты, негодяй Ратери, виноват, что я отказал господину де Пон-Кассе. Если бы не ты, она сейчас была бы полна жизни и замужем.
— Вы шутите, — ответил дядя, — разве я виноват, что она влюбилась в мушкетера?
Все человеческие страсти не что иное, как приливы крови к мозгу. Рассудок господина Менкси не выдержал бы тяжести страданий, но от сильного волнения его вена (напомним читателю, что, незадолго до этого, Бенжамен пустил ему кровь) вскрылась. Бенжамен не остановил кровотечения, и вскоре спасительная слабость сменила страшный нервный подъем. Это спасло несчастного старика. Попросив хозяина гостиницы достойным образом похоронить Арабеллу и ее любовника и снабдив его деньгами, Бенжамен вернулся к господину Менкси и ухаживал за ним, как мать за больным ребенком. Старик три дня находился между жизнью и смертью, но, благодаря умелому и заботливому уходу дяди, пожирающая его лихорадка начала, наконец, ослабевать, и вскоре оказалось возможным перевезти его в Корволь.
XXI. Последний пир
Господин Менкси по прочности своего организма принадлежал к допотопным временам. Он напоминал живучие растения, способные еще цвести тогда, когда все остальные уж увяли от мороза.
Его мощного чела не бороздили морщины, и годы пронеслись над его головой, не отметив его признаками увядания. Хотя он перешагнул уже за шестой десяток, но казался еще молод, и подобно тропической зиме, зима его жизни была цветущей и полной сил. Но время и горе никого не щадят. Смерть дочери, ее бегство из дома и внезапное открытие ее беременности — все это смертельно ранило этот могучий организм. Медленная лихорадка подтачивала его силы. Он отказался от шумной жизни, которая превращала его дни в непрерывное празднество, не лечился, считая это бесполезным. Друзья юности, уважая его скорбь, не переставая его любить, постепенно отошли от него. Его дом, немой и замкнутый, как могила, бросал украдкой через полуотворенные ставни взгляд на деревню. Во дворе не раздавалось больше шагов снующих взад и вперед людей; аллеи заросли весенними травами, ползучая одичавшая зелень взбегала по стене, образуя род роскошного украшения. Подобно умирающему дикому животному, которое уползает в темную лесную чащу умирать, эта несчастная, погруженная в печаль душа жаждала лишь мрака и тишины. Жизнерадостность моего дяди разбивалась о мрачную меланхолию господина Менкси. Он отвечал ему только сумрачной и печальной улыбкой, как бы давая этим понять, что ценит и благодарит его за доброту. Дядя надеялся, что весна вызовет его к жизни, но она, покрыв цветами и зеленью даже самую чахлую землю, уже ничего не могла пробудить в этой отчаявшейся душе, и когда все вновь возродилось к жизни, бедняга медленно угасал. Это было в один из майских вечеров. Опираясь на руку Бенжамена, старик бродил с ним по полям. Небо было безоблачно, благоухала и зеленела земля, в прибрежных кустах, раздавался треск крыльев стрекоз, у корней плакучих ив, усыпанная цветами боярышника, журчала вода.
— Какой дивный вечер! — сказал Бенжамен, желая вырвать господина Менкси из того круга мрачных мыслей, которые, как саваном, окутывали его.
— Да, — ответил господин Менкси, — дивный вечер для крестьянина, возвращающегося с лопатой за плечами вдоль цветущих изгородей, в свою хижину, над которой вьется дымок. Но для отца, оплакивающего дочь, больше нет прекрасных вечеров.
— Укажите мне тот дом, где кого-нибудь не оплакивают, — сказал дядя. — У кого из нас не найдется на кладбище могильной насыпи, на которой ежегодно, в день всех святых, не проливались бы слезы? А среди городской, нарядной и блестящей толпы всегда промелькнет и темное пятно. Старея, сыновья обречены хоронить родителей, а если умирают в юности, то оставляют на земле неутешную мать. Верьте мне, людским очам чаще суждено проливать слезы, чем любоваться миром. Точно так же и людские души созданы для страданий, а цветы на то, чтобы их уничтожали насекомые. Но тому, кто бредет дорогой жизни, бог даровал способность забвения. Оно медленно следует по пятам за смертью, стирая оставляемые ею следы, воскрешая то, что она уничтожила. Послушайте моего доброго совета, господин Менкси. Поезжайте на берег Женевского озера лакомиться карпами или в Неаполь — макаронами, пить херес — в Кадикс или наслаждаться мороженым в Константинополе, и через год вы вернетесь таким же круглым и здоровым, каким были раньше.
Господин Менкси дал дяде договорить и спросил его:
— Скажи мне, Бенжамен, сколько дней мне еще остается жить?
— Как сколько дней жить? — ошеломленный таким вопросом и думая, что ослышался, спросил Бенжамен.
— Я тебя спрашиваю, сколько мне еще остается жить?
— Вот, черт возьми, вопрос, на который мне не легко ответить. С одной стороны, я хотел бы вам угодить, а с другой — не знаю, будет ли благоразумно с моей стороны удовлетворить ваше желание. Приговоренного к смерти только за несколько часов предупреждают об этом, а вы…
— Я требую от тебя этой дружеской услуги, — прервал его господин Менкси, — и только ты один в состоянии оказать ее мне. Путешественник должен знать время, когда ему пора отправляться в путь, чтобы успеть уложить свои вещи.
— Вы совершенно искренне желаете знать правду, господин Менкси? Вы можете дать мне слово, что вас не испугает мой приговор?
— Даю тебе честное слово, Бенжамен, — ответил господин Менкси.
— В таком случае, — сказал дядя, — я буду ставить диагноз так, как ставил бы его самому себе.
Он присмотрелся к бледному лицу старика; он вгляделся в его тусклые и бесцветные зрачки, в которых еле теплилась жизнь; он прощупал пульс и некоторое время хранил молчание.
— Сегодня четверг. Итак, в понедельник еще один дом в Корволе облачится в траур.
— Прекрасный диагноз, — сказал господин Менкси, — то, что ты сказал мне, для меня не новость, я и сам уже давно предполагал это. Если тебе когда-нибудь представится случай выдвинуться, то я предсказываю тебе, ты станешь одним из наших медицинских светил. Но ответь мне, все ли воскресенье в моем распоряжении?
— Да, весь день целиком, если вы, конечно, сами ничем не ускорите развязки.
— Это все, что я хотел знать. Окажи мне еще одну услугу: пригласи ко мне на торжественный обед в воскресенье моих друзей. Я хочу покинуть жизнь, примирившись с ней, и, с бокалом в руках, сказать ей прости. Убеди друзей притти на этот обед, а то так и заставь их это сделать.
— Я обойду всех с приглашением и ручаюсь вам, что все придут.
— А теперь поговорим о другом. Я не хочу, чтобы меня похоронили на приходском кладбище; оно расположено в низине, там сыро и холодно, и тень от церкви покрывает его, как траур; мне там будет плохо лежать, а ты ведь знаешь, как я люблю удобство. Я хочу, чтобы ты похоронил меня здесь, на этом лугу, близ этого ручья, чье нежное журчанье я так любил.
И, сорвав пучок травы, он продолжал:
— Посмотри, вот место, где я хочу, чтобы мне была вырыта могила. Ты посади здесь виноград и жимолость, — пусть его зелень переплетается с ее цветами, А чтобы ты чаще приходил сюда вспоминать старого друга и чтобы никто не тревожил моего последнего сна, я оставляю тебе в наследство усадьбу и дом, но ставлю тебе два условия: первое — ты должен жить в этом доме, который опустеет с моей смертью, и второе — ты будешь лечить моих пациентов, которых я лечил тридцать лет.
— Я принимаю эти два условия, — ответил Бенжамен, — но предупреждаю вас, что не буду практиковать по ярмаркам.
— Хорошо, — ответил Менкси.
— Что же касается ваших больных, то я буду лечить их по системе Тиссо, которая представляется мне основанной на опыте и разуме, и первый же пациент, который отправится на тот свет, расскажет вам все обо мне.
— Я чувствую, как вечерний холод пронизывает меня, пора проститься и с этим небом, и с этими старыми деревьями, и с птицами, щебечущими в кустах. Мне больше с ними не встречаться, ведь мы вернемся сюда только в понедельник утром.
Весь следующий день он провел со своим другом, сельским нотариусом. Он все больше и больше слабел и не покидал уже постели.
В воскресенье он встал, напудрился и надел самую парадную одежду. Бенжамен сдержал слово и обошел всех друзей в Кламеси; ни один не уклонился, все откликнулись на этот скорбный зов, и в четыре часа в воскресенье собрались в гостиной. Пошатываясь и опираясь на дядину руку, господин Менкси вышел в гостиную. Пожав всем дружески руки, он поблагодарил их за то, что они исполнили его последнюю волю, или, как он это назвал, прихоть умирающего. И вот человек, которого они незадолго до этого видели веселым, счастливым, полным жизни, — теперь стоял перед ними сломленный горем и внезапно наступившей старостью. При виде его все заплакали, а Артус почувствовал, как у него пропал аппетит.
Слуга доложил, что обед подан, и господин Менкси, как обычно, занял место во главе стола.
— Господа, — обратился он к гостям, — это мой последний пир, и я хочу, чтобы мой потухающий взор видел только полные стаканы и веселые лица; если вы хотите доставить мне удовольствие, то будьте веселы как бывало.
И, налив себе немного бургундского, он поднял бокал.
— За ваше здоровье, господин Менкси! — разом воскликнули гости.
— Нет, господа, — ответил он, — зачем желать невозможного, лучше выпьем за ваше здоровье, за ваше благополучие, счастье, и да упасет бог каждого из вас, у кого есть дети, потерять их.
— Господин Менкси, — сказал Гильером, — вы слишком болезненно приняли к сердцу все происшедшее. Я никогда не считал вас способным умереть от горя. У меня тоже скончалась дочь, которую я собирался отдать в монастырь на воспитание, и для меня это тоже было большим горем, но я не потерял от этого здоровья, и должен признаться, что иногда мне даже приходит в голову, что я не должен буду больше платить за ее воспитание.
— Тебя бы больше огорчила разбитая в твоем погребе бутылка с вином или уход одного из живущих у тебя на пансионе школьников, — сказал Артус.
— Лучше бы ты молчал, Артус, — сказал Милло, — у тебя иного горя, как потеря аппетита, не существует.
— Неправда, сочинитель рождественских гимнов, — ответил Артус. — Я умею гораздо сильнее переживать и чувствовать, чем ты.
— Да, во время пищеварения, — возразил поэт.
— Ну, что же, хорошее пищеварение тоже полезно, — ответил Артус, — по крайней мере, моим приятелем не приходится привязывать меня веревками к телеге из опасения потерять меня по дороге.
— Пожалуйста, Артус, без всяких намеков.
— Я знаю, — ответил Артус, — ты не можешь простить мне, что я свалился на тебя, когда мы возвращались из Корволя. Но пропой мне твой рождественский гимн, и мы будем в расчете.
— А я утверждаю, что мой рождественский гимн — настоящее поэтическое произведение, хочешь я покажу тебе письмо монсиньора епископа, в котором он хвалит меня?
— А попробуй, поджарь свой гимн на сковороде, и ты увидишь, что из него ничего не получится.
— Узнаю тебя, в этом, Артус, ты ценишь только то, что можно или сварить или поджарить.
— Что поделаешь, вся моя чувствительность сосредоточена на вкусовых ощущениях. Я нахожу, что это даже лучше, чем если бы она была направлена на что-нибудь иное. Разве дают подобные ощущения меньше счастья, чем всеобъемлющий ум?
— Если этот вопрос задать утке или свинье, то, они, конечно, ответят на него утвердительно. Но пусть этот вопрос решит Бенжамен.
— Твой гимн мне очень нравится, — ответил Бенжамен, — он просто великолепен. Ни один верующий не устоит против дважды повторяемого в одной строфе приглашения «На колени, верующие, на колени», но я согласен с Артусом, что котлета вкуснее!
— Шутка — не ответ, — сказал Милло.
— Но неужели ты, действительно, считаешь, что существует такая нравственная боль, от которой можно страдать так же сильно, как и от зубной боли?
— Дело в том, — сказал господин Менкси, — что если бы мне надо было выбирать между желудком Артуса и больным, находящимся в вечном брожении умом Жан-Жака Руссо, то я предпочел бы выбрать первый. Чувствительность — это способность сильно страдать; глубоко переживать — это ступать босыми ногами по острым булыжникам, которыми усеян наш жизненный путь, проходить сквозь глумящуюся и толкающую тебя толпу с незажившей еще раной на боку. Что заставляет человека страдать? — Неудовлетворенные желания. Одним словом, слишком чувствительная душа — это воздушный шар, который не может преодолеть окружающей его атмосферы и подняться ввысь. Дайте человеку хорошее здоровье и хороший аппетит и погрузите его душу в вечную спячку, и он будет самым счастливым из смертных. Развивать его ум — значит насаждать в его жизни тернии. Крестьянин, играющий в кегли, счастливее образованного человека, читающего хорошую книгу.
При этих словах все гости приумолкли.
— Парлант, — спросил господин Менкси, — как мое дело с Мальтусом?
— Мы арестовали его за долги.
— Сожги дело, а судебные издержки тебе возместит Бенжамен.
— Рапэн, а что слышно о моем процессе с духовенством по поводу моего оркестра?
— Дело на неделю отложено.
— Значит, они осудят меня заочно, — ответил господин Менкси.
— Думаю, — сказал Рапэн, — что нам придется уплатить большой штраф. Пономарь показал, что сержант оскорбил викария, когда тот потребовал освободить церковную площадь от оркестра.
— Неправда, я только приказал играть арию «Куда вы направляетесь, господин аббат?»
— В таком случае Бенжамен при первой же счастливой возможности отколотит пономаря. Пусть этот дурак меня еще долго помнит.
Когда подали десерт, господин Менкси приказал приготовить пунш и налил несколько капель пылающей жидкости себе в стакан.
— Вам это вредно пить, господин Менкси, — сказал Машкур.
— Мне теперь ничего уже больше не может повредить, мой милый Машкур! Должен же я проститься со всем, что было мне мило в этой жизни.
Однако силы его быстро падали, и он мог говорить только шопотом.
— Господа, — обратился он к своим гостям, — знаете ли вы, что я пригласил вас на свои похороны? Вы все переночуете у меня, чтобы завтра проводить меня до могилы. Не оплакивайте меня, и вместо траурного крепа вденьте лучше розы в ваши петлицы: это исцеление больного, освобождение узника празднуете вы сегодня. А кто из вас произнесет надгробную речь?
— Пусть говорит Паж, — послышались голоса.
— Нет, — возразил господин Менкси. — Паж — адвокат, а над отверстой могилой надо говорить правду. Я предпочел бы, чтобы это был Бенжамен.
— Я? Но вы же знаете, господин Менкси, что я не оратор.
— Для меня ты достаточно красноречив. Произнеси свою речь сейчас и говори ее так, точно видишь меня, лежащим перед собой в гробу. Мне было бы приятно при жизни услышать то, что обо мне будет говорить потомство.
— Право, я не знаю, что сказать.
— Говори, что хочешь, но торопись, я чувствую, что конец мой близок.
— Хорошо. Итак: «Тот, кого мы сегодня опускаем в землю, оставляет по себе единодушную скорбь».
— Единодушную скорбь, нет, это никуда не годится, — подобную ложь можно говорить только с амвона.
— Тогда вы, может быть, предпочтете «Друзей, которые будут долго оплакивать его?»
— Это менее высокопарно, но тоже недостаточно точно. У каждого из нас найдется на одного искреннего друга двадцать тайных врагов, притаившихся, как охотник в засаде, и выжидающих момента, когда им удастся причинить нам зло. Я уверен, что в нашем околотке найдется немало людей, которых порадует весть о моей смерти.
— Ну, скажем тогда так: «Оставляет безутешных друзей!»
— Безутешных друзей, это тоже ложь, — ответил господин Менкси. — В какой бы мере ни поражало страдание, это, во всяком случае, такой недуг, который не нуждается во враче, он пройдет сам по себе. Большинство страданий образуют на человеческом сердце такие струпья, которые, созрев, отпадут. Безутешны только мать и отец, похоронившие своих детей.
— Хорошо, а если сказать «Друзей, которые еще долго будут вспоминать его»?
— В добрый час! — воскликнул господин Менкси. — И чтобы память обо мне сохранилась, как можно дольше в ваших сердцах, я завещаю ежегодно в день моей смерти устраивать обед, на который должны собираться все, кто еще находится в этой стране. Я поручаю Бенжамену исполнение моей воли.
— Это мне больше по душе, чем панихида, — сказал Бенжамен, и продолжал: — «Я не буду напоминать вам об его добродетелях».
— Скажи лучше «достоинствах», это не так напыщенно.
— «Ни об его талантах, вы все сами имели возможность оценить их».
— Особенно Артус, у которого я в прошлом году выиграл на биллиарде сорок пять бутылок вина.
— «Я не буду упоминать о том, каким он был отцом, ибо его скорбь о любимой дочери сразила его насмерть».
— Увы! Если бы это было правдою, — ответил господин Менкси, — но нельзя скрыть того, что я слишком мало любил свою дочь. Я поступал по отношению к ней, как отвратительный эгоист. Она любила дворянина, а я не хотел, чтобы он стал ее мужем, потому что не любил дворян; она не любила Бенжамена, а я хотел, чтобы она вышла за него замуж, потому что он нравился мне. Но я уповаю, что бог простит меня. Мы не вольны в своих страстях, и страсти всегда господствуют над нашим рассудком, и мы обречены повиноваться тем инстинктам, которыми бог одарил нас, как утка повинуется инстинкту, который влечет ее к воде.
— «Он был хорошим сыном», — продолжал мой дядя.
— Кто сказал тебе это? — ответил господин Менкси. — Вот как сочиняются надгробные речи. Аллеи гробниц и кипарисов на наших кладбищах — это газетные страницы, полные лжи и обмана. В действительности я не знал ни матери, ни отца, право, я не знаю, родился ли я от связи женщины с мужчиной; тем не менее я никогда не жаловался на свою заброшенность; она мне не препятствовала сделать моей карьеры, а имей я семью — это, может быть, помешало бы мне достичь того, чего я достиг сейчас; семья всегда стесняет, во всем вам препятствует, требует, чтобы вы исповедовали ее убеждения; вы не должны следовать своему призванию, и часто на пути, на который она вас направила, вы с первых же шагов чувствуете себя увязшим.
— «Он был добрым мужем», — сказал дядя.
— В этом я не убежден. Я женился не по любви и никогда особенно не любил своей жены, но позволял ей удовлетворять все свои капризы. Если ей хотелось иметь платье, — она покупала его, если ей не нравился какой-нибудь слуга, она увольняла его. Если это значит быть примерным мужем, тем лучше, но я скоро узнаю, что по этому поводу думает бог.
— «Он был хорошим гражданином, — продолжал дядя, — вы наблюдали, с каким рвением он распространял среди народа идеи реформы и свободы».
— Ты смело можешь теперь говорить об этом, на меня это не может навлечь уже больше никаких неприятностей.
— «Я не буду говорить о том, что он был хорошим другом»…
— Что же ты в таком случае скажешь? — спросил господин Менкси.
— Будьте терпеливы, — ответил Бенжамен. — «Благодаря своему уму, он снискал благосклонность фортуны».
— Нет, это не совсем точно, не только благодаря моему уму, хотя я и не уступал в этом другим, но я использовал людское легковерие, а для этого надо больше смелости, чем ума.
— «И его богатства всегда были к услугам нуждающихся»..
Господин Менкси утвердительно кивнул головой.
— «Он жил, как мудрец наслаждаясь жизнью и умея заставлять наслаждаться ею других, и умер, окруженный друзьями. Прохожий, брось цветок на его могилу!»
— Твоя речь не плоха, — сказал господин Менкси. — Теперь, друзья, выпьем прощальный кубок, и пожелайте мне счастливого пути.
Он приказал сержанту отнести его в постель. Дядя хотел проводить его, но он воспротивился и потребовал, чтобы все оставались за столом, до утра. Через час он позвал Бенжамена. Последний поспешил к его изголовью. Господин Менкси успел только пожать ему руку и испустил дух.
На следующее утро, сопровождаемый друзьями и множеством крестьян, гроб господина Менкси был вынесен из дому. У ворот шествие остановил кюре, приказав следовать с покойником на приходское кладбище.
— Господин Менкси, — сказал дядя, — желал, чтобы его похоронили не на кладбище, а на лугу, и никто не имеет права помешать этому.
Кюре ответил, что прах христианина должен покоиться только в освященном месте.
— Разве та земля, в которую мы хотим опустить его тело, не так же освящена, как и ваша земля? Разве на нашей земле не цветут и не растут те же цветы и травы, что и на приходском кладбище?
— Значит, вы желаете, чтобы ваш друг был осужден на вечные муки?
— Простите, — сказал дядя, — господин Менкси уже со вчерашнего дня предстал перед божьим судом, и если только дело не отложили на неделю, приговор ему уже произнесен, если он осужден, то не ваш похоронный обряд отменит этот приговор, если оправдан, то обряд ему больше не нужен.
Назвав Бенжамена нечестивцем, кюре приказал крестьянам разойтись, те повиновались, и даже носильщики хотели последовать общему примеру, но дядя, обнажив шпагу, сказал:
— Носильщикам было уплачено за то, чтобы они доставили прах к месту последнего упокоения. Они обязаны отработать эти деньги. Если они будут добросовестны, то я прибавлю им еще по экю, если же откажутся, то пущу в ход шпату.
Носильщики, испугавшиеся угрозы Бенжамена еще больше, чем угроз кюре, пустились в путь, и тело господина Менкси было предано земле с соблюдением всех формальностей, какие он сам предписал Бенжамену.
Вернувшись с похорон, дядя вступил во владение состоянием, приносившим около десяти тысяч франков дохода.