На следующий день в восемь часов утра дядя был умыт и одет и не уходил только потому, что ждал новой пары башмаков, которые ему должен был принести сапожник Цицерон, совмещавший ремесло сапожника с должностью барабанщика. Цицерон не заставил себя долго ждать. В те старые добрые времена существовал обычай, если ремесленник приносил заказчику работу на дом, то, раньше чем отпустить его, его потчевали одной-двумя рюмками вина. Может быть, это и было дурным тоном, согласен, но столь радушный прием порождал между ними равенство, бедняк был благодарен богачу за эту уступку и не завидовал его богатству. Революция дала нам трогательные примеры верности слуг своим господам, фермеров — владельцам и ремесленников — хозяевам, примеры, которые в наше полное наглой спеси и смешной гордости время вряд ли можно встретить.
Бенжамен, желая чокнуться с Цицероном, попросил сестру достать ему бутылку белого вина. Сестра достала сначала одну, затем другую, третью и так до седьмой.
— Дорогая сестра, я вас попрошу еще одну.
— Но, несчастный, знаешь ли ты, что это будет уже восьмая?
— Ну, что за счеты между нами, сестра?
— Но ты знаешь, что тебе предстоит путешествие.
— Еще только одну, последнюю, и я иду.
— Нечего сказать, подходящий у тебя для путешествия вид. А что, если тебя позовут сейчас к больному?
— Вы не умеете ценить действия вина, дорогая сестра. Сразу видно, что вы пьете только чистую воду реки Беврон. Прикажете итти? Центр тяжести у меня все еще в порядке. Кстати, сестра, я должен вам пустить кровь. Машкур, уходя, просил меня об этом. Вы сегодня утром жаловались на сильную головную боль, и кровопускание будет вам полезно.
Тут Бенжамен схватился за свой ящик с инструментами, а бабушка за каминные щипцы.
— Да, вы довольно несговорчивая больная, черт возьми! Ну, ладно, сговоримся вот на чем: я не пущу вам кровь, а вы принесете нам за это восьмую бутылку вина.
— Я не принесу тебе даже и одного стакана.
— Ну, тогда мне придется самому сходить за вином.
И, взяв бутылку, он направился в подвал.
Бабушка не придумала лучшего способа удержать его, как уцепиться за его косу. Бенжамен, не обращая никакого внимания на это обстоятельство, решительным шагом направился к погребу, точно на косе у него болтался всего-навсего пучок луку, и вскоре вернулся обратно, неся в руках восьмую бутылку.
— Ну, что, сестра, стоило двоим спускаться в погреб ради какой-то одной презренной бутылки вина? Предупреждаю вас, что если вы впредь будете поступать так же, то я принужден буду остричь свою косу.
Бенжамен, за минуту перед этим смотревший на свое путешествие в Корволь, как на тяжелую обязанность, решил тотчас же туда отправиться. Бабушка, не желавшая допускать этого, спрятала его башмаки в шкап.
— Говорю вам, что я пойду!
— А я говорю, что ты останешься дома!
— Может быть, вы желаете, чтобы я дотащил вас на конце своей косы до самого дома господина Менкси?
Таков был разговор, происходивший между сестрой и братом, когда вернулся домой мой дед. Он положил конец спору, заявив, что завтра у него дела в ла Шапель и он прихватит Бенжамена с собой.
Еще не рассвело, как дед был уже на ногах. Составив опись имущества и подписав под ним: «Общая стоимость коего шесть франков, четыре су, шесть денье», он вытер о рукав своего дорожного плаща перо, бережно засунул в футляр очки и отправился будить Бенжамена. Тот спал так сладко, как принц Кондэ (если только принц не притворялся) накануне сражения.
— Эй, Бенжамен, вставай! На дворе уже светло!
— Ты ошибаешься, — поворачиваясь лицом к стене, отвечал Бенжамен, — на дворе ни зги не видно.
— Да ты подыми голову от подушки и увидишь, как играют лучи солнца на потолке.
— Говорю тебе, это свет от фонаря.
— А, так, значит, ты не желаешь итти?
— Нет, мне всю ночь снился черствый хлеб и кислое вино, и если мы пустимся в дорогу, то с нами приключится несчастье.
— Хорошо, заявляю тебе, что если через десять минут ты не будешь готов, то я пришлю к тебе твою дорогую сестрицу, а если встанешь, то я открою бочонок старого белого вина.
— Ты уверен, что это настоящее белое вино Пульи? — спросил, присев на кровати, Бенжамен. — Ты даешь честное слово?
— Да, слово судебного пристава.
— В таком случае, иди и открывай свой бочонок, но, предупреждаю тебя, если с нами по дороге случится какое-нибудь несчастье, ты будешь отвечать за это перед моей дорогой сестрицей.
Через час дядя и дед уже шли по дороге в Муло. На некотором расстоянии от города они повстречали двух крестьянских ребят, из которых один тащил подмышкой кролика, а у другого в корзине лежали две курицы. Первый обратился к своему спутнику:
— Если ты скажешь господину Клике, что видел, как я собственноручно поймал кролика в кроличий садок, то мы будем друзьями.
— С удовольствием, — ответил другой, — но только если ты скажешь госпоже Деби, что мои куры по два раза в день несут яйца величиной с утиное.
— Вы два маленьких негодяя, — сказал дед, — я попрошу полицейского комиссара надрать вам уши.
— А я, друзья мои, попрошу каждого из вас принять от меня по монете в двенадцать денье.
— Нечего сказать, вот уж неуместная щедрость, — пожимая плечами, заметил дед. — Ты, пожалуй, способен проткнуть шпагой любого честного бедняка, если расточаешь свои деньги, отдавая их этим двум шелопаям.
— Это по-твоему они шелопаи, Машкур. Ты не умеешь смотреть в корень вещей, а на мой взгляд, — это два философа. Они придумали способ, при помощи которого десять сплоченных между собою честных людей могут нажить целое состояние.
— Что же это за способ, — с недоверчивым видом спросил дед. — придумали твои два философа, которых, если бы мы не так спешили, я бы как следует проучил?
— Он очень прост, — ответил дядя, — и вся суть его заключается в том, что было бы целесообразнее, если бы десять друзей объединялись не для попоек, а для того, чтобы нажить состояние.
— Да, это по крайней мере стоит того, чтобы объединяться, — заметил дед.
— Мы, все десять, умны, образованы, владеем речью, как фокусник своими шарами. Одним словом, каждый из нас достоин занимаемой им должности, люди охотно, не компрометируя себя, могут подтвердить, что мы стоим большего, чем наши собратья.
И вот, объединившись в некое содружество, мы начинаем превозносить, раздувать и преувеличивать наши скромные заслуги.
Девять живых реклам, всюду проникающих, вновь и вновь, но уже на другой лад повторяющих сегодня то, что они говорили вчера, девять говорящих афиш, хватающих прохожего за рукав, девять живых вывесок, гуляющих по городу, спорящих между собой, выдвигающих сложные дилеммы, энтимемы и презирающих вас, если вы не согласны с ними.
И в результате слава десяти друзей, влачивших жалкое существование в трущобе маленького городка, подобно стряпчему в ограниченном кругу, растет с головокружительной быстротой. Еще вчера вы были — червь, сегодня вы — орел. Как выпущенный из бутылки газ, наша слава ширится и распространяется по всей провинции. К нам со всех сторон стекаются клиенты, с юга, с севера, с востока, с запада. Они грядут, как праведники Апокалипсиса в город Иерусалим. Спустя пять, шесть лет Бенжамен Ратери, владелец крупного состояния, он с шумом и треском пропивает его на завтраках и обедах, а ты, Машкур, уже не служишь больше судебным приставом. Я покупаю тебе должность судьи, а жена твоя, как статуя богородицы, закутана в кружева и шелк, твой старший сын, маленький певчий, поступает в семинарию, средний, хилый и желтый, как канарейка, изучает медицину, я передаю ему мое имя и клиентуру и шью ему за свой счет красный камзол, а младшего мы делаем приказным. Твои старшая дочь выходит за писателя, а младшая за богатого парижанина, и на следующий же день после свадьбы мы посылаем все наше предприятие к черту.
— Все это прекрасно, но в твоем предприятии есть один небольшой изъян: оно не для честных людей.
— Почему?
— Потому что основа его безнравственна.
— Докажи мне это при помощи постольку, поскольку.
— Пошел ты с твоими постольку и поскольку. Ты, как человек образованный, руководишься разумом, я же, который всего-навсего жалкий судебный пристав, обращаюсь к совести. Я придерживаюсь того мнения, что человек, приобретший свое состояние не на трудовую копейку, владеет им незаконно.
— Браво, Машкур, — воскликнул дядя, — ты совершенно прав! Совесть — наилучшая логика, а шарлатанство, какую бы форму оно ни принимало, всегда мошенничество. Итак, давай на этом и покончим наш разговор.
Болтая таким образом, они приблизились к деревне Муло. У калитки виноградника, среди терновника, прохваченного заморозками, бурые и красные листья которого свисали в беспорядке, как растрепанные волосы, они заметили какую-то одетую в военный мундир фигуру. На голове у этого человека сидела проломанная треуголка без кокарды; помятая, землистого оттенка физиономия своим желтоватым цветом напоминала выжженные солнцем старые памятники. Белые усы обрамляли рот, как скобки. Одет он был в ветхий мундир. Поперек одного из рукавов был нашит старый, полуистертый галун. Другой рукав, лишенный знака отличия, представлял из себя нечто вроде прямоугольника, отличавшегося от остальной ткани, своей свежестью и темным цветом. Босые ноги распухли от холода и были красны, как свекла. Солдат по капле выливал на черствый черный хлеб водку из фляги; перед ним на задних лапах сидел пудель и следил за каждым его движением подобно немому, угадывающему по глазам все распоряжения хозяина. Дяде легче было пройти мимо кабака, чем пропустить такого человека. Остановившись на краю дороги, он произнес:
— Неважный у вас завтрак, приятель!
— Нам приходилось есть и похуже, но у нас с Фонтенуа хороший аппетит.
— Фонтенуа? Кто же это?
— Да моя собака, вот этот пудель!
— Черт возьми! Вот так кличка для собаки!
— Это его прозвище, — сказал сержант, — его настоящее имя — Азорка.
— Тогда почему же вы зовете его Фонтенуа?
— Потому что в битве при Фонтенуа он взял в плен англичанина.
— Как же ему это удалось? — изумленно спросил дядя.
— Очень просто. Пудель до тех пор держал офицера за полы его одежды, пока я не схватил его за шиворот. На что этот самый Фонтенуа и был отмечен приказом по армии и удостоился чести быть представленным Людовику XV, соизволившему сказать мне: «Сержант Дюранто, у вас прекрасная собака!»
— Вот так милостивый к четвероногим король! А почему же вы вышли в отставку?
— Потому что меня обошли чином, — ответил сержант, глаза которого засверкали и ноздри раздулись от гнева. — Десять лет как я ношу этот золотой лоскут на рукаве. Я принимал участие во всех походах Морица Саксонского, и у меня на теле больше шрамов, чем нужно даже для того, чтобы заслужить не одно, а два повышения. Мне обещаны были эполеты, но производство в офицеры сына ткача было бы таким скандалом, от которого нахохлились бы все высокородные индюки Франции и Наварры. Мне предпочли какого-то только что вылупившегося из пажей молокососа. Умереть он сумеет, в мужестве им отказать нельзя, но это еще не значит, что он правильно скомандует, «голову напраа-во!»
Услыхав громкую команду сержанта, пудель по-военному повернул голову направо.
— Смирно, Фонтенуа, — сказал его хозяин, — ты забыл, что мы в отставке.
И он продолжал:
— Этого я королю простить не мог, и с этих пор мы с ним в ссоре, я попросил отставки, на которую и получил всемилостивейшее согласие.
— Прекрасно поступили! Молодчина! — вскричал Бенжамен, так сильно хлопнув старого сержанта по плечу, что пудель чуть не вцепится в дядю. — Если только мое одобрение может быть вам приятно, то я охотно выражаю его вам. Дворяне никогда не препятствовали моей карьере, но это не мешает мне ненавидеть их от всей души.
— Это чисто платоническая ненависть, — вставил мой дед.
— Скажи, вернее, философическая, Машкур.
Что представляют собою люди, которых король жалует дворянской грамотой? «Считать впредь такого-то человеком знатным. Подписал: Людовик XV, и ниже скрепил Шуазель». Вот так прочное основание для дворянского звания! Генрих IV возвел какого-то негодяя в графское достоинство только за то, что он подал к столу его величеству хорошего гуся, а добавь он к этому гусю еще и каплуна, то пожалуй его возвели бы в маркизы, на что не потребовалось бы ни лишних чернил, ни лишнего пергамента. А теперь потомки этих людей имеют привилегию избивать нас, чьим предкам ни разу не посчастливилось поднести королю даже и крылышка дичи.
Что ценного в этой приставке де, которую эти знатные помещают перед своей фамилией? Предохраняет ли это чудодейственное де его владельца от резей в желудке, если он слишком плотно покушал, или от чада в голове, если слишком много выпил?
Что это за благородство, переходящее от отца к сыну, как пламя потухающей свечи, от которой зажигается новая? Грибы, вырастающие на старых пнях дуба, — разве они молодые дубовые побеги?
Когда я узнаю, что король пожаловал дворянство еще одной семье, я словно вижу перед собой земледельца, посеявшего у себя в поле бесполезный цветок мака, который засорит своими семенами двадцать борозд и даст ежегодно лишь четыре больших красных лепестка. Однако, пока будут короли, будет и дворянство. Дворяне по сравнению с королем — безделушки, позволяющие зевакам предвкушать великолепие настоящего зрелища. Король без дворян — гостиная без передней, но они дорого заплатят за свое честолюбие. Нельзя представить, чтобы двадцать миллионов человек согласились всю жизнь влачить жалкое существование для того, чтобы несколько тысяч придворных имели от жизни все: кто посеял привилегии — пожнет революцию.
«Э! — восклицаете вы. — И все это сказал ваш дядя Бенжамен?»
А почему бы ему и не говорить этого?
«Так все это одним духом и выпалил?»
Конечно. Что же тут удивительного? У моего деда был жбан емкостью в полторы пинты, и дядя выпивал его залпом: на его языке это называлось — одним духом.
«А как же его слова дошли до нас?»
Их записал мой дед.
«Как, значит, у него в открытом поле было все необходимое для этого?»
Вот пустяки какие, он же был судебным приставом.
«Ну, а сержант говорил еще что-нибудь?»
Разумеется. Должен же дядя кому-нибудь отвечать.
Итак, сержант продолжал:
— Я скитаюсь уже три месяца; я перехожу от фермы к ферме, оставаясь там до тех пор, пока меня терпят. Я учу ребятишек маршировать, рассказываю взрослым мужчинам о военных походах, а Фонтенуа забавляет своими штуками женщин. Я не тороплюсь, ибо сам не знаю, куда иду. Они отсылают меня домой, а у меня нет дома. Уже давно разрушен очаг отца моего, и мои руки праздны и пусты, как стволы двух старых ружей. И все же я думаю вернуться к себе в деревню, не потому, что там мне будет лучше, чем где бы то ни было, нет, земля и там не плодороднее, и в канавах там течет не водка, а вода. Но это не важно для меня, я все же бреду туда. Это похоже на каприз больного. Там я поступлю в местный гарнизон. Если мои односельчане не пожелают кормить старого солдата, им все-таки придется похоронить его на свой счет, и, я надеюсь, — добавил он, — они будут настолько милосердны, что будут приносить на мою могилу немного похлебки для Фонтенуа, пока он не сдохнет, ибо он не даст мне уйти одному, он обещал мне это. Когда мы остаемся вдвоем и он смотрит на меня, я читаю это обещание в его добрых глазах.
— Так вот какую судьбу уготовали вам! — воскликнул Бенжамен. — Действительно, короли — величайшие эгоисты на земле. Если бы у змей, которых в таком неприглядном виде изображают поэты, существовала бы своя литература, воплощением неблагодарности они избрали бы королей. Они берут человека в расцвете юности и сил и, вложив ему ружье в руки, надев за спину походный ранец, украсив его голову военной фуражкой, говорят ему: «Мой собрат, прусский король, провинился передо мной, поэтому ты будешь сражаться с его подданными. Мой судебный пристав, которого я называю герольдом, предупредил их, чтобы они первого апреля были готовы к встрече с тобой, так как ты будешь иметь честь появиться у их границ, чтобы уничтожить их. Может быть, ты с первого взгляда и примешь наших врагов за людей, но, предупреждаю тебя, это не люди, это — прусские солдаты, ты отличишь их от человеческой породы по цвету их мундиров. Старайся добросовестно наполнять свой долг, ибо я, с высоты своего трона, буду наблюдать за тобой. Если вы вернетесь во Францию победителями — вас приведут под окна моего дворца; я в полной парадной форме покажусь вам и скажу: „Солдаты, я доволен вами“; если вас будет сто тысяч человек, то на твою долю придется стотысячная часть этих четырех милостивых слов. Если же ты падешь на поле брани, что легко может случиться, я пошлю твоим родным извещение о твоей смерти, чтобы они могли оплакивать тебя и наследовать твое имущество. Если ты лишишься ноги или руки, я возмещу тебе их стоимость, но если ты к счастью или несчастью, думай как тебе угодно, ускользнешь от ядра, и наступит время, когда ты уже не в силах будешь носить ранца за плечами, я уволю тебя в отставку, иди, околевай, где угодно, это меня уже больше не касается».
— Правильно, — сказал сержант.
— Тем хуже для них, — вставил Машкур, бывший уже всеми своими помыслами в Корволе и желавший, чтобы и Бенжамен стремился туда же.
— Машкур, — бросив на него гневный взгляд, сказал дядя, — будь осмотрительней в своих выражениях, здесь нет ни малейшего повода для шуток! Да, когда я вижу этих бедных солдат, завоевавших своей кровью славу родине и принужденных, как этот несчастный старый Цицерон, кончать свою жизнь в лавчонке сапожника, в то время как раззолоченные шуты завладевают народными деньгами и распутные женщины накидывают на себя по утрам кашемировые шали, одна нитка которых стоит дороже всех взятых вместе платьев любой бедной женщины, тогда я ожесточен против короля. Будь я богом, я нарядил бы их в свинцовые мундиры; и заставил бы тысячу лет служить на луне, нагрузив их ранцы всеми теми беззакониями, которые они совершили. Императоры были бы там капралами.
Отдышавшись и утерев лоб (мой достойный двоюродный дед от волнения и гнева всегда потел), он отвел Машкура в сторону и сказал:
— А не угостить ли нам завтраком у Манетты этого достойного человека с его увенчанным славой пуделем?
— Гм! гм! — Промычал дед.
— Не каждый же день, черт возьми, встречаешься с пуделем, взявшим в плен английского капитана, а между тем ежедневно чествуют людей, несравненно менее достойных, чем это четвероногое.
— А деньги у тебя есть? — спросил дед. — У меня только те тридцать су, которые мне сегодня утром дала твоя сестра, да и то мне кажется, что монета плохой чеканки: она очень настойчиво требовала, чтобы я принес ей по крайней мере половину сдачи.
— У меня мет ни копейки, но я врач Манетты, а она время от времени бывает для меня хозяйкой трактира, и мы оказываем друг другу взаимный кредит.
— Только ли ты врач для Манетты?
— А тебе что за дело?
— Никакого, но предупреждаю тебя, что дольше часа я у Манетты задерживаться не буду.
Дядя передал приглашение сержанту. Последний охотно согласился и довольный, поместившись между дядей и Бенжаменом, весело зашагал.
Навстречу им попался крестьянин, который гнал на пастбище быка. Разъяренный красным цветом одежды Бенжамена, бык неожиданно ринулся на него. Дядя увернулся от его рогов и, обладая стальными мускулами ног, легко, точно делая антраша, одним прыжком перескочил через широкий ров, отделявший луг от дороги.
Бык, без сомнения желая все же прорвать красный камзол, последовал примеру дяди, но на середине прыжка сорвался и упал в ров.
— Так тебе и надо! — крикнул Бенжамен. — Вот что значит затевать ссору с тем, кто ее не ищет.
Но настойчивая, как русский солдат, идущий на приступ, скотина не была обескуражена первой неудачей. Упершись в полузамерзшую землю копытами, бык старался вскарабкаться по откосу. Заметив это, дядя обнажил шпагу и, тыча ею в морду животного, закричал крестьянину:
— Эй, милый человек, усмирите вашу скотину, а то я проткну ее шпагой! — И при этих словах он уронил ее в ров.
— Снимай скорее камзол и бросай его быку! — Закричал Машкур.
— Спасайтесь в виноградник! — посоветовал крестьянин.
— Ату, ату его, Фонтенуа! — приказал сержант.
Пудель бросился на быка и, зная с кем имеет дело, вцепился ему в ляжку. Гнев животного обратился на собаку, но, пока бык в ярости потрясал рогами, крестьянину удалось накинуть ему петлю на задние ноги. Ловкий прием увенчался полным успехом и положил конец враждебным действиям быка.
Бенжамен вернулся на дорогу. Он думал, что Машкур подымет его насмех, но тот был бледен, как полотно, и колени у него дрожали.
— Успокойся, Машкур, а то мне придется пустить тебе кровь. А о тебе, храбрый Фонтенуа, можно сочинить столь же прелестную басню, как басня Лафонтэна «Голубка и Муравей». Кто бы мог подумать, что я окажусь в долгу у пуделя!
Деревня Муло притаилась у подножья широкого холма за рощей из ив и тополей на левом берегу речки Беврон, в которую упирается дорога из ла Шапеля. Первые деревенские домики, белые и нарядные, как идущие на празднества крестьянки, уже виднелись на краю дороги. В их числе был и кабачок Манетты. При виде обледенелой вывески, подвешенной к слуховому оконцу, Бенжамен запел во весь голос:
«Друзья, мы сделаем привал,
Я вижу тень трактира».
При звуке так хорошо ей знакомого голоса Манетта, вся зардевшись, выбежала на порог.
Это была, действительно, красивая крестьянка, толстощекая, белолицая, и в то же самое время немного слишком румяная, точно несколько капель красного вина пролились в молоко.
— Господа, — сказал Бенжамен, — прежде всего разрешите мне обнять нашу хорошенькую трактирщицу в виде задатка за тот вкусный завтрак, который она нам сейчас приготовит.
— Не трогайте меня, господин Ратери, — сказала Манетта, уклоняясь. — Идите обнимайтесь с барышней Менкси.
«Повидимому, слух о моем сватовстве проник уже всюду, — подумал дядя, — и постарался об этом, конечно, господин Менкси. Значит, ему очень хочется иметь меня своим зятем, и, если я ему сегодня не нанесу визита, это не заставит его прервать переговоров».
— Манетта, — сказал он, — оставьте в покое барышню Менкси и лучше окажите нам, есть ли у вас рыба в садках?
— Рыба есть в садках у господина Менкси, — ответила Манетта.
— Манетта, обдумайте свой ответ, спрашиваю вас вторично, — есть у вас рыба?
— Мой муж пошел удить и скоро должен вернуться.
— Ну, ждать мы не можем, поэтому приготовьте нам яичницу из всех яиц, какие только у вас найдутся, и положите на рашпер столько ветчины, сколько на нем поместится.
Вскоре завтрак был готов. Пока яичница шипела, пузырилась и румянилась на сковороде, ветчина поджаривалась. Яичницу уничтожили в одну минуту.
Взялись за ветчину: дед ел из чувства долга, так как человеку необходимы здоровье и силы; чтобы исполнять свои обязанности; Бенжамен ел ради развлечения; сержант же ел молча, сосредоточенно, как человек, только для этого и севший за стол. Бенжамен был за столом великолепен, но его благородный желудок не был чужд зависти — этой столь низкой страсти, заставляющей тускнеть все, самые блестящие качества.
Он с разочарованным видом смотрел, как ел сержант; так, по всей вероятности, Цезарь наблюдал бы с высоты Капитолия за Бонапартом, выигрывающим сражение при Маренго. После нескольких минут такого безмолвного созерцания он решил обратиться к сержанту с вопросом.
— Питье и еда — два сходных между собой действия, на первый взгляд вы примете их за двоюродных братьев. Но питье настолько же превосходит еду, насколько орел, садящийся на вершину скалы, выше ворона, торчащего на макушке дерева. Еда — потребность желудка, питье — потребность души. Еда — заурядный ремесленник, а питье — художник. Питье вдохновляет музыкантов на сладкие мелодии, поэтов — на блестящие строфы, философов — на высокие мысли, еда же только засоряет желудок. И вот я льщу себя надеждой, сержант, что по части выпивки я не уступлю, а, может быть, даже и превзойду вас, что же касается еды, то, признаюсь, по сравнению с вами я дитя, вы не уступите в этом, пожалуй, даже и самому Артусу, и я уверен, что вы могли бы утереть нос любому индюку.
— Это потому, — ответил сержант, — что я ем за вчерашний, сегодняшний и завтрашний день.
— Позвольте же мне предложить вам еще за день вперед вот этот последний кусочек ветчины.
— Благодарю, но всему есть мера.
— Но творец, обрекший солдат на жизнь, полную резких переходов от изобилия к крайнему лишению, наделил их в то время двумя желудками; второй желудок — это их ранец, положите себе в ранец вот эту ветчину. Машкур и я — мы оба уже сыты.
— Нет, — ответил солдат, — мне не нужны запасы. Пища всегда найдется, но позвольте отдать этот кусок Фонтенуа, мы привыкли делить с ним все пополам — и горе и радость.
В это время вошел муж Манетты, неся в своем мешке живого угря.
— Машкур, — сказал Бенжамен, — уже полдень, — время обедать, как ты относишься к тому, что мы пообедаем этим угрем?
— Нет, пора в путь, мы лучше пообедаем у Менкси.
— А вы, сержант, как относитесь к тому, чтобы закусить этим угрем?
— Я никуда не тороплюсь, — сказал сержант, — так как бреду куда глаза глядят, и где бы я ни был вечером — на любом ночлеге я чувствую себя дома.
— Великолепный ответ! А какого мнения придерживается почтенный пудель?
Посмотрев на Бенжамена, пудель вильнул раз-другой хвостом.
— Очень хорошо, молчание — знак согласия. Нас трое против одного. Машкур, ты должен подчиниться большинству. Большинство, друг мой, это — могущественнейшая в мире вещь. Поставь с одной стороны десять мудрецов, а с другой одиннадцать дураков, и дураки одержат верх.
— Угорь великолепен, — сказал дед, — и если у Манетты найдется в доме свежее сало, то она может изготовить превкусный мателот. Но, черт возьми, мое взыскание! Нельзя же пренебрегать королевской службой.
— Обрати внимание, — сказал Бенжамен, — что кому-нибудь непременно придется отвести меня под руки домой, и если ты уклонишься от этой обязанности, я перестану считать тебя своим зятем.
Так как Машкур очень дорожит своими родственными отношениями с Бенжаменом, то он остался.
Когда угорь был готов, все сели за стол. Мателот, приготовленный Манеттой, был произведением искусства; сержант не мог им вдоволь налюбоваться. Но произведения кулинарного искусства — вещь непрочная, ему едва дают время остыть. Единственное, что выдерживает в области искусства сравнение с кулинарным произведением, это — произведения журналистики. Да и то рагу можно подогреть, паштет из гусиной печенки продержится целый месяц, за окороком ветчины любители соберутся не раз, но газетная статья представляет интерес лишь один день. Не дойдя до конца, вы уже забыли начало, а пробежав всю — ее швыряют на бюро, как бросают на стол уже ненужную после обеда салфетку.
Между тем, пока дядя разглагольствовал, стрелки стенных часов с кукушкой неуклонно двигались вперед. Бенжамен только тогда спохватился, что на дворе ночь, когда Манетта принесла на стол зажженную свечу. Не обращая внимания на замечания Машкура, который, кстати сказать, уже плохо соображал, Бенжамен заявил, что на сегодня хватит и пора возвращаться в Кламеси.
Сержант и дед вышли первыми. Манетта задержала дядю на пороге.
— Господин Ратери, — сказала она, — вот проверьте.
— Что это за каракули? — опросил дядя. — «Десятого августа три бутылки вина и сливочный сыр, девятнадцатого сентября с господином Пажом девять бутылок и рыбное блюдо». Господи, благослови, да это, никак, счет!
— Конечно, — ответила Манетта. — Я нахожу, что пора привести наши счета в порядок, и вы на днях пришлите мне свой.
— Мне нечего ставить вам счет, Манетта, разве это такая тяжелая работа гладить белую и полную руку такой красавицы, как вы?
— Вы все шутите, господин Ратери, — дрожа от радости, ответила Манетта.
— Я говорю то, что думаю, — ответил дядя. — Что же касается твоего счета, бедная Манетта, то он появился в роковой час. Я должен тебе признаться, что сейчас у меня нет ни гроша. Но на, возьми мои часы в залог, ты вернешь их мне, когда я уплачу по счету. Все складывается как нельзя лучше: они все равно стоят со вчерашнего дня.
Манетта заплакала и порвала счет. Дядя стал целовать ее щеки, лоб, глаза, куда попало.
— Бенжамен, — шопотом сказала ему Манетта, — если вам нужны деньги, скажите мне.
— Нет, нет, Манетта, — быстро возразил дядя. — Заставлять тебя оплачивать то счастье, что ты даешь мне, нет, это было бы слишком подло с моей стороны. — И он вновь стал целовать ее.
— Гм… не стесняйтесь, господин Ратери, — сказал, входя, Жан-Пьер.
— Вот как! Ты был здесь, Жан-Пьер? Уж не ревнуешь ли свою жену? Предупреждаю тебя, я очень не люблю ревнивцев.
— Но у меня, кажется, есть все основания для ревности.
— Дурень, ты все всегда истолковываешь ложно. Эти господа поручили мне выразить твоей жене благодарность за великолепно приготовленный мателот, я исполнял их поручение.
— У вас есть очень хороший способ отблагодарить — уплатить деньги по счету.
— Во-первых, Жан-Пьер, мы имеем дело не с тобой; здесь трактирщицей — Манетта. Что же касается уплаты по счету, то не волнуйся, я беру это на себя, ты знаешь, что за мной не пропадет ни гроша. А если ты не хочешь ждать, то я могу сейчас проткнуть тебя моей шпагой. Устраивает это тебя, Жан-Пьер?
И с этими словами он вышел.
До этой минуты Бенжамен был только возбужден и, несмотря на все признаки опьянения, он не был пьян, когда же он выплел из трактира Манетты, стужа охватила его с ног до головы.
— Машкур, где ты?
— Я здесь, держусь за полы твоего камзола.
— Ты за меня держишься, это хорошо, это делает тебе честь, ты хочешь этим сказать, что я в состоянии поддерживать и тебя и себя. В другое время — да, но сейчас я сам еле держусь на ногах, как обыкновенный объевшийся смертный. Ты обещал мне поддержку, сдержи же свое слово.
— В другой раз с удовольствием, но беда в том, что сейчас я сам нуждаюсь в поддержке.
— В таком случае, ты не сдержал слова, ты погрешил против самого священного на земле. Ты обещал мне поддержку и должен был беречь свои силы за двоих, но я прощаю тебе твою слабость, homo sum, то есть я прощаю ее тебе при одном условии: если ты сейчас же приведешь деревенского сторожа и двух крестьян с факелами, чтобы они проводили меня в Кламеси. Ты возьмешь сторожа под одну руку, я под другую.
— Да он же однорукий, этот деревенский сторож, — ответил дед.
— В таком случае я возьму его под руку, и единственное, что я могу предложить тебе, это держаться за мою косу, только поосторожней, — не развяжи мне ленты. А если тебе больше нравится, — можешь сесть верхом на пуделя.
— Господа, — сказал сержант, — зачем ходить за сто верст искать того, что находится под боком. У меня две руки, ядра, к счастью, пощадили их; предоставляю их обе в ваше распоряжение.
— Вы доблестный муж, — сказал дядя, взяв сержанта под руку.
— Превосходный человек! — сказал дед, беря его под другую.
— Я возьму на себя заботу о вашем будущем, сержант.
— Я тоже, сержант, хотя, по правде говоря, любая обязанность сейчас…
— Я научу вас рвать зубы, сержант.
— А я, сержант, научу вашего пуделя быть сборщиком податей.
— Через три месяца вы сможете ездить по ярмаркам.
— Через три месяца ваш пудель, если он окажется смышленым, будет зарабатывать тридцать су в день.
— А пока я предлагаю вам, сержант, ночлег в нашем доме. Ты не возражаешь, Машкур?
— Я-то нет, но боюсь возражений со стороны твоей дорогой сестрицы.
— Договоримся, господа, заранее, — сказал сержант, — не поставьте меня в неловкое положение, ибо тогда одному из вас придется дать мне удовлетворение.
— Не беспокойтесь, сержант, — сказал дядя, — в крайнем случае обратитесь ко мне, так как Машкур умеет драться только с противником, который уступает ему клинок шпаги, а себе оставляет ножны.
Рассуждая таким образом, они дошли до дверей своего дома. Дед не торопился войти первым, а дядя непременно хотел быть вторым. Чтобы выйти из положения, они вошли одновременно, столкнувшись в дверях, как две фляги, болтающиеся на конце одной палки.
Сержант и пудель, при появлении которого кошка зарычала, как королевская тигрица, замыкали шествие.
— Дорогая сестра, имею честь представить вам ученика по хирургии и…
— Бенжамен говорит глупости, — перебил его дед, — не слушай его. Этот господин — солдат, его прислали к нам на постой, и я встретил его у наших дверей.
Бабушка была доброй женщиной, но любила посердиться, думая, что крик придает ей больше весу. На этот раз ей очень хотелось разгневаться, тем более, что она имела на это право, но она гордилась своим знанием приличий, так как дед ее был приказным: присутствие постороннего человека, сдерживало ее, и она предложила сержанту поужинать. Тот благоразумно отказался, и она послала одного из своих ребят проводить его до ближайшего трактира с наказом покормить наутро завтраком.
Дед был кротким и добрым человеком, всегда сгибавшимся, как тростник, когда разражалась семейная буря. Эту слабость в нем можно было отчасти оправдать тем, что в большинстве случаев вина была на его стороне.
По нахмуренному лбу жены он ясно понял, что собирается гроза, и не успел сержант скрыться, как он юркнул с головой в постель под одеяло. Что касается Бенжамена, то он не был способен на такое проявление малодушия. Ни самая длинная — из пяти пунктов — церковная проповедь, ни партия в экарте не могли заставить его лечь спать раньше положенного срока. Он соглашался выслушать от сестры выговор, но не боялся ее. Засунув обе руки в карманы, прислонившись спиной к камину, он напевал сквозь зубы:
«Мальбрук в поход собрался,
Миронтон, миронтон, миронтэн.
Мальбрук в поход собрался.
Как знать, вернется ль он!»
и ждал готовой разразиться бури.
Горя нетерпением дать волю рукам, бабушка, как только ушел сержант, подошла к Бенжамену и остановилась перед ним.
— Ну, что, Бенжамен, доволен ты проведенным днем? Хорошо ли ты себя чувствуешь? Может быть, прикажешь принести тебе еще бутылку белого вина?
— Спасибо, дорогая сестра. Как вы только что изволили справедливо выразиться, мой день окончен.
— Нечего сказать, удачный денек; немало таких деньков тебе понадобится, чтобы ты расплатился с долгами. В состоянии ты мне, по крайней мере, рассказать, как вас принял господин Менкси?
— «Миронтон, миронтон, миронтэн», — запел Бенжамен.
— А, «миронтон, миронтон, миронтэн»! — закричала бабушка. — Подожди же, я покажу тебе «миронтон, миронтэн»!
И она схватила каминные щипцы. Отступив назад, дядя обнажил шпагу.
— Дорогая сестра, — сказал он, становясь в позицию, — всю ответственность за кровопролитие я возлагаю на вас.
Хотя бабушка была внучкой приказного, она не испугалась шпаги и ударила брата каминными щипцами по большому пальцу так сильно, что тот выронил шпагу и, сжимая левой рукой ушибленный палец, завертелся по комнате. Дед мой был добрым человеком, но он не смог удержаться от смеха, лежа у себя под одеялом:
— Ну, что, как тебе понравился этот удар? А ведь на этот раз у тебя были и клинок и ножны, и ты не можешь утверждать, что оружие было неравное.
— Увы, Машкур, оружие все же было неравным; чтобы оно было равным, я должен был быть вооружен заступом. А твоя жена, — к сожалению я не могу ее больше именовать моей дорогой сестрой, — вместо того, чтобы носить на боку прялку, лучше носила бы каминные щипцы. С парой таких щипцов она могла бы выигрывать сражения. Сознаюсь, я побежден и должен покориться участи побежденного. Итак, мы не дошли до Корволя, мы задержались у Манетты.
— Как у Манетты? Опять у этой замужней женщины? И как тебе не стыдно, Бенжамен?
— Стыдно? А почему, дорогая сестра? Неужели же, как только трактирщица выходит замуж, нельзя у нее и позавтракать? Я смотрю на это иначе. Для меня трактир не имеет пола. Не правда ли, Машкур?
— Допустим, но как только я встречу твою Манетту на базаре, я задам ей, негоднице, перцу.
— Дорогая сестра, если вы встретите Манетту на базаре, купите у нее сколько вам угодно сливочного сыру, но если вы вздумаете ее обидеть…
— Ну, что тогда?
— Я уеду от вас в Англию и увезу с собой Машкура.
Видя, что ее горячность ни к чему не приведет, бабушка приняла следующее решение:
— Ты последуешь сейчас же примеру этого пьяницы, — сказала она, — отдых тебе так же необходим, как и ему. Но завтра я сама поеду с тобой к господину Менкси, и посмотрим, задержишься ли ты в пути.
— «Миронтон, миронтон, миронтэн», — напевал, ложась спать, Бенжамен.
Мысль о завтрашнем дне сделала его обычно мирный и глубокий сон беспокойным, и он громко бормотал:
— Вы говорите, сержант, что пообедали, как король. Вы неправильно выражаетесь, вы пообедали даже лучше императора. Короли и императоры, несмотря на все их могущество, не могут иметь сюрпризов, а вы его имели. Вы видите, сержант, что все относительно в этом мире. Конечно, мателот не так вкусен, как куропатка с трюфелями. Однако он вызывает у вас более приятные вкусовые ощущения, чем куропатка с трюфелями у короля. А почему? Потому, что нёбо его величества уже притуплено трюфелями, тогда как ваше не пресыщено еще даже и мателотом.
Всякое зло в этом мире уравновешивается счастьем и всякое явное счастье — скрытым злом. Бог располагает тысячью возможностей поддерживать в мире равновесие. Один имеет возможность есть вкусный обед, зато у другого прекрасный аппетит, и таким образом внесено равновесие. Богачу бог подарил богатство, но и страх потерять его, а бедняка он наградил беспечностью. Послав нас в эту юдоль скорби, он снабдил всех более или менее одинаковой поклажей бед и счастья. Поступи он иначе, он был бы несправедлив, ибо все мы — его дети. И при последних словах дядя проснулся.