Предисловие
Готовясь поставить на сцену трагедию «Смерть Иоанна Грозного», я считаю необходимым изложить для руководства художников, которые её исполнят, как общую идею этой трагедии, так и все её характеры, в том смысле, как я понимаю то и другое. Верное определение идеи уяснит каждому исполнителю степень важности занимаемого им места и те пределы яркости, через которые он не должен переступать под опасением нарушить гармонию целого.
Верное понимание отдельных характеров будет иметь следствием возможное совершенство игры, что самое облегчит зрителю понимание общей идеи. Тогда только возникнет перед публикою цельное и осмысленное создание, где не только ни один из исполнителей не понесёт ущерба в своих правах, но где каждому без исключения представится случай показать себя настолько великим художником, насколько он будет способствовать к единству и гармонии целого.
Общая идея трагедии
Общая идея трагедии очень проста. Иоанн, властолюбивый от природы, испорченный лестью окружающих его царедворцев и привычкою к неограниченной власти, сверх того раздражён случившимися в его детстве попытками некоторых бояр завладеть им как орудием для своего честолюбия. С тех пор он видит врагов во всех, кто стоит выше обыкновенного уровня, всё равно чем: рождением ли, заслугами ли, общим ли уважением народа. Ревнивая подозрительность и необузданная страстность Иоанна побуждают его ломать и истреблять всё, что кажется ему препятствием, всё, что может, по его мнению, нанести ущерб его власти, сохранение и усиление которой есть цель его жизни.
Таким образом, служа одной исключительной идее, губя всё, что имеет тень оппозиции или тень превосходства, что, по его мнению, одно и то же, он под конец своей жизни остаётся один, без помощников, посреди расстроенного государства, разбитый и униженный врагом своим, Баторием, и умирает, не унося с собою даже утешения, что наследник его, слабоумный Фёдор, сумеет достойно бороться с завещанными ему опасностями, с бедствиями, вызванными и накликанными на землю самим Иоанном чрез те самые меры, которыми он мечтал возвысить и утвердить свой престол.
Бояре, с своей стороны, думавшие только о своих личных выгодах, пренебрегавшие благом всей земли для достижения мелких, честолюбивых целей, раболепные перед Иоанном, но разъединённые между собою, интригующие друг против друга, бояре, из которых каждый надеялся по смерти самодержца наследовать частью его власти, — видят себя, вследствие своего эгоисма и распадения, в руках и под полной зависимостью гениального честолюбца, который при жизни Иоанна умел незаметно их опутать и проложить себе путь для собственного возвышения.
В этой трагедии все виноваты и все наказаны, не какою-нибудь властию, поражающею их извне, но силою вещей, результатом, истекающим с логическою необходимостью из образа действий каждого, подобно тому как из зерна образуется растение и приносит свой собственный плод, себе одному свойственный.
Торжествуют один Годунов и клеврет его Битяговский, но зритель предчувствует, что и им также придётся пожать плоды посеянного ими семени.
Необходимое условие успеха на сцене
Если кто-нибудь из художников наших театров понимает Иоанна иначе, чем я, то он не должен своего личного взгляда вносить в исполнение. Его дело быть истолкователем поэта, и для этого ему предоставлено широкое поприще.
Поэт же имеет только одну обязанность: быть верным самому себе и создавать характеры так, чтобы они сами себе не противоречили; человеческая правда — вот его закон; исторической правдой он не связан. Укладывается она в его драму — тем лучше; не укладывается — он обходится и без неё. До какой степени он может пользоваться этим правом, признаваемым за ним всеми эстетическими критиками, начиная от Аристотеля до Рётчера и Белинского, это дело его совести и его поэтического такта. На сценических же исполнителях лежит обязанность проникнуться духом характеров, как понимал их поэт, написавший драму, хотя бы другие поэты, или даже историки, понимали их иначе. Только полное согласие исполнителей и поэта упрочивает художественный успех представления; антагонисм их ведёт неминуемо к ослаблению или запутанности впечатления, а затем и к падению пьесы.
Приступим теперь к объяснению характеров, сперва мужских, потом женских, и начнём с Иоанна.
Характеры
Иоанн
Он является в драме в последний год своей жизни, весь сгоревший в страстях, истёрзанный угрызениями совести, униженный победами Батория, но не исправленный несчастием и готовый при первом благоприятном обороте дел воспрянуть с прежнею энергиею и снова начать дело всей своей жизни, дело великой крови и великого поту, борьбу со мнимой оппозицией, которой давно не существует. После безграничного самовластия вторая черта в Иоанне — это страстность и впечатлительность. Весьма ошибся бы сценический художник, который, передавая его выходки раскаянья, его желание оставить свет, его самоунижение, вложил бы в свою роль хотя лёгкий оттенок притворства. Иоанн слишком страстен и слишком проникнут божественностью своих прав, он слишком презирает людей, чтобы низойти до притворства с ними. Он всегда искренен и чистосердечен, но он не может долго оставаться под одним впечатлением. Он жесток по природе и по системе; он не для того только губит, чтобы губить; он губит с политическою целью, но пользуется случаем, чтобы потешить свою жестокость. Он чрезвычайно умён и проницателен, и, если бы природные его способности не были затемнены постоянною мыслию об измене, которая сделалась его хроническою болезнью, он был бы великим государём. Эта боязнь измены, это беспокойное охранение своей власти, которую никто у него не оспаривает, эта злопамятная подозрительность ко всему, что превышает обыкновенный уровень, — составляет третью главную черту его характера.
Он также чистосердечно религиозен, но религиозен по-своему. Он служит богу, как бояре служат ему: по страху наказания и в надежде награды. Он хочет купить царствие небесное вкладами, синодиками, земными поклонами и постом, и как в нём нет ничего мелкого, то он щедро сыплет вкладами и поклонами и изнуряет себя постом до полусмерти, пока другое впечатление не заменит первого.
Эта искренность Иоанна во всех проявлениях его характера есть единственная сторона, которая примиряет с ним зрителя, и поэтому исполнитель должен всегда иметь её в виду. Он должен показать, что Иоанн не простой злодей или сумасшедший, как какой-нибудь Нерон, но что у него есть цель, что он даже хочет блага России, разумеется по-своему, т. е. первым благом России считает безграничное увеличенье произвола для себя и для своих наследников. Он верит своему призванию и своей непогрешимости в делах правления; он проникнут мыслию, что может ошибаться и грешить как человек, но как царь никогда! Художник, который возьмёт на себя роль Иоанна, должен возбудить в зрителе впечатление, что Иоанн глубоко несчастен; что если он предавался разврату, то разврат его не удовлетворял, а только заглушал в нём на время его душевные страдания; что если Иоанн палач России, то он вместе с тем и свой собственный палач; наконец, художник, играющий Иоанна, должен, среди самых безумных проявлений этого характера, давать просвечивать тем качествам, которые могли бы сделать из него великого человека, если бы не были подавлены страстями, раболепством его окружающих и раннею привычкою к неограниченной власти. Качества эти: глубокий государственный ум, неутомимая деятельность, необыкновенная энергия, страшная сила воли и полная искренность в убеждениях. Но всё это испорчено, помрачено, подточено в корне пороками и произволом, и ничего не идёт ему впрок.
В роле Иоанна есть три главных вида. Сначала он является мучимый угрызениями совести вследствие убиения своего старшего сына. Он хочет оставить свет и уступить свой престол другому. Он согбен и подавлен, но он не окончательно сломан. Решимость его удалиться от царства есть добровольная. В этой решимости он ещё выказывает собственную волю, которой земля должна подчиниться. Он знает, что от него зависит переменить своё намерение, когда ему вздумается, и в этой уверенности есть для него нечто утешительное. Это своего рода удовлетворение произвола, своего рода наслаждение властью.
Второй вид — это пробуждение Иоанна к жизни и к жажде государственной деятельности вследствие благоприятного известия об отбитии Баториева приступа ко Пскову.
С этой минуты забыты все угрызения; он сожалеет о своём желании оставить свет, и горе боярам, которые, по его приказанию, дерзнули бы выбрать другого царя! Бранное письмо Курбского разжигает в нём ещё более сознание силы и жажду власти, которую он чуть было не выпустил из рук. Он принимает прошение бояр остаться на престоле как должную дань, и с этого времени его высокомерие, его самоуверенность, его ничем не удержимый произвол растут с усугублённою силой до той минуты, когда он, ослеплённый удачею, оскорбляет Гарабурду и узнает от него, что войска его разбиты и что шведы идут на Новгород.
Здесь наступает третий вид. Бедствия за бедствиями обрушаются на Иоанна. Баторий, шведы, татары, черемисы — всё идёт на него. Дурные известия приходят одно за другим, и на небе является комета как знаменье божьего гнева. Иоанн понимает, что его звезда зашла навсегда, что ему теперь уже не подняться. Теперь он сломан окончательно. Силы его упали, энергия его оставила, он ожидает смерти, он хочет примириться с богом. Но он не забыл, что он царь, что на нём лежит до конца ответственность за государство; он, среди самого страха загробных возмездий, даёт наставления сыну и делает распоряжения о заключении мира с Баторием.
В этом месте роли Иоанна есть для сценического художника интересная и благодарная задача.
Он должен показать, как в этом характере перепутываются чувство высоких обязанностей, сознание сделанных ошибок и раскаянье в бесполезных преступлениях с закоренелою привычкой не знать ничего, кроме своего произвола, и не терпеть противоречия ни в чём и ни от кого. Иоанн искренно хочет спасти Россию, но он до конца проникнут мыслию, что она, дарованная ему в собственность божьею милостью, не что, как материал, из которого он может делать, что ему угодно; он убеждён, что Россия есть тело, а он душа этого тела и потому вправе оторвать от России часть, как вправе отрезать у себя палец. Его уступки Баторию кажутся ему государственною необходимостью; но, рядом с этим, он, считая себя тождественным с Россией, приносит её в жертву для искупления своих грехов, как не усомнился бы принести в жертву своё тело для спасения души.
В этом Иоанн совершенно наивен, и художник, его представляющий, должен играть так, чтобы зритель, осуждая Иоанна, вместе с тем ощущал к нему сожаление.
Новое пробуждение Иоанна к энергии, являющееся в пятом действии вследствие улучшения его здоровья, в тот самый день, когда ему предсказана смерть, — есть только искусственное. Иоанн сам не уверен, что он спасён; он только старается себя в этом уверить.
Тут опять художнику представляется случай выказать своё понимание характера в полной силе. Настал тот день, которого Иоанн ожидал с трепетом, к которому готовился с той минуты, когда волхвы предсказали ему смерть. К его удивлению, к его радости, ему в этот день лучше. Мысль, что волхвы ошиблись, которая, как слабая надежда, мелькала иногда перед ним, но на которой он не смел остановиться, теперь принимает значение вероятности. Иоанн, с свойственной ему страстностью, хватается за эту мысль и, в противоположность слабым характерам, боящимся сглазить то, чего они желают, предаётся надежде, которую тотчас же облекает в форму полной уверенности, потому что вообще половинные или неполные ощущения ему несносны. Он объявляет, что снова принял отменённое им недавно намерение жениться на Марии Гастингс, велит себя нести в палату, где собраны его сокровища, и выбирает подарки для невесты. Он кажется спокоен и даже весел, но, вопреки его желанию считать себя выздоровевшим, предсказание волхвов беспрестанно приходит ему на ум и тревожит его. Кириллин день ещё не прошёл! Он это знает, он знает также, что царедворцы смотрят на него с недоумением, и он подозрительно прислушивается к их разговорам. Каждое слово, каждое движение кажется ему намёком на его близкую смерть, и он, в нетерпении, прежде окончания дня, посылает Годунова объявить казнь волхвам, как бы для того, чтобы убедить самого себя в лживости их предсказания и сделать эту лживость неисправимою. «Царь приказал казнить волхвов; царь ошибиться не может; стало быть, волхвы виноваты; стало быть, они солгали». Так точно Иоанн, в конце третьего действия, услышав, что войска его разбиты, приказывает служить победные молебны, как бы для того, чтобы этою мерою обратить в ложь известие, привезённое гонцами. Между тем, лишь только Годунов ушёл, беспокойство Иоанна увеличивается. Он хочет, чтобы царедворцы подтвердили ему, что предсказание было ложно, он требует от них поддакивания своим словам. Он насмехается над волхвами и говорит утвердительно, что никто не может сказать вперёд, ни когда, ни как он умрёт, но тотчас же сам себе противоречит, объявляя, что он проживёт довольно лет, чтобы устроить царство, а умрёт, окружённый святым синклитом и напутствуемый молитвами митрополита. Это противоречие Иоанн должен высказать как будто под невольным влиянием роковой силы, которая обращает в насмешку над ним самим только что им сказанное. Играющий его роль должен обдумать это место и выставить его так, чтобы оно поразило зрителя.
Дабы дать мыслям Иоанна другое направление, Бельский привлекает внимание его на шахматы. Хитрость удалась, и Иоанн начинает играть с Бельским. Но он играет рассеянно; он судорожно подвигает фигуры и время от времени смотрит на дверь, ожидая возвращения Годунова. Во всех его шутках проглядывает теперь принуждённость, и надо полагать, что Бельский нарочно даёт ему себя обыгрывать. Наконец Годунов возвращается и неприметно становится напротив Иоанна в то время, как глаза последнего опущены на шахматную доску. Но Иоанн магнетически почувствовал его присутствие и поднял голову. Глаза их встретились, и, прежде чем Годунов открыл рот, Иоанн уже понял, в чём дело. Он понял, что ответ Годунова недобрый, понял также, с каким намерением Годунов приготовляется к этому ответу.
Здесь представляется художнику случай выразить немою игрой всё, что происходит в сердце Иоанна.
Услыша свой приговор, он, верный своему характеру, предаётся порыву гнева, но с гневом смешан ужас смерти и ужас Годунова, которого он узнаёт только в эту последнюю минуту. Как истинный царь, он и теперь не забывает о государстве, но зовёт своего наследника, чтобы предостеречь его от Годунова. Напрасно! Час его пробил, и он падает навзничь, сражённый нервическим ударом, не успев распорядиться об устранении того, которого слушаться он сам велел своему сыну. Фёдор и вся Россия будут в руках его убийцы. Лёжа на полу, поддерживаемый Шуйским, Иоанн ещё раз открывает глаза и зовёт духовника. Наместо его вбегают скоморохи. Здесь предстоит художнику выразить немою игрой, как Иоанн объясняет себе появление в его смертный час этих безобразных, кривляющихся существ и какой смысл его совесть может придать их бессмысленной песне.
Предостерегаю художника в одном. Он не должен хотеть развивать эту сцену; довольно одного намёка. Ужас в лице Иоанна, отчаянное движение назад и вытаращенные глаза, которые, прежде чем закрыться навеки, вперяются в скоморохов, достаточно объяснят зрителю, за кого он их принимает.
Остаётся сказать несколько слов о наружной стороне этой роли. Иоанн был высок, строен, имел орлиный нос, проницательные глаза, чувственные губы с опущенными краями, русые волосы и русую бороду. Но в последние годы его жизни стан его согнулся и волосы и борода почти вылезли. Когда он является в драме, ему пятьдесят четыре года, но он кажется гораздо старше. Представить его на сцене плешивым и безбородым было бы не художественно. Достаточно дать ему редкие волосы и бороду, расположенную сивыми клочьями. Приёмы Иоанна всегда важны и благородны. Он никогда не перестаёт быть царём, даже когда стоит на коленях перед боярами и просит у них прощения. На лице его написано глубокое убеждение в своём призвании и в своих божественных правах. Речь его отзывается презрением к людям. Глаза смотрят то гордо, то подозрительно и всегда готовы вспыхнуть. Движения, обыкновенно спокойные, делаются судорожными в минуту душевных волнений. Вся его наружность должна производить впечатление, что он истёрзан страстями, которых никогда не умел и не хотел обуздывать.
Задача сценического художника — разыграть всю гамму самых противоположных состояний души, начиная от иронии до отчаянья, и мотивируя каждое из них искусными переходами, так чтобы зритель сказал: иначе и быть не могло!
У нас нет удовлетворительных портретов Иоанна.
Что касается до его одежды, её можно найти в «Собрании русских древностей» Солнцева. В первом действии он является сперва в шёлковом домашнем кафтане, сверх которого надета простая чёрная ряса. Голова открыта. Потом, сверх того же кафтана, он, вместо рясы, надевает всем известное царское облачение. Во втором действии на нём может быть другой кафтан, опашень и колпак. В третьем действии, в сцене с царицей, на нём опять домашний шёлковый кафтан; в сцене же с Гарабурдой опять царское облачение. В четвёртом действии он входит в комнату в шубе и меховой шапке потому, что возвращается с Красного крыльца, с которого он наблюдал комету. Шубу он скидает и остаётся в домашнем кафтане, но уже не шёлковом, а бархатном. Шапка ни в каком случае не должна на нём быть высокая, в каких обыкновенно во все эпохи являются у нас на сцене бояре. Таких шапок при Иоанне не носили. Его шапка, как и все тогдашние шапки, низкая, круглая и мягкая, с меховой опушкой, какую мы видим у Герберштейна на портрете Василья Иоанновича, отца Иоанна Грозного. В пятом действии он в халате и в колпаке, который может снять или оставить на голове, по произволу. На руках у него всегда кольца и перстни с дорогими каменьями. Сапоги его жёлтые, зелёные или красные, смотря по большей или меньшей нарядности остального костюма. Посох, вроде теперешних поповских, но с историческим железным остриём, у него всегда или в руке, или под рукою, исключая первой сцены, где он удалил его как орудие смерти своего сына, в которой он в эту минуту раскаивается.
Годунов
Роль не менее важная Иоанновой — есть роль Годунова. Постараемся рассмотреть и объяснить её, как она понята в трагедии. По праву драматурга я сжал в небольшое пространство несколько периодов жизни этого лица, которых историческое развитие требовало гораздо дольшего времени.
По тому же праву я позволил себе здесь, равно как и в роле Иоанна, отступать от истории везде, где того требовали выгоды трагедии.
Годунов есть во многих отношениях противоположность Иоанна. Энергия и сила у них одни, ум Годунова равняется уму Иоанна. Но насколько Иоанн раб своих страстей, настолько Годунов всегда господин над самим собою, и это качество даёт ему огромный перевес над Иоанном.
Честолюбие Годунова столь же неограниченно, как властолюбие Иоанна, но с ним соединено искреннее желание добра, и Годунов добивается власти с твёрдым намерением воспользоваться ею ко благу земли. Эта любовь к добру не есть, впрочем, идеальная, и Годунов сам себя обманывает, если он думает, что любит добро для добра. Он любит его потому, что светлый и здоровый ум его показывает ему добро как первое условие благоустройства земли, которое одно составляет его страсть, к которому он чувствует такое же призвание, как великий виртуоз к музыке.
Годунов страдает, глядя на заблуждения, на произвол, на жестокость Иоанна потому, что видит во всем этом государственные ошибки. Он, как гениальный анатом, присутствующий при трудной операции, негодует на хирурга, заставляющего бесполезно страдать своего пациента, и хотел бы вырвать у него инструмент, чтобы самому приступить к операции, не потому, что ему жалко пациента, а потому, что он боготворит свою науку и не терпит на неё посягательств. Годунов, в начале своей драмы, способен пожертвовать своими личными интересами для блага государства, но пожертвовать ими только временно, то есть добровольно замедлить своё возвышение; совершенно же уничтожиться он неспособен; тогда как Иоанн (не исторический, а мой Иоанн), если бы ему сказали, что, сойдя с престола, он может упрочить за своими наследниками положение богов на земли, был бы в состоянии принести эту жертву, которую, вероятно, не выдержал бы, но на которую бы решился с увлечением и искренностью, свойственными его характеру. В этом отношении он стоит выше Годунова. В начале трагедии Годунов ещё не переступил за черту, за которою он делается безусловным честолюбцем. Участие его в России равносильно его желанию возвыситься. В первом действии он говорит в пользу Иоанна потому, что в самом деле считает удержание его на престоле условием спасения земли. Во втором он видит, что Иоанн может своим разводом с царицей восстановить против себя духовенство и повредить своей популярности. По собственному побуждению и под впечатлением своего разговора с Захарьиным он высказывает Иоанну свои опасения. Он решается, для блага земли, удержать его от развода, несмотря на то, что он этим спасает своих врагов, Нагих, которые, как братья царицы, потеряли бы всякое значение, когда бы царь взял другую жену. Иоанн с оскорбительною насмешкой отвергает его предостережение. Тогда Годунов отказывается навсегда от всякой попытки действовать прямо и начинает тот знаменитый окольный путь, который со временем приведёт его к престолу. Но пока о престоле нет ещё и помину. Честолюбие Годунова ещё не представляет ему другой цели, как упрочить себе влияние на Иоанна и быть первым боярином в Думе.
Чрез своих лазутчиков Годунов узнал все подробности существующего против него заговора. Он идёт к Шуйскому, застаёт своих врагов врасплох и одним взглядом узнает Битяговского, долженствующего служить им орудием. Гости Шуйского уходят в замешательстве, он остаётся с хозяином и ведёт с ним незначительный разговор, чтобы продлить время, пока, по его распоряжению, слуга Шуйского, давно уже им купленный, придёт вызвать своего господина и оставит Годунова глаз на глаз с Битяговским. Чтобы показать зрителю, что этот вызов подготовлен заране, Годунов, разговаривая с Шуйским, должен иногда оборачиваться на дверь, как будто кого-то поджидая. Вообще как в этом месте, так и в других сценический художник должен пополнять немою игрой то, что автор не мог высказать, не расширив условленных пределов драмы.
По уходе Шуйского Годунов легко подчиняет себе Битяговского и с этой минуты растёт до конца. В третьем действии роль его не представляет больших затруднений. Он докладывает Иоанну о своих переговорах с послами, а после приёма Гарабурды вбегает в престольную палату с известием о поражении наших войск.
Четвёртое действие самое трудное для художника. В нём Годунов постоянно на сцене, но почти вовсе не говорит. Он только читает Иоанну синодик, докладывает в двух словах содержание грамот из Серпухова и из Казани, а в конце акта, подхватывая шатающегося Иоанна, восклицает: «Государю дурно! Позвать врачей!» С первого взгляда казалось бы, что автор в этом действии вовсе забыл о роли Годунова, но он нигде не предоставил художнику такого широкого поля для игры, как именно здесь. Один из лучших немецких актёров, дрезденский артист Квантер (который теперь сошёл со сцены), готовился играть эту роль по превосходному переводу г-жи Павловой и более всего рассчитывал для своего успеха на четвёртое действие. В самом деле, Годунов, хотя без слов, играет здесь от начала до конца, и художник, взявший его роль, не будучи ни в чём стеснён автором, может воспроизводить по своему личному воззрению все рефлексы, которые отражаются на Годунове многочисленными и разнообразными событиями этого действия.
Годунов, в числе прочих бояр сопровождавший Иоанна на Красное крыльцо, откуда больной царь наблюдал комету, возвращается с ним вместе в палату и поддерживает его.
Что выражает теперь лицо Годунова?
Царь ещё не объявил заключение, которое он вывел из своих наблюдений, но проницательный Годунов, умеющий читать в его чертах, уже догадался, что настала минута решительная. Он весь превратился в ожидание, которое старается скрыть от Иоанна. К счастию, царь слишком занят своими мыслями, чтобы обратить на него внимание. Он объявляет присутствующим о своей близкой смерти. Фёдор падает на колени, женщины подымают вопль, бояре пугаются. Как держит себя в это время Годунов? Это минута опасная. Всякая неловкость может раздражить Иоанна. Недаром он прикрикнул на женщин и на сына. Годунов должен найти середину между явным выказываньем скорби, которое может показаться Иоанну навязчивым, и излишнею сдержанностью, которая может навлечь на него подозрение в равнодушии. Истинный художник найдёт эту середину. Годунов должен держать себя так, чтобы Иоанн заметил и мнимую его скорбь и благоговение, мешающее её высказать. Вместе с тем Годунов не должен играть свою комедию слишком ярко, иначе он покажется отвратительным зрителю. Следуют сцена с доктором и сцена с волхвами. К обеим Годунов относится как тайный наблюдатель. Приказание Иоанна принести синодик выводит его на время из напряжённого положения. Он читает синодик с покорностью, подобающей слуге, не имеющему своей воли. Чтенье прерывается дворецким Александровой слободы, привёзшим известие о сожжении Иоаннова дворца грозою. Царь, в припадке угрызений и ужаса, просит на коленях прощения у бояр. Здесь Годунов не только не суётся вперёд, но с дипломатическим благоразумием становится позади других, дабы царь его не заметил. Неловкая выходка Шуйского спасает Годунова от личного обращения к нему Иоанна, которое этот вряд ли простил бы ему, если б впоследствии выздоровел. Следуют наставления царевичу, известия о хане и о черемисах и, наконец, доклад о приходе схимника, после чего Годунов удаляется из палаты вместе с другими. Когда все, кроме женщин, возвращаются, Иоанн заставляет Годунова вместе с Захарьиным, Мстиславским и Бельским целовать крест в верности Фёдору. Затем он приказывает унизительное посольство к Баторию. Приказ этот пробуждает в боярах столь долго дремавшее чувство чести. Они протестуют и наперерыв предлагают Иоанну свою кровь и своё имущество, чтобы он не уступал врагам русских городов. Годунов в это время, один между всеми, — молчит. И молчание это выказывает его характер красноречивее всяких слов. Заявление патриотисма было бы теперь оппозицией, а Годунов не может быть в оппозиции. И он прав; сопротивление ни к чему не послужит; Иоанн ссылкою на Святое писание и на божественность своих прав убьёт боярский патриотисм, как будто бы его и не бывало, а Годунов выждет время и найдёт случай иначе парализовать царскую волю. Постыдное посольство отправится в путь, но будет остановлено и вернётся с дороги. Решившись на неслыханное унижение и подавив сопротивление бояр, Иоанн шатается и готов упасть. Здесь место Годунову быть впереди всех. Он, а не кто другой, подхватывает Иоанна и зовёт врачей ему на помощь. Таким образом, играющий Годунова не остаётся празден ни на одну минуту во всё продолжение четвёртого действия. Он обдумает заране, как ему войти, где ему стать, на какую сторону перейти, когда выступить вперёд и когда стушеваться с толпою. Он взвесит заране каждое своё движение, каждое изменение своего лица и не забудет, что каждое из них знаменательно, потому что зритель не спускает с него глаз и делит своё участие между ним и Иоанном. Если же играющий Годунова даровит, он найдёт тысячу оттенков, которых невозможно предвидеть и на которые я мог только намекнуть. Само собой разумеется, что в этом действии первая роль принадлежит Иоанну и что Годунов не должен отвлекать от него внимание. У Годунова есть другие акты, где он стоит на первом плане, и ему принадлежит конец трагедии. Здесь же он особенно должен быть заметен своею преднамеренною незаметностью.
Пятый акт открывается разговором Годунова с царевичем. Кириллин день настал, будущий царь уже весь в руках Годунова. Но чем выше восходит Годунов, тем выше он жаждет подняться. Ему уже не довольно сделаться правителем государства; он сожалеет, что не рождён на престоле. Это первое место в трагедии, где Годунов выказывает всю глубину своего честолюбия. Оно должно сделать на зрителя впечатление бессознательности. Годунов не часто бывает так откровенен, но здесь он у себя, дома, без свидетелей, он уверен в жене и может наконец перестать наблюдать над собою. Человеческие отношения его к жене служат, между прочим, и контрастом отношений Иоанна к царице. Они должны также примирить зрителя с постоянною скрытностью Годунова, которая иначе могла бы сделаться утомительною. Здесь он должен быть прост и естествен. По уходе жены он впускает волхвов, и в разговоре его с ними сквозит досада, что здоровье Иоанна поправилось. Предвещание ему престола поражает его как электрический удар. Всё, что доселе смутно носилось перед ним, выступает ясно и осязательно. Слово выговорено, и цель его воплотилась. Он уже не может отвратить очей от этой цели; он должен идти к ней безостановочно, что бы ему ни попалось на дороге. С этой минуты он переродился. Взгляд его стал повелителен, приёмы решительны, голос потерял обычную мягкость. В монологе, который он произносит по удалении волхвов, зритель должен слышать, что хотя он ещё и не думает об убиении Димитрия, но не остановится перед преступлением, если ценою его будет престол. С лихорадочным нетерпением он заботится теперь об устранении ближайших препятствий. Но дело ещё далеко не выиграно, и он должен продолжать носить личину. С притворным участием расспрашивает он у доктора о состоянии царского здоровья и об условиях его исцеления.
А если бы, не дай бог, чем-нибудь
Он раздражился?
В этих словах Годунова, выговоренных медленно, с расстановкой, с испытующим взглядом на доктора, должен звучать для зрителя смертный приговор Иоанну. Приказания, отдаваемые Битяговскому, которыми заключается первая половина пятого действия, подтверждают в зрителе убеждение, что Годунов теперь не остановится ни перед чем, и должны возбудить ожидание трагического исхода.
Во второй половине того же действия Годунову опять приходится играть немую, но немаловажную роль до того места, где он, исполнив царское поручение, возвращается в палату и застаёт Иоанна, играющего в шахматы. В появлении Годунова должно теперь быть нечто торжественное. Он решился на поступок, который, если не удастся, будет стоить ему головы. Он играет ва-банк; он пан или пропал; но он действует не очертя голову, а взвесив все возможные случайности, и, по закону вероятностей, дерзкое предприятие должно удаться. Бледный, но решительный, он медленным, но твёрдым шагом подходит к группе бояр, и, узнав от одного из них, что Иоанн находится в раздражённом состоянии, то есть именно в том, которое ему нужно, он не спеша обходит шахматный стол и становится напротив Иоанна. Он неподвижно встречает и выдерживает царский взгляд. Он своим взглядом заставляет Иоанна затрепетать и отшатнуться. Он нарочно медлит ответом, чтобы продлить в Иоанне нервическое ожидание и потом сразить его наверняка резко и отчётисто выговоренным ответом. Он от самого своего прихода до произнесения этого рокового ответа как будто натягивает лук и выискивает место в своей жертве, куда бы удобнее пустить стрелу. Вся эта сцена должна быть художественно развита до малейших подробностей. Чем долее она продлится, тем лучше. Здесь нечего опасаться утомить зрителя; если Годунов сыграет свою роль хорошо и найдёт в других артистах добросовестное и понятливое содействие, зритель не останется равнодушен.
Но вот ответ произнесён, Иоанн упал на землю, врачи подтвердили его смерть, Годунов удостоверился, что царское сердце более не бьётся, и, открыв окно, возвещает народу, что не стало царя Ивана Васильича.
Глухая буря подымается на площади, а Годунов уходит, чтобы окончить начатое и приготовить последнюю сцену, где он явится полным господином царства и поставит ногу на первую ступень, ведущую к престолу. С благоговейною торжественностью возвращается он в палату и опускается на колени перед растерявшимся Фёдором. Фёдор передаёт ему правление, и Годунов, не колеблясь, вступает в свои права, как будто они ему не новы и он уже повелевал всю свою жизнь. Не дав никому опомниться, он с неожиданною решительностью избавляется от своих главных врагов. Фёдор, рыдая, бросается ему на шею, и народ смешивает их имена в своём приветственном восклицании. Этим кончается роль Годунова, а с нею и трагедия. Ему принадлежит последнее слово, и зритель понимает, что он не остановится на этой ступени, но сумеет осуществить сделанное ему предсказание.
Роль Годунова несравненно труднее роли Иоанна. В ней нет той яркости, благодаря которой Иоанн виден из каждого своего слова, почти без комментарий. Здесь автор предоставил всё личному воззрению художника.
Наружность исторического Годунова была самая привлекательная. Он был, так же как Иоанн, высок и строен. Лицо его было смугло; чёрные глаза, осенённые тёмными бровями, глядели ласково. Короткая тёмная борода окаймляла правильный очерк лица, и на изящно выгнутых губах играла приветливая улыбка. Годунов подчинял себе людей столько же превосходством своего ума, сколько своею обходительностью.
Литографированную копию с современного портрета можно видеть в сочинении Висковатого: «Вооружение русских войск».
В трагедии приёмы Годунова благородны и сдержанны. Голос его никогда не возвышается, исключая в разговоре с волхвами и в следующем за ним монологе, но и то умеренно.
Держит он себя сообразно тому, с кем имеет дело. К равным он относится скромно, к Иоанну с благоговением, к Захарьину с почтительною доверчивостью, к царевичу Фёдору, до его вступления на престол, с родственною дружбою, не забывающею расстояния, которое их разделяет. С Битяговским он говорит повелительно и смотрит на него как на червяка, которого может раздавить во всякую минуту. Сверх того, Годунов мастер изменять свои приёмы смотря по обстоятельствам. Вызванный Захарьиным на говорение в Думе, он начинает свою речь чрезвычайно скромно, но, по мере успеха, голос его получает уверенность, и под конец в нем слышится власть, которая даётся сознанием превосходства. В споре своём с Сицким он отличается умеренностью с лёгким оттенком иронии, и этот оттенок становится чувствительнее, когда он несостоятельным боярам предлагает в цари одного за другим таких людей, которых они только что отвергли. Но верхом дипломатического расчёта есть тон его с Иоанном, когда он, как выборный от бояр, приносит ему решение Думы. Несмотря на раболепный оборот в конце речи, Годунов произносит её не как уничиженное моление, но как приказ от всех к одному. И расчёт оказывается верен. Иоанн доволен, что его принуждают; он покоряется Думе и, целуя Годунова в голову, говорит:
Я дерзкую охотно слышу речь,
Текущую от искреннего сердца!
В разговоре Годунова с Захарьиным, в начале второго акта, есть смесь искренности с долею притворства. Он действительно потому идёт окольным путём, что не может идти иначе, но он не столько об этом сожалеет, как показывает. Сожаление выставлено более для Захарьина, коего прямая натура не могла бы иначе примириться с характером Годунова. С Шуйским Годунов, когда приходит к нему в дом, говорит с полным самообладанием, не отступая ни на шаг от принятой на себя роли, и спокойствие его составляет контраст с суетливым радушием Шуйского. К Битяговскому, когда он остаётся с ним глаз на глаз, Годунов обращается с неумолимым хладнокровием. Здесь особенно он должен сделать на зрителя впечатление неумолимости. В самом деле, Иоанна легче умолить, чем Годунова. Иоанн может иногда, по капризу, помиловать, кого он осудит; но кого в своём сердце осудит Годунов, того он никогда не помилует. Приговоры его внушены ему не гневом, не мстительностью, но холодным убеждением в их необходимости. Иоанн губит своих врагов со злобою, Годунов безо всякой злобы устраняет их как препятствия. Он вовсе не жесток от природы, но когда он думает, что жестокость нужна для устрашения его врагов, она его не пугает. Он это доказал впоследствии, когда, чтобы заставить молчать угличан, обвинявших его в убиении Дмитрия, он разом велел казнить двести человек и всех жителей Углича переселил в отдалённые области.
О других изменениях наружности Годунова, в остальных частях трагедии, уже сказано выше.
Одежда его обыкновенная боярская. При великолепной постановке он может переменить её несколько раз в продолжение пьесы.
Шуйский
После Годунова первые два места в трагедии занимают Захарьин и Шуйский. Начнём с последнего, которого характер примыкается естественно к характеру Годунова. Шуйский есть в некотором смысле слабый и искажённый с него снимок. Он неудачная попытка природы произвести Годунова. Когда Годунов прибегает к хитрости, он делает это потому, что не имеет лучшего способа для достижения своих целей. Если б он мог достичь их прямо, он отверг бы хитрость как замедляющее средство. Шуйский, напротив, любит хитрость для хитрости. Он в ней катается как сыр в масле. Ему доставляет удовольствие сначала притвориться, а потом поразить всех неожиданным эффектом. Он по своей природе заговорщик, тогда как Годунов уже потому не может быть заговорщиком, что он ни с кем не делится своими планами, а всех употребляет как свои орудия, и друзей и врагов. Годунов знает всю подноготную Иоанна; Шуйский знает только его главные черты. Оттого он и суётся так неудачно с своею фразой, когда Иоанн просит у него на коленях прощения. Цель Годунова, ещё до мысли о престоле, это — подчинить себе всю Россию; цель Шуйского — составить себе партию. Годунова взвела на престол Россия; Шуйского взвела партия; оттого он и не удержался. Но рядом с этою посредственностью у Шуйского есть и хорошие качества. Он неустрашим в опасности и твёрд в несчастии. Когда он сделался царём, он соблюдал законность; когда народная дума свела его с престола, он показал достоинство; когда его насильно постригали, он отказался произносить монашеский обет; когда Жолкевский привёз его, пленником, в Варшаву, он не хотел кланяться королю и, лишённый престола, явил истинно царское величие. Но все эти черты лежат вне трагедии, и я только для того указываю на них, чтобы исполняющий роль Шуйского получил ясное о нём понятие.
Наружность Шуйского не имела благородства наружности Иоанна и Годунова. Его описывают толстым, небольшого роста, с маленькими глазами. Портрет его, находящийся, кажется, в московской оружейной палате, вряд ли даёт о нем верное понятие.
Приёмы его должны быть льстивы, особенно с Иоанном; лицо хитро и подозрительно, хотя и видна в нём решительность; он высматривает и выслушивает; он не умеет скрыть то, что он хитёр. Он прислуживается и поддакивает Иоанну, но вместе с тем он не должен казаться хамом. Этот оттенок принадлежит скорее Нагим, братьям царицы, о которых речь будет после.
Захарьин
Захарьин, известный Никита Романович, брат царицы Анастасии, первой жены Иоанна, дядя царевича Фёдора, родоначальник Романовых, есть, по народным преданиям, олицетворение добра в тёмную эпоху Иоанна.
Он является в старинных песнях как добрый гений, как противоположность Малюты Скуратова; он даёт добрые советы Иоанну, он удерживает его от казней. Характер этот я старался сохранить ему и в трагедии. Он в полном смысле честный и прямой человек, готовый всегда идти на плаху скорее, чем покривить душой или промолчать там, где совесть велит ему говорить. Но он живёт в эпоху Иоанна, в такую эпоху, где злоупотребление власти, раболепство, отсутствие человеческого достоинства сделались нормальным состоянием общества.
На всё это он насмотрелся вдоволь, и его способность негодовать притупилась. В нём есть только протест, в нём нет инициативы. Он не герой; он может быть только мучеником; он стоит ниже Сицкого, в котором негодование кипит в полной силе. Смирение Захарьина смешано с долею апатии. В том-то и проклятие времён нравственного упадка, что они парализуют лучшие силы лучших людей. Подобные примеры мы видим в истории Рима и Византии. Захарьин свыкся с окружающим его порядком, и энергия его пробуждается только в экстренных случаях, когда Иоанн уже чересчур далеко хватит. В трагедии я избежал выставить все ужасы Иоанновой эпохи и указал на них только рефлексами. Это спасает роль Захарьина, иначе зритель не мог бы помириться с его терпимостью. Захарьин, как он стоит в трагедии, должен быть противоположностью всех низких, злых и эгоистических начал, которые кишат вокруг него. Он, как брат Анастасии, первой и более всех любимой жены Иоанна, уцелел от его периодических казней. Со времени смерти сестры он пережил шесть цариц и привязался к последней, к Нагой, напоминающей ему Анастасию своею кротостию. Он любит её как дочь, называет её дитятком, а она его дядюшкой, и между ними существует чистая и нежная привязанность, на которой зритель должен отдохнуть после всего грубого и нечистого, представленного ему доселе. Лучшая минута Захарьина — это его монолог к Иоанну перед приёмом Гарабурды. Здесь он выходит из своей обычной пассивности. Он начинает сдержанно, голос его дрожит, но мало-помалу он одушевляется, говорит с жаром и кончает с энергией, доходящей до негодования. Второе место, где Захарьин выходит из своего спокойствия — это обращение его к Годунову после смерти Иоанна. Он уже перестал называть его «Борисом», когда Годунов велел Шуйского и Бельского схватить стрельцам. «Ты скор, боярин!» — говорит он ему с неудовольствием. Теперь же, когда Годунов отправляет царицу и Нагих в Углич, терпение его истощилось. «Боярин Годунов», — говорит старик,
Я вижу, ты распоряжаться мастер!
Всем место ты нашёл — лишь одного
Меня забыл ты! Говори, куда
Идти я должен? В ссылку? В монастырь?
В тюрьму? Или на плаху?
Слова эти должны быть произнесены с достоинством и благородством оскорблённого нравственного чувства и обманутого доверия к Годунову.
В следующих затем словах, которые Захарьин произносит после обращения к нему царицы и которые суть его последние:
О царь Иван! Прости тебя господь!
Прости нас всех! вот самовластья кара!
Вот распаденья нашего исход!
должны звучать глубокая горесть и предвиденье будущих несчастий. В них заключается смысл и синтез всей трагедии, и потому весьма важно, чтобы художник произнёс их верно и чтобы они сделали должное впечатление на зрителя. Играющего роль Захарьина считаю нужным предостеречь в одной опасности. Он не должен забывать, что Захарьин не есть отвлечённая личность, на которой лежит обязанность читать мораль другим, но живой человек со всеми свойствами человека; иначе он рискует сделаться похожим на Правдина, Здравомысла и других благонамеренных резонёров наших комедий прошлого века.
Не знаю, существует ли где портрет Захарьина, но наружность его не может не быть достаточно почтенна. Высокий рост, седые волосы и седая борода очень пристанут его характеру.
Бельский
Союзник Шуйского во вражде его к Годунову есть Богдан Яковлевич Бельский, думный боярин и оружничий государев. Роль его в драме очень коротка, но, как историческое лицо, он заслуживает некоторых указаний. После смерти Малюты Скуратова он наследовал при Иоанне место доверенного человека по всем тайным и кровавым поручениям. Он был решителен и заносчив, любил роскошь и сыпал деньгами. Из этого видно, что выражение его должно быть сурово, а приёмы надменны. Собственно о его наружности мы не знаем ничего, кроме что у него была длинная и окладистая борода, которую Годунов впоследствии велел у него выщипать.
В сцене шахматной игры мне некоторые заметили, что Бельский должен не сидеть, но стоять перед Иоанном. Я с ними не согласен. Иоанн не подчинялся церемониалу до такой степени, чтобы пожертвовать ему своим комфортом. Если бы Бельский, играя, стоял, то Иоанну пришлось бы смотреть ему в живот или, говоря с ним, подымать голову. Он не для Бельского, а для собственного удобства велит ему сесть, как велел бы ему лечь, если б нашёл это сподручнее. К тому же, если б даже сиденье Бельского и не было согласно с обычаем, то здесь необходимо отступление от исторической правды для сценических требований. Годунов, вернувшийся с ответом, должен один, отдельно от всех, стоять пред Иоанном и господствовать над ним всею осанкой. Другой, стоящий рядом с Годуновым, испортил бы картину и ослабил бы впечатление.
Мстиславский
Второй союзник Шуйского, Мстиславский, старший боярин в Думе, не замечателен ничем ни в истории, ни в драме. Положением своим он обязан не личным достоинствам, но знатности, которою он очень гордится.
Братья Нагие
Нагие, братья царицы, оба грубые люди, дурного воспитания, попавшие в честь, которой они и во сне не ожидали и которая вскружила им голову. Михайло Нагой, сверх того, ещё и пьяница. В сцене своей с Салтыковым он должен быть немного подгулявши.
У Григория Нагого есть довольно интересное место: чтение письма Курбского. Он должен читать так, чтобы в его голосе слышался страх, но чтобы чрез то не была ослаблена язвительность письма и ни одна из дерзостей Курбского не прошла бы незамеченною.
Сицкий
Сицкий — благородная, горячая натура, один из тех людей, которые являлись, как исключения, в царствованье Иоанна и весьма скоро сходили со сцены, не поддержанные общим мнением. Замечание Годунова: «Меня князь Сицкий старше» относится не к летам его, но к породе. Он должен быть молод, потому что при Иоанне такие люди до старости не достигали. Речь его дышит пылкостью и благородством. Эта роль не велика, но очень эффектна. Её не надобно давать статисту, она стоит тщательного исполнения.
Битяговский
Битяговский и Кикин — два мошенника, один на другого не похожие. Битяговский — мошенник грандиозный. Он кинулся во все пороки очертя голову и отказался от совести безо всякого сожаления и усилия. У него нет ничего святого.
Отличительные черты его — смелость и наглость. Проигравшись в карты, он продаётся Замойскому, потом продаётся Шуйскому, а наконец, продаётся Годунову и служит ему верно потому, что находит в том свою выгоду. Он сорвиголова; любит разгул и удальство; но в присутствии людей высшего круга ему не совсем ловко, не потому, чтобы он чувствовал к ним почтение, а потому, что привычки у них другие. Когда Шуйский и его гости толкуют с ним о способе погубить Годунова, он отказывается сесть, отвечает сурово и односложно. Зато на базаре, среди простого народа, он в своём элементе. Он затягивает песню, говорит речисто, смеётся и исполняет своё поручение с молодецкой развязностью.
Кикин
Кикин, напротив того, обыкновенный плут; между ним и Битяговским такое же расстояние, как между Шуйским и Годуновым.
Чтобы взбунтовать народ, он прибегает к переодеванью, он изменяет свою речь и приёмы; он забирает издалека, чтобы наклеветать на Годунова. Битяговский же является на площадь, как он есть, и отхватывает свою клевету на Шуйского и Бельского безо всяких приготовлений. Наружность их также противоположна. Битяговский человек сильного телосложения, вид его разбойничий; волосы и борода нечёсаные, цвет лица бледный, глаза воспалённые, взгляд дерзкий; голос хриплый от водки.
Кикин человек низенький, пухленький, с заплывшими глазками, с круглым красным носом, с лысиной на лбу; приёмы его добродушны, голос масленый. Он хотя тоже гуляка, но совсем другого рода. Когда Битяговский целые ночи просиживал в кабаке, а утром вставал из-за стола как встрёпанный, Кикин после первого штофа спускался под стол. Когда Битяговский смело передёргивал карты, не заботясь о том, заметят ли это или нет, Кикин осторожно пускал в ход сверленые кости. Когда Битяговский хватался за нож, Кикин хватался за шапку. Роль Битяговского важнее роли Кикина, но обе требуют понятливых исполнителей, ибо они освещают целую сторону драмы: отражение на народе придворных интриг.
Гарабурда
Михайло Богданович Гарабурда, секретарь великого княжества Литовского и посол короля Батория, является только один раз в драме, в одной из самых коротких сцен, но на нём основан перелом Иоанновой судьбы, и он представляет ту ось, на которой совершается оборот всего хода событий, когда драматическое движение из восходящего превращается в нисходящее. Он есть вершина драматической пирамиды, и потому коротенькая роль его одна из самых важных. К тому ж он поставлен к Иоанну в исключительное положение явного антагониста, положение, в котором изо всех прочих дано стоять одному Годунову, да и этому только в конце трагедии. Если Годунов убивает Иоанна физически, Гарабурда является в самой середине трагедии, чтобы убить его морально и приготовить его физическую смерть. На эту роль нельзя достаточно обратить внимания, ни приложить к ней слишком много старанья. Художник, берущий её на себя, никак не должен увлекаться оттенком комисма, который слышится в словах Гарабурды. Развивать этот комисм, например, заставлять Гарабурду говорить ломаным русским языком или придавать ему ужимки из оперы «Москаль-чаривнык», — было бы грубой ошибкой. Малороссийское происхождение Гарабурды достаточно обозначено оборотами его речи. Играющий его может прибавить к этому более мягкий выговор, например, веди-ер произносит как веди, а не как ферт, и более ничего.
Национальность Гарабурды заключается в его характере.
Приехав в Москву во время продолжительной и неудачной осады Пскова, когда счастие Батория грозило ему изменить, он, вероятно, был уполномочен на уступки. Но в самый день, назначенный для его приёма, к нему прискакал литовский гонец и привёз известие о победе короля над русскими войсками, а вместе с тем и новые инструкции. Иоанн об этом ещё не знает, но уже отзывался презрительно о Батории. Гарабурда не говорит никому ни слова и решается проучить Иоанна. Он вступает в престольную палату с скромным достоинством, и лицо его не выражает ни малейшего торжества. Он терпеливо сносит насмешки Иоанна, но когда царь задевает его короля, он сам принимает иронический тон и, не выходя из своего хладнокровия, осаживает Иоанна. Если это место будет сыграно хорошо, оно должно произвести большой эффект. Это первое унижение, претерпенное Иоанном на сцене. Надобно вообразить себе неограниченного владыку, перед кем всё трепещет, окружённого всем блеском своего величия, которому, в присутствии его рабов, иностранный посол, русский по происхождению, даёт урок. Но Иоанн скрывает свою досаду под презрительною насмешкой и велит послу продолжать. Тогда Гарабурда тем же хладнокровным тоном высказывает ему неожиданные и неумеренные требования Батория. Ропот раздаётся в собрании, буря собирается в сердце Иоанна, и чем более он её сдерживает, тем сильнее она должна разразиться. Это минута всеобщего ожидания. Гарабурда, не изменяя своего голоса, предлагает Иоанну поединок от имени Батория и бросает перед ним перчатку (западный рыцарский обычай, о котором вряд ли московский царь имеет и понятие).
Из вас обоих кто сошёл с ума?
Ты иль король? К чему перчатка эта? —
начинает Иоанн сдержанным голосом, которого поддельное хладнокровие составляет контраст с действительным хладнокровием Гарабурды. Но вскоре царь не в силах себя сдерживать. Он уже не владеет собою. Очи его вспыхнули, он весь задрожал, ругательства загремели из уст его, и, выхватив у рынды топор, он бросает его в посла.
Поторопился ж ты, пан царь! —
говорит Гарабурда с невозмутимым спокойствием и объявляет Иоанну, что он разбит и что шведы взяли Нарову и идут на Новгород. Вот где перелом в судьбе Иоанна, вот откуда он начинает падать, и вот где оборотная точка трагедии, дающая такую важность этой сцене.
Гарабурда остаётся хладнокровным до конца. Отличительная черта его невозмутимость. На лице написаны ум, твёрдость и скрытность.
Он, как малороссиянин, хотя и прикидывается добродушно-простоватым, но этот оттенок никогда не доходит до карикатурности.
Исторический Гарабурда приезжал несколько раз в Россию и пользовался у нас большим уважением. Он был православной веры и хорошо знал русский язык. Наружность его нам неизвестна. Одежда должна быть малороссийская, вроде той, какую мы видим на портретах гетманов; волосы острижены в кружок, борода бритая, усы длинные; лет ему под пятьдесят.
Царевич Фёдор
Царевич Фёдор Иоаннович играет весьма незначительную роль в трагедии, но как он историческое лицо и как личность Иоанна отражается в нём рефлексами, то необходимо сказать несколько слов и о нем.
Это доброе, ограниченное и забитое существо. Он более, чем другие, боится Иоанна. Он застенчив и набожен; ему хотелось бы сходить пешком к Троице, но он боится попроситься у батюшки. Он пугается мысли взойти на престол; он знает о политических событиях только через Бориса; второе слово его: Борис. В нём он видит наставника и будущего своего спасителя. Он плачет, когда Годунов отсылает в Углич его мачеху и брата, но он не смеет противиться Борису. Всё внимание артиста должно быть обращено на то, чтобы не сделать его смешным. Он должен возбуждать жалость, а не смех, и на всех его приёмах должно быть видно влияние Иоанна.
Здесь считаю уместным заметить вообще, что всем лицам трагедии предстоит постоянно отражать это влияние, каждому по-своему. Например, перед всяким появлением Иоанна во всех присутствующих заметно волнение. Иной оправится, другой откашлянётся, третий погладит бороду, и все лица напрягают своё выражение; никто не остаётся самим собою, разве только один Захарьин.
Фёдор же, когда услышит батюшкины шаги, сперва засуетится, а потом так и замрёт.
Портреты Фёдора не внушают мне доверия. Но мы знаем, что он был мал, дрябл и опухловат. В бороде природа ему отказала или дала такую жиденькую, что о ней не стоит и говорить. Одежда его должна быть самая богатая, не потому, чтобы он любил наряжаться, но потому, что Иоанн не позволил бы ему ходить как-нибудь. Он хочет, чтобы всё к нему близкое, всё ему принадлежащее, носило печать его собственности и его величия. Фёдор, одетый в парчу и бархат, должен казаться как не в своём платье. Ему бы скорее хотелось надеть подрясник, но батюшка не велит. Все движения его нерешительны, и главный характер его наружности — запуганность.
Схимник
Схимник — роль очень эффектная, но довольно лёгкая. Тут нужно более отрицательных, чем положительных качеств. Исполнитель должен только помнить, что он уже тридцать лет отказался от света, не видел людей, не знает ничего и весь ушёл в себя. Глаза его потухли, стан согнулся, голос ослаб от непривычки говорить, лицо выражает равнодушие и кротость. Когда он входит, в нём не заметно никакого любопытства узнать, зачем он понадобился Иоанну. Только при воспоминании о Казани он относительно оживляется. Он сам брал Казань, он знает всех знаменитых воевод того времени, и картина минувшей славы мало-помалу воскресает в его воображении и облекается в яркие краски. На минуту, но только на одну минуту, он забывает, что он схимник, и воображает себя снова воином, когда он говорит:
Встань, государь! И за святое дело
Сам поведи на брань свои полки!
Ни малейшего волнения не производит в нём грозное восклицание Иоанна, когда царь слышит от него имя своего убитого сына:
…Царь, твой гнев
Не страшен мне, хотя и не понятен.
Уже давно я смерти жду, мой сын!
Эти слова схимник произносит совершенно просто и спокойно, без малейшего пафоса.
Признания Иоанна во всех казнях и убийствах потрясают эту чистую душу, и когда на вопрос царя:
И никакого наставленья боле
Ты мне не дашь? —
он отвечает:
…Прикажи меня
Отвесть обратно в келию мою, —
в его кротком голосе слышится ужас, внушаемый ему Иоанном. Считаю почти излишним заметить, что все вопросы схимника о казнённых воеводах совершенно наивны и что в них нет и тени желания попрёкнуть Иоанна. Схимник действительно ничего не знает. Отличительные черты его — это кротость и простота.
Если бы он мог явиться на сцену в схиме, эта живописная, мрачная одежда произвела бы прекрасный контраст с богатою одеждой Иоанна; но как по нашим театральным правилам схима не допускается, то пусть он будет в простой чёрной рясе, вроде той, в которую одет Иоанн в первом действии.
Пусть, по той же причине, он назовётся на афише не схимником, а старцем.
Гонец из Пскова
Коротенькая роль гонца из Пскова также требует скорее предостережений, чем указаний. Важнее всего, чтобы исполнитель избегал напыщенности, а говорил бы просто; иначе он будет напоминать расиновского Ферамена. Гонец человек военный; он прибыл из осаждённого города, где мало занимаются церемониалом. Поэтому, при всём его благоговении к Иоанну, в нём нет того оттенка раболепства, который более или менее заметен в других лицах трагедии. В нём видны радость успеха и чистосердечная благодарность к богу. Одежда его бранная; на голове шлем или мисюрка. Он прямо с коня явился к Иоанну, и потому доспехи его не могут блестеть, как только что вычищенные наждаком, а должны быть запылены и заржавлены. На такого рода мелочи слишком мало обращается внимания, а между тем они много способствуют к впечатлению правды или, лучше сказать, их несоблюдение сильно разрушает это чувство.
Шут
Про шута, являющегося во второй половине последнего действия, не могу сказать ничего, кроме, что он есть арабеск, долженствующий усилить наружную пестроту обстановки. Всё, что в конце трагедии блестит и сверкает вокруг Иоанна, есть золотистый грунт, на котором отделяется мрачная катастрофа. Чем цветистее и ярче эта наружная сторона, тем зловещее чуется приближающееся событие. Но шут имеет ещё и другое назначение; он даёт повод Иоанну обнаружить некоторые черты своего характера, которые высказать доселе не было случая. Иоанн шутлив; он любит фарсы. Грубое издевание над Нагим, выходка насчёт бояр, насмешка над королём — находят в нём одобрение. Только перед возвращением Годунова Иоанном овладевает беспокойство, и весёлость его делается натянутой. Когда он роняет шахматного короля, а шут неосторожно восклицает: «Царь шлёпнулся!» — это восклицание должно произвесть впечатление невольного пророчества, а вспышка Иоанна напомнить, что жизнь его висит на волоске. Шут не должен хотеть занимать собою публику. Когда говорят другие, он должен теряться в толпе. Всякое излишнее или неуместное кривляние было бы верхом не только безвкусия, но и непонимания своего назначения. Одежда шута полусермяжная, полупарчовая, во всяком случае очень пёстрая, а на голове у него колпак с бубенчиками.
Скоморохи
Здесь кстати сказать несколько слов о скоморохах. Они должны быть как можно более безобразны: с горбами, с большими носами, с пеньковыми бородами, некоторые, пожалуй, с золочёными рогами, иные в польских, другие в немецких одеждах того времени в насмешку шведам и полякам, врагам Иоанновым. Им не только позволяется, но ставится в обязанность кривляться. Они появляются два раза: сначала когда шут представляет их Бельскому, потом в минуту смерти Иоанна. Первое появление имеет целью врезать их наружность и некоторые из их слов в памяти зрителя, второе должно только напомнить о них зрителю, так, чтобы он им не удивился, а тотчас понял бы, что это ему знакомые скоморохи и что они вбежали по ошибке. В первый раз они могут проплясать пред Бельским целую маленькую пантомиму, то есть ровно столько времени, сколько нужно, чтоб пропеть свои пять стихов; второе появление должно быть мгновенное. Бояре не дают им добежать до авансцены, и как скоро Иоанн их увидел, они должны исчезнуть. Это чрезвычайно важно, чтобы не возбудить рукоплесканий в райке. Последнее появление должно быть одним намёком. Скоморохов не следует представлять страшными; они только уродливы; одна нечистая совесть Иоанна может насчёт их ошибиться.
Волхвы
Роль двух волхвов не так легка, как она кажется с первого взгляда. Если где-либо нужен такт, то, конечно, в этой роли. Малейшая фальшивая нота может сделать их смешными и испортить впечатление двух весьма важных сцен в трагедии. Первою заботою играющих должно быть отсутствие всего риторического и театрального, при некоторой торжественности речи. Эту середину найти довольно трудно. Волхвы не обманщики; они убеждены в истине своей науки. Многие опыты показали им, что предвещания их сбываются, и это объяснить нетрудно. Сильно потрясённое воображение часто производит то, чего оно желает или чего боится. Таким образом, не прибегая даже к сверхъестественному (которое до известной степени допускается в трагедиях), могло бы случиться, что Иоанн, потрясённый ожиданием предстоящей ему смерти, действительно умер бы в назначенный день, даже и без содействия Годунова. Жизнь его висит на волоске, он верит в предсказание, и Годунов даёт лишь толчок дереву, уже подпиленному у корня. Он совершает убийство, не предвиденное уголовными уложениями. Предсказание Годунову престола (если оно действительно случилось, как говорят летописи) также должно было немало способствовать к его успеху. Если бы Макбету шотландский трон не был предсказан, он, вероятно, на него не взошёл бы.
Итак, прежде всего, волхвы люди убеждённые. Вид их мрачен, как сдружившихся с недоброю силой. Иоанн спрашивает их, христиане ли они? Волхвы отвечают, что их крестили. Двусмысленность этого ответа не должна пройти незамеченною. Она должна набросить на всю сцену колорит чего-то недоброго и нечистого, внушающего ужас Иоанну, который, по своему обыкновению, отделывается от него, обрекая на казнь людей, его испугавших.
Я нарочно одного из волхвов назвал карелом, другого литвином. Это даёт случай к разнообразию костюмов. Не знаю, как одевались карелы того времени, но полагаю, что вроде нынешних чухонцев. Волосы у карела должны быть чёрные, плоские и длинные, борода и усы бритые, на теле рысий или волчий полушубок, на ногах сапоги. Рожа у него вроде старушечьей, но с сильно развитыми скулами, со впалыми и беспокойными глазами, цвет лица нечистый. Литвин может быть рыж и с бородой. На нём что-нибудь вроде белорусской свитки, а на ногах лапти. У обоих волхвов на поясах разные медные привески и побрякушки, как у теперешних коновалов, между которыми и поныне есть знахари. У одного из них может быть заткнут за поясом короткий ореховый прут. Шапки нет ни у одного. Они их из почтения бросили в сенях. Боже сохрани сделать волхвов в чём-либо похожими на западных астрологов. Они из простого народа, и хотя читают в «Рафлях», но не имеют никакого образования. В их речи звучит убеждение, таинственность, иногда торжественность, но отнюдь не высокопарность.
Врачи Эльмс и Якоби
Иностранные врачи Эльмс и Якоби также представляют камень преткновения для исполнителей. Из них Якоби говорит в двух сценах довольно продолжительно, Эльмсу же приходится сказать только несколько слов над умершим Иоанном. Но чем короче роль, тем требовательнее к ней зритель. Беда, если она будет поручена непонятливым статистам. Они в состоянии испортить не только её, но целые те сцены, и очень важные, где участвуют врачи.
Есть люди, наделённые от природы смешным голосом. Когда роль их длинна, публика мало-помалу к ним привыкает; но если они являются только для того, чтобы сказать два слова, и эти два слова пропищат или прокричат в нос, то результатом бывает всеобщий смех. Мне помнится один герольд в «Роберте», который приходил вызывать его на поединок от имени гренадского принца. Кажется, чему бы тут смеяться? Но голос герольда был таков, что вся зала тряслась от смеха, и эффект разрушался надолго. Этого знаменитого герольда ещё кое-как спасала музыка, но что спасёт врачей, когда они, нагнувшись над Иоанном, начнут, с неверными интонациями, говорить:
— Не бьётся пульс!
— Не бьётся — нет!
— Не бьётся сердце!
— Умер!
— Окончил жизнь!
Эта минута торжественная, и играющие должны, сверх приличного голоса, иметь ещё довольно уха, чтобы попасть в надлежащую ноту. Весьма было бы желательно, чтобы хорошие артисты пожертвовали собой и взяли на себя роли волхвов и врачей.
Трудно вообразить, какое значение получает самая незначительная роль, когда она сыграна мастерски, тем более роль, так тесно связанная с жизненными частями трагедии. Если б я был великим артистом, я бы нарочно искал случая играть иногда второстепенные, даже самые последние роли, чтобы показать товарищам моим, что нет такой роли, которой бы следовало пренебрегать, а публике, что нет такой роли, из которой нельзя бы сделать чего-нибудь примечательного. Я сейчас употребил слово: пожертвовать собой. Это выражение неверно. Нигде талант сценического художника не находит такого случая заявить своё превосходство, как именно в ролях по-видимому бесцветных. Чтобы испортить яркую, цветистую роль, где самый текст указывает и предписывает характер игры, нужно быть решительно посредственным актёром; но малейший недостаток драматического чутья достаточен, чтобы испортить роль, где автор не указал ни на что, а всё предоставил такту художника.
Врачи носят европейскую одежду XVI века, присвоенную их званию, но говорят самым чистым русским языком.
Пристава
В роле двух приставов, являющихся в первой части четвёртого действия, можно допустить маленькую карикатурность. Вся эта часть написана тоном ниже остальных; здесь нет ничего возвышенного, и зрителю можно дать случай раза два улыбнуться прежде, чем он будет введён в мрачный покой Иоаннов, где начнутся сцены видений, раскаянья и приготовлений к смерти.
Итак, пусть пристава будут пузатые, румяные, заплывшие жиром, который они высосали из народа. Пусть их наружность составляет контраст с бледными, испитыми лицами голодных людей, толпящихся вокруг лабаза. На головах у них колпаки, в руках высокие палки.
Григорий Годунов
О Григории Годунове, являющемся в конце той же сцены, говорить нечего. Это роль статиста, одарённого громким голосом. Но можно заметить нечто о его лошади и о лошадях бирючей, его сопровождающих. Нет ничего более неприятного, как стук лошадиных копыт по театральным доскам. Во-первых, он мешает слушать играющих, а во-вторых, у зрителя тотчас отымается иллюзия, что он под открытым небом, и вся искусственность театрального устройства неумолимо бросается ему в глаза. Устранить это неудобство очень легко. Стоит только подковать лошадей толстой гуттаперчей.
Дворецкий кремлёвского дворца и ключник, открывающие вторую половину пятого действия, суть только средства посвятить зрителя в положение дел. Это роли совершенно понятные, и потому о них говорить нечего.
Дворецкий Александровой слободы
Дворецкий Александровой слободы, приносящий Иоанну весть о пожаре его терема, должен находиться под страхом ответственности за этот пожар, произведённый грозою. Ему, по-настоящему, следовало бы броситься Иоанну в ноги; но в трагедии и без того уже столько коленопреклонений и земных поклонов, что они могут утомить зрителя. Поэтому достаточно, чтобы голос и колени дворецкого дрожали и он всё своё извинение искал бы в повторении слов: «Гнев божий!»
Стрелецкий голова, стрелецкий сотник и лабазник, равно и все стольники и слуги, не требуют никаких замечаний, исключая, что последние не менее бояр боятся Иоанна и дрожат при его приближении.
Перебрав все главные и второстепенные мужские роли, обратимся к женским.
Их всего четыре: царица, царевна Ирина, Мария Годунова и мамка. Из них важна одна царица, во-первых, сама по себе, а во-вторых, как повод для Иоанна выказать пароксисм своего произвола.
Царица Мария Фёдоровна
Царица Мария Фёдоровна Нагая, после царевича Фёдора, более всех чувствует гнёт Иоаннова характера. Мягкая и женственная натура её совершенно им подавлена.
Здоровье её расстроено, а нервы приведены в такое раздражение, что они чувствуют как бы атмосферу событий ещё прежде их наступления. Так для страдающего невралгией бывает ощутительно не только малейшее прикосновение, но и самая близость иных предметов.
Та невидимая оболочка нашей души, которая отделяет её от внешнего мира и замедляет его впечатления, — исчезла для царицы. Она всё воспринимает непосредственно. Она чует, что царь хочет с ней развестись; она знает, что её сыну грозит опасность от Годунова. Это болезненное ясновидение есть дело Иоанна. Его влияние отражается постоянно на всех лицах трагедии.
Брошенная насильственно в среду для неё враждебную, постигая всех и опасаясь каждого, царица счастлива, что встретила Захарьина и что может ему довериться. Дружба к нему и любовь к своему ребёнку — единственная светлая сторона её жизни. Такою она должна показаться зрителю с первого своего появления. В разговоре с болтливою мамкой видна её материнская заботливость, но она не совсем верит и мамке и потому не высказывает ей своей антипатии к Годунову, а только велит ей никому не давать говорить с её сыном. С Захарьиным она вполне откровенна. В присутствии Иоанна она чувствует себя парализованною до той минуты, когда он объявляет ей о разводе. Здесь материнское чувство берёт верх, и она, вопреки предостережениям Захарьина, восклицает вне себя: «Так это правда?», но тотчас же подавляет своё волнение и с тоном совершенной покорности просит пощады для сына. Когда Иоанн после наблюдения кометы объявляет о близкой своей смерти, царица плачет не из одной обрядности, но и по человеческому чувству, внушающему нам прощать, в минуту их смерти, тем, кто нам сделал зло. Если все эти переходы из одного состояния души в другое будут выражены верно, роль царицы выйдет привлекательна и интересна.
Царица должна быть непременно молода и красива. Иначе Иоанн не женился бы на ней. Речь её беспокойна, неровна, лихорадочна, но отнюдь не плаксива. Она меняет свой костюм четыре раза. В сцене с мамкой и с Захарьиным она является во вседневной домашней одежде. Потом, для принятия Иоанна, надевает большой, или царский, наряд. В четвёртом действии, когда она смотрит на комету, на ней снова домашняя одежда, но богаче первой, и наконец, в последней сцене пятого действия, она одета в праздничное платье по случаю улучшения Иоаннова здоровья.
Прекрасные образцы женских одежд можно найти в «Русских древностях» Солнцева.
Мария Годунова и царевна Ирина
Мария Годунова — характер сильнее царицы. Она, не будучи в постоянном соприкосновении к Иоанну и чувствуя в муже своём сильную опору, не так запугана. То же можно сказать и о царевне Ирине, в которой есть доля нравственной силы её брата, Годунова. Но прекрасный исторический характер Ирины не мог быть развит в трагедии, и ей приходится сказать только несколько слов. Тем не менее они должны быть сказаны с достоинством и скромностью, составлявшими её особенность.
Мария Годунова, когда муж её, в пятом действии, обнаруживает при ней всю глубину своего честолюбия, должна испугаться, а весь разговор её с мужем должен дать зрителю возможность заглянуть в душу Годунова, дотоле непроницаемую. Этим установится переход к следующей сцене (Годунова с волхвами), к которой зритель должен быть подготовлен заране, так чтобы переворот в Годунове не показался ему сюрпризом.
Вообще никаких психологических сюрпризов не должно быть в трагедии. Я старался избегать их в тексте, но многие переходы должен был подразумевать, за недостатком места. На сценических артистах и артистках лежит обязанность пополнять и объяснять эти переходы своею игрою.
Царевна Ирина и Мария Годунова также молоды и красивы. В «Русских древностях» Солнцева они найдут себе богатый выбор костюмов.
Мамка
О мамке царевича Дмитрия необходимо сказать только, что она не та историческая мамка, боярыня Василиса Волохова, которая участвовала в убиении царевича. Волохова была приставлена к Дмитрию позже. Моя мамка — простая, добрая и бестолковая баба, как большая часть мамок. На ней парчовая душегрейка и такая же шапочка.
Здесь кончается обзор всех наших отдельно действующих лиц; но нам остаётся разобрать ещё два важных характера в трагедии, а именно: бояр и народ.
Бояре и народ
Когда дед Иоанна Грозного, Иван Васильевич III, положил конец удельной системе, независимые князья, лишившиеся своих дружин и владений, стали в ряды московских царедворцев, уже испорченных и порабощённых. Областные интересы обратились в придворные, характеры измельчали, и началась пора местничества, явления уродливого, смеси западной родовой гиерархии с каким-то чиновничеством и генеральством. На первых порах эта запутанность понятий и сбивчивость положений много способствовали к усилению верховной власти, которая пользовалась ими, руководствуясь правилом: Divide et impera. Но впоследствии местничество стало большим неудобством для самой верховной власти, особенно во время внешних опасностей. Управление делами замедлялось, сражения проигрывались, потому что воеводы и военачальники спорили о первенстве в самые решительные минуты и ни один не хотел быть под начальством другого на том основании, что отец или дед его занимал когда-нибудь высшее место. Сама железная воля Иоанна Грозного не могла искоренить этот пагубный обычай, и царь в важных случаях должен был довольствоваться временным приказанием: быть без мест.
Таково положение общества, когда открывается трагедия.
Несостоятельность бояр должна с первого раза броситься в глаза. Созванные для избрания нового государя, они думают только о том, как бы не уронить своего личного звания. Все понятия о чести у них извратились, вся энергия сосредоточилась в заботе каждого о себе самом на счёт всех прочих.
Безусловно покоряясь высшему произволу, они, в свою очередь, позволяют себе безусловный произвол над низшими и всячески угнетают народ. Явление понятное: кто не признаёт за собою никаких человеческих прав, тот не признаёт и никаких обязанностей в отношении других, и наоборот. Интриги, доносы, клевета и обрядность — вот жизненное содержание этих растленных бояр, низошедших до рабства, но жадных ко власти и к почестям. Рядом с этим, они мужественно дерутся в боях и почти равнодушно умирают на плахе. Странное противоречие, которое вряд ли достаточно объясняется их фаталисмом, облечённым в религиозную форму; явление, которому трудно было бы поверить, если б история Византии не представляла нам сходных примеров. Исключений, слава богу, было немало, но они тем не менее оставались исключениями, и общий уровень был самый безотрадный.
Иоанн, после бурной своей юности начавший под руководством Адашева и Сильвестра заниматься делами, между прочим обратил внимание и на угнетённое состояние народа.
Он издал судебник, ограничил права воевод и областных судей и положил строгое наказание за кривосудие и лихоимство. Народ вздохнул под его правлением, и когда вскоре потом начались боярские казни, он ими не возмутился, видя в казнённых своих угнетателей. Но Иоанн казнил бояр не для того, чтобы оградить народ (для этого не нужно было такого сильного средства); не для того даже, чтобы сделаться популярным. Он казнил их от страха и из мщения: от страха измены, которой не существовало; из мщения за их олигархические попытки во время его детства. Если б он был тот друг народа, которым старается выставить его новая школа, он не велел бы избивать целые деревни, целые сёла и посады, принадлежащие опальным боярам; он не травил бы медведями нищих, приходивших просить у него милостыни; он, чтобы сделать неприятность своим сановникам, не приказывал бы зарезывать их слуг.
Нет, Иоанн не знал лицеприятия к сословиям. Народ был для него таким же материалом, как и бояре, и он убивал крестьян своих опальников так точно, как убивал их скот и разорял их жатвы. Он действительно хотел равенства, но того равенства, которое является между колосьями поля, потоптанного конницею или побитого градом. Он хотел стоять над порабощённой землею один, аки дуб во чистом поле. Тщетно историк будет искать последовательности или системы в его действиях. Он везде наткнётся на противоречия. Единственная система Иоанна было ломание и уничтожение всего, что с поводом или без повода подпадало под его немилость. Единственный способ объяснить его характер это признать, что он был раб своих страстей и жил в такую пору, когда нация не только не протестовала против произвола, но как будто сговорилась помогать ему всеми силами. Если может быть извинение Иоанну, то его следует искать в сообщничестве всей России. Что была возможность ему противостоять это доказывает, между прочим, и самое местничество, которого он не в силах был истребить, потому что оно имело свой корень в убеждении всех.
Итак, если народ вздохнул под правлением Иоанна, то относительное благоденствие его было непродолжительно. Удалив Сильвестра и Адашева, Иоанн стал первый попирать ногами собственные свои законы. Неустройство земли под конец его царствования достигло высшей степени. Она была разорена и опричниной, и войнами, и ханскими набегами, и голодом, и алчностью воевод, которым царь в последние годы отпустил поводья. Когда частные случаи неправосудия или лихоимства доходили до него, он казнил виновных и в этом походил на известного доктора Санградо, лечившего все болезни одним и тем же средством. Не менее того эти отдельные случаи скорого правосудия получали известность в народе, который, не будучи избалован и не находясь в личном соприкосновении к Иоанну, продолжал видеть в нём защитника и славил издали его справедливость. Всё доброе относилось к нему, всё дурное к его воеводам, Иоанн же был огромная сила, а сила всегда нравится народу.
О стремлении к настоящему и прочному ограждению от административного произвола не было в народе и понятия. Ни народ, ни бояре не заботились об общих началах. Всякий думал лишь о настоящем дне и радовался беде своего врага или угнетателя, не помышляя о том, что и над ним всякую минуту могла разразиться такая же беда. Никто не искал от произвола другого средства, кроме произвола; он был и болезнию и лекарством. Ни в боярах, ни в народе не было чувства законности, и в этом заключается их вина и трагическая сторона, которую я старался выразить.
Передать эту вину игрою в отдельных сценах почти невозможно. Она должна явствовать из целой трагедии; но я считал нужным указать на неё здесь, потому что она набрасывает свет на все характеры и события вообще.
Что касается до игры масс, то я замечу следующее. Вся сцена Боярской думы должна идти как можно живее. Она только вступительный аккорд, которым зритель посвящается в положение России и приготовляется к своему знакомству с Иоанном. Все споры, восклицания, перебивки и то, что я назвал говором, должны сыпаться как горох. В некоторых местах следует всем говорить вместе. Не беда, если зритель и проронит иное слово; где играют массы, важны не слова, а общие психические движения.
После сцены в Думе бояре являются ещё массою, когда просят Иоанна остаться на престоле; потом при приёме Гарабурды; потом когда восстают против унизительного посольства, и наконец, в последней сцене, когда Иоанн умирает.
Во всех этих случаях им предстоит немая игра, сообразная с их положением. Они не должны стоять неподвижно, пока говорят другие, но и не должны метаться, как танцующие балет. Умеренное движение в их рядах, обращение время от времени одного к другому, выражение на лицах радости, ужаса или иного чувства, вызванного обстоятельствами, покажут их участие к драматическому действию и свяжут их с отдельными лицами трагедии. Сверх того следует заметить, что бояре, хотя и раболепные, соблюдают степенность, считавшуюся в то время главною принадлежностью высокого сана.
Когда они, в первом действии, преклоняют колена перед Иоанном, на их лицах изображается страх и недоумение. Когда царь, принимающий Гарабурду, обращается к ним с вопросом:
Ужель забавным я кажусь?
некоторые смущаются, другие готовы броситься на Гарабурду. Когда царь настаивает на своём унизительном посольстве, взрыв негодования слышится в их ответе:
Нет, государь! Нет! Этого нельзя! —
Они наконец (увы, ненадолго!) почувствовали своё достоинство, и ответ их должен греметь таким единодушием, что он всякого, кроме Иоанна, заставил бы войти в себя. Но Иоанн знает, с кем имеет дело. Медленно встаёт он с своего кресла; медленным и сдержанным голосом начинает:
…Так-то
Присягу бережёте вы свою?
Так помните Писанье?
И когда он доходит до места:
Ниц! В прах передо мною!
Я ваш владыко!.. —
бояре преклоняют головы.
Когда, наконец, в последнем действии, Иоанн падает мёртвый, когда врачи объявили, что он действительно умер, на лицах бояр изображается тупая одурелость. Они, как узники, проведшие половину жизни в тюрьме и выпущенные внезапно на волю, не радуются божьему свету. Они обступают умершего царя, смотрят на него и ничего не понимают, пока Захарьин не говорит им:
Чего же мы стоим и ждём, бояре?
Тогда они со страхом приближаются к Иоанну, с робостью подымают его и бережно кладут на скамью.
В следующей за тем сцене, когда Годунов берёт в руки правление царством и отделывается от своих врагов, лица бояр выражают изумление, страх, досаду или зависть.
Одежда их разнообразна; в ней допускаются многие цвета, но она всегда богата, ибо они являются или в Думе, или в присутствии государя. В Иоанново время бояре стригли волосы коротко. Длинные волосы были признаком опалы, а причёска à la mougique вовсе не существовала. В Думе они сидят в шапках; в царских палатах стоят с обнажённой головой.
Народ является только в одной сцене, в первой половине четвёртого действия. Она, равно как и Боярская дума, должна быть сыграна живо везде, где говорят массы. Таких мест в ней четыре. Сперва напор голодного народа на мучной лабаз; потом восстание на Годунова; потом предложение повесить Битяговского и Кикина; и наконец, восклицания в пользу Годунова и нападение на Кикина. В этой короткой сцене психические движения масс очень разнообразны, и все они должны быть выражены дружно, с некоторым обдуманным беспорядком. Когда он доходит до взрыва, все должны кричать вместе, перебивая друг друга. Криков unisono в общем движении быть не может. Следует ещё заметить, что в народе две партии: умеренные и отчаянные. Первые вступаются за Годунова довольно вяло и робко, а вторые тотчас берут над ними верх, как оно обыкновенно бывает в подобных случаях.
Одежда народа та же самая, как и в наше время, но она потёрта и изношена; многие в лохмотьях. Они давно голодают, продали и заложили всё, что у них было получше; на многих не сапоги, а лапти; иные даже босиком. Лица их бледны, изнурённы; глаза беспокойны; они в отчаянье; они готовы на всё.
Теперь мы разобрали весь живой и человеческий элемент трагедии.
Посмотрим на местность, в которой он движется.
Декорации
В каждом из пяти актов есть две половины, и каждая половина имеет свою декорацию, итого десять декораций, а именно: 1) Боярская дума; 2) опочивальня Иоаннова; 3) покой в царском тереме; 4) покой в доме Шуйского; 5) покой на царицыной половине; 6) престольная палата; 7) площадь в Замоскворечье; 8) внутренний царский покой с видом из окна на Кремль, на комету и на звёздное небо; 9) покой в доме Годунова и, наконец, 10) великолепная палата, наполненная Иоанновыми сокровищами, также с окном, выходящим на Кремль.
Описывать подробно все эти декорации здесь не место, но некоторые из них находятся в тесной связи с игрою, и потому можно сказать о них несколько слов.
Опочивальня Иоанна должна носить характер её хозяина и его настоящего настроения. Все в ней просто, она похожа на келью. Стены тесовые, печь или лежанка изразцовая, в стороне простая кровать из голых досок. Единственным украшением служит богатый кивот с образами. Но здесь представляется затруднение, которое может быть устранено двояким способом. Показывать образа на сцене у нас запрещается, но один кивот вряд ли подпадает под это запрещение. Я предлагаю или показать его наискось (в перспективе), так чтобы образов не было видно, или задёрнуть его пологом, что было в обычаях наших предков.
К тому же способу можно прибегнуть и в доме Шуйского, и на царицыной половине.
Внутренний царский покой, из которого царица и другие женщины смотрят на комету, должен быть освещён слабо, дабы всей сцене придать более таинственности.
Палата, где Иоанн осматривает свои сокровища, не может быть достаточно великолепна. Пусть декоратор истощит всё своё воображение, чтобы представить нам московско-византийскую залу, с низкими сводами, с вычурными столбами, с живописью на стенах, с лежащими на столах и наваленными в кучах на полу грудами золотых и шёлковых материй, сосудов, ковшей, чаш и черпал, драгоценного оружия, конских сбруй, одним словом, всего, что способствует к блеску впечатления и гармонирует с действительными предметами, принесёнными на сцену.
Когда, по смерти Иоанна, Годунов отворяет окно, чтобы объявить о ней народу, комета опять видна на небе, но уже не так близко, как в четвёртом действии, и не в том направлении. Она совершила своё дело; приходила предвестить нам кончину Иоанна со всеми её последствиями и уходит теперь в неведомые пространства предвещать другим мирам другие бедствия.
Подробности меблировки можно найти в брошюре Костомарова: «Очерк домашней жизни и нравов великорусского народа», а также и в сочинении Забелина: «Домашний быт русских царей», а рисунки утвари и оружия в «Русских древностях» Солнцева.
Общий рисунок трагедии
Теперь собраны перед нами все отдельные материалы для постановки трагедии; но как всякая картина или всякая симфония, независимо от своих подробностей, украшений, эпизодов и прочих составных частей, должна иметь свой особенный, основной рисунок, который остаётся виден даже по их устранении, так и трагедия имеет свой твёрдый остов, который не всегда бывает заметен, но на который следует указать сценическим художникам, чтобы они могли сразу обозреть архитектуру трагедии и чрез это облегчить себе цельность исполнения.
В «Смерти Иоанна Грозного» мы видим две восходящих линии, из которых одна подымается как ракета, держится некоторое время на воздухе и потом быстро опускается, описывая параболу; другая подымается вслед за ней, пересекает её в нисходящем её пути, а сама не падает, но теряется в небе, выходя из рамы трагедии.
Первая линия принадлежит Иоанну, вторая Годунову. Судьба Иоанна с той минуты, когда он сожалеет о своём намерении сойти с престола, до той, когда он падает мёртвый, составляет одно цельное происшествие, с его развитием, апогеею и катастрофой. Судьба Годунова не кончается в трагедии; она, когда опускается занавес, находится в периоде полного развития и образует как бы пролог для новой драмы.
Пункт апогеи Иоанна — это приём Гарабурды; пункт пресечения его нисходящей линии восходящею линиею Годунова — это конец народной сцены в четвёртом действии. Отсюда Годунов продолжает подыматься, а Иоанн продолжает падать. Не выпускать из виду этих двух линий очень важно для исполнителей, потому что на этих линиях должно быть основано crescendo общей игры.
Общий колорит трагедии
Далее. Как в живописи каждая картина, так в драматическом искусстве каждое произведение имеет свой особенный колорит, которому подчиняются и с которым гармонируют все прочие цвета, как бы они ни были между собою различны.
Господствующий колорит «Смерти Иоанна Грозного» есть давление, производимое Иоанном на всё его окружающее. Оно заметно и тогда, когда его нет на сцене, но при каждом его появлении в воздухе чувствуется как будто перемена температуры. Становится душно, и дышится тяжелее.
Иоанн в трагедии то же, что бас в симфонии. Он тот знаменатель, к которому приводятся все дроби, какого бы они ни были названия. Он также камертон, по которому строятся все инструменты. Между лицами трагедии он представляет солнце, вокруг которого вращаются все планеты, не исключая и самого Годунова. Один Гарабурда пересекает эту систему, как налетевшая на неё комет. Вот почему роль Иоанна, в содержании своём равная важностью роли Годунова, несравненно её важнее в исполнении, хотя последняя и требует более искусства. Если роль Годунова будет сыграна слабо, трагедия ещё может существовать; если же будет испорчена роль Иоанна, пропала вся трагедия.
В заключение да будет мне позволено напомнить нашим артистам, что успех каждого преимущественно зависит от содействия ему всех прочих. Мнение, что плохая игра одного выставляет в выгодном свете хорошую игру другого, весьма ошибочно. Одно из главных сценических условий — это иллюзия; а ничто так не разрушает иллюзию, как ошибочность реплики. Слушатель, присутствующий при правильном чтении драмы кем-нибудь одним, полнее переносится в её мир, чем зритель, видящий перед собою декорации и костюмы, когда рядом с наслаждением превосходной игрой он получает нестерпимые моральные толчки. Знаменитая Рашель среди отличной труппы в Париже была несравненно выше, чем окружённая какими-то жиденятами, наряженными в Орестов и Эссексов, которых она навезла с собою в Россию. В каждой правильно и верно сказанной фразе соревнующего художника есть что-то электрическое, вызывающее на правильность возражения. Напротив того, неверность дикции в другом парализирует самый высокий талант, и чем талант выше, чем вернее его драматическое ухо, тем труднее ему удержаться на своей высоте, когда играющие с ним фальшивят.
Он тогда находится в положении певца, если б оркестр стал вдруг повышать или понижать тон аккомпанемента. Или, чтобы употребить другое музыкальное сравнение, он будет как превосходная скрыпка среди бессовестных дёргачей. Нет сомнения, что и достоинство и оценка этой скрыпки сильно пострадают от общей разладицы.
Итак, наши первостатейные художники поступят и благородно и благоразумно, если будут всеми силами помогать играющим с ними достигнуть до возможной для них высоты. Дело, за которое все принимаются дружно, совершается легко и выносится на плечах, к очевидной выгоде каждого.
Ещё одно, последнее замечание.
Трагедия написана стихами, и к ним приложено много старанья. Надобно, чтобы все играющие выучили свои роли твёрдо наизусть. Полагаться на суфлёра вещь вообще сомнительная, но в прозе она сходит иногда с рук. В стихах же вовсе не всё равно, которое слово будет сказано прежде и которое после. Каждая перестановка и каждое неправильное ударение может поразить слушателя как обухом по лбу. Это, конечно, говорится не для первоклассных художников, которым оно и без того известно, но, при многочисленности действующих лиц, надобно иметь в виду всех без исключения.
Антракты и музыка
Антракты должны быть как можно короче. На хорошо организированных сценах они не превышают пяти минут. Только после третьего действия, в конце которого совершается перелом в судьбе Иоанна, антракт может быть длиннее, потому что здесь трагедия делится как бы на две половины: восходящее движение кончилось и начинается нисходящее. Весьма было бы желательно, чтобы все антракты были наполнены музыкой русского характера, которая согласовалась бы с содержанием следующего за ней действия. Так, перед первым действием небольшая увертюра могла бы выразить спор бояр, раскаянье Иоанна и торжество его нового вступления на престол. Перед четвёртым действием можно бы включить в музыкальную пьесу, исполненную диссонансов, несколько аккордов из «Со святыми упокой!». А перед последним действием музыка могла бы изобразить радость о выздоровлении Иоанна, принять в себя песнь и пляску скоморохов и кончиться беспорядочным рушеньем трагического здания.
В третьем действии Иоанн входит в престольную палату при звуке труб и звоне колоколов. Я бы заставил трубы сыграть одну фразу из народной обрядной песни «Слава» и кончить тушем «Многие лета!».
Заключение
Теперь, кажется, сказано о постановке все, что было нужно. Я не имею притязания, что при разборе характеров я истощил предмет и указал на все его стороны и оттенки. Даровитый художник найдёт, без сомнения, множество таких, о которых я и сам не подозреваю. Цель моя была только определить главные линии, дабы творчество исполнителей не шло врозь с творчеством поэта, коих согласие составляет первое и необходимое условие успеха.
<1866>