1900 г. Февраля 28. Москва.
Дорогие друзья Владимир Григорьевич и Анна Константиновна.
Приезжающие от вас: Коншин, Суллер*, Буланже спрашивают у меня, получил ли я ваши письма и переписанные рукописи. Все получил давно, очень благодарен и прошу простить за неаккуратность, что не сообщил о получении. Жаловаться на нездоровье не могу, но чувствую себя много ослабевшим и потому прошу вас, друзей моих, быть ко мне снисходительней и, главное, не приписывать моему молчанию значение охлаждения. Кем вы были для меня — одними из самых дорогих мне людей, общение с которыми, знание, что они существуют, дает мне лучшие, балующие меня радости жизни — так это осталось и не может не остаться навсегда, навечно, потому что вечно то, во имя чего мы соединены. Слаб я, главное, оттого — и неаккуратен в переписке, что, чувствуя упадок сил — не по существу, а по времени, — я всю энергию сосредоточиваю на время работы, в остальное же время чувствую себя exhausted*.
Странное дело, это не только не ослабляет способность работы, но (может быть, я грубо заблуждаюсь) чувствую, что усиливает ее. По времени короче, но по интенсивности гораздо сильнее. Очень может быть, что другие будут иного мнения, и для других это так и будет, но для меня-то я знаю, что это так. Часто бывает очень, очень хорошо, так хорошо, как никогда не бывало прежде. Вот хотелось писать о вас, а кончил тем, что пишу о себе, глупо хвастаясь — простите. О вас же я хотел писать вот что: Буланже сказал мне то, что я предвидел, что письмо Маши было вам неприятно*. Я знал это и, хотя понимаю ее — не понимаю, а чувствовал, что ею руководило какое-то хорошее побуждение, очень жалею, что она послала его. В сущности же это письмо ничего не говорит, кроме того, что она хочет быть свободна для того, чтобы свободно делать то, что вы хотите. С моей же стороны не может быть в этом отношении желания, не согласного с вашим. Я знаю, что никто не относится с таким преувеличенным уважением и любовью к моей духовной жизни и ее проявлениям, как вы. Я это всегда и говорю и пишу, и это написал в записке о моих желаниях после моей смерти, прося именно вам и только вам поручить разборку моих бумаг*. И потому я всегда сообщал и буду сообщать вам первому то, что считаю стоящим обнародования. Если в этом отношении вам может показаться, что я не всегда это исполнял, то это происходит от чувства, которое вы поймете, желания не приписывать самому значения всяким своим писаниям. Очень жалею, что письмо Маши огорчило вас, пожалуйста, не сердитесь на нее и не осуждайте. И перестанем говорить про это.
Буланже живо рассказал мне про вашу жизнь, ваше настроение, и, хотя постоянно чувствую вас, я живее по его рассказу почувствовал всю тяжесть и напряженность вашей жизни, и мучительно захотелось помочь вам, облегчить ваше положение, разделить тяжесть его.
Вы писали как-то, выражая мысль, что я не сочувствую вашей деятельности. Мое отношение к вашей деятельности особенное. Не могу я не сочувствовать изданиям, которые распространяют те истины, которыми я живу, и еще более тому, что в них передаются те мои мысли и опыты внутренней духовной жизни, которые того стоят, и передаются и отбираются человеком, который мне особенно близок по духу и потому делает это дело наилучшим образом. Но эта вторая сторона дела имеет в себе сторону личного удовлетворения, славы людской, и потому я невольно сдерживаю свое сочувствие к этой стороне вашей деятельности. Пожалуйста, не упрекайте меня ни в лишней скромности, ни гордости, перенеситесь в меня и поймите это.
Еще обстоятельство, вследствие которого я не сочувствую внешней форме этого дела, или, скорее, сочувствие: мое к нему уменьшается, состоит в том, что для него нужны деньги, которых нет, которые надо добывать, да и вообще деньги, и все нечистое, безнравственное, связанное с ними. Главное же обстоятельство, уменьшающее мое сочувствие, это то, что оно поглощает до страдания обоих вас, милые, друзья, и заставляет вас тратить духовные большие силы; на дело, которое ниже ваших сил (я разумею денежную сторону) и, вероятно, временами заставляет приносить в жертву высшие требования низшим. Я не возражаю вам, не осуждаю вашу деятельность, знаю, что в вашем положении эта деятельность дает смысл вашей жизни (я вычеркнул слово «одна», потому что этого не может и не должно быть: смысл истинный независим от какой-либо деятельности). Я только указал на те drawbacks*, которые за вас мучают меня. Может быть, нескладно, но я совершенно точно высказал мое отношение к этому делу; отношение же к вам нечего высказывать — оно глубже слов.
Я, кажется, кончил маленькую статью о патриотизме* и теперь работаю над статьей, разрастающейся и очень меня занимающей, о рабочем вопросе. Кажется мне, что я имею сказать кое-что новое и ясное*.
Прощайте, милые друзья. Хотел бы вам сказать: почаще поднимайтесь на ту высоту, с которой все практические дела кажутся крошечными и идущими так, как им должно, но уверен, что и сами это делаете. Без этого нельзя жить. Потолкаешься о препятствия, неприятности мирских дел, и невольно вспомнишь, что есть крылья и есть небо и можно взлететь, пока хоть на время, чтобы набираться сил на работу.
Лев Толстой.