А что бишь я теперь говорил? — Да, вспомнил! Я говорил о том, как мы травили сайгаков. Мы выехали рано; я в первый раз ехал верхом. До этого мне только иногда удавалось садиться на лошадь, а именно, когда табун приходил на водопой. Мне нравилось сидеть верхом на спине лошади, которая спокойно, как будто не замечая моей тяжести, глотала теплую, красную и немного вонючую воду; мне нравилось то, что я сидел высоко и видел кругом себя лоснящиеся спины лошадей, которые, выкупавшись, спокойно стояли в воде, отмахиваясь черными хвостами от докучливых оводов и комаров, скоро прогонявших и меня от табуна домой к дымящемуся куреву. Теперь я взаправду ехал верхом и ехал один, в широкой степи, которую я так любил. Я был один, потому что Аталык, который ехал подле меня, молчал; я так был занят лошадью, на которой сидел, уздой, которую держал в руках и которую иногда поддергивал, когда лошадь просила поводов, опуская голову между ног, или махала ею, чтобы отогнать комаров, стаей летавших за нами; я так был занят своим новым положением, что не обращал даже внимания на собак, которые бежали подле нас: с нами были Атлас, Сайгак и Убуши, старая черная сука, мать моих собак… Погода была чудная; солнце только что всходило и одно только кудрявое облачко, окрашенное его лучами, быстро неслось по бледному небу; пробегая мимо солнца, оно вытянулось, как змея, и бросало чуть заметно тень на зеленую траву, которая блестела от утренней росы. Наконец и это облачко скрылось, солнце взошло, и степь проснулась; тысячи птиц запели на разные голоса, ястребки начали подниматься, быстро махая крыльями, кое-где с звонким шумим поднимались стрепета, ласточки летали около нас, то мелькая мимо груди лошади, то подымаясь, то опускаясь, как будто купаясь в теплом воздухе.

Наконец, мы увидали что-то черное, это был сайгак; он стоял, как каменный, на высоком кургане. — «Это часовой, — сказал Аталык, — свистни потихоньку своим собакам, чтобы они не отходили от нас». — Мои собаки не бросятся, — отвечал я. — «Ну, а Убуши уж не пойдет, она знает эту охоту». И действительно, эта собака как будто понимала, в чем дело, она посматривала на сайгака, но не отходила от стремени Аталыка. Мы стали объезжать кругом; когда мы заехали с другой стороны, то увидали весь табун, который пасся спокойно в долине. Мы продолжали объезжать их кругом, проезжая все на одном расстоянии от часового и все ближе и ближе к табуну. Некоторые сайгаки подымали голову, Смотрели на нас и потом спокойно продолжали есть, пятясь и толкаясь между собой. Наконец мы подъехали довольно близко. — «Ну-ка, Зайчик, у тебя глаза лучше:; посмотри: видишь ли пятна на боках у молодых?» — Вижу, — отвечал я. — «Ну, так пора! A! Гоп!» — закричал Аталык и поскакал прямо на табун. Моя лошадь бросилась за ним: я сперва испугался и затянул по в одья. «Пускай!» — закричал мне старик. Я пустил поводья и крепко сжал лошадь ногами. Мы неслись как вихрь; теплый ветер дул нам в лицо, дух занимался; у меня рябило в глазах, я сперва ничего не видал, кроме травы, которая, казалось, уходила из-под ног моей лошади. Она скакала легко, и скоро я поравнялся со стариком.

— Молодец! Джигит! — кричал он.

Я, кажется, вырос на седле и тогда только осмотрелся кругом.

Сайгаки сперва бросились со всех ног, потом, добежав до тропки, которую мы пробили, объезжая их, они свернули и понеслись по ней; мы скакали на переём, отхватили отсталых и повернули их в другую сторону. Это были пестряки, т. е. молодые; их было 5 штук. Через несколько минут мои собаки повалили одного. Я проскакал мимо, потому что не мог удержать лошади: дав круг, я подъехал к собакам, которые держали сайгака. Я спрыгнул Наземь, вынул кинжал и ударил сайгака в бок: он закричал, прыгнул, вырвавшись у собак, но сделав два прыжка — упал и издох. Я оглянулся; лошади не было подле меня: спрыгнув, я бросил, поводья; к счастию, она побежала к Аталыку. Скоро пришел старик, ведя в поводу обе лошади; на одной лежал другой пойманный сайгак. Взвалив и моего на седло, мы пешие возвратились на хутор.

Вот как провел я свое детство и сделался охотником. После, когда мне случилось иногда при ком-нибудь соследить, наприм., зайца по чернотропу[12], меня почитали колдуном. Это казалось удивительно: но для меня, который почти родился охотником, это было очень просто. Меня этому выучил мой Сайгак. Мне очень хотелось узнать, как он отыскивает след, и я всегда наблюдал за ним, когда, виляя хвостом и опустив голову, он доискивается зайца. Я хорошо знал, в какое время и в какую погоду, в каких местах ложится заяц, знал сметки[13], которые он всегда делал, хорошо умел отыскивать зайца по пороше и, замечая приметы, едва видные для обыкновенного человека, как, например, свежий помет, обмоченную, помятую или сорванную травку или листок, я скоро выучился так же верно отыскивать зайца, как будто у меня было чутье.

Ребенком я уже начал охотиться, жил охотой и бог дал мне охотничьи способности — верный глаз и тонкий слух. Это дал мне бог, потому что он дает всякому, что ему нужно: зайцу, сайгаку он дал крепкие ноги, мне он дал ум, волку, каргам — чутье, по которому волк придет, а карги прилетят на падаль из-за нескольких вёрст, ястребу он дал глаз, которым тот с неба видит маленькую птичку, маленькой птичке он дал крепкие крылья, чтобы она могла улететь от зимы туда, где ей лучше, байбаку, медведю, сурку, ежу он дал сон, чтобы они спали зимой, когда им нечего есть. Все это бог сделал, и оттого все люди знают его и молятся ему; даже звери и птицы молятся ему. Да, они молятся ему, когда солнце взойдет и каждая птичка взмахнет крылом и запоет, и каждый зверь, в какой бы гуще лесной, в какой бы тени, где и в полдень солнце не светит, в какой бы пещере и норе он ни был, всякий зверь вздрогнет и подымет голову к небу, даже на дереве каждый листок зашевелится и камыш зашепчется совсем не так, как всегда. И это бывает каждое утро: каждое утро все, что живет, молится богу, а я знаю людей, которые забывают бога. Я сам никогда не молюсь, но это потому, что я не умею молиться, как молятся люди: я молюсь, как молятся звери и птицы. Говорят, оттого, что я не делаю намаз[14], не хожу ни в церковь, ни в мечеть, я не буду в раю. Я не знаю, что такое рай, не знаю, что будет, когда я умру, но знаю, что я не виноват, что не умею молиться: меня никто этому не научил, когда я был молод.

День и ночь круглый год я был на охоте. Летом я ловил фазанов, перепелов и зайцев, осенью я ловил куропаток и лис. Особенно я любил охотиться за лисами. Вот как я начал охотиться за ними. Раз я поймал лису, которая съедала моих фазанов в пружках: впрочем, я уже рассказывал об этом, но я еще не рассказывал, как я травил лис осенью. Верст пять от хутора был лес: когда я ходил за куропатками, я почти всегда доходил до него, садился на курган, стоявший на опушке, и любовался на лес. Особенно мне нравился шум деревьев во время ветра; мне очень хотелось взойти в лес, но он был так темен, так страшен, что я долго не решался. Раз, это было днем, в степи было очень жарко, из леса веяло такой прохладой, что я не вытерпел и зашел в лес. Я шел тихо: шум листьев и сухих веток под ногами пугал меня, я вздрагивал от всякого звука, все мне было дико, голоса птиц, раздававшиеся кругом, были мне незнакомы. Вдруг я услыхал соловья. Я обрадовался ему, как другу, это был знакомый голос, но и он пел не так, как соловей, которого я слышал прежде: голос его громче раздавался под густым сводом деревьев, перекаты были сильнее, он, казалось, гордился своим зеленым дворцом и обширными владениями. Мне стало грустно, я вспомнил моего скромного ночного соловья в кустах, где я ловил фазанов. В то время его уже не было; раз осенью он улетел и больше не прилетал; я долго грустил по нем, мне хотелось знать, что с ним сделалось, нашел ли он место лучше или погиб где-нибудь,

Я долго ходил по лесу и, наконец, подошел к толстому дереву, белый ствол которого заметил издали.

Когда я приблизился, листья его зашевелились: ветра не было, — я вздрогнул и со страхом смотрел на дерево. Это было вечно говорящее дерево, белолистка. Потом я привык к всегдашнему шуму его листьев, полюбил это дерево и всегда ложился под ним отдохнуть в жар. В ясный день лучи солнца, проходя сквозь него, рисовали под деревом разные кружочки, которые, казалось, бегали, гонялись и смеялись друг с другом. Это занимало меня, и я засыпал, слушая шум его листьев. Я просыпался уже вечером: вообще я всегда просыпался, когда захочу. Тогда я выходил на опушку и ложился на курган.

Собаки были со мной; они тоже нежились в густой траве, и мы ждали заката солнца, которое садилось за лесом. Тени от ближних деревьев делались все длиннее и длиннее и как будто подкрадывались к кургану; иногда, когда заря была очень красна, стволы деревьев окрашивались в какой-то странный, кроваво-красный цвет; это предвещало ветер. Мало-помалу все утихало в лесу, только над нами неслись ястреба, голуби и карги: они летели в лес спать. В это время лисы возвращались из степи в лес; их-то мы и ждали.

Едва покажется лиса, прыгая по густой траве, мы все трое подымем головы и опять спрячемся в траву. Через несколько минут я поднимаю голову и, обернувшись, уже вижу, как лиса мелкой рысью бежит к опушке. Тогда я вскакиваю на ноги и показываю её собакам. Они ловят ее, а я с кургана любуюсь этой картиной и помогаю им криком. И крик мой далеко разносится по лесу, который как будто с сердцем повторяет его, словно он сердится, зачем будят жителей его, птиц и зверей, которых он усыпляет под своей тенью, напевая им разные чудные, непонятные для нас песни.

Таким образом я почти каждый день, кроме куропаток, приносил одну, а то и пару лис. В последнюю осень, которую я пробыл на хуторе, я помню, что затравил 45 лис.

Обыкновенно зимой табун угоняли на низ в камыши, и мы оставались одни с Аталыком. Хотя и зимой я продолжал охотиться и покрывал шатром целые стаи куропаток и тетеревов, слетавшихся к хутору, но это было самое скучное время. Тогда Аталык рассказывал мне длинные истории про свою прежнюю жизнь в горах, когда он был молодым и славным узденем и наездником, про дела канлы, которые он считал окончательно прошлым и которыми он прославился когда-то.

Я с удивлением и каким-то страхом слушал, как в ущелье, на дороге, где два конных не могут разъехаться, на краю пропасти, дно которой едва видно, он поджидал врага. Я вздрагивал, воображая, как этот враг падал в пропасть, где шумит чуть видная река, и как орлы спускаются со скал, таких высоких, что ниже их ходят облака, как эти орлы ныряют в облака, чтобы спуститься на дно пропасти и там клевать глаза несчастного, который умер в бою и останется без погребения в этой страшной расселине, где не только ни родные, ни друзья не найдут его тело, расклеванное птицами, и костей, растасканных зверями, но куда даже солнце не светит и не смотрит на этот страх. Я любил слушать эти рассказы.

Иногда приезжали к Аталыку гости. Это большей частью были его кунаки. Некоторые из них были князья и уздени. Им Аталык оказывал особую почесть, сам держал узду их лошадей, сам снимал с них оружие. Они брали у него ястребов и других птиц и за то присылали ему и пешкеш[15] или лошадь, или пару волов, иди несколько овец. Я как теперь помню их черные, седые, красные, подстриженные бороды, их важный вид, их ружья в черных чехлах и их блестящие шашки под серебром, их башлыки и шапки, которых они не снимали, сидя на корточках перед огнем и разговаривая на неизвестном мне языке. Теперь я знаю почти все горские наречия, но не могу вспомнить, на каком языке они говорили; разговоры их до сих пор остались для меня тайной. И даже теперь мне хочется иногда догадаться, о чем они говорили. Не раз, говоря между собой, они глядели на меня, и я понимал, что разговор шел обо мне. Теперь я догадываюсь, что Аталык тогда рассказывал им мою историю, и мне еще больше хотелось знать; что они говорили. — Скажи, отчего нам всегда хочется отгадать то, чего мы не можем знать? Отчего мне часто приходит в голову, что будет со мною, когда я умру? Мне много толковали об этом и муллы и священники в городе; я или не понимал их, или не верил им, но мне всегда хотелось узнать это, и я часто по целым часам думал об этом. Мне кажется, что, когда я умру, я не перестану видеть и чувствовать все, что я теперь чувствую, что я буду любить то, что я теперь люблю, и ненавидеть, что теперь ненавижу. А может быть, я умру, как умирает дерево, срубленное под корень или вырванное ветром; оно сохнет, гниет, дождь обмывает его и солнце печет, а оно ничего не чувствует. Может быть! Я человек простой, не ученый, мне не нужно говорить об этом, но я не могу не думать об этом. Видно, бог вложил мне эту мысль и он мне это откроет только после, когда я умру, когда мне нельзя будет разболтать ничего. Один священник говорил мне, что у бога есть тайна: он долго говорил, и я не понял его, но верю, что есть тайны и большие тайны. Отчего ветер дует направо, а не налево. Отчего он разгоняет облака, когда уже воздух сделался тяжелым перед грозой и уже несколько крупных капель упало на сухую землю, растрескавшуюся от жары, когда все, начиная от человека до самой маленькой птички ласточки, которая низко носится над землей, все с радостью ждут дождя, а ветер разгоняет тучи и солнце опять начинает печь раскаленную землю? Отчего в одном месте дождь, а в другом нет, отчего молния сжигает одно дерево, а сто деревьев рядом стоят целы? Отчего тысячи пуль пролетали мимо меня, сто раз люди и звери гонялись за мной, и несколько раз я думал, что последний час мой пришел, а между тем я жив, а сколько хороших, молодых богатых людей умерло в моих глазах? Отчего они, а не я? Отчего? — Это опять такая вещь, о которой простому, неученому человеку, как я, не надо говорить. Я лучше буду продолжать свой рассказ.