Недели через две, как мы поселились на зимовье, мы отправились туда на охоту за волками, которые каждую ночь, если не в том, так в другом табуне, зарезывали или жеребенка или молодую лошадь. Туда съехались табунщики всех хозяев, их было человек 150; у некоторых были ружья, у других длинные копья, колотушки, у кого арканы и укрюки[26], некоторые привели с собой собак. Мои собаки тоже были со мной; кроме того, у меня был кинжал и аркан. Мы окружили цепью или лавой огромный остров камыша, где было главное убежище волков, и с криками начали съезжаться к сборному месту. Сборным местом был избран Обожженный Мыс. Это был узкий мысок, который огибает глубокий и широкий рукав Кубани; на конце его стоит высокий дуб, обожженный молнией; черный ствол его был виден за несколько верст. Мы с криком начали съезжаться к этому дубу, сперва шагом, потом, как стали показываться волки, на рысях. Боялись ли мои собаки волков, или пугали их камыши и неизвестные места, только они шли осторожно за моей лошадью. Подле меня казак с двумя дворняжками травил уже третьего волка: мне было, ужасно досадно, когда вдруг этот волк вырвался у его собак и бросился под ноги, моей лошади, которая сделала такой скачок в сторону, что я насилу усидел в седле. Когда я остановил лошадь, собаки мои уже повалили волка. Я слез с лошади, приколол его, опять сел верхом и поскакал догонять своих товарищей. Я догнал их уже на мысу. Несколько десятков волков еще бегали по мысу; мои собаки, ободренные первой удачей, словили тут еще трех волков, а одного я задушил арканом. Наконец, большая часть волков была перебита, некоторые только спаслись вплавь. Мы стащили убитых в кучу: их было 123 волка. Такого рода охоты делаются несколько раз в зиму и называются лавой. Обыкновенно на лаву приезжало человек 20 хорошо вооруженных казаков и оттуда отправлялись в набег за Кубань. Они пригоняли оттуда скот — баранту, а иногда пленных. Мне очень хотелось отправиться с ними, но они не взяли меня, потому что я был плохо вооружен. Зато, когда они возвращались, меня послали с добычей, а именно с барантой[27], на Старую могилу — курган, где ногайцы пасли казачью баранту. Я шел целый день дорогой и бросил много баранов, которые не могли идти. Долго слышно было, как больные животные блеяли, как будто жалуясь; голос их часто покрывался воем волков, которые бросались на них, только что мы скрывались из вида; наконец, они до того ободрились, что на глазах у меня разорвали барана; некоторые из них шли за моим стадом шагах в ста, не более. Стало темнеть; белые тяжелые тучи нависли на темно-сером небе, как будто готовы были раздавить нас снегом, которым, казалось, они были полны… Кроме завыванья волков, которые перекликались в глухой степи и глаза которых горели, как свечи в темноте, да изредка жалобного блеяния баранов, которые шли толпясь передо мной, или унылого звона колокольчиков на шее козлов, выступавших перед стадом, ничего больше не было слышно кругом. Мне стало страшно, я боялся сбиться в темноте. Делалось все холоднее, резкий ветер дул, заметая наш след. Тучи немного прояснились, и по звездам я увидал, что иду верно; вдали слышался лай собак: аул был недалеко. Что-то черное показалось на белом снеге, это был ногаец, который выехал мне навстречу. Окликнув меня и узнав, зачем я иду в их аул, он поехал со мной. Мы подошли к краю оврага; баранта остановилась, ногаец крикнул, и баранта стала спускаться в овраг, на дне которого были разбросаны кибитки. Ногаец стал перекликаться с своими: к нему вышел мальчик с двумя собаками, он передал ему баранту, а сам проводил меня к старшине. Это был седой старик, который принял, меня радушно, особенно когда узнал имя моего Аталыка: он был его кунак. Котел с чаем висел над огнем, жена его подала нам по чашке, и мы начали пить, пока старушка хлопотала около огня, приготовляя чуреки и шашлык из одного из моих баранов, только что зарезанного. Я, сороп[28], до сих пор живший между такими же бобылями, как я, с удивлением смотрел на детей и женщин, которые хлопотали в кибитке моего хозяина. В одном углу висела люлька, и девочка, качая ее, пела длинную унылую песню про какую-то пленную ханшу. Ветер, шевеля пеструю полость, как парус поднятую над дверью кибитки, и донося до нас то лай собак, то вой волка, иногда заглушал голос девочки, но вслед за тем он опять раздавался, и слова песни долетали до меня отрывками.

На другой день мы с Али-бай-ханом (так звали старика) поехали к моему Аталыку. Я хотел просить его, чтобы он дал мне оружие, казаки хотели идти в набег после лавы, назначенной через неделю на самом берегу Кубани. Один из татар, провожавших старика, брался быть нашим вождем, это был надкуаджец[29], гаджирет; он бежал из гор по какому-то кровному делу. Его звали Нурай; это был человек лет 20 не более, но лицо его было испорчено шрамом на левой щеке и казалось старше. Дорогой он нам рассказывал про горы, из которых он вышел уже более года и куда, видно было, ему очень хотелось вернуться. «Хорошие места Надкуадж и хорошие люди живут там, вольные люди. Здешние люди это — бараны, а тамошние люди — это сайгаки. Вольные люди, хорошие люди». — «Зачем же ты хочешь идти грабить этих хороших людей?» — спросил его Али-бай-хан, которого брови очень нахмурились, когда горец назвал его и его людей баранами. Нурай молчал. — «Да, что тебе сделали эти хорошие люди?» — спросил я: — «Да, они хорошие люди, — продолжал Нурай, не глядя на меня. — Там молодые не мешаются в разговор людей». Я знал, что горцы называют человеком только воина, и понял, что он говорит это на мой счет. Я хотел ответить, но он, обращаясь ко мне, продолжал: «Не сердись, ты еще молод, никто еще не обижал тебя, никто не сломал еще сакли, в которой ты родился, козы не пасутся на том месте, где стояла сакля, в которой родились и умирали все твои родные деды и прадеды, никто не продал твоих братьев и сестер туркам. Отец и мать твои не бродят, как нищие, из аула в аул, они живут теперь спокойно в своей стороне, а мой отец, может быть, ночевал вчерашнюю ночь где-нибудь в пещере, как дикий зверь, а все за то, что я, сделал то, что он делает каждый день».

— Кто он? — «Наш князь», — отвечал наш горец. — «Так вот что князья делают с вольными людьми в горах», — сказал Али-бай-хан. — «За то и мстят вольные люди; за то в наших аулах чаще слышны ружейные выстрелы, чем крики баб, которые спорят у вас за курицу; за то каждый горец с 5—10 лет уж умеет стрелять и готов отомстить за свою обиду или убить гяура; зато русские боятся ходить в наши горы; за то мне только 20 лет, а уж три раза после того, как я встретился с жителями Нардак-аула, их бабы собирались на «сожаление» по убитым, уже несколько винтовок в Нардаке заряжены и ждут меня. Когда меня наш князь обидел, я бежал в Нардак-аул, потому что их князь в войне с нашим. Но их князь сказал мне, что до тех пор, пока не сгниют памятники на могиле тех его людей, которых я убил, мне нет места в его аулах. А мне только 20 лет», — прибавил горец.

Мне тоже было 20 лет, а я еще не слыхал свиста пули и еще не был человеком по мнению горца. Мне очень хотелось быть в набеге, но я боялся, что Аталык не позволит мне. Но я ошибся; когда мы приехали и он услыхал, в чем дело, он подумал немного и сказал наконец: — «Хорошо, Зайчик, я дам тебе оружие», и на другой день, когда мне надо было отправиться, он дал мне кинжал, шашку и ружье.

«Смотри же, Зайчик, помни мои советы; я старый, человек, а молодые должны слушаться старших». И я помню до сих пор, что он говорил мне тогда. «Вот тебе ружье, — говорил он, подавая мне старую винтовку. — Было время, когда во всем нашем ауле, а из него выезжало в поход за князем по 300 и более человек, было это одно ружье, которое султан прислал в пешкеш отцу нашего князя. Вот тут, была золотая надпись на стволе, но она уже стерлась; на ней было написано имя султана и имя одного пророка, святого человека, который умер, по дороге в Мекку. Это ружье было тогда драгоценность; старый уздень возил его перед князем, когда он ехал в мечеть, и самые почтенные старики вставали перед ружьем князя: Но нашелся один, который не только не встал, но даже натянул лук, и старый уздень упал мертвым»[30].— «Лови, держи его, бей кровоместника!» — раздалось на площади. На мне был башлык и в руках ружье князя, и никто не смел подойти ко мне; я спокойно ушел из аула и с тех пор не возвращался домой. Я никогда не стрелял из него; я не люблю ружей, я привык к луку. Но теперь, когда у всех ружья, помни, что это главное твое оружие, и употребляй его редко. Не стреляй далеко, не стреляй и близко. Когда враг близко, вынимай шашку и руби, но помни, что, когда ты на лошади, стыдно рубить по лошади: старайся попадать по всаднику и всегда руби наотмашь слева направо, тогда неприятель останется у тебя всегда под правой рукой; если он остался сзади, старайся круто повернуться влево и стреляй, пока он тоже повертывает коня. Вообще же, стреляешь ли, или рубишь, никогда не выпускай поводьев. Если ты пешком, а неприятель верхом, руби лошадь; если попадешь, она сама сбросит седока, тогда вынимай кинжал, — это последнее оружие. Впрочем, казаки лучше любят встречать баранов или скотину, чем черкесов; они ходят воровать, а не воевать. Будь только осторожен. Хороший человек должен быть всегда настороже, а в чужой стороне бойся всякого куста. Кто прежде боя боится всего, тот ничего не боится во время боя — говорят старые люди.

И много толковал он мне, отпуская меня на первое воровство. Он был черкес, а у них воровство важное дело. «Помни, что ты мой емчик[31], не осрами меня на первый, раз», — говорил он мне, покачивая головой, и седая борода его дрожала, и глаза смотрели на меня с любовью, как на сына. Да, он был черкес, а любил меня, как сына. Впрочем, он, кажется, не был магометанин, он был старой веры[32]. Не знаю, какая это вера, но я много видал стариков, которые, как я, были ни магометане, ни христиане. Они были все хорошие люди, держались старого адата, были верны своим кунакам, кто бы они ни были: русские или черкесы, христиане или магометане. Если они делали зло, воевали или мстили, — и воевали и мстили они не так, как теперь; они делали это оттого, что их обидели или на них нападали, а не потому, что они магометане, — как теперь. Они не верили, что убить гяура — дело приятное богу. И я не верю этому, это вздор!

Ты знаешь, что я по вечерам часто сижу на горе, что за аулом. Солнце еще видно оттуда, оно как будто висит над снеговыми горами, как будто боится опуститься и потонуть в этом море снега.

А в ауле уж солнце село, мулла уж кричит, народ идет в мечеть, старики и женщины выходят на крышу творить намаз, бабы возвращаются от источника с водой, стада с шумом спускаются с гор, все шевелится, все суетится, а все кажется так мало, так мелко, что странные мысли приходят в голову. Одни только горы все также прекрасны, так же огромны, как всегда; это потому, что их большой мастер работал, тот, который живет так высоко, откуда и горы и лес кажутся такими же маленькими, как и аул. А люди? Людей не видать оттуда; не видать, сколько и зла, которое они делают здесь на земле, которую бог создал для их счастья. Магометане, христиане, гяуры, — бог всех сделал счастливыми. А несчастие и зло сделали сами люди. Бог не мог сделать ни несчастья, ни зла! Вот какие мысли приходят в голову, когда по вечерам я сижу на торе.