Мартынов проснулся рано, хотя лег под утро после кутежа. Праздновали его назначение адъютантом к генерал-губернатору. Вчера веселая компания собралась у майора Красина, и друзья придумывали, где бы сегодня провести вечер. Мартынову пришла в голову несчастная мысль пригласить всех к себе. Сболтнулось как-то между прочим, не столько всерьез, как иронически, но друзья радостно зашумели, и дело решилось в одну минуту.

Из всего вышесказанного совсем не следует, что есаул Мартынов был негостеприимен или скуп. Наоборот, среди друзей он заслужил репутацию добряка и рубахи-парня. Все дело заключалось в квартирной хозяйке. Коренастый, курчавый есаул с грубым голосом и красным, обветренным лицом до трепета боялся своей хозяйки, чиновницы Пряхиной, у которой уже много лет подряд снимал полдома.

Феоктиста Романовна Пряхина была женщина пожилая, с громким голосом и бородавкой на щеке. В доме своем она царила нераздельно, держа под башмаком своего мужа Антона Ивановича и в трепете мужскую и женскую прислугу. Когда-то она знавала мать есаула и, объявив, что «Платоша ей все равно что родной», действительно привязалась к нему, как к сыну, а так как она была по натуре деспотична и непреклонна, то привязанность и заботливость ее смахивали на тиранство. Первое время есаул по мягкости души допускал такое к себе отношение, а когда спохватился и пытался бунтовать, было уже поздно.

Понятно, что после вчерашнего нарушения покоя в доме строгой Феоктисты Платону Ивановичу спалось плохо, его мучили злые предчувствия.

Вдруг дверь тихонько приотворилась, и в спальню Заглянул широколицый, белобрысый Василий, денщик и наперсник Платона Ивановича.

— Васька! Васька! — зашептал есаул. Василий вошел в комнату.

— Проснулись, ваше благородие? Окна открыть, что ли?

— Постой. Вась, а что, мы вчера здорово пошумели? — все еще шопотом спросил есаул, хотя никто, кроме верного слуги, не мог услышать его.

— Было, Платон Иванович! — мрачно ответил Васька.

— Ай-ай! Что, Феоктисту мы обеспокоили, чай, а? Как она, не замечал?

— Гневна, батюшка! Чем свет поднялась. Палашку и Стешку прибила. Антон Иванович без чаю на службу побегли. Беда! Меня увидела во дворе и говорит: «Что, Аника-воин твой спит еще?» — «Так точно, мол, Феоктиста Романовна». — «Ну, ужотко проснется, я ему теплое слово скажу».

— Да с чего это? Не томи ты душу, скажи, из чего вышло-то все? Помнится, было все чинно, благородно. Песни только пели — в этом худого нет. Что случилось-то, Васька?

— Из-за их благородия поручика Керна все вышло, Платон Иванович.

— Ну?

— Не знаю, с чего им стукнуло, пели они все под гитару, только вдруг говорят: «Надо Феоктисте испанский серенат сыграть». Майор Красин услыхал. «Не ходи, — говорят, — Керн, она тебя кипятком ошпарит». А он отвечает: «Вы, аспиды, благородства чувств не можете понять. Я ей спою, она разнежится и Платошу завтра тиранить не будет». Тут Красил чего-то с Хрущевым заспорили, а они встали и в мундирчике, как были, шмыг во двор. Я за ними — мол, ваше благородие, как бы не простыли, неровен час. А они мне: «Молчи, аррнаут, у меня в груди палящий огнь». И к палисаднику, Феоктисте Романовне под окошко-с. Я за ними — и говорю: «Ваше благородие, мороз жестокий, струны железные, неравно ручки изволите ознобить-с». А они на меня гитарой: «Отыди от меня, сатана!» Ну, известно, человек пьяный, промахнулись, да гитару так на палисадник и насадили-с. Звон пошел ни с чем несообразный-с…

— Это гитара-то моя, что ли, палисандровая?

— Ваша-с, Платон Иванович, — с грустью подтвердил Василий.

— Ай, вот не было печали-то! — вздыхал и маялся бедный есаул. — Ну-ну, дальше-то что?

— Ну, как, значит, их благородие инструмент разбили, окончательно рассердились на меня. «Из-за тебя, варнак, искусство погибает! Ну, ничего, я голосом, без кампанимента, ее сражу». И как заорут несуразно: «Ночной зефир струит эфир»! А Феоктиста Романовна, видать, не ложились еще и в форточку как закричат: «Это что за разбой, это что за погром в моем доме?» Ну, словом, поехали-с. Я — к поручику: мол, идем скорее, ваше благородие, нехорошо, мол. Ну, увел я их от греха.

— Вот беда-то какая! Что же делать-то, Вася? Ты бы хоть придумал чего.

— Я и то все утро голову ломал.

— А может, я в постели останусь? Заболел, мол.

— Хуже будет, барин: разлютеет совсем. «Допраздновался, — скажет, — адъютант!» Хуже будет-с.

— Ну, беда! А гитара где же, Вася?

— А гитара на частоколе. Висит-с.

— Так и висит?

— Так и висит-с. Снимать никак не дозволяют-с. «Пусть, — говорит, — посмотрит господин адъютант, что они в честном доме произвели».

— Ах ты, господи! Ну, давай, Васька, одеваться. Семь бед — один ответ.

Вася взялся за мундир есаула и вдруг вспомнил:

— Ваше благородие! Простите великодушно, совсем было запамятовал-с. Жандарм от генерал-губернатора приходил. Приказали явиться к одиннадцати часам.

— Экой ты, братец, болван! — встревожился есаул, мигом вскакивая с постели. — Сейчас сколько времени?

— Десять, ваше благородие.

— Экой ты, братец! Давай скорей!

— За разговором запамятовал-с, ваше благородие, шел ведь вас будить-с.

Есаул заставил Василия вылить ему на голову ведро холодной воды, растер мохнатым полотенцем свое мускулистое тело. Оделся и, подтянутый, направился к выходу. В коридоре его встретила грозная хозяйка.

— Ты что же это, друг ситцевый! — начала Феоктиста. Но есаул с неожиданной для него твердостью отвечал:

— Прошу прощения. Не имею времени для беседы. Срочно вызван по делам службы-с.

— Ну, иди, пожалуй, ужотка вернешься… — как нашалившему мальчику, пригрозила Феоктиста.

Но Платон Иванович, не слушая, устремился к выходу и быстрым шагом направился к дому его высокопревосходительства.

Муравьев принял есаула в рабочем кабинете при чиновнике по особым поручениям Струве. Он сидел в кресле перед обширным столом и, чуть подергивая левой щекой, следил, как Струве, капая расплавленным сургучом, запечатывает пакет. Лицо губернатора кривила гримаса недовольства. У него всю ночь ныла рука, раненная на Кавказе. Он не выспался и был не в духе. При входе Мартынова губернатор обернулся к нему, морщась от боли, и бедный есаул, отнеся недовольную гримасу на свой счет, почувствовал, как робость охватывает его, сковывая движения.

«Чем, бишь, я провинился, батюшки мои!» подумал Мартынов, печатая шаги и становясь во фронт перед грозным генералом.

— Есаул Мартынов. Имею честь явиться по вашему приказанию! — нерассчитанно громко прокричал есаул. Почувствовав это, он окончательно струхнул и, сделав бессмысленную мину, «ел глазами начальство».

Но Муравьев, к удивлению есаула, вдруг смягчил выражение лица и сказал ему:

— Оставим формальности, есаул. Зная вашу исполнительность, закаленность и умение путешествовать в суровых условиях, я вызвал вас, чтобы дать вам поручение чрезвычайной важности. Сядьте, есаул.

Мартынов издал горлом неясный звук и с неподвижным лицом, держа по форме на левой руке фуражку, не спуская напряженного взгляда с губернатора, присел в неудобной позе на краешек стула.

— Вы, конечно, знаете о геройской обороне Петропавловска, — сказал губернатор и с невольным сомнением глянул на неподвижное лицо Мартынова. — У нас есть точные сведения, что нападение будет повторено более мощными силами, как только это позволит состояние льдов. Между тем гарнизон Петропавловска и зимующая там эскадра не имеют достаточного количества припасов в боевых снарядов, чтобы с честью отразить врага. Петропавловск может пасть, и русскому флагу может быть нанесено жестокое оскорбление. Мы лишены возможности оказать помощь русской эскадре. Ваша задача, есаул, берегом, через Якутск. Охотск и Гижигу, сквозь пургу и морозы, не теряя ни минуты, добраться до Петропавловска и передать Завойко этот пакет. Здесь находится приказ: снять крепость и порт Петропавловск, уничтожив то, что нельзя увезти, и всей эскадрой итти к устью Амура, где и укрыться во вновь образованных поселениях, в лабиринте рукавов реки, абсолютно неизвестных неприятелю. Спасение эскадры и честь русского оружия вручаются вам, будут зависеть от вашей энергии, мужества и настойчивости. Во что бы то ни стало надо быть на Камчатке ранее наступления весны…

Муравьев прервал свою речь и взглянул на неподвижное скуластое лицо есаула и на его светлые глаза, с бессмысленной почтительностью, не мигая, глядевшие куда-то на лоб губернатора.

— Испытания вас ждут жестокие-с! — постепенно раздражаясь, продолжал генерал. — Восемь тысяч верст через дикие места-с! Человеческого жилья иной раз не встретите на протяжении четырехсот верст. Скалистые хребты-с. Придется пересекать заливы по льду. И добраться до Петропавловска ранее весны-с! Вот ваша задача.

— Слушаю-с… Так точно-с, — испуганно прохрипел Мартынов, чувствуя растущее раздражение губернатора и не понимая причины.

Сибиряк и опытный путешественник, он ясно представлял себе, какого рода экскурсия его ожидает. Он понимал тяжелое положение петропавловского гарнизона. Он не сомневался, что выполнит свой долг, но робость перед начальством давила его.

Муравьев сердито крякнул, пристально посмотрел на одеревяневшую в почтительности невзрачную фигуру есаула и сказал:

— Да вы понимаете ли всю важность того, о чем я толкую? Всю серьезность и ответственность поручения? — И, обернувшись к Струве, сердито добавил: — Il n'а pas l'air d'un gaillard, cet homme la. (У него вовсе не геройский вид, у этого человека.)

— Не имея чести знать по-французски, я все понял, ваше превосходительство, — запинаясь, сказал Мартынов.

Он понял, что губернатор сомневается в нем. Оскорбленный этим и смущенный донельзя тем, что надо говорить о себе, он, забыв субординацию, потирал пальцами край стола, опустив глаза. С лица его исчезло выражение бессмысленности, и, покраснев, сурово глядя куда-то на кипу бумаг, он повторил:

— Я все понял-с. Путь тяжкий, дело святое-с и требует… требует-с… Однако, — неожиданно для себя вставая и повысив голос, продолжал он, — однако я русский солдат-с! И слуга отечества-с! Я русский солдат, ваше превосходительство-с!

И он прямо в глаза посмотрел Муравьеву. Несколько секунд губернатор и есаул пристально глядели друг на друга.

— Когда вы думаете выехать? — спросил Муравьев, опуская глаза.

Возвратись домой, есаул сказал Василию о предстоящем путешествии и приказал собираться в путь. Васька всегда сопровождал Мартынова в его командировках и так же хорошо, как и есаул, знал, что следовало брать с собой. Задав несколько вопросов и убедившись, что Васька все сделает превосходно, есаул, сосредоточенный и серьезный, направился на хозяйскую половину. Увидев постояльца, вязавшая чулок Феоктиста Романовна сразу же сдвинула очки на лоб и, придав себе этим воинственным жестом грозный вид, сразу же закипела справедливым гневом, но есаул, не дав ей начать, сказал мягко:

— Прощайте, Феоктиста Романовна, и, может быть, навеки. Не поминайте лихом.

— Это что за комедия, сударь мой?!

— Не комедия, а истинная правда-с. Получил приказ скакать в Камчатку с секретным поручением-с.

— Будто?! Это зимой-то, в такой мороз! Не втирай очки, не глупей тебя, батюшка мой!

— Истинный крест! Спасибо вам за заботу материнскую. Позвольте ручку на прощание — неровен час, что случится. Путь опасный-с, — говорил растроганный есаул.

— Ахти мне! Да, ты… Да как же так, сразу-то? Да у тебя, чай, и не сложено ничего. И бельишка-то теплого нет. Постой! Да в дорогу-то что возьмешь? Пироги-то хоть напечь, успею ли? Палашка! Стешка! — закричала она, не давая слова молвить Мартынову. — Сейчас гуся заколоть, да уток трех. Да пельменей мешок замесить! Ах ты, батюшка, да как же так, сразу-то? Скажите Агафье, чтобы все бросила, тесто бы и а пироги ставила. Да вы, чай, с Василием все перезабудете, ничего толком не соберете, знаю я вас, непутевых! Сейчас я сама все пересмотрю. Да носки-то теплые есть ли у тебя, наказанье мое?

И Феоктиста Романовна со всей энергией, которая лавиной гнева должна была обрушиться на повинную голову есаула, ринулась собирать в опасный путь своего любимца.

Проносясь через двор по какой-то хозяйственной надобности, она увидела злополучную гитару, печально висевшую на заборе, с разбитой декой и порванными струнами.

— Васька! Васька! — закричала она неистово. — Так ты хозяйское добро бережешь, идол бесчувственный! Вон гитара вся инеем обросла, сейчас убери в комнату!

Через несколько часов Мартынов был готов в путь. Искренне прослезившись, простился он с Феоктистой Романовной, с добрейшим Антоном Ивановичем и в крытом возке на курьерской тройке подъехал к дому генерал-губернатора. Получив в канцелярии пакеты, которые он попутно должен был доставить в Якутск и Охотск, есаул просил доложить о себе Муравьеву.

— Готов? — ласково встретил его губернатор. — Ну, дай тебе бог. Благословляю тебя на славный подвиг.

И Муравьев, перекрестив, обнял и поцеловал растерявшегося от такой чести есаула и сам проводил его до лестницы.

— Дай тебе бог! — еще раз крикнул он вслед сбегающему вниз есаулу.

Через несколько минут крытый возок мчался по ухабистым улицам Иркутска к заставе.

Мимо возка проносились берега Лены. То могучие скалы, то ущелья и долины, лесистые, занесенные снегом. Есаул и Васька дремали, закутанные в меха, одетые по-якутски — в унтах, в оленьих парках, теплых кухлянках.

— Эй, давай, давай ходу! — кричал иногда Мартынов. Но лошади и так неслись во весь опор. День и ночь, останавливаясь только для перепряжки, мчался крытый возок. За те двадцать минут — полчаса, что продолжалась перепряжка, есаул и Васька, неверно ступая застывшими ногами, вбегали в помещение, торопливо выпивали водки или чаю с ромом и, не успев обогреться и размяться, снова влезали в тесный возок. Полозья вновь скрипели, возок мчался дальше, и снова мелькали мимо лиственницы, пихты, скалистые берега.

В Якутске впервые за много дней есаул и его верный спутник ночевали в теплом помещении и в постели. Здесь пришлось пробыть почти двое суток, чтобы снарядить караван дальше до Охотска. Восемь собачьих упряжек везли вещи и продовольствие. Три якута и три казака служили конвоем и проводниками.

Еще затемно тронулся караван. Город еще спал, и пустые улицы огласились лаем во всю прыть несущихся собак и скрипом полозьев. Весь короткий зимний день путники быстро двигались по хорошо проложенной дороге. Перед самыми сумерками немного в стороне от тракта завиднелись три якутские юрты, курившиеся белыми дымками на черном фоне леса. Передовой каюр стал сворачивать к ним.

— Стой, стой, куда? — закричал Мартынов, шедший со второй нартой.

— Ночевать, бачка, — отвечал якут.

— Не годится. Собаки еще не притомились, едем дальше.

— Дальше всю ночь иди, еще полдня иди, юрта нету. Ночевать нету.

— В лесу заночуем. Сворачивай обратно, живо!

— Твоя благородия в лесу ночевал, замерзал, моя отвечать будет.

— Ничего, сам, смотри, не замерзни. Сворачивай давай!

— Мой привычный люди. Целый день ходи, полночи ходи, собачка подыхать будет. До Охотска не дойдет будет.

Но Мартынов не хуже каюра знал предел выносливости якутских лаек. Надежды якута на ночевку в тепле не оправдались. Нарты свернули на прежнюю дорогу и по синеющему в сумерках, звонкому от мороза снегу понеслись дальше. Каюр вымещал свое неудовольствие на собаках, неистово гоня их вперед. Уже в полной темноте Мартынов решил сделать привал. Якуты кормили собак, в то время как казаки и Васька таскали дрова для костров.

Есаул, не любивший сидеть сложа руки, натягивал полотнище палатки в виде экрана, в защиту от чуть заметно тянувшего по долине ветра.

Задолго до света есаул поднял людей, и, плотно поев на весь день, путники тронулись дальше в полной темноте. Мороз надавливал к утру свирепо. Люди, застывшие за ночь, несмотря на жарко горевший костер, бранились вполголоса и двигались с трудом. Быстрота движения и короткие остановки на ночлег изматывали людей и животных. Всякие следы проложенной дороги исчезли на второй же день, и путь приходилось прокладывать на лыжах в глубоком снегу. Не желая тратить драгоценное время, Мартынов никогда не останавливался прежде, чем видел, что люди и собаки выбились из сил. Редко попадавшиеся на пути становища или отдельные юрты якутов встречались обычно тогда, когда караван еще в силах был продолжать путь. Поэтому почти ежедневно караван ночевал под открытым небом.

На пятый день якуты стали ворчать, и старший из них попробовал заикнуться о невыносимости такой быстроты, но Мартынов страшно вспылил, и якуты притихли. На одной из ночевок есаул, как всегда, разбудил Василия, чтобы он поднимал людей в путь. Денщик, гулко кашляя со сна, растирал застывшие ноги. Есаул спросил его:

— Что, Васька, ноги, чай, гудут?

— Все разломило, Платон Иванович. Отвык, жиром зарос. Цельный день бежать — не на печи лежать.

— В Охотск прибежишь, как волк поджарый, а?

— Ваше благородие, дозвольте спросить? — робко сказал Василий.

— Ну, говори, — отвечал есаул, подозрительно глянув в широкое лицо своего верного слуги.

— Платон Иванович, мы так не обессилем раньше время?

— Терпи, Васька! — сердито ответил есаул, потом, помолчав, добавил: — Мы до Охотска должны в сухое тело войти и получить привычку в дороге. До Охотска цветочки, после Охотска начнется настоящее дело. Там сырому человеку погибель. А мы здесь обтерпимся, обвыкнемся, жиры свои подсушим, да потом в Охотске дня два отоспимся и, как птицы, долетим. Понял, дурья голова?

— Понял, Платон Иванович!

— Ну, коли так, ставь чайник на огонь и буди народ. Собаки, которым доставалось больше всего, начали обессилевать. Уже нескольких пришлось оставить во встречных юртах; взятые взамен, пока не привыкли к стае, плохо слушались и беспрестанно дрались.

Люди уставали все больше, и ночной сон на жестоком морозе плохо подкреплял их силы. А дорога становилась все труднее, начались горы, знаменитые «семь хребтов» Охотского тракта. Дня за три до урочища Аллах-юнь одного из якутов пришлось оставить во встречной юрте. Он совершенно обессилел и отморозил себе лицо. На другой день самый молодой из казаков утром не смог подняться, несмотря на гнев есаула.

— Застыл совсем, ваше благородие. Ознобился, жизни решаюсь, — бормотал он в ответ на брат, и угрозы Мартынова.

Пришлось разгрузить одну из нарт, груз спрятали в ветвях приметного дерева, а заболевшего казака, завернув в медвежью полость, служившую постелью Мартынову, положили на нарту и повезли до ближайшего жилья.

Путь становился все труднее. При опасном и трудном переходе через перевал Юдомский Крест не удалось сдержать одну нарту, и она вместе с грузом свалилась с крутизны на дно ущелья. В нарте, к счастью, ничего не было, кроме собачьего корма. Якуты хотели достать хоть груз, но на это ушло бы целых полдня, и Мартынов, махнув рукой, велел трогать дальше. На восемнадцатый день обессиленные путники очутились в долине реки Охоты, а на двадцать первый день, еще засветло, еле тащась, караван прибыл в Охотск. Несколько домов в снежных сугробах, разбросанных на большом пространстве, церковь, амбары Русско-американской компании и на отшибе — почернелый от времени палисад острога Охотского укрепления.

Начальник Охотского порта, высокий, худой старик, не выпускавший изо рта трубки, радушно встретил путников. У него и остановились почерневшие и похудевшие есаул и его денщик. Жестокая тренировка давала себя знать. Вечером после бани они впервые за двадцать один день разделись и легли в постели. Немногочисленное население Охотска — офицеры, врач, священник, приказчики Русско-американской компании — жаждало повидать и послушать человека, прибывшего «с воли», но начальник порта не принимал гостей, чтобы дать возможность путешественникам отдохнуть и отоспаться.

На другой день Мартынов деятельно стал готовиться к дальнейшему путешествию, а Василий по данному ему списку отбирал на складе Охотского порта продовольствие и снаряжение.

Вечером у начальника порта были гости, и есаул был центром всеобщего внимания. Охотские жители на всю зиму были отрезаны от мира, и только случайные курьеры изредка вносили разнообразие в их жизнь. Но есаул не позволил себе ни выпить лишнее, ни засидеться допоздна: надо было набираться сил. Выступать было решено послезавтра.

От Охотска к Петропавловску путь идет на протяжении трех тысяч верст, огибая побережье сурового Охотского моря. На всем пустынном пространстве в то время было только два населенных пункта — Гижига и Тигиль. в которых можно было пополнить запасы, но и то в очень ограниченном количестве. До Гижиги считалось полторы тысячи верст по безлюдному и дикому охотскому побережью.

В пути только изредка можно было встретить случайную стоянку тунгусов. Здесь гуляла свирепая пурга, набиравшая силу и стужу в огромных пустых просторах застывшего моря. Морозы стояли такие, что с громом, подобным пушечному выстрелу, лопались прибрежные скалы.

Из Охотска Мартынов двинулся караваном из четырех нарт. Тунгус Афанасий, сносно говоривший по-русски, и какой-то его родственник, меднолицый, скуластый молчаливый человек, отправились в качестве проводников.

Тунгусы и Василий с вечера увязали на нарты продовольствие, и на рассвете караван двинулся в путь.

Безмолвная, мрачная пустыня на многие сотни верст залегла вокруг. Слева от медленно движущегося каравана тянулись невысокие холмы. Глубокие снега занесли низкий можжевельник и кедровый стланец, стелящийся по земле, чтобы спастись от обжигающе холодных ветров. Справа — бесконечная, однообразная белая равнина заледеневшего моря. Низкое серое небо уныло нависало над мрачным пейзажем, и плоский купол его, спускаясь к горизонту, темнел к краям, как бы подчеркивая бесконечность, бескрайность лежащих за горизонтом пространств.

Холмы за холмами, мыс за мысом, черные камни из-под белого снега, безлюдье, пустота. Ни птицы, ни живого существа. Много-много дней однообразного пути… И невольно душу Мартынова охватывала тоска при мысли об этой ледяной бесконечности, куда все глубже и глубже проникал караван. И веселый Васька меньше шутил и почти не пел. Шарф, закрывавший его лицо, превратился в ледяную маску.

Холод, мертвящий, убивающий холод царил вокруг. Холод проникал под меховые одежды и постепенно овладевал телом, леденил кровь, усыпляя, туманя сознание. То и дело путники соскакивали с нарт и бежали рядом, чтобы разогнать по жилам застывающую кровь. Казалось, невозможно было выдержать день за днем, неделю за неделей эту бесконечную борьбу со стужей и усталостью. Воображение отказывалось представить себе всю бесконечность лежащего впереди пути. Немного муки, кусок мяса, кружка кипятку — вот ничтожные средства, поддерживавшие тепло в человеческом теле и позволявшие бороться со смертельной стужей. Бороться и двигаться вперед, к намеченной цели, вопреки жестоким силам сибирской зимы.

Тунгусы уверенно вели караван, то идя вдоль берега, то пересекая заливы, и бухты, то углубляясь в материк, чтобы обогнуть непроходимые мысы и торосистые пространства. Они чуяли дорогу днем и ночью непонятным Мартынову шестым чувством. Как предсказывал Афанасий, на пятый день караван достиг тунгусского становища.

Закутанный в меха тунгус разогнал лающих, освирепевших собак, и Мартынов с Василием, войдя в юрту тунгуса, принялись разматывать шарфы, отрывая куски льда — замерзшее дыхание. В юрте было тесно и дымно, но от горящего камелька шло тепло, и Мартынов, сбросив шубу и меховую шапку, остался только в самоедской рубахе из оленьей шкуры. Он с наслаждением отогревал у огня ноющие, захолодевшие от стужи руки. Васька сел рядом.

Хозяева юрты отодвинулись от огня, чтобы дать место гостям. Уставясь на огонь, не мигая, узкими глазами, они сидели неподвижно, куря коротенькие трубки, и огненные отблески озаряли их скуластые каменные лица.

— Ну, народ! — бормотал Василий. — Что земля — кроме снегу, ничего не родит, то и люди — неприветные, только дым пускают, доброго слова не молвят. В кои-то веки русских людей увидели, а молчат.

Но добрый Васька ошибался, укоряя тунгусов в равнодушии к гостям. Скуластая хозяйка с длинными черными косами робко, не глядя на гостей, подала им миску с морошкой и нерпичьим жиром и поставила для них на огонь чайник. Мартынов подумал о том, что эти люди, с такой готовностью поделившиеся самым драгоценным, что есть в этих краях — едой и оживляющим теплом, — всю свою жизнь ничего не видят, кроме безнадежной пустыни, голода и холода, дождей и гнуса летом, мрака а стужи зимой, и мрачно стало у него на душе…

Много дней прошло с тех пор, как караван покинул Охотск. Истомились люди, обессилели собаки. Несколько собак уже погибло. Два раза пурга заставала караван в пути. Однажды Мартынов почувствовал себя плохо. Пурга свирепела. Путники устроили нечто вроде норы из нарт и палатки. Почти двое суток провели они под снегом. Есаулу нездоровилось, знобило, забытье охватывало его.

Тунгусы, завернувшись в меха, спали, как медведи в зимней спячке. А Василий отогревал Платона Ивановича своей шубой, не давая ему засыпать, чтобы он не замерз. Развести огозь не было никакой возможности. Василий в кружке у себя на груди оттаивал снег, чтобы дать напиться есаулу. Когда стихла пурга, тунгусы и Василий с трудом откопались из-под снега и двинулись дальше. Есаул оправился, но ослабел и не мог итти. Собаки не в силах были тащить нарты с лишней нагрузкой, и Василий два дня тащил нарты с грузом и есаулом. Есаулу было тепло и покойно, измученные мышцы гудели и ныли, отходя от деревянившей их усталости.

— Васька, одень шубу, идол, ознобишься! — слабым голосом говорил есаул.

Но Васька оборачивал обмотанное до самых глаз лицо и отвечал со смехом:

— Ничего, быстрее доедем. Мороз — он жмет, а и я не зеваю, нажимаю, ходу даю. Аж взопрел!

На третий день есаул уже шел сам. К вечеру четвертого дня, поднявшись на увал, внизу, под скалистым мысом, на белом снегу путники увидели несколько юрт и черные точки собак возле них. Это было становище, где жила семья второго проводника, безмолвного Макара. Тунгусы гикнули, собаки понеслись вниз по пологому склону так, что снег завился из-под полозьев. Скоро неистовый лай и визг собак известили население о прибытии путешественников. Из юрты показался человек и что-то прокричал. Афанасий и Макар стали как вкопанные.

— Что такое? — встревожился есаул.

— Горячка пришла, весь народ горячка лежит. Ему мальчишка помер. — сказал Афанасий, показывая на Макара, который с еще более каменным лицом, чем всегда, и еще более сузив глаза, молча привязывал своих собак.

«Вот и отдохнули в тепле», подумал Мартынов и сказал:

— Васька, Афанасий, чтобы не смели в юрты входить! Горячка прилипчива. Ночевать будем под скалой. Собирайте костер.

После ночевки, когда стали собираться в дорогу, Афанасий вдруг подошел к Мартынову и, кланяясь ему, с робостью сказал:

— Не серчай, ваше благородие, очень тебя прошу, не надо серчай.

— В чем дело?

— Не серчай, бачка, Макарка дальше ехать не может — его баба больной лежит, мальчишка помирал.

Есаул опустил голову. Положение осложнялось. Но что было делать?

— Ну, ладно, только надо наших ослабевших собак обменять на свежих.

— Сделаем, все сделаем, ваше благородие. Садись к огню, отдыхай, а мы с Васькой все сделаем — и нарты перегрузим, и собачка сменяем, все сделаем, — твердил Афанасий, обрадованный, что есаул не сердится на него.

— Только, смотри, в юрты не ходить! Замечу — убью! — сказал есаул, поплотнее укутываясь и ложась к огню.

К полудню все было готово, и караван, уменьшившись на одну запряжку, тронулся дальше.

Свежие собаки были готовы бежать во весь опор, но дорога не позволяла этого. Постоянно приходилось, то идя берегом, вязнуть в снегу, то всем своим телом, всеми силами сдерживать их на спусках. Переходя по льду бухты и целые заливы в двадцать пять — тридцать верст шириною, приходилось перебираться через торосы, борясь с свирепым ветром, беспрестанно мощной струей дувшим с моря.

Васька, и Мартынов, и даже Афанасий были измучены. Их лица, несмотря на то что они закрывали их, оставляя только глаза, были обожжены морозом, и красная кожа была воспалена и зудела. Глаза слезились. Руки распухли и онемели от работы. Все тело ныло и зудело от холода, грязи и усталости. А пройдено было еще меньше чем полдороги. До Гижиги оставалось еще дней двенадцать-шестнадцать пути. А тут еще, как на грех, новые собаки при каждой ночевке выли, стараясь освободиться и убежать обратно, а одной, самой крупной и умной, это и удалось сделать. Она перегрызла поводок вместе с палкой и удрала. Приходилось привязывать их особенно старательно.

Дня через два после остановки в зараженном становище есаул заметил на Василии новые унты.

— Васька! Это что за унты на тебе? — подозрительно спросил он.

— Унты? Известно, что за унты — меховые унты, инородческие, — уклончиво отвечал Васька и поспешно встал — осмотреть, как привязаны собаки.

— Ты мне дурака не строй! — закричал Платон Иванович. — А ну иди сюда! Говори, где взял унты?

— Ну… где взял! Известно, где взял… сменял, — смущенно пробормотал Васька, возвращаясь к костру.

— Говори правду, дурья башка! В Макаркином становище сменял?.

— Ну да, у бабы тунгусской, мужик у ней помер, а унты почти новые… А мои уж сносились совсем.

Васька, понурясь, ожидал, что есаул разозлится, закричит. Но, к удивлению Васьки, «поучения» не последовало. Есаул, бросив на снег кружку, из которой пил чай, мрачно уставился в огонь. Васька подавленно молчал.

— Вот заболеешь, что я с тобой здесь буду делать? — мрачно сказал есаул, показывая рукой на снег и тьму, тесно обступившую, навалившуюся на неверно прыгающий свет костра.

— Не заболею, Платон Иванович, унты ведь новые, их, поди, может неделю только носили.

— Эх. и дурень же ты, Васька! — грустно сказал есаул и стал укладываться на ночь.

Прошло еще несколько дней. Каждое утро есаул тревожно вглядывался в Ваську, но его неизменно бодрая улыбка успокаивала Платона Ивановича.

— Ну вот, ваше благородие, не заболел я, — напомнил однажды Васька.

— Счастье твое, дурень. Я бы тебе всю шкуру со спины спустил бы, — отвечал есаул, улыбаясь в черную жидкую бородку, отросшую за путешествие.

Повидимому, благополучно сошла Ваське его рискованная покупка.

Но вот пройдена большая часть пути. Больше трех недель в пути от Охотска караван, и до Гижиги осталось еще пять-шесть дней. И пора — все устали до предела. И даже никогда не унывающий Васька, поднимаясь однажды утром, сказал:

— Что, Афоня, скоро ли Гижига? Что-то я подбился, как старый мерин, ноги не идут.

— Не робей, Вася, в Гижиге дневку сделаем дня на три, обогреемся, отоспимся, отъедимся! — крикнул есаул, все веселее чувствовавший себя по мере приближения к Гижиге, несмотря на то что измотан был больше всех.

Весь этот день Василий что-то отставал, а вечером был молчалив и, привязав собак, лег спать, почти не притронувшись к ужину. Этого никогда еще не бывало.

— Что с тобой, Васька? Не занемог ли? — тревожно спросил есаул, опускаясь на корточки около его изголовья.

— Ништо, ваше благородие. Притомился я, — упавшим голосом отвечал Васька, пряча в мех свое пылающее лицо.

Ночью есаул спал тревожно. Собаки лаяли и выли необыкновенно. Наконец, они утихли, и есаул заснул. Но скоро его разбудили крики Афанасия.

— Ай, бачка! Ай беда, ваше благородие! — кричал тунгус, хлопая себя по бедрам, и в отблесках потухающего костра тень его металась фантастически.

Это поведение величаво-флегматичного тунгуса было так необыкновенно, что есаул вскочил.

— Ваше благородие! Собачка убежал!

— Какая собачка? — немного успокаиваясь, спросил Мартынов.

— Вся новая собачка убежал! — кричал Афанасий.

— Врешь! — крикнул Платон Иванович, чувствуя, как покатилось внпз его сердце и слабеют ноги.

Он кинулся к собакам и увидал только трех лаек, сидевших на снегу с тревожно наставленными ушами. Это были еще охотские собаки. Все взятые на становище Макара каким-то чудом отвязались и убежали.

— Кто привязывал собак? — многообещающе тихо спросил есаул, подходя к костру, у которого, уже взяв себя в руки, с обычной флегмой уселся тунгус.

— Васька привязал, — буркнул он.

Есаул ногой стал расталкивать Василия, но тот только охал, не просыпаясь. Мартынов открыл его лицо, и холодный воздух привел Ваську в чувство. Васька глянул на есаула мутно, от света костра лицо его казалось багровым.

— Счас подам-с. не извольте беспокоиться-с, — бормотал он.

— Ты пьян, каналья? — спросил есаул, с недоумением оглядываясь на тунгуса.

Тот покачал головой, пристально глядя на Василия.

— Горячка ему. Потому и собачка плохо привязал. Больной она.

— Не может быть! — упавшим голосом сказал есаул и, сняв варежку, дотронулся до лба Василия. Лоб был горяч необычайно.

— Вася, друг, очнись, Вася, — тихо говорил есаул. Василий пришел в себя окончательно. Он хотел подняться, но есаул удержал его.

— Оплошал, ваше благородие, виноват-с, — хриплым и слабым голосом сказал он, валясь обратно. Он снова закрыл глаза. — Испить бы…

Мартынов совершенно ошеломлен был свалившимся на него несчастьем. Он всей душой ощутил, что теряет, может быть, лучшего друга, какой только был у него в жизни. Напоив Василия, Мартынов сел к костру. Афанасий мрачно глядел на огонь. Молчание длилось долго.

— Ну, что будем делать, Афанасий? — проговорил наконец есаул.

— Два нарта тут бросать надо. До Гижиги надо итти.

— Сколько нам до Гижиги?

— Четыре-пять дня.

— А становища не будет по пути?

— Нет. До самой Гижиги не будет люди. Тунгус замолчал. Молчал и есаул.

— Что с Васькой делать? — спросил тунгус через некоторое время.

— Повезем с собой, вестимо.

— Все равно помрет. Собачка убежал, как будем везти?

— Ну ты, смотри мне! — пригрозил есаул.

— Не сердись, бачка, тебе сила нету, мине сила нету, собачка сила нету. Гижига далеко. Васька повезем, две недели итти будем. Сами помрем.

— Чтоб не было разговору об этом! — мрачно приказал есаул.

На одну нарту положили необходимые вещи и еду себе и собакам на шесть дней. На другой нарте устроили Василия, который что-то бормотал в забытьи. Чтобы он не упал, привязали его ремнями. Афанасий подчинялся есаулу молча, и на скуластом лице его нельзя было заметить неудовольствия. Медленно тронулись путники. Впереди оставшиеся собаки тащили нарты с провизией. Афанасий и есаул поочередно тащили вторые нарты, на которых лежал Василий. Молча брели они весь день.

Так шли целый день, пробовали итти в темноте, но это было выше их сил. Пока Афанасий кормил и привязывал собак, есаул нарубил можжевельнику и устроил костер.

Когда ужин был готов, есаул подошел к Василию с едой. Тот, видно, очнулся и смотрел на него сознательными глазами.

— Платон Иванович, простите меня! — срывающимся голосом сказал денщик.

— Что ты, Вася! На вот, поешь.

— Не принимает душа.

Ночь он провел спокойно, но наутро сознание его снова стало мутиться.

Днем он пришел в себя и с усилием повернулся, чтобы осмотреться. Он увидел бесконечную снежную равнину, передние нарты, которые с усилием тащили три собаки, Афанасия, Мартынова, который тащил его нарты.

— Ваше благородие! Ваше благородие! — закричал он с неизвестно откуда взявшейся силой.

Есаул испуганно обернулся.

— Что вы делаете, батюшка? — снова закричал Василий, пытаясь слезть с нарт, к которым он был привязан, и падая обратно.

— Что ты, Вася? — спросил есаул, наклоняясь к нему.

— Платон Иванович, бросьте меня. Все равно я не жилец. Надорветесь, батюшка… Не дойдете до Камчатки… Не погубите, отец, дайте помереть спокойно…

— Лежи, Вася. Скоро Гижига, там тебя оставлю. Выздоровеешь, небось, ты парень молодой, крепкий… Лежи, голубчик.

Караван тронулся дальше, и Васька затих. Вечером Василий немного поел и лежал, что-то шепча про себя. Когда есаул уже укладывался, он вдруг позвал его.

— Что, Вася? — спросил Платон Иванович, садясь около него на корточки.

— Проститься, ваше благородие.

— Что ты…

— Нет уж, знаю я… Простите, коли чем не угодил. А вам спасибо за доброту вашу и за хлеб-соль… Старался я всегда. Теперь вам без меня слободнее будет…

— Что ты, Вася, поддержись! В Гижиге поправишься.

— Нет, Платон Иванович, я знаю… Без покаяния вот… — голос его слабел.

— Не говори, Вася. Спи спокойно. Довезем тебя, не бойся. Встанешь на ноги.

Долго сидел есаул около больного. Василий спал или был в забытьи. Он лежал с закрытыми глазами и трудно дышал. Есаул оправил на нем шубу, прикрыл его лицо от мороза и лег на свое место. Усталость сморила его, и он заснул тревожным сном.

Глубокой ночью есаул встал посмотреть на Василия и увидел, что шуба и парка его лежат на месте, а Василия нет.

— Афонька, Афонька! — закричал Мартынов. — Куда Васька девался?

Тунгус испуганно вскочил.

— Ай-ай, куда ушла! — качая головой, говорил он. — Вон, вон куда след! Туда пошла! — закричал Афанасий и, взяв горящую головню, пошел по следам.

Есаул, захватив шубу Василия, устремился за ним. Следы вели в сторону от лагеря. В нескольких местах видно было, что Василий падал, но потом вставал и шел дальше. Вот здесь он уже полз. Они прошли шагов триста от лагеря.

— Вот она! Вот она! Васька, вставай, шайтан! — закричал тунгус, наклоняясь над темной фигурой, лежащей на снегу.

Василий лежал ничком, в одной оленьей рубахе и без шапки. Спина и волосы его заиндевели.

— Мертвый, — сказал тунгус, дотронувшись до него. — Зачем ушла? — прибавил он помолчав.

Но Мартынов знал, «зачем ушла», и скупые слезы, медленно скатываясь, замерзали на его щеках.

Темнота и равнодушное безмолвие царили вокруг. Головешка трещала, неровным светом озаряя вспыхивающий блестками снег и неподвижную фигуру Василия.

Однажды днем часовой, стоявший у гижигинской батареи, увидел двух людей и собаку, медленно бредущих со стороны Юго-восточного мыса. По всему, это были «инородцы», ибо шли они налегке, без нарт, и шли чрезвычайно медленно. Часовой с любопытством и недоумением следил за приближением странных путников. Один из них шел впереди, что-то неся на спине, сгорбясь и наклонясь вперед; он шагал медленно, затрудненно, но с неуклонной методичностью. Второй отставал, спотыкаясь, покачиваясь, даже изредка останавливаясь. За ним, мордой уткнувшись в землю, след в след, брела собака.

Отстающий человек вдруг запнулся, пошатнулся, постоял, пытаясь восстановить равновесие, и рухнул ничком. Передовой, не оглядываясь и не останавливаясь, продолжал путь.

Изумленный часовой ударил тревогу, вызывая караул. Весь военный гарнизон (шесть казаков) и все население Гижиги (около сорока человек) выскочили из казармы, домишек и юрт при таком необычайном явлении, как тревога среди суровой полярной зимы.

Тучный начальник порта, в расстегнутом сюртуке и с шубой внакидку, вышел на крыльцо своего дома, прожевывая лососину, весь разрумянившийся от предобеденной закуски.

К крыльцу медленно подходил человек в шубе, в унтах, с закутанным лицом и с саквояжем, привязанным к спине. Человека окружила группа гижигских жителей, другая часть населения теснилась около казаков, которые шагах в двадцати позади несли второго пришельца. В нескольких шагах от крыльца незнакомец зашатался, падая, но урядник Пашков и приказчик Русско-американской компании подхватили его под руки и внесли в дом начальника Гижиги; второго принесли туда же. Это были Мартынов и совершенно обессилевший и обмороженный Афанасий. Уже третий день они брели без еды, и Афанасий, человек очень пожилой и к тому же одетый легче Мартынова, пострадал сильнее. Из всех вещей Мартынов сохранил только сумку с пакетом и саквояж с форменной одеждой. Он не представлял себе возможным явиться к губернатору Камчатки в якутской шубе и малахае. Спасая чемодан, пришлось пожертвовать частью провизии.

В тепле, подкрепившись водкой и едой, Мартынов немного отошел. Он сидел за столом, страшный, лохматый, заросший густой черной бородой, с обмороженными щекой и носом и глубоко запавшими глазами. Тучный и радушный капитан, начальник Гижиги, потчевавший гостя, был разочарован. Он ожидал новостей от свежего человека и думал сам отвести душу, поболтать, но ничего не получалось. Мартынов был мрачен, сосредоточен и скуп на слова. Он кратко объяснил, кто он такой, и потребовал, чтобы немедля ему помогли двинуться дальше.

— Батюшка мой, рад бы душевно, да как же могу в вас пустить в таком виде? Ведь до Тигиля не дойдете, батюшка, не то что до Петропавловска. Вот отдохните, отлежитесь, откормитесь, а мы тем временем надежных людей вам подберем. Так ведь, с ветру, их не возьмешь. — убеждал румяный капитан.

— Невозможно-с. Не позднее завтрашнего дня я должен следовать дальше-с. Весна приближается, — отрезал Мартынов.

Несмотря на резоны и уговоры тучного командира, Мартынов настоял на своем, и все было готово к тому, чтобы двигаться дальше. Урядник Пашков и Николай, каюр Русско-американской компании, должны были вести Мартынова до Тигиля, откуда он рассчитывал взять свежих людей и новые запряжки собак.

Мартынов закостенел душевно и чувствовал только одно стремление, одно желание — это двигаться и двигаться вперед, не останавливаясь, не давая себе возможности оттаять, обмякнуть. Он чувствовал, что стоит только пожалеть себя, и нервы сдадут и он не сможет вы держать этой непрерывной борьбы с холодом, усталостью, одиночеством и горем, точащим его душу.

Когда все было готово к отъезду, Мартынов, одетый по-походному, вошел в комнату, где на медвежьей шкуре лежал Афанасий. При виде есаула он хотел встать, но Мартынов остановил его.

— Афанасий, ты ведь скоро оправишься?

— Скоро, бачка, скоро! Такой беда пришел! Я старый люди стал…

— Слушай, вот тебе сто рублей, привези сюда… — Платон Иванович запнулся. — Привези его сюда, когда оправишься. Ты знаешь ведь, где он остался?

— Знаем, бачка, все понимаем. Будь спокойна, привезем.

— Прощай, Афанасий.

— Прощай, бачка, час добрый тебе.

Прощаясь перед домом с тучным капитаном, есаул сказал:

— У меня к вам просьба генеральнейшая.

— Рад служить, пожалуйста, рад служить, — отвечал толстяк.

— В пути сюда погиб мой спутник, Василий Иванов… Тунгус мой, как только оправится, привезет сюда его тело… Прошу вас, похороните его и панихиду отслужите и памятник каменный. Вот деньги-с. Памятник хороший соорудите-с… Век благодарить буду, — прерывисто говорил есаул, и суровое его лицо морщилось и дрожало от сдержанных слез.

— Все сделаю, голубчик, все сделаю, — твердил растроганный толстяк, обеими руками пожимая руку есаулу.

— Вот-с… эпитафия… — пробормотал Мартынов и, сунув в руки капитана бумажку, бросился в нарты, махнул рукой, и собаки понеслись.

На бумажке четким почерком было написано:

Здесь лежит солдат Василий Иванович Иванов, жизнь положивший за други своя. 1855 г.

Снова снег, горы, чахлые, низкие перелески. Бесконечная ледяная дорога. Снова ночевки в снегу, у костра. Ночной вой собак, жалующихся на стужу, и ощущение холода и усталости, никогда не покидающее тело и давящее мозг. Вперед и вперед! Мартынов гнал и гнал, дорожа каждой минутой. Свирепые морозы жгли немилосердно, но это были последние усилия суровой зимы. Весна приближалась неотвратимо, и Мартынов спешил обогнать ее.

Он все время был как в полусне. Это странное состояние уже давно овладело им. Он говорил и двигался, как лунатик, и действительность казалась ему нереальной, смутной. Шел третий месяц непрерывной гонки по застывшим суровым северным пустыням, и движение, непрерывное движение стало сутью всего душевного строя Мартынова. Вперед! Вперед! Все яснее облик приближающейся весны. Вперед! Скрипят полозья, несутся собаки. Еда наскоро, короткий свинцовый сон, и снова вперед. Казалось, ничего нет на свете, кроме бесконечного пути, снегов и дымного костра. И никогда не будет этому конца — это и есть жизнь.

Труден был переход через гористый полуостров Тайгонос, после него трудно было итти прямиком через торосы и ледяные поля замерзшей Пенжинской губы. Ночевки среди льдов, без костра и ужина, и вот обрывистые берега Камчатки. Еще несколько дней тяжелого пути, и Мартынов прибыл в Тигиль. Переночевав там в тепле, на другой же день он выехал дальше. Бородатый тигильский казак Семенов и коряк Алексей сопровождали его. Пройдя несколько дней по побережью, вдоль застывшего моря, караван свернул в глубь полуострова, чтобы перевалить горы в наиболее доступном месте. Скоро начались разлоги камчатских гор.

Однажды, переходя замерзшую речку, Мартынов, как это постоянно приходилось делать, соскочил с нарт, чтобы удобнее направлять их между обледенелых камней. Нога его соскользнула, что-то хрустнуло, и невыносимая боль заставила его сесть на снег.

Мартынов осмотрел поврежденную ногу. Очевидно, были растянуты и надорваны связки. Ступить на ногу было почти невозможно, а итти и вовсе было нельзя. Приходилось продолжать путь, не сходя с хрупких и валких нарт.

Застывающая нога ныла немилосердно. Холод еще сильнее разжигал боль. Но остановиться и отогреть больную ногу значило потерять несколько часов, десяток-полтора верст.

Вечером ногу пришлось оттирать снегом. Мартынов боялся, что отморозит ее. На другой день стало ясно, что неподвижность ноги обрекает ее на обмораживание, а двигать ею нельзя было от боли. Мартынов еще сократил время отдыха и все торопил своих спутников. Нога распухла так, что трудно было снимать широкий меховой сапог. День за днем, стиснув зубы, лежал Мартынов на валких нартах, страдая от холода и невыносимой боли в ноге.

Но вот однажды боль стихла, нога онемела и была как чужая. Сознание мутилось у Мартынова, и отчаяние охватило его. Вечером Мартынов не стал разуваться и оттирать ногу. Утром он подозвал Семенова и объяснил ему всю важность кожаной сумки и лежащего в ней приказа. Он сделал это на случай, если окончательно потеряет сознание.

Бородатый молчаливый казак кивал головой, слушая слабый голос есаула.

— Не сумлевайся, ваше благородие, доставим, — сказал он и гикнул на собак.

Караван тронулся в путь. Казак бежал на лыжах рядом с нартами. Мартынов забылся. Ему казалось, что он лежит у себя в спальне на широкой ковровой тахте и сейчас Васька придет открывать окно.

В темноте где-то — непонятно, не то близко, не то далеко — мелькнули, скрылись, снова мелькнули и тихо затеплились несколько огоньков.

— Ваше благородие, Петропавловск видно, — сказал Семенов, наклоняясь к нарте, где лежал Мартынов.

Эти слова электрическим ударом потрясли есаула. Петропавловск видно?! Что-то невероятное было в этих словах. Значит, правда?! Ведь казалось, ничего нет в мире, кроме холода, снега, собачьих упряжек, гор, торосов, ледяных полей, вечного движения вперед, к недостижимой цели. Петропавловск!

С трудом повернув онемевшую ногу, превозмогая одеревянелость застывших мускулов, Мартынов повернулся, приподнялся и увидел огоньки. Собаки неслись во весь опор, нарты заносило и швыряло по накатанной дороге. Впереди — неизвестно, далеко или близко — теплились и мерцали огоньки.

— Ныне отпущаеши… — трясущимися губами прошептал Платон Иванович, чувствуя, как слезы выступают у него на глазах.

Вот мимо промелькнуло что-то темное, вроде дома. Вот забор. Вот светится чье-то окно.

— Куда заехать прикажете?

— Нет ли тут гостиницы?

— Есть вроде трактира заведение.

— Ну, туда!..

Семенов и коряк под руки ввели Мартынова на крыльцо и открыли дверь. Клубы пара повалили из теплой низкой залы, освещенной оранжевым трепетным пламенем свечей.

Под потолком ходили клубы сизого дыма. Из открытой двери в соседнюю комнату доносился стук биллиардных шаров. Несколько человек сидели за столом, разгоряченные, и смеялись чему-то. Они не обратили внимания на вошедших. В глубине комнаты была стойка с бутылками и самоваром. За нею стоял старик с остроконечной бородой и в жилетке поверх розовой рубахи.

Мартынова подвели к стойке.

— Чего изволите-с? Видно, издалека-с? — спросил старик, опираясь на стойку и наклоняясь вперед.

— Из Иркутска. Мне нужно комнату, чтобы переодеться и побриться. Можно ли? — слабым голосом отвечал Мартынов, чувствуя, что в душном теплом воздухе силы вот-вот оставят его.

— Можно-с! Можно-с, сударь! Батюшки мои, из самого Иркутска! Да как же вы добрались в такую стынь? — засуетился старик. — Сюда, пожалуйста, сударь!

Говор и шум смолкли в зале. Мартынов, двигаясь, как в тумане, заметил, что любопытные лица смотрят на него повсюду, а в дверях биллиардной, глядя на него, стоят игроки с киями в руках.

В отведенной ему комнате есаул переоделся при помощи Семенова, держа себя в руках чудовищным усилием воли. В тепле нога его ожила, и снова началась сильная боль. Мартынову начинало казаться, что он бредит, что сейчас очнется и все окружающее исчезнет и снова будет ночь, снег, дымный костер и скулящие от холода собаки. Много мучений доставила больная нога. Она распухла так, что пришлось разрезать меховой сапог, кожа почернела и потрескалась. Надевая форменные брюки, пришлось разрезать штанину внизу. Нечего было и думать, чтобы надеть сапог. Мартынов был в отчаянии. Однако делать было нечего. Ногу поверх форменных брюк обмотали мягкой оленьей шкурой и обвязали шпагатом. Старик хозяин сам вызвался сбрить свалявшуюся черную бороду есаула и сделать из нее бачки. Когда все было кончено, есаул попросил зеркало. Впервые за два с лишним месяца он увидел свое лицо.

Страшное, почернелое, со струпьями на щеке и носу, с ввалившимися глазами, оно казалось непомерно скуластым.

Он поднялся, застонав от боли, застегнул измятый мундир и, надев форменную фуражку, завернулся в шубу. Старик хозяин подал ему палку. Семенов и коряк с помощью старика вынесли есаула и усадили на нарты.

Снова заскрипел снег под полозьями, и через несколько минут нарты остановились у дома с сияющими через обледеневшие стекла окнами. Это был дом Завойко, губернатора Камчатки.

Снова мучительное путешествие на крыльцо при помощи спутников. Как во сне, Мартынов открыл дверь. Два лакея вскочили с лавок ему навстречу.

— Есаул Мартынов, — еле слышно сказал им Платон Иванович, отдавая шубу и фуражку.

— Есаул Мартынов! — прокричал лакей, распахивая перед ним двери и с нескрываемым изумлением глядя на помятое платье и обмотанную оленьей шкурой ногу визитера (у Завойко был вечер).

Мартынов шагнул к раскрытым дверям, опираясь на палку. В глазах потемнело от боли, но он превозмог себя.

Навстречу ему шел небольшого роста человек в распахнутом мундирном сюртуке, с красивым круглым лицом, на котором вместе с любезной улыбкой было выражение недоумения. За ним в ярко освещенном зале виднелись еще какие-то любопытные и удивленные лица.

Приставив палку к стене, есаул вытянулся во фронт, красивым четким жестом выдернул из левого обшлага пакет и шагнул вперед. Невыносимая боль пронизала его, в глазах потемнело, но он успел твердо сказать, подавая пакет:

— Есаул Мартынов, курьером от генерал-губернатора, имею честь явиться!

Завойко принял пакет и невольно посторонился. Мартынов во весь рост рухнул перед ним на пол.

Раздались женские крики, изумленные возгласы мужчин. Гости толпились к дверям, желая увидеть, что случилось.

Два флотских офицера перенесли на диван бесчувственного есаула.

Сквозь группу гостей поспешно протеснился доктор. Он расстегнул крючки чересчур свободного воротника мундира на исхудавшей шее Мартынова, кто-то подал стакан воды; он побрызгал на есаула, но тот не приходил в себя.

— Предельное истощение, — сказал доктор, щупая пульс и оборачиваясь к вопросительно смотревшему на него Завойко.

— А с ногой у него что-то, — проговорил капитан транспорта «Двина», указывая на безобразно замотанную в шкуру ногу есаула.

— Господа, господа, прошу прощения! — проговорил доктор, которого теснили любопытствующие гости. — Господа, прошу вас перейти в другую комнату.

При есауле осталось несколько офицеров, Завойко и доктор. Он размотал шкуру, еще больше разорвал штанину. Склонившись низко, осмотрел ногу и, поднявшись, тихо сказал:

— Обморожена. Следовало бы ампутировать стопу. Все молчали.

— Риск огромный, господин Мартынов слишком ослабел, — прибавил доктор.

— Надо все сделать, чтобы спасти его и сохранить ему ногу, — сказал Завойко.

Мартынова немедленно перенесли в лазарет. И, в то время как петропавловский врач и врач «Авроры» хлопотали над бесчувственным Мартыновым, в кабинете Завойко обсуждались практические мероприятия по эвакуации Петропавловска.

Железный организм Мартынова благополучно вынес ампутацию. Уход за ним был самый тщательный. Жена Завойко и жены других офицеров поочередно дежурили у его постели. Кормили его всем, что только можно было достать лучшего и питательного. Между тем как Мартынов медленно, но верно выздоравливал, Петропавловский гарнизон день и ночь работал, готовясь к походу. Снимали и срывали батареи, разгружали склады и грузили корабли. Во льду Авачинской губы прорубили канал и подвели суда ближе к выходу, чтобы при первой возможности выйти из бухты. Весна началась быстрая и дружная. Город опустел, все официальные лица и часть жителей перебрались на корабли. Остались только те, кто корнями прирос к камчатской суровой земле.

Нужно было кого-то оставить в качестве официального лица при упраздненной крепости, где еще оставались жители. Выбор военного совета остановился на Мартынове. Врачи опасались, что морской переход в бурное время года при не зажившей еще ноге небезопасен для него. При первой же возможности, прорубаясь сквозь лед на чистую воду, эскадра вышла в море и под носом у во много раз сильнейшей эскадры неприятеля ушла к Амуру, Противнику случайно удалось захватить только шлюпку с несколькими матросами. Узнав, что добыча ускользнула, противник кинулся в погоню, но тщетно.

Платон Иванович, пользуясь первым весенним теплом, вышел посидеть на лавочке перед домом. Отсюда открывался прекрасный вид на залив, вход в который закрывала от зрителя поросшая кудрявой зеленью гора. Платон Иванович сидел, опираясь на палку и поставив костыль к связи сруба. Странное ощущение испытывал он. День был тихий, еле тянул легкий бриз. В голубом небе высоко и недвижно лежали стружки перистых облаков. Платон Иванович любовался зеленью горы, сверкающей гладью обширного залива, и казалось ему, что жизнь его в Иркутске, Феоктиста Романовна, приятели — все это было так давно, будто бы после этого прожил он целую долгую, долгую жизнь. Как мрачный, страшный сон, вспоминалось путешествие, и казалось, что давно, много лет, он живет так, как сейчас — бездеятельно в созерцательно, ощущая, как оживает, крепнет его тело в расправляется подавленная душа. Было тихо, не плескало море, где-то скрипело колесо колодца. У берега несколько мальчишек с камней ловили рыбу. Вдруг из-за горы медленно-медленно выдвинулось судно. Оно еле двигалось при безветрии, и белые паруса его почти не были вздуты. Когда показался весь его корпус, загрохотала якорная цепь, по вантам и реям побежали люди, и паруса молниеносно словно облетели с мачт. Мальчишки-рыболовы, задыхаясь, промчались мимо Мартынова.

— Неприятель! Неприятель в бухте! — кричали они.

У Мартынова захолонуло сердце и кровь отошла от щек. Он нахмурился, сгорбился и, не спуская глаз с фрегата, остался сидеть на своем месте. С судна спустили несколько шлюпок, и одна из них пошла к берегу.

Шлюпка подошла к берегу. Из нее выскочили несколько матросов с ружьями и молодой офицер с обнаженной шпагой. Они прошли с ружьями наперевес к поселку, где возле Мартынова уже толпились немногочисленные оставшиеся жители. Присутствие этой мирной кучки людей, среди которых большая часть были женщины и дети, видимо успокоило офицера. Он скомандовал что-то, отряд повернул обратно. Немного не доходя до воды, офицер несколько раз махнул белым флажком, и маневрировавшие в отдалении остальные шлюпки быстро пошли к берегу. Они выгрузили большой отряд матросов с несколькими офицерами во главе. Построившись в колонну, отряд двинулся к поселку.

— Ишь ты, маршируют, как на параде! — говорили в кучке возле Мартынова.

— Эх, не оставили нам пушек! Сейчас бы картечью их, как перепелов бы, положили.

— Красуются, дьяволы! Видать, забыли, как прошлый год с сопки в море кувыркались.

Шедший впереди высокий белокурый офицер что-то скомандовал, отряд, брякнув оружием, остановился, и этот офицер в сопровождении еще нескольких направился к кучке обывателей. Офицер шагал журавлем, его румяное коротконосое лицо имело презрительное выражение.

— Кто здесь начальник? — с сильным акцентом спросил офицер.

Из толпы вышел ссыльный поляк Стражевский и, указав на Мартынова, что-то сказал не по-русски. Офицер, смерив Мартынова взглядом, резко спросил:

— Вы комендант крепости Петропавловск? Мартынов сидел выпрямившись, опираясь на палку обеими руками. Он не хотел встать, чтобы не обнаружить свою хромоту и не уронить перед врагом достоинство представителя русской армии.

Ярость закипала в нем от вида чужеземных морских солдат, хозяевами стоящих на русской земле. Но он сдерживал себя.

— Я смотритель зданий упраздненной крепости Петропавловск, — сказал он, указывая на несколько деревянных пустых магазинов, зиявших открытыми дверями.

— Покажите все казенные здания и имущество крепости! — потребовал офицер.

— Имущество вывезено под метлу. А здания — вот они, смотрите сами. Я исполнять ваших приказаний не намерен! — багровея, сказал Мартынов.

Офицер тоже вспыхнул и, отступив на шаг, закричал:

— Встать! Замолчать! Вы есть мой военнопленный. С усилием поднялся Мартынов на здоровую ногу и сказал:

— Поздравляю вас с блистательной победой, со взятием крепости и ее гарнизона: это я-с! — Он качнулся и, взяв из-за связи сруба костыль, бросил его к ногам офицера — А вот и трофеи! Военные-с!

Стражевский подошел к опешившему офицеру и топотом в нескольких словах объяснил, кто такой Мартынов и отчего у него нет ноги.

Офицер покраснел еще сильнее, так, как краснеют светлокожие блондины, и, отдавая честь, сказал:

— Я отдаю честь герою. Беру обратно свои слова и прошу у вас… — он замялся, подыскивая слова, — и прошу у вас пардон.

Мартынов, глядя в сторону, тяжело опустился на скамью.

Неприятель сжег пустые магазины и на рассвете ушел из бухты.