I

В конце октября 1899 года на место Горемыкина министром внутренних дел был назначен Сипягин, который еще в бытность свою московским губернатором достаточно выявил свое отрицательное отношение к городскому и земскому самоуправлению, чтобы вызвать тревогу своим появлением у власти. Одновременно среди общественных деятелей стала циркулировать записка Витте, изданная впоследствии под заглавием «Самодержавие и Земство», где доказывалась «несовместимость» свободных земских учреждений с самодержавным строем государства.

Что побудило С. Ю. Витте поставить этот вопрос ребром и одновременно выставить и поддерживать кандидатуру Сипягина? Это и в то время комментировалось различно, но, что то и другое сыграло роль как бы крупной провокации в общественной среде и сильно революционизировало ее, это едва ли кем-нибудь будет оспариваться.

Ввиду все нараставшего в стране недовольства общим курсом политики и все усиливавшегося произвола администрации, многие склонны были думать, что государь плохо осведомлен, что вступил он на престол без надлежащей подготовки, и что делами руководят его безответственные советники. Отсюда среди некоторых общественных деятелей возникла мысль представить государю всеподданнейшую записку с изложением истинного положения дел и настроения в стране. Д. Н. Шипову было поручено обдумать и подготовить тезисы для такой записки и собрать известных общественных деятелей для ее обсуждения (См. подробно об этом Д. Н. Шипов, «Воспоминания и думы о пережитом», Москва 1918 г. стр. 135–155.).

К участию в этих совещаниях были привлечены между прочим брат мой и Ф. Д. Самарин. Здесь впервые, их расхождение по вопросам внутренней политики нашло себе определенную формулировку. В числе предложенных на обсуждение тезисов стоял между прочим вопрос о привлечении в Государственный Совет избранных представителей от общества и учреждений для обсуждения законопроектов прежде внесения их на рассмотрение Государственного Совета, а также обсуждение этих законопроектов в печати. Участие общественных представителей предполагалось дальше и в обсуждении вопроса об организации порядка и условий общения царя с народом…

Хотя Ф. Д. Самарин признавал, что только при самом широком развитии самоуправления и возможно теперь самодержавие, и что управление Россией через посредство одних чиновников безо всякого участия общественного элемента- невозможно, он, тем не менее, опасался, что привлечение выборных представителей к законодательной деятельности явится шагом к конституционному режиму. Все доводы его оппонентов, которые указывали, что нельзя ограничиваться констатированием существующей ненормальности нашей государственной жизни, говорить о возвращении самодержавию его исконного земского характера, о необходимости тесного единения самодержавной власти с народом и не наметить в то же время путей и почвы для создания этой связи, не могли убедить Ф. Д. и он отказался в дальнейшем участвовать на совещаниях. В письме от 21 ноября 1900 г. на имя Шипова Ф. Д. Самарин так мотивировал свое решение:

«Ненормальность отношений правительства к обществу занимает, конечно, видное место, но сводить всё к одной этой причине едва ли правильно. Недоверие власти до известной степени оправдывается самым характером нашего общества, которое не обладает необходимою нравственною силою, устойчивостью и ясностью убеждений и способностью к дружной работе. В обществе преобладают течения отрицательного свойства: отрицательное отношение к вере отцов, к истории своего народа, к его пониманиям и быту. Большинство вожаков нашего общественного мнения смотрит на самодержавие, как на государственную форму, отжившую свой век, и считает необходимым вести борьбу с этим злом… Вследствие этого нельзя утверждать, что правительство только по недоразумению не доверяет обществу». Соглашаясь, что правительство поступает неправильно, постоянно стесняя общество, Ф. Д. признавал необходимым, чтобы правительство изменило свою систему, «не потому что оно может или должно доверять обществу, а потому что нынешняя политика совершенно не достигает цели.

Полицейскими мерами невозможно побороть отрицательное отношение умов. Только привлекая общество к практической работе над государственным и общественным делом, можно противодействовать современному направлению мысли и создать посредствующую между народом и властью среду, которая должна с одной стороны верно выражать мысль и волю народа, а с другой — служить проводником для действия власти на народ».

Этими, именно, мыслями руководился, по его собственному признанию, и составитель проекта тезисов, Д. Н. Шипов. Затем в письме Ф. Д. Самарина говорилось: что «меры, предполагаемые в тезисах, составляют сущность так называемой „либеральной программы“, хорошо известной правительству, и рекомендовать ее, — значило бы советовать правительству, чтобы оно свое нынешнее, одностороннее и ложное направление заменило другим, противоположным ему, но не менее ошибочным и односторонним».

В свою очередь и брат С. Н. отказался от участия в дальнейших обсуждениях намеченных тезисов, но по диаметрально противоположным мотивам: он видел в них славянофильскую закваску, от которой совершенно отступился за последние годы. Он пришел к ясному сознанию, что единственный путь спасения России — в организованности общественных сил и участия их в управлении страной.

«Он находил, — пишет Д. Н. Шипов, — мысль о восстановлении идейного самодержавия утопичной, не считал возможным устранить произвол властей без его ограничения, видел единственный выход из переживаемого страной тяжелого положения в решительной замене приказного строя строем конституционным и, исходя из этих положений, признавал подачу предполагавшейся записки бесцельным и бесполезным делом».

От славянофильства С. Н. отошел давно, с самого начала 90-х годов и уже в его статье о К. Леонтьеве (1892 г.) (См. прилож. 13) заключалось, как он говорил, его формальное отречение от славянофильства. С. Н. вообще чужд был догматической предвзятости и внутренний критерий его сознания опирался на внутренний жизненный опыт религиозного характера и им освещался и просвещался. Подход к разрешению каждого вопроса был для него непосредственно жизненный, а потому утопичность славянофильских воззрений не могла не вскрыться перед ним при свете исторической критики и проверки их положений… (См. прилож. 14).

Сближение с В. С. Соловьевым, зима, проведенная им в Берлине, знакомство с Гарнаком и другими немецкими профессорами, более близкое ознакомление и изучение церковного вопроса, вскрыли перед ним недочеты славянофильского отношения к западным вероисповеданиям, голодный год и соприкосновение с русской действительностью дали ему жизненно осознать, что на самом деле самодержавия у нас нет и при современных государственных условиях и быть не может, что это какая-то фикция и самообман.

В своей статье «На Рубеже» С. Н. пишет:

«Существует самодержавие полицейских чинов, самодержавие земских начальников, губернаторов, столоначальников и министров. Единого царского самодержавия в собственном смысле не существует и не может существовать. Царь, который при современном положении государственной жизни и государственного хозяйства может знать о пользе и нуждах народа, о состоянии страны и различных отраслей государственного управления лишь то, что не считают нужным от него скрывать, или то, что считают нужным ему представить; царь, узнающий о стране лишь то, что может дойти до него через посредство сложной системы бюрократических фильтров, ограничен в своей державной власти более существенным образом, нежели монарх, осведомленный о пользе и нуждах страны непосредственно ее избранными представителями, как это сознавали еще в старину великие московские государи.

Царь, который не имеет возможности контролировать правительственную деятельность или направлять ее самостоятельно, согласно нуждам страны, ему неизвестным, ограничен в своих державных правах тою же бюрократией, которая сковывает его. Он не может быть признан самодержавным государем: не он держит власть, его держит всевластная бюрократия, опутавшая его своими бесчисленными щупальцами. Он не может быть признан державным хозяином страны, которой он не может знать, и в которой каждый из его слуг хозяйничает безнаказанно, по-своему прикрываясь его самодержавием. И чем больше кричат они об его самодержавии, о чудесном, божественном учреждении, необходимом для России, тем теснее затягивают они мертвую петлю, связывающую царя и народ. Чем выше превозносят они царскую власть, которую они ложно и кощунственно обоготворяют, тем дальше удаляют они ее от народа и от государства…

А между тем народу нужен не истукан Навуходоносора, не мнимое мифологическое самодержавие, которое в действительности не существует, а действительно могущественная и живая царская власть, свободная, зиждущая, дающая порядок и право, гарантирующая законность и свободу, а не произвол и бесправие. Долг верноподданного состоит не в том, чтобы кадить истукану самодержавия, а в том, чтобы обличать ложь его мнимых жрецов, которые приносят ему в жертву и народ и живого царя» (Собрание сочинений т. I, стр. 466–468.).

Понятно, статья, заключавшая эти строки, не была допущена к печати по цензурным соображениям и та же участь постигла и статью С. Н. «Накануне Нового года», (31 декабря 1901 г.).

Эпиграфом к этой статье является четверостишие из «Мистерии» Козьмы Пруткова:

«Есть бестолковица,
Сон уж не тот,
Что-то готовится,
Кто-то идет».

Четверостишие это, по мнению С. Н., как нельзя лучше характеризует состояние русского общества, просыпающегося после двадцатилетней спячки. Сначала под бдительной охраной сторожей сон был глубок и безмятежен, даже не снилось ничего. Потом с голодного года покой был нарушен, начался какой-то перелом. Усилившееся чувство общего недомогания стало тревожить нас всякого рода сонными мечтаниями, той возрастающий бестолковицей, которая обычно предшествует пробуждению. «Сон уж не тот!». Мы чувствуем, что так дальше нельзя. Пора вставать, давно пора. Перед обществом те же задачи, те же вопросы, что 20 лет тому назад, только бесконечно осложнившиеся и замутившиеся — вопросы жизни и смерти русского общества, просвещения и культуры. «Патриотизм истинный и глубокий необходим в наши дни более, чем когда-либо. Но для того, чтобы действительно служить престолу и отечеству, он должен быть нелицемерным и просвещенным, он должен выражаться не одними междометиями и холопскими речами, а правдивым и бесстрастным, разумным словом, он должен доказывать себя делом, а не озорством, сея мир, а не всеобщее озлобление. Он должен служить охранению и прогрессу, не насилию над совестью, не угашению мысли общественной, не разложению общественных элементов. Патриотична ли программа последовательной систематической дезорганизации русского общества? Патриотично ли реакционное стремление задушить, подавить, парализовать всякое самостоятельное проявление общественности? Очевидно, нет! А между тем в наши дни есть охранители, которые именно в этом полагают свой патриотизм, не сознавая, какую разрушительную проповедь они ведут, и с каким трудом придется будущим охранителям восстановлять те основы, которые они подрывают. Они не сознают, что для правильного разрешения общественных задач, также и для просветительных, культурных и политических задач современного государства, необходима здоровая организация общества и живое развитие общественной мысли. Это первое, что требуется. Недуги общественные нельзя лечить путем последовательных ампутаций и нельзя держать общество под хлороформом. Не в этом во всяком случае должны заключаться программы действительного охранения» (Собрание сочинений т. I, стр. 452.).

«Аберации современного консерватизма» С. Н. объяснял себе недостатком искренности, просвещения и сознания государственных задач России, откуда растерянность одних и тупой фанатизм других, бестолковица нашей жизни, которая нарастает, становится мучительной и тревожной, отнимая всякое чувство уверенности в завтрашнем дне.

II

А завтрашний день сулил небывалую вспышку студенческих волнений по всей Империи.

9 февраля 1901 г. московские студенты вынесли резолюцию о необходимости вступить на путь общественно-политической борьбы и открыто признать всю несостоятельность борьбы за академическую свободу в несвободном государстве… С легкой руки Витте «несовместимость» самодержавия с какими-либо культурными начинаниями и общественным развитием России все более проникало в сознание интеллигентных масс, и агитация в университете использовала ее, как новый лозунг для борьбы с правительством. Московская администрация решила на этот раз прибегнуть к самым крутым мерам. «Я помню, — писал впоследствии кн. Е. Н. Трубецкой, — ужасное состояние моего покойного брата, когда в дни „сердечного попечения“ московские студенты поплатились за сходку ссылкою в Сибирь. Узнав об этом решении, пока оно еще было только намерением московских властей, он отправился в Петербург хлопотать за своих учеников. Оказалось, что о „решении“ не был осведомлен сам покойный П. С. Ванновский: он впервые узнал о нем из уст С. Н. и был бессилен остановить его исполнение: он даже не мог добиться необходимой для этого аудиенции. Кажется, трудно вообразить себе более яркую иллюстрацию режима. Министр народного просвещения не знал, что усиленная охрана поджигает его дом со всех четырех концов: он сам с университетом оказался его жертвой». (См. прилож. 15).

Таким образом, сам П. С. Ванновский оказался бессилен остановить исполнение приговора над участниками сходки 9 февраля, и это только способствовало усилению агитации и брожению среди студенчества. С осени 1901 г. беспорядки возобновились во всех высших учебных заведениях и по самому ничтожному поводу, вследствие статьи кн. Мещерского в «Гражданине» о взаимоотношениях между мужской и женской учащейся молодежью. Статья эта была принята, как оскорбление всей учащейся молодежью, и студенты и курсистки требовали удовлетворения от кн. Мещерского. (См. прилож. 16).

Ввиду того, что директор Московских Женских курсов, проф. В. И. Герье не выступил в печати против Мещерского, студенты готовились устроить против Герье враждебную демонстрацию.

С. Н. удалось воздействовать на студентов для предотвращения скандала, который они собирались устроить Герье.

5 октября после лекции С. Н. пригласил студентов, желающих поговорить с ним по делу профессора Герье в малую словесную аудиторию и обратился к ним с речью, которая воспроизведена была по стенограмме с незначительными пропусками одним из ближайших учеников С. Н., А. И. Анисимовым, который напечатал свои воспоминания («Князь Сергей Николаевич Трубецкой и Московское студенчество».) в номере первом журнала «Вопросы Философии и Психологии» за 1906 г.

Мы приведем здесь эту речь целиком, так как она необычайно ярко рисует характер отношений С. Н. к студентам и очень верно передает тон его разговорной речи…

«К сожалению, я слышал, — сказал он, — что среди студентов всех курсов и факультетов господствует довольно интенсивное возбуждение. Всякие студенческие беспорядки крайне меня тревожат, всегда горячо принимаешь их к серцу: волнуешься за судьбу университета, за то, что многие пострадают в результате фактически. Но здесь я не знаю… Больно за наше студенчество, потому что в самом деле, как предположить такой недостойный студентов поступок! Человек, который с университетской скамьи идет одной прямой дорогой, поддерживая честь университета, отстаивая его автономию, отстаивая корпоративные права студентов и заступаясь за старый „Союзный совет“, человек, которого чуть не выставляли за это заступничество, который никогда не менял своих убеждений, и вдруг!.. за что же его так незаслуженно оскорблять? — Неужели за то, что он не стал полемизировать с одним из самых гнусных органов… Нельзя забыть заслуг Владимира Ивановича и перед женским образованием, которые во всяком случае громадны. — Вы не можете представить себе, какая агитация ведется против курсов, и какие пустые иногда поводы выставляет правительство к их закрытию. В этом отношении на В. И. Герье падала тяжелая обязанность отстаивать их, и многие действия Владимира Ивановича вызываются вечным страхом за их существование. — Мне кажется, что наша прямая обязанность помешать готовящейся демонстрации. — Я уверен, что, будь это в руках студентов филологического факультета, большинство было бы за него. Когда-то и я был студентом, и у меня были очень крупные столкновения с ним, из-за чего я даже ушел с исторического отделения (Помнится, что столкновение с Герье у Сергея Николаевича вышло по поводу его занятий философией. Владимир Иванович в резкой форме заметил ему, что ему лучше заниматься историческими науками, и что философия пристала к нему, „как к корове седло“… Сергей Николаевич с трудом сдержался от резкого ответа, но тут же решил перейти на классическое отделение, чтобы не встречаться с Герье.). Но потом я оценил его. Не знаю, что я готов был бы сделать, чтобы помешать скандалу, для Московского университета, и я уверен, что большинство филологов, не только те, которые здесь, но и все бывшие питомцы нашего факультета, нас за него осудят. Дело в том, что студенты других факультетов часто совершенно не имеют понятия ни о Владимире Ивановиче Герье, ни о его деятельности. Мне кажется, надо действовать в том направлении, чтобы знакомить студенчество с истинным положением дела. Скажу прямо, у человека этого не было ни разу случая, чтобы он изменил своему университетскому делу! — Ведь не у всех профессоров такая достойная репутация. Но он не только не изменял, он никогда не был индифферентен, он всегда шел во главе, и вдруг студенты собираются осрамить на старости лет этого человека. Об этом даже тяжело подумать. Против кого же хотят протестовать? Против Мещерского или против Герье?

Нельзя смешивать такие противоположные личности: Герье и Мещерский. Есть лица, с которыми нельзя полемизировать. Я себя спрашивал: будь я на месте Герье, как бы я поступил? Может быть, если бы у меня были слушательницы, которые просили бы меня об этом, я бы и уступил, но сам по себе я этого бы не сделал. Ведь, в самом деле, вы, вероятно, не читаете „Гражданина“? Полемизировать же с ним все одно, что полемизировать с „Московскими Ведомостями“ по университетскому вопросу. И не нападаете же вы на каждого из нас за то, что мы с ними не полемизируем, потому что там каждый день чорт знает что пишут. Я не осудил бы В. И. Герье, если бы он, уступая требованиям, написал в опровержение Мещерского, но это доказывало бы нехорошее: человек должен делать то, в чем убежден, а ведь это — насилие. Мне кажется, что студенчество может избрать другой способ: заявить протест Мещерскому. И это было бы естественно. Если есть внушительная организация, которая действует в этом направлении, то с ней, мне кажется, должно бороться и обратиться теперь же к отдельным профессорам: пусть говорят со своими слушателями, пусть обсудят вместе этот вопрос»…

По словам Анисимова, под впечатлением этой речи С. Н. тотчас же сорганизовалась группа студентов, задавшихся целью предотвратить беспорядки, «привив студенчеству свой взгляд на дело Герье». Это удалось им не без трудной борьбы, так как агитаторам, в сущности, совершенно безразличны были все достоинства Герье. Кн. Мещерский являлся для них представителем реакционной клики, а Герье тем профессором, который не желает выразить ему свое негодование. Но благодаря дружному содействию наиболее популярных профессоров, непосредственно от себя обращавшихся к студенчеству, удалось направить недовольство в другое русло, организовать курсовые собрания для выработки формы протеста по адресу Мещерского. Была учреждена специально разрешенная комиссия профессоров под председательством П. Г. Виноградова, которая совместно с выборными представителями от студенчества выработала форму протеста: но министерство оставило это дело без удовлетворения… Это поставило в очень тяжелое положение профессоров, участвовавших в комиссиях и, в особенности, П. Г. Виноградова, который, чувствуя, что почва уходит из-под его ног, и что моральный авторитет профессоров не может не пострадать от той комедии, которую им пришлось разыграть, поддерживая надежду на нормальное разрешение волновавшего студентов вопроса — решил покинуть Московский университет и уехать заграницу.

Перед отъездом он высказывал, что «скоро» в университете останется место для борьбы только двух крайних партий — правительства и революционеров: все, кто надеется на легальное разрешение университетского вопроса, будут лишены поддержки и справа и слева и будут одинаково ненавистны и тем и другим. Он видел университет накануне величайшего кризиса и не находил слов для осуждения тактики правительства, слепо и сознательно роющего могилу будущей русской культуре. В таком же состоянии находился и С. Н. Он буквально метался, не находя себе места: ездил к Виноградову, уговаривая его не уходить, наконец, сам собирался в отчаянии и тоске бросить университет… и все-таки остался. Впоследствии он не раз говорил, что П. Г. Виноградов, с его точки зрения, не должен был оставлять кафедры и оставаться в университете до конца (См. Вопросы философии и психологии, 1906 г., кн. 1/81 стр. 157.).

Постоянное нервное напряжение и утомление не только озабочивало семью С. Н., но и друзей его. (см. прилож. 17).

III

П. Г. Виноградов покинул Москву 21 декабря 1901 г., а 29 декабря вышли знаменитые «Временные правила» организации студенческих учреждений, которые еще подлили масла в огонь. Правила эти вводили постоянный контроль инспекции, возлагали функции полицейского характера на профессоров и студентов, вводили мелочную регламентацию и вполне игнорировали существующие курсовые и студенческие организации. Совет университета единодушно высказался против применения этих правил, а студенчество решило собрать общую сходку 3 февраля с целью составления резолюции с ясно выраженным политическим характером требований и — беспорядки пошли писать по всем высшим учебным заведениям столицы и Империи. Разумеется, не все студенчество хотело принимать в них участие, и многие тяготились невозможностью заниматься.

После истории с Герье на старших курсах филологического факультета стала крепнуть и усиливаться партия сторонников академической свободы, которая стала известна среди студентов под именем партии «академистов» или «академической». Сергей Николаевич вступил в самое тесное дружеское общение с главарями этой партии, читал их бюллетени и высказывал свое мнение о них. Одновременно и в Петербурге зародилась партия «Университет для науки». Возмущенные «Временными правилами», московские академисты считали забастовку в занятиях вполне допустимым приемом борьбы, петербургские же безусловно отвергали ее, и Сергей Николаевич старался убедить и московских академистов в недопустимости такого антиакадемического средства борьбы.

«Поймите, против кого вы боретесь, бастуя, — говорил он с какой-то тоской, прижимая руки к груди. — Против правительства? Нет! против университета. Вы бьете только нас и самих себя!» (Вопросы философии и психологии, кв. 1, 1906 г. Воспоминания Анисимова.)

«Внешними репрессиями, — писал С. Н. еще в 1897 г. („Русская Мысль“, 1897 г., „Университет и студенчество“, Собр. соч., т. I.), — нельзя добиться самого главного и необходимого — внутренней нравственной реформы студенчества: нужно изменить самую атмосферу, в которой оно живет, сделать ее лучшею в глазах самих студентов. Нужно создать такую форму студенческого общения на почве чисто университетской, которая могла бы удовлетворить всем лучшим и законным требованиям, потребностям студенчества.

Нужно не разделять его, не дезорганизовать, не противиться естественному стремлению к взаимному общению, а наоборот, сплотить студенчество в организацию чисто академическую, нравственно сильную, солидарную с университетом, объединить его во имя высшей цели — наилучшего подготовления к общему служению родной земле».

IV

24 февраля 1902 г. С. Н. собрал у себя на квартире (Кудринская, дом Эйлер) совещание из представителей академической партии и нескольких профессоров, и здесь было выработано некоторое соглашение по вопросу о дальнейшем возобновлении занятий. Главным результатом этих совещаний было основание Историко-филологического Общества, которое было встречено горячим сочувствием со стороны студентов и, как увидим, уже в марте насчитывало до 800 членов. (См. прилож. 18). Утверждение устава Студенческого Историко-филологического Общества произошло в марте 1902 г. и на первом собрании С. Н. был единогласно выбран председателем, а А. А. Анисимов секретарем Общества. Публичное же торжественное открытие Общества состоялось осенью 6 октября в совершенно переполненной Большой физической аудитории Московского университета и прошло блистательно. Доступ на собрание был открыт не только для членов Общества, но и для всех студентов и в собравшейся толпе, разумеется, не все сочувствовали зарождающемуся Обществу, что и обнаружилось вскоре в разбрасываемых прокламациях «Исполнительного комитета». С. Н. не без страха шел на это первое публичное собрание: неосторожно сказанное слово, малейшая бестактность могла бы скомпрометировать Общество в глазах правительства и при наличии горючих материалов разрастись в новую студенческую историю, но, по счастию, опасения оказались напрасными, и ничто не омрачило торжества. В речи своей, сказанной с обычным ему подъемом, С. Н. говорил студентам, что судьба Общества всецело в их руках. Никакая свобода не дается сама собой и приобретается усилием и трудом, и академическая свобода будет мертва, если ей не будет соответствовать деятельная академическая жизнь. Никакие реформы не могут исчерпываться уставом.

«Мы нуждаемся, — говорил С. Н., - в реформе жизненной, изнутри идущей, нужен подъем академической жизни, увеличение производительности университетского труда. Нельзя складывать всю вину на „независящие от нас обстоятельства“.

Учитывая все трудности настоящей жизни, мы все же должны придти к заключению, что мы должны делать больше, чем мы делаем, и давать больше, чем даем, для того, чтоб университет исполнил свою настоящую миссию и сделал науку реальной и живительной общественной силой, созидающей и образующей, которая простирает свое действие на все слои народа, поднимает и просвещает самые низшие из них. Для достижения этой высокой цели должно трудиться не одно поколение.

Но раньше, чем думать о распространении вширь университетского образования, мы должны постараться удовлетворить стремление к самообразованию в самом университете.

Естественно, как бы хорошо ни были выработаны факультетами планы, все те интересы, с которыми приходит студент в университет, не могут быть втиснуты в тесные по необходимости рамки факультетского преподавания. Отсюда вытекает, что потребность в самообразовании, а также потребность в чисто специальном научном знании не являются должным образом удовлетворенными.

Историко-филологическое Общество не предназначается для одних историков и филологов, но для всех студентов, которые пожелают пополнить свое образование в области наук гуманитарных, философских и наук общественных и юридических. Устав дает нам право открывать неограниченное количество самостоятельных секций сообразно потребностям наших членов. Каждая из этих секций является вполне самостоятельной, вырабатывая сама свою инструкцию. Каждая секция может специализировать свои занятия, насколько ей это удобно, организовать их как угодно, и, вместе с тем, надеемся, что каждая из них будет делиться с нами теми сообщениями, которые могут представить интерес для других секций и для всего нашего общества».

В заключение С. Н. сказал, что в учреждении Общества он видит не только отрадное событие, но и трудную ответственную задачу, которая ему представляется как бы своего рода испытанием зрелости, которому подвергается студенчество. «Вам дана академическая организация, свободная ничем не стесненная, широкая, соответствующая уставу, который вы сами выработали: вам дана возможность широкой академической деятельности в стенах университета; вам даны обширные средства для достижения ваших целей; вам никто не хочет мешать, напротив, все готовы вам помогать, когда вы этого пожелаете, но вместе с тем вам предстоит показать, что вы можете сделать, вам предстоит показать перед университетом, насколько вы зрелы в смысле общественном, и насколько свободная академическая организация представляет более прочные гарантии порядка, чем всякая другая. Итак, господа! Оправдайте наши лучшие надежды и не посрамите тех, кто верит в ваше дело. Отпраздновав сегодняшний праздник, обратимся к дружной совместной и плодотворной работе».

Открытие научного студенческого Общества было, действительно, праздником для С. Н. Речь его, сказанная с искренним душевным подъемом, передала его настроение толпе и зажгла массу: сотни студентов ответили ему горячими рукоплесканиями (А. И. Анисимов в своей статье «Кн. С. Н. Трубецкой и студенчество» приводит эту речь полностью по стенограмме. См. «Вопросы философии и психологии», 1906 г., кн. 1.).

«Мне неоднократно приходилось, — пишет Н. В. Давыдов в своих воспоминаниях, — присутствовать при словесных выступлениях С. Н. в совершенно различных по личному составу собраниях, и быть свидетелем производимого им на слушателей впечатления, склонявшего принципиальных противников его к уступкам и даже принятию полностью его мнений.

Особенно рельефно сказывалась эта свойственная С. Н. сила на студенческих собраниях и, между прочим, им же организованного студенческого Историко-филологического Общества. В то время (1902–1904) „политические течения“ проникли в академическую жизнь и, возбуждая университетскую молодежь, вызывали с ее стороны радикальные выступления, протесты и всевозможные нападки, даже на бюро Историко-филологического Общества, в сущности, вызываемые только охватившим студенчество возбуждением, потребностью протеста, во что бы то ни стало. Во главе бюро стоял основатель Общества, Трубецкой, а, следовательно, протесты направлялись и против него. Но стоило только Трубецкому выступить на заседании Общества с речью и увещанием, и протесты и нападки падали сами собой, и нападавшие в числе других бурно аплодировали и приветствовали слова С. Н., так как они всегда были искренни, убедительны и будили в сердцах молодых слушателей и оппонентов лишь благородные чувства».

Н. В. Давыдов верно отмечает, что — практичность обыденная, сказывающаяся в умелом устройстве личных дел материальных и карьерных, не была свойственна С. Н., но он обладал совершенно иной практичностью, проявлявшейся в его общественной деятельности. Он умел на этом поприще достигать положительных результатов, умел объединять людей разных взглядов и направлять их деятельность к одной общей цели: он был удачный организатор и умел, будучи идеалистом чистой воды, идти к осуществлению задуманного благого дела на известные компромиссы именно в той степени, при которой они не грозили искажением заложенных в дело принципов. Громадную помощь в этом отношении оказывала С. Н. его обаятельность и убеждение лиц, к которым он обращался, и целых общественных групп в его искренности, уме и благородстве мыслей. С. Н. убеждал и побеждал слушателей своими выступлениями и речами, хотя красноречием он не обладал. Речь его не отличалась ни красотой выражений и образов, ни плавностью, но в ней звучала глубокая убежденность, вера в дело, за которое он ратовал, неотразимая логика и та особенная духовная сила, неподдающаяся учету, неуловимая, зависящая от особой талантливости, но властно покоряющая слушателей.

Успех общества превзошел все ожидания. Вскоре после своего основания оно разбилось на многочисленные секции, где занятия шли вплоть до волнений 1905 г. Не только радостью, счастьем сияло лицо С. Н., когда на секционных собраниях ученики его и другие студенты выступали с научными рефератами, когда между ними завязывался горячий научный спор, поднимались интересные прения, и на почве академической науки воочию зарождалась органическая связь и известная близость между преподавателями и слушателями. Эта эпоха, предшествовавшая потрясениям 1905 г., была полна интереса и, казалось, обещала направить течение академической жизни в надлежащее русло. (См. прилож. 19).

Осенью 1903 г., перед самым отъездом заграницу, С. Н. с делегацией студентов от Историко-филологического Общества посетил приехавшего в Москву Б. Н. Чичерина, избранного почетным председателем Общества. Больной, разбитый параличом, он заплетающимся, слабым языком ответил на приветствие, сказанное ему студентом Херасковым от лица делегации, как старейшему представителю и борцу за академическую свободу. С. Н. рассказывал нам после, что он рад был, что студенты не расслышали речи Бориса Николаевича, смысл которой был весьма воинственный…

V

С. Н. считал себя почему-то плохим педагогом. Он, по-видимому, не отдавал себе отчета в том, как он умел подчас действовать на своих слушателей. Вспоминаю, как однажды В. О. Ключевский, обедавший у нас, полушутя полусерьезно обратился к супруге С. Н., Прасковье Владимировне:

— Хочу вам пожаловаться на вашего мужа… Он не рассказывает вам, что он делает на женских курсах?..

— Нет. А что?..

— Да — так нельзя обращаться с молодыми барышнями!.. И вы, Сергей Николаевич, пожалуйста, примите это серьезно к сведению. У меня есть курсистка, родственница, — я за нее отвечаю. Так, намедни она вернулась домой, — я думал — разбаливается… надела платок, а сама вся дрожит, как в лихорадке. Поймите! От внутреннего озноба дрожит. Вы ее потрясли совсем, до основания потрясли! В ней целый переворот какой-то совершается. Не знаю, что мне с ней делать!.. Вы серьезно не знаете, что вы творите! Так — нельзя! оторвал Василий Осипович, откидываясь на спинку стула.

А брат, смущенный и красный, молча улыбался, вертя свою тарелку.

Что сразу подкупало в нем, как студентов, так и курсисток, это простота и дружелюбный тон его обращения с ними. Они чувствовали и видели в нем искренно расположенного к ним человека, руководителя и друга.

«Несмотря на всю разницу положения, возраста и познаний, — говорил один из его учеников, Б. Фохт, — С. Н. в своем обращении с нами всегда умел оставаться для нас как бы старшим товарищем. Уже с первого момента его появления на кафедре в университете между ним и нами завязывались совсем своеобразные, задушевные отношения. Происходило это от того, что в самом его существе было что-то молодое, светлое, располагающее к доверию, а первые слова его вступительной лекции тотчас же усиливали это прекрасное впечатление: в них он с особенным проникновенным чувством говорил об университете, о его великом просветительном значении, о науке и тех отношениях взаимного уважения, в которые, по его убеждению, мы должны были стремиться вступить с нашими преподавателями. В простых и ясных, но в то же время чрезвычайно убедительных выражениях призывал он нас любить науку и университет, несмотря на многие стеснительные условия его внутренней жизни. Хорошо сознавая существенные недостатки нашего академического строя, он, тем не менее, с большим воодушевлением приветствовал наше вступление в Московский университет, говорил о важности этого момента в нашей жизни и характеризовал его, как освобождение от гнетущих условий, в которых мы находились в средней школе. Здесь он особенно оживлялся и с глубоким возмущением и скорбью разоблачал перед нами все мрачные стороны и вред нашего гимназического преподавания: он делился с нами своими собственными воспоминаниями о времени своего пребывания в гимназии, говорил, как самому ему по выходе из этого „почтенного заведения“ пришлось всему переучиваться.

Он хотел и умел пробудить в нас веру в наши силы и энергично призывал нас к самостоятельному труду: он требовал, чтоб в наших университетских занятиях мы старались, по возможности, держаться на собственных ногах и были всецело преданы делу науки. Затем он говорил о вреде преждевременной специализации и настаивал на необходимости для каждого из нас приобрести широкое историческое образование. Характерно, что он предостерегал даже от излишнего увлечения философией.

„Те из вас, — говорил он, — кто пожелал бы сделать философию предметом специального изучения, не должны забывать о значении для них общего исторического образования: философию вы будете изучать всю жизнь, а недостаток общего образования вам трудно будет пополнить впоследствии, если здесь вы не обратите на это должного внимания“. И еще много других ценных советов и указаний давал он своим юным ученикам, и в каждом его слове звучала такая неподдельная искренность, такая вера в свое дело и любовь к науке и молодежи, что впечатление от его речи было необычайное. Свою лекцию он заканчивал, обыкновенно, повторением указания на значение университета, как культурного просветительного центра, столь необходимого в наше смутное и тяжелое время. С глубоким волнением в голосе он горячо убеждал нас беречь университет и не забывать, чем все мы ему обязаны».

С. Н. всегда особенно серьезно относился к своей вступительной лекции, справедливо признавая за ней большое педагогическое значение. Каждый раз придавал он этим лекциям новую форму, и они всегда привлекали громадное число слушателей, а в последние два года вызывали целую бурю восторга.

Для большинства учеников С. Н. эти первые лекции были и первым знакомством с ним, почему они и вспоминают об этом с особым чувством признательности.

«Молодые и неопытные первокурсники, вчерашние гимназисты, привыкшие к суровому казенному режиму гимназий с их безучастным отношением к духовной личности ученика, для которых университет являлся на первых порах чем-то чуждым и непонятным, встречали в С. Н. опытного и чуткого руководителя, который сразу указывал правильный путь для научных занятий. Каждый, кто к нему приходил, быстро терял это чувство одиночества, затерянности, так как видел в нем учителя, готового сделать все возможное для ученика, и проникнутого горячим стремлением не дать заглохнуть пробудившимся интересам. Это первое впечатление глубокого доверия и признательности постоянно усиливалось и росло по мере того, как продолжалось знакомство с ним, и переходило в чувство сильнейшей привязанности, так как С. Н. не только был руководителем научных занятий, но готов был горячо откликнуться на всякую нужду, на всякий запрос ищущего, хотя бы он и выходил из сферы чисто научных интересов» (М. П. Поливанов. «Вопросы философии и психологии», 1906 г.).

Студентов поражала огромная эрудиция С. Н. По всякому, даже специальному вопросу, он мог всегда назвать целый ряд руководящих работ, давая им попутно характеристику и оценку. Внушая твердые принципы и строго научные методы, он не делал свое преподавание сухим и методичным. — «Кто бывал на его лекциях и особенно на его практических занятиях, никогда не забудет того искреннего воодушевления и захватывающего проникновенного пафоса, с которым он говорил об основных моментах развития античной философской мысли и характеризовал ее величайших представителей. Он до того увлекал слушателей, что, по словам одного из них: „Словно не существовало истории, словно пали хронологические преграды, и мы — в древней Элладе, которую с безграничной восторженностью рисует С. Н. Мы современники Фалеса, Ксенофона, Парменида. Их тени реют в притихшей аудитории: талантливый профессор сблизил античность и современность. Даже о необыкновенном ярком, синем, густом воздухе Греции он умел говорить так, что на мгновение казалось, что видишь перед собой этот воздух“» (Розанов, «Кн. Трубецкой», Москва 1913 г.).

«А часы семинарии по Платону под руководством С. Н.! незабываемые часы вниканий в благоуханные диалоги величайшего из мыслителей, когда наш вождь вставал перед нами во весь свой рост, когда мы видели его перед собой во всем блеске и великолепии его богатых дарований: то в роли историка греческой культуры, то как ученого филолога, благоговейно интерпретирующего каждую букву платоновского текста, то в роли неуязвимого и тонкого диалектика, бережно распутывающего пряжу возвышенных платоновских построений. С. Н., наизусть цитирующий по-гречески целые отрывки из „Метафизики“ Аристотеля; С. Н., осторожно разбирающий новейшие замысловатые теории в области „Platonische Frage“. Ярким примером своего одухотворенного преподавания учил нас С. Н. „жить“ с философом, но только при этом сожительстве считал он плодотворным штудировать классиков философии. И мы жили с Платоном и Платоном» (Борис Фохт. «Памяти Кн. С. Н. Трубецкого». «Вопросы философии и психологии», 1906 г.).

С. А. Котляревский говорил, что он никогда не забудет лекции, посвященной Федону, в которой С. Н. смог поднять аудиторию до переживаний истинного пафоса, — «это была уже не лекция, это был истинный гимн бессмертию».

Но С. Н. не только Платоном умел увлекать своих слушателей. Мы закончим ряд выписок из воспоминаний его учеников рассказом С. С. Розанова о реферате его на заседании религиозной секции Историко-филологического Общества (С. С. Розанов. «Кн. С. Н. Трубецкой», Москва 1913 г.). Тема доклада касалась Вельгаузена, известного немецкого исследователя еврейской истории и ветхозаветного Писания.

Несмотря на то, что заглавие реферата, казалось, могло привлечь лишь небольшую группу специалистов, маленькая комнатка заседаний секции еще задолго до прихода профессора наполнилась студентами. Наконец, показалась высокая фигура С. Н. Положив перед собой русский текст Библии, обведя быстрым взглядом слушателей, он приступил к своему докладу.

«Господа, — так, приблизительно, начал С. Н., - я буду говорить на религиозную тему. Я думаю, что религиозные вопросы имеют бесспорное право на постоянный интерес, постоянное значение, я думаю, что религиозные вопросы вечны».

И затем С. Н. умелой, уверенной рукой эрудита набросал картину эволюции библейской экзегетики, восстановил главные вехи пути, пройденного этой научной отраслью. Чем дальше говорил С. Н., тем голос звучал все убежденнее, все крепчал. Мнилось, что он уже вполне овладел предметом, покорил внимание собравшихся. Торжественная тишина аудитории так гармонировала с серьезностью темы, которую, все более и более увлекаясь, дебатировал оратор… Будто высеченные резцом искусного ваятеля, вставали перед нами величавые образы еврейских пророков — этих носителей высшей Правды. С. Н. перешел к вопросу об их роли в созидании ветхозаветной теократии.

Зодчие ее, они подвигом всей жизни запечатлели свое служение делу укрепления союза между Богом и людьми. Окрыленные неугасимой верой в Ягве, они безбоязненно призывали блюсти заветы святой Правды, будили в душах живое исповедание живого Бога Правды. Огненные слова их пламенеющей проповеди жгли сердца…

«Господа! — так заключил свою взволнованную речь С. Н., держа в руках раскрытой Библию, — полюбите эту книгу, углубляйтесь в нее почаще, засматривайте в нее, старайтесь вникнуть в ее содержание, и перед вами, на этих драгоценных страницах, развернется величайшая мировая драма, грандиозная драма Богосознания, и тогда, поверьте, вы по достоинству оцените эту заброшенную и мало читаемую книгу и сознательно причислите ее к выдающимся памятникам человеческой истории». Читая эти горячие, восторженные отзывы учеников С. Н., и думая об его забытой теперь и, может быть, разрушенной могиле, хочется верить, что такие переживания в юные годы не забываются, и что в душах их писавших Сергей Николаевич заложил себе памятник нерукотворный…

VI

С 1900 по 1901 г. Сергею Николаевичу пришлось пережить ряд тяжких утрат. 19 июля 1900 г. скончался отец его, кн. Николай Петрович Трубецкой (Кн. Николай Петрович Трубецкой (1828–1900) был женат два раза: в первый на гр. Любовь Васильевне Орловой-Денисовой (1828–1860) и имел от нее дочь Софию (1854), сына Петра (1858–1911) и дочь Марию (1860). От второго брака (в 1861) с Софьей Алексеевной Лопухиной (1841–1901) у него было 3 сына и 7 дочерей: Сергей (1862), Евгений (1863), Григорий (1873), Антонина (1864–1901), Елизавета (1865), Ольга (1867–1947), Мария (1868) — умерла в день своего рождения. Варвара (1870), Александра (1872), Марина (1877). Замечательно, что пока жив был отец, семья оставалась нетронутой в своей цельности, что было ему предсказано о. Иоанном Кронштадским. Встретив его однажды у одра болезни одного из его многочисленных внуков, о. Иоанн порывисто благословил его, взял его голову в свои обе руки и сказал: «Благословение Господне над вами. Пока вы живы, вы не увидите смерти близких своих». Так и случилось!), и несколько дней спустя, 31 июля, на его руках скончался Владимир Сергеевич Соловьев. В том же году умер близкий ему со школьной скамьи В. П. Преображенский.

Отец Сергея Николаевича болел недолго и скончался от разрыва сердца в своем имении Меньшове (Моск. губ., Подольск, у.). Сергей Николаевич в это время гостил в Узком, имении кн. Петра Ник. Трубецкого, который с женой поехал лечиться заграницу. 15 июля, как раз в день своих именин, в Узкое прибыл тяжко больной Владимир Сергеевич Соловьев. Он уже в Москву приехал совершенно больной к Н. В. Давыдову и настойчиво потребовал, чтобы он свез его к С. Н. в Узкое. Впоследствии вспомнили, что за год до этого прощания с братом и его женой он сказал им: «А если помирать начну — приеду к вам»…

По смерти отца С. Н. решил ликвидировать свою квартиру (в Старо-Конюшенном пер.), где жил много лет, и переехал на Пресню (Б. Кудринская, д. Эйлер), чтобы жить со своей матерью. Отсюда он писал Б. Н. Чичерину:

«Теперь мы переехали на Пресню, где принаняли нижний этаж. Я поместился в кабинете отца, который остался в прежнем виде со всеми портретами и мебелью. Все напоминает его, минутами как будто его походку слышишь. Я рад, что с мама, тоскливо бы было ей остаться почти одной в доме после того многолюдства и шума, который в нем был всегда».

Но — увы, не долго длилась эта совместная жизнь. 4 марта 1901 г. скончалась сестра С. Н. Антонина Николаевна Самарина, а 20 дней спустя и сама княг. София Алексеевна, не пережившая смерти дочери. Эти тяжелые удары один за другим сильно потрясли и расшатали здоровье Сергея Николаевича.

В августе 1901 г. он тяжко заболел воспалением печени и закупоркой желчных путей. Страдания были такие жестокие, что стоны его раздавались во всем доме, и доктора (Лечил его Подольский, врач Савинский и из Москвы на консилиум приезжали д-р Фохт и Руднев, которые предполагали нарыв, что оспаривал Савинский, и оказался прав, о чем мне впоследствии рассказал д-р Руднев.) предполагали у него нарыв в печени, но, слава Богу, дело обошлось без нарыва, опасность миновала, и он стал поправляться, чему способствовала необычайно сухая и теплая осень. Физически все-таки он сильно сдал за этот год, но духом был бодр. У С. Н. была черта, которую он в себе ценил, приписывая ее семейному свойству, особой « пружинчатости » Трубецких, как он часто говаривал:

«Чем больше на хорошую пружину нажмешь, тем более она тебе наддаст».

И, действительно, в самые тяжкие минуты своей личной жизни С. Н. развивал особую энергию творчества, и лучшие страницы из-под его пера выходили именно в такие моменты отрыва от угнетавшей его действительности.

Вера в живую человеческую личность и ее неумирающую сущность всё жизненнее и сильнее проникала его сознание при каждой утрате.

«В каждой личности есть нечто свое, нечто незаменимое, индивидуальное, нечто такое, что в словах не высказывается и в отвлеченные формулы не укладывается, — писал он по поводу смерти Михаила Сергеевича Корелина. — И чем крупнее личность, тем сильнее это чувствуется и сознается. Если есть в человеческом сознании какой-нибудь корень или основание для общераспространенной веры в бессмертие личности, в бессмертие человеческой души, то его следует искать в том чувстве, которое мы испытываем при потере людей, которых мы особенно чтим, любим и ценим, в сознании того совершенно неразложимого, безусловно ценного для нас нравственного „нечто“, составляющего живую личность человека, того „нечто“, которое никоим образом не может разрешиться для нас в „ничто“…»

«Чем глубже познаем мы высшие духовные возможности человека, чем интимнее и глубже мы любим и познаем человеческую личность, — писал он, тем более проникаемся мы сознанием ее безотносительной божественной ценности, той умной красоты ее, которая как бы видение открывается взору любящего и запечатлевает собою человеческую личность (См. собр. соч. т. I, „Памяти В. П. Преображенского“.). От глубины, интенсивности этого сознания и зависит вера в бессмертие („Вера в бессмертие“ (памяти Н. Я. Грота). Собр. соч. т. II.).

Тот, кто увидел „образ Божий“ в человеческой личности, не верит ее уничтожению, не верит смерти и самой физической смертью человека приводится к признанию бессмертия его духовной личности. Когда умирает открывшаяся нам, понятная, любимая, чтимая нами личность, смерть ее ощущается нами, как невыносимое противоречие и неправда, и перед нами становится вопрос, чему верить больше — материальному факту тления, видимого уничтожения, или же свидетельству нашего нравственного сознания, для которого личность остается нетленной в своей воспринятой, испытанной, пережитой нами духовности, в своей потенциальной — или осуществляющейся божественности, нами изведанной? Это вопрос, на который наука не может дать ни положительного, ни отрицательного ответа, вопрос, который не может найти окончательного решения и в области умозрения, посколько оно имеет дело с отвлеченными мыслимостями или идеями. Это вопрос веры, решаемый нами в зависимости от нашего личного духовного опыта; здесь никто не может сказать за другого да или нет, потому что ценно и действительно здесь лишь внутреннее убеждение, в котором заключается и самое знание».

Говоря о нравственном или духовном опыте, С. Н. разумеет простую, непосредственную уверенность, являющуюся в результате интимного нравственного познания личности и веры в личность, как например:

«Платон не мог не верить в бессмертие Сократа»…

«Эта вера в личность может быть сильной и непосредственной независимо от других наших верований, и она может быть осмысленной и философский оправданной… Но не философия, однако, дает ей высшее и конечное основание, поскольку отвлеченное знание здесь явно недостаточно и удовлетворить нас не может, даже, если б оно являлось нам вполне убедительным: вера требует действительности, а не мыслимости и возможностей. Ей недостаточно убедиться в „высших возможностях“ человека, она требует их реализации. И вот почему конечное и абсолютное внутренне-последовательное выражение веры в бессмертие мы видим в христианстве, религии Богочеловека, которая признает не потенциальное только, а осуществленное, актуальное единство божеского и человеческого в лице Иисуса Христа, как живое откровение, в котором всякий, вступающий в общение веры, убеждается путем личного нравственного опыта, личного сознания.

Здесь для действительно верующего, Христос не может быть призраком, не может выражать собой и отвлеченную идею жизни, — той безличной жизни, о которой говорят иные моралисты, в которой, в сущности, никто и ничто не живет, а все личное умирает. Это — живая и бессмертная личность, „Начальник“ той жизни, в которой „все живо“, в которой упраздняется смерть и тление, жизнь полная, которая есть воскресение. И тот, кто „познал“ Христа — познает его не отвлеченно, а интимно, духовно, как личность, тот верит в Него, верит не как в призрак, и не как в идею или догмат, а верит, как в личность и в этой вере имеет норму и основание веры в действительную личную бессмертную жизнь»…

«Вера в бессмертие», — тема, над которой постоянно работала мысль С. Н. в последние годы его жизни, и на которой отдыхала его душа в минуты невообразимой суеты вокруг него даже и в 1904 г. Посвящалась она памяти Н. Я. Грота по следующему поводу. Однажды, во время ужина в товарищеском кружке, после одного из заседаний Психологического Общества спорили много и долго: речь шла о бессмертии души. Под конец кто-то предложил поставить вопрос на баллотировку: голоса разделились, и бессмертие прошло большинством одного голоса. Это, разумеется, не мешало спору возобновляться, и как-то Николай Яковлевич Грот предложил даже устроить конкурс, на эту тему. «Когда меня не будет, — говорил он горячась, — если захотите почтить мою память, назначьте премию моего имени за философскую работу о бессмертии».

Статья Сергея Николаевича является последней его философской статьей. (См. прилож. 20).