Народные и общественные настроения
От пребывания в Одессе у меня осталось впечатление, быть может, еще более тягостное, чем от пребывания на Украйне. И pycские способствовали этому не меньше, чем французы. Я чувствовал себя в атмосфере общественного разложения, в стране обреченной большевизму. Было очевидно, что торжество его задерживается только внешней силой, только страхом. Поэтому ухода французов в Одессе боялись совершенно так же, как незадолго перед тем – ухода немцев в Киеве.
Всем нам было прекрасно известно, что город кишмя кишит большевиками, что в нем денно и нощно ведется большевицкая пропаганда как среди русского простонародья, так и среди французских солдат. Доходили сведения (потом по уходе французов подтвердившиеся), что весь город разделен большевиками на участки, что в каждом участке имеется заранее намеченный комиссар, что существует уже, хотя пока на нелегальном положении, совет рабочих депутатов, который только ждет благоприятной минуты, чтобы объявиться и организовать восстание. Обыватели об этом знали, полиция или не знала, или не хотела знать, или не умела выследить.
Пропаганде способствовало то ненормальное положение, которое создалось благодаря пассивному образу действий французов. Город был окружен тесным кольцом петлюровской блокады, а французы против него долго ничего не предпринимали. Снабжение предметами продовольствия было до крайности затруднено, а потому и цены стояли в Одессе такие, каких я в то время нигде на юге России не помню: фунт хлеба иногда доходил до семи рублей и более. Поэтому на базарах слышался народный ропот, который, разумеется, муссировался большевиками. «Есть нечего, хоть помирай» – говорили одни. «Надо уметь доставать» – отвечали другие, «все припасы в Лондонской гостинице припрятаны, там их и доставайте». Этот кивок на Лондонскую гостиницу был направлен не только в сторону Энно, там жили некоторые видные представители власти, там же был центр деятельности Совета государственного объединения. Многие номера были заняты его членами, в одном помещалась его канцелярия. В той же гостинице происходили заседания совета и его бюро. Словом, Лондонская гостиница была центром франко-русского официального мира и в то же время центром деятельности наиболее могущественной буржуазной организации. При этом ресторан гостиницы, возбуждавший зависть большевиков, всегда был переполнен обедающими, не смотря на неимоверно дорогую цену – по сорока рублей за обед.
Большевизм поддерживался в Одессе и чрезмерным изобилием уголовного элемента… Ни в одном городе России не было такого количества «налетов», т. е. разбойничьих нападений днем и ночью, на улицах и в домах. Выходить вечером было опасно. Я не помню ни одного вечера без многих и частых выстрелов. Возвращаясь домой после встречи нового года, один мой знакомый насчитал свыше ста сорока выстрелов. Любителей пограбить было в Одессе исключительно много и все они, разумеется, с великим нетерпением ожидали прихода большевиков.
Не более отрадное впечатление производили и образованные классы населения. Il parait qu'ici le patriotisme n'est que l'apanage des classes cultivées de la société (По-видимому здесь патриотизм – свойство одних образованных классов общества.), сказал мне однажды Энно. Слова эти были не совсем справедливы только потому, что патриотизм в Одессе являлся достоянием отнюдь не всего образованного класса, а только некоторой его части. Нигде в Pocсии я не наблюдал большей деморализации, чем в Одессе.
Некоторое объяснение этого явления заключается в том, что Одесса скоре космополитический, чем русский город; в ней много греков и евреев. Я никогда не был иудофобом и не сочувствую современному стремлению изображать евреев, как единственных или даже главных виновников гибели России. Но с другой стороны было бы странно ожидать, чтобы еврейская интеллигенция могла стать носительницей русского патриотизма. Бывают, конечно, блестящие исключения из общего правила: русская еврейка, г-жа Энно, как я уже сказал, приятно поражала своим горячим русским патриотизмом и в этом смысле несомненно оказывала благотворное влияние на своего мужа. Из за нее он даже навлек на себя обвинение недоброжелателей из французов. О нем говорили, что он, женатый на русской, ведет не французскую политику. В этом заключалась одна из причин последующего удаления Энно из Одессы.
Но повторяю, это не правило, а исключение. Оно поражает тем более, что отсутствие патриотизма в Одессе вовсе не было особенностью одних евреев. Вспоминаю эпизод, ярко обрисовавший для меня местные русские левые настроения. Я готовился к поездке в Екатеринодар. Слухи об этой поездке каким то образом проникли в печать. Вдруг по этому поводу является ко мне депутация из трех лиц от одной из студенческих организации. Все три депутата несомненно pyccкие и по фамилиям, и по типам. Думаю, что русские были выбраны в депутацию не без умысла. Депутаты объяснили, что в университете объявлена мобилизация и просили походатайствовать перед генералом Деникиным, «чтобы мобилизация была не принудительная, а добровольная».
Завязался разговор. Я объяснил депутатам, что мобилизация по существу своему принудительная мера и что «добровольная мобилизация» вещь нигде в мире не осуществимая. Из объяснений их мне стало ясно, что они просят в сущности об отмене мобилизации и о замене ее набором добровольцев, но при этом несколько конфузятся, а потому не решаются называть вещи их именами.
Я откровенно высказал им, что привык понимать русскую молодежь, но их просто не понимаю. «Ведь вы же несомненно не большевики, сказал я, иначе бы вы ко мне не обращались; почему вы не хотите принять участие в борьбе за Россию прочив большевиков?» – «Профессор, отвечали они, мы не отказываемся от борьбы, но эта мобилизация классовая. Мобилизуются студенты, но не мобилизуются широкие демократические массы населения. Вот мы боимся попасть в неловкое положение по отношению к этим массам». – «Но ведь вы, господа, прекрасно знаете, что эти массы в Одессе насквозь большевицкие. Почему же вы их конфузитесь и не решаетесь от них отделиться? Я повторяю, что не понимаю вас». Тут мои собеседники окончательно смутились, стали было оправдываться, но вскоре ушли. Меня так и обдало от этой беседы типическим интеллигентским настроением.
Прежде всего демократия, потом уже Россия. Еще хорошо, если ее очередь приходит хотя бы после демократии. Чаще встречаются такие типы, которые молятся на демократию и совершенно забывают о Poccии. Они боятся патриотизма, ко всякому патриотическому движению и чувству они подходят с вопросом: «а демократично ли оно», и при этом боязливо озираются налево. В этих слоях русского общества я чувствовал стихийную ненависть к добровольческой армии. Ненависть эта объясняется многими причинами, о которых я в свое время поговорю. Но из них главная – убеждение в том, что добровольческая армия «не демократична» и «реакционна».
Вообще вся интеллигенция в Одессе производила на меня впечатление чего-то насквозь гнилого и мертвенного. Отсутствие живой души и рабство перед заученными казенными формулами современного демократизма, вот наиболее выдающаяся и типическая черта этих людей. Встречал я среди них и людей порядочных, которые «хотели быть патриотами». Но именно беспомощность этого искания путей к патриотизму и производила наиболее тягостное впечатление. Они слышали звон, но не знали, где он, были не прочь «полюбить Poccию», но не знали, как это делается, и в особенности, как можно совместить эту любовь с «демократизмом».
Как раз в Одессе мне приходилось наблюдать этих людей на продолжительных и частых совещаниях буржуазных и социалистических организаций. Со стороны левых участвовали представители «Союза Возрождения» и «Симферопольского объединения земств и городов». С нашей стороны – представители Совета государственного объединения и «Национального центра». В числе левых были эсеры, эсдеки – меньшевики и народные социалисты. С нашей стороны были представители буржуазных партий разных оттенков – кадеты, бывшие прогрессисты, октябристы и даже один националист.
Интересен самый повод совещаний. Французы ставили непременным условием своей помощи соглашение буржуазных и социалистических групп. «Как мы можем помогать вам, говорили они, когда вы между собою не спелись». Требование это настойчиво повторялось еще в 1917-1918 г. в Москве. В Одессе об этом напоминал Энно, а нашим делегатам, съездившим в Яссы к генералу Бертело, говорили: „il faut que vous ayez une blouse d'ouvrier dans votre gouvernement, – il vous faut des noms socialistes“ (Нужно, чтобы в Вашем правительстве была рабочая блуза, Вам нужны социалистические имена.). Социалистам по-видимому тоже вменялось в обязанность объединиться с буржуями. Собственно прямого ультиматума в обращении к нам французов не было. Но мы прекрасно понимали, что требование объединения русских партий ставилось совершенно ультимативно по отношению к самим правительствам Франции и Англии. Им нужно было оправдывать свой образ действий перед их парламентами и отвечать на вопрос, который ставился ребром: кому вы собственно хотите помочь, русской буржуазии, русским социалистам или единой Poccии? Мысль о помощи русской буржуазии возмущала всех социалистов в Англии и Франции. Мысль об односторонней помощи русским социалистам не могла нравиться английским и французским буржуазным партиям. Отсюда обращенное к нам повелительное требование, чтобы мы образовали «единый демократически фронт».
Было, к сожалению, слишком много оснований думать, что перед нами ставится задача неразрешимая. И, однако, для нас была безусловно обязательна хотя бы даже безнадежная попытка ее разрешения. Мы должны были иметь возможность сказать союзникам, что с нашей стороны сделано все возможное, чтобы достигнуть соглашения и что не мы виноваты в том, что оно не могло состояться. С первых же шагов я почувствовал, что между нами и левыми есть пропасть, которая решительно ничем не может быть заполнена. Думаю, что то же чувствовали и левые. Тем не менее совещания продолжались, согласительные формулы вырабатывались, потому что ни та, ни другая сторона не хотела быть виновницей разрыва. И основная причина этого безнадежного расхождения – все та же: для нас целью, к которой мы стремились, была единая Россия, для них прежде всего «демократия» и единая Россия лишь «постольку-поскольку».
Главным предметом спора был вопрос о временном устройстве верховной власти впредь до окончания войны. Левые требовали директории из трех равноправных членов – одного военного (за такового они готовы были признать главнокомандующего вооруженными силами юга Poccии) и двух гражданских. Напротив, первоначальная точка зрения Совета государственного объединения была чистая диктатура. Потом, чтобы не разрывать отношений, представители Совета пошли на компромисс, который, впрочем, мало изменял дело. Они согласились на вручение власти трехчленной коллегии с тем, чтобы военному ее члену были предоставлены, во первых, право единоличного назначения всех военных должностных лиц, а во вторых, исключительное право объявлять военное положение в тех местностях, где это окажется нужным. При этих условиях фактически командующий добровольческой армией мог оставаться диктатором во всех тех местностях, где для военных целей он признает это нужным.
Левые на это безусловно не согласились. Они потребовали, что бы как объявление военного положения, так и назначение всех корпусных командиров было предоставлено всем трем членам директории на равных правах. Тут то и обнаружилась роковая двойственность их точки зрения, уничтожавшая всякую возможность соглашения. Они как будто признавали добровольческую армию и в принципе изъявили готовность оказать ей поддержку. Но в то же время они обставляли эту поддержку такими условиями, который вносили бы в армию неизбежное разложение. Предоставить штатским людям право назначать корпусных командиров – значило просто на просто допускать вторжение политики в военное дело.
Понятно, что на этом переговоры были прерваны. Принцип директории, как его понимали левые, достаточно показал свою несостоятельность в Сибири. Там директория была в конце концов арестована и свергнута именно потому, что она потворствовала преступной пропаганде в армии Чернова и его единомышленников. Для людей, признающих и любящих родину «постольку-поскольку», такой образ действий вполне естествен.
Была и комическая нотка в демократическом пафосе этих людей. Они относились к своему демократизму необыкновенно бережно, как к хрупкому сосуду, который может разбиться при сколько-нибудь неосторожном обращении, и облекали свое служение демократии в необыкновенно торжественные формы. Олицетворением этой торжественности являлся в особенности бывший городской голова Р., своей маленькой фигуркой, видимо, стремившийся походить на Шекспира и соответственно стригший бороду и волосы.
На самом деле у него было карикатурное сходство с теми бронзовыми статуэтками Шекспира, какие иногда украшают чернильницы, за что мы, члены Совета государственного объединения, прозвали его «шекспирчиком». Однажды во время перерыва «шекспирчик» стал мне доказывать необходимость сохранить полномочия за демократическими думами, выбранными при участии пришлых солдатских масс На мое возражение, что дума, избранная таким способом, не может считаться выразительницей воли населения, он отвечал, что эти демократические думы и земства – все таки факт, с которым нам придется считаться. «Но ведь и учредилка совершившейся факт, однако вы не настаиваете на сохранении ее полномочий», возразил я. Тут Р. вдруг попытался вырасти на аршин, принял величественный вид и отчеканил: «извините, я член учредительного собрания и не могу допустить, чтобы его в моем присутствии называли учредилкой».
Хотелось верить, что события русской революции кое чему научили этих людей. Напрасная мечта. Они уступали в некоторых частностях, например, в вопросе о вознаграждении за принудительное отчуждение земель, но сохраняли важнейший свой недостаток – полное отсутствие национального духа и государственного смысла. И это, не смотря на то, что они называли себя «государственно мыслящими социалистами». При этом вскоре обнаружилось, что удельный вес всех этих групп – эсеров, меньшевиков и народных социалистов равен нулю. Это были генералы без армии, которые вполне честно признавали, что «за ними массы не идут». Они годились только в декорацию для французов. Но когда нам стало ясно, что приобрести эту декорацию можно только ценою допущения разлагающих влияний на армию, Совет стал думать только о том, на каком вопросе удобнее и выгоднее прервать переговоры его об «общей платформе». По-видимому и левые думали о том же самом. Они мечтали порвать с нами на аграрном вопросе, чтобы изобразить нас «буржуями и аграриями», неспособными поступиться ради народа классовыми выгодами. А наша забота заключилась в том, чтобы разоблачить их отношение к армии. В конце концов вышло по нашему: повод к разрыву был именно тот, которого мы хотели.
Если «демократы» в Одессе производили впечатление безнадежно больных, то я не могу сказать, чтобы и «государственно мыслящие» слои производили впечатление здоровья. Среди моих товарищей по Совету государственного объединения я наблюдал людей патриотически настроенных, которые искали во французской ориентации только спасения Росси, ибо были убеждены в полной невозможности для нее спастись собственными силами. Но патриотизм большинства собранной в Одессе буржуазии оставлял желать лучшего.
В конце концов почти все буржуазные общественные элементы, действовавшие раньше в Киеве, после вторжения в Киев Петлюры перекочевали в Одессу. Перекочевали и люди, и организации. Они возобновили свои бесконечные и бесплодные заседания. Перенеслась вместе с ними к сожалению и царившая в Киеве атмосфера буржуазной деморализации. Была, впрочем, существенная разница между этими людьми и левыми. Левые просто не любили или не умели любить Poccию. В «буржуях» большею частью чувствовались люди, которые изверились или отчаялись в Poccии, измалодушествовались и потому мечтали о пришествии варягов в каком бы то ни было виде; все равно в какой военной форме, лишь бы варяги навели порядок. «Ах, кабы хоть англичане пришли и нас поработили», говорили одни, «ведь лучше иноземное владычество, чем свой собственный большевизм», «нам одно спасение – здоровый иностранный кулак», говорили другие. И замечательно, что самыми пламенными сторонниками англо-французского кулака были вчерашние поклонники немецкой ориентации, те самые, которые годом раньше мечтали: ах, кабы Вильгельм пришел! Это было неожиданное превращение гетмановщины. Характерно, что наиболее рьяными сторонниками французской ориентации в Одессе явились «хлеборобы», т. е. та самая организация, которая, как известно, посадила в Киев гетмана. Особенно часто слышались малодушные разговоры среди бывших людей из крупных помещиков и больших сановников империи. История повторяется. В дни «смутного времени» также находились бояре, которые полагали, что лучше Владиславу присягать, «чем от своих холопов поругану и биту быти». Интернационализм справа был и в те дни тот же, что теперь, но только тогда он находил себе убежище не в немецкой или французской, а в польской ориентации.
Неудивительно, что малодушное настроение сказывалось особенно часто среди беженцев, людей особенно настрадавшихся и приученных к мысли о ненадежности каждого местопребывания. С каждой переменой места количество их увеличивалось. В Киеве я застал часть «всего Петербурга» и часть «всей Москвы». В Одессу прибыли почти все те же лица плюс часть «всего Киева». По мере передвижения на юг увеличивалась теснота. Если в Киеве было трудно найти комнату, то в Одессе это было еще много труднее, и платили за комнату до трехсот и четырехсот рублей без отопления. Я почти все время моего пребывания в Одессе жил в одном небольшом номере Лондонской гостиницы с А.С. Хрипуновым и нам многие завидовали. Дороговизна была такая, что за один ночлег и еду приходилось тратить до 60 рублей в сутки, обедая в столовых третьего разряда и заменяя ужин колбасой да хлебом. Те же, кто, как я, жил в Лондонской гостинице, тратили на одну еду да кофе сто или более рублей. А при этом большинство беженцев было без денег.
Имея достаточный литературный заработок, я не терпел нужды, но имел денег, что называется, в обрез. Поэтому я с не малым удивлением спрашивал себя, откуда же добывают средства все остальные, то огромное большинство, которое не зарабатывает. А ведь живут люди при этом не хуже, а лучше меня. Есть и такие, что ни в чем себе не отказывают, платят за завтрак тридцать, за обед сорок рублей, да еще требуют вина и даже шампанского. Огромный ресторан Лондонской гостиницы, где я не позволял себе обедать, был всегда переполнен этими людьми, бывшими землевладельцами и богачами. Они просто не были в состоянии сократить свои привычки и жили мечтой о «здоровенном кулаке», который вернет им их имения, жили изо дня в день, стараясь не приподымать завесу будущего.
Мне становилось жутко на них глядя. Ведь в лучшем случае они запутываются в долги за ростовщические проценты. Доходили темные слухи о сомнительных спекуляциях, к которым, бывало, стараешься не прислушиваться, боясь поверить клевете. Рассказывали про человека с именем, зарабатывавшего большие деньги в качестве маркера в какой то биллиардной. В Киеве множество бывших офицеров служили в ресторане и подавали блюда немцам. Были случаи, когда офицеры добровольцы попадались среди «налетчиков». Все это вместе взятое производило кошмарное впечатление. Проходя через ресторан Лондонской гостиницы, куда я порой заходил, разыскивая знакомых, бывало, рисуешь себе этих обедающих в вид толпы нищих в будущем и невольно думаешь о том, сколько из них окончат самоубийством. А потом идешь на «заседание», где развертываются все новые и новые стадии «французской ориентации».
Боже мой, какой кошмар эта французская ориентация. В нее поневоле загоняются люди, искренно и пламенно любящее свою родину, те, которые по совести не могут себе представить, как она возродится собственными силами. В нее с ликованием устремляются левые, для которых победа союзников – торжество всемирной демократии. К ней же приказываются совсем не демократические мечты о «здоровенном кулаке» и о возвращении благосостояния. Словом, в этой ориентации оказываются соседями и попутчиками люди, которые не переносят друг друга. Для тех, кто любит Россию, это становится в конце концов нравственно невозможным. Для здорового национального чувства интернационалисты слева и справа одинаково невыносимы.
Есть еще один невыносимый для русского чувства элемент – местные центробежные течения, которые тоже как то пристроились к французской ориентации, надеясь с ее помощью сделать карьеру за счет России. Петлюровцы с самого начала стали делать попытки, притом не безуспешные, втянуть французов в орбиту украйнской политики. Но кроме этих сепаратистов чистой воды были в Одессе и федералисты, мечтавшие при помощи французов создать в одесском районе полунезависимую государственную единицу с самостоятельным правительством во главе. С этой мечтой связывались и интересы местных финансовых тузов, рассчитывавших благодаря своей денежной силе влиять на местное правительство и с его помощью обделывать свои дела. Были и просто местные честолюбцы, которые мечтали попасть в министры.
Трудно поверить, сколько маленьких честолюбий пробудил федеративный строй, временно фактически осуществившийся в Кубани, на Дону и в Крыму. Казалось бы, трудно себе представить человека, который сияет от счастья, что он попал в какие-нибудь крымские министры. Между тем такие были. А в Одессе мы видели людей, которые завидовали участи этих министров и мечтали попасть в их положение. Такие честолюбцы увивались около французских властей, надеясь при их помощи поставить и провести свою кандидатуру на будущее министерские портфели. Такие типы проникли, к сожалению, и в среду нашего Совета государственного объединения. Оставаясь в нем в меньшинстве, они принесли однако его деятельности не мало вреда, ибо вносили в его жизнь противорчащий его сущности элемент федерализма и местной интриги.