Первые споры шли по вопросу о масонстве. Масонские ложи, через которые прошли в те годы тысячи членов, — играли роль мощного инкубатора, начальной школы идеализма и цивических чувств. Там люди Александровского времени приобретали вкус к тайне и организации; равенство и братская любовь должны были царить в ложах, проникать собою всю жизнь масонов. Храм не из камня и дерева, внутренний духовный храм Добра хотели возвести Вольные Каменщики. Одна только черта отделяла их от того, чтобы секуляризировать масонство, влить простое жизненное содержание в его туманные формулы. Политическое тайное общество задумали те из масонов, кого уже масонство не удовлетворяло. Александр Муравьев, масон одной из высоких степеней, предлагал, чтобы проектируемое им общество существовало в виде одной из терпимых тогда правительством лож. Пестель, тоже масон, но уже совсем остывший к масонству, хотел, не делая из общества фиктивной ложи, всё же сохранить обрядовые формы масонства. Но большинство, хотя они тоже были масонами, высказывалось против непосредственной связи с ложами.

И всё же в Уставе, выработанном для Союза Спасения, явственны масонские черты, и впоследствии можно проследить в политическом движении тех лет тайные подземные струи масонства. По уставу Союза члены делились на три ступени: низшую — Братий, среднюю — Мужей и, наконец, высшую — Бояр. Боярами были ex officio все члены-учредители. Предполагалась, видимо, еще одна низшая ступень — Друзей, к которым причислялись бы все свободомыслящие люди, независимо от того, знали они о существовании Общества или нет. От новопринимаемых в Общество бралась торжественная клятва на кресте и Евангелии; особые клятвы давались и при переходе в высшую ступень. У Александра Муравьева хранилось для этого Евангелие в бархатном малиновом переплете и деревянный крест.

Союз Спасенья должен «подвизаться на пользу общую», одобрять полезные меры правительства, бороться со взяточничеством чиновников и даже с бесчестными поступками частных лиц. А члены Союза — показывать пример нравственной жизни. Новых членов можно было привлекать, только убедившись предварительно в их высоких нравственных качествах. Всё это было не лишено наивности. Кроме того, Устав требовал от членов, чтобы они не бросали службы, военной или гражданской, и таким образом постепенно заняли бы все высшие должности в государстве, — еще не виданный в истории метод политических преобразований!

Члены Общества ревностно отнеслись к своим новым гражданским обязанностям. Поэт Ф. М. Глинка добросовестно отмечал у себя в записной книжке, что он должен делать, как член Общества: «Порицать: 1) Аракчеева и Долгорукова, 2) военные поселения, 3) рабство и палки, 4) леность вельмож и — совсем неожиданно! — 5) слепую доверенность к правителям канцелярий». Он добросовестно старался усовершенствоваться в трудной по началу оппозиционной науке. Невольно представляешь себе, как где-нибудь в гостях Глинка вынимал свою записную книжку и внимательно штудировал, что он должен «порицать». Затем шли в его книжке записи, похожие на письменные упражнения на те же темы: «Здешний городской голова Жуков, человек злого сердца, плохого ума, войдя в связь с иностранцами…» и т. д., или: «Юрист-консульт Анненский, пользующийся полной доверенностью министра юстиции и употребляющий оную в полной мере во зло…» и так далее, в том же роде. Особенно доставалось злосчастным правителям канцелярий! И, однако, Общество с самого начала не было так невинно, как оно представляется по этим записям. Правда, предполагалось «действовать на умы», но лишь до тех пор, пока Общество не усилится. Конечной целью была конституция, хотя знали об этом далеко не все члены. Предполагалось даже, в случае смерти государя не иначе присягнуть его наследнику, как «по удостоверении, что в России единовластие будет ограничено представительством». Пестель уже на первом заседании, обсуждавшем Устав, читал введение к нему, в котором говорилось о «блаженстве» Франции под управлением Комитета Общественной Безопасности!

Но такие радикальные выступления были многим не по вкусу. Михаил Николаевич Муравьев «всегда держался прямой, писанной цели Общества, которая была распространение просвещения и добродетели». И если темпераментному брату его Александру «случалось увлечену быть страстью», он «с омерзением» прекращал преступные разговоры. Таков же был и Бурцов, не идеолог-революционер, а храбрый офицер, для которого много больше, чем свобода, значили величие Империи и слава отечества. Впрочем, эти слова не были безразличны и для тех, кто, как Лунин и Пестель, были уже сторонниками самых крайних планов. Все они были еще учениками в той «мятежной науке», о которой писал Пушкин, описывая собрание Общества:

Всё это были разговоры
Между Лафитом и Клико,
Куплеты, дружеские споры;
И не входила глубоко
В сердца мятежная наука.
Всё это было только скука,
Безделье молодых умов,
Забавы взрослых шалунов…

Последняя строка несправедлива, но общий тон схвачен верно.

Кто тогда не критиковал правительство? Это было в моде; даже сановники и великие князья не чужды были оппозиционного духа. Члены Общества не чувствовали себя ни отверженными, ни одинокими. Вся атмосфера александровского времени была проникнута какой-то светлой и приветливой социабельностью. В те годы люди особенно охотно встречались, пили, говорили о литературе и политике, читали и слушали стихи. О словесности спорили и в веселой «Зеленой Лампе», и в литературных Обществах, и в частных гостиных. В «Зеленой Лампе» калмык подносил чашу каждому, кто обмолвится неподобающим словом — естественно, что там много пили! Встречались и в масонских ложах, трепеща и возвышаясь душою в таинственных обрядах. Но в столицах масонство иным казалось немного смешным и скучным. Светские люди предпочитали сходиться в клубах и в частных домах, играть в карты ночи напролет и в ресторанах заливать вином горячий жир котлет. Встречались и у двух Никит — Всеволожского и Муравьева и у Ильи Долгорукова.

У беспокойного, Никиты,
У осторожного Ильи…

У этих бывали все, кого Пушкин называл «обществом умных», либералисты и конституционеры, строгие и серьезные юноши, выделявшиеся на фоне легкомысленных светских людей. Они читали не Баркова, а Филанджера, они были чисты сердцем и помыслами. «Умозрительные и важные рассуждения принадлежат к 1818 году. В то время строгость правил и политическая экономия были в моде. Мы являлись на балы, не снимая шпаг: нам неприлично было танцевать и некогда заниматься дамами». (Пушкин). В Семеновском полку товарищи заставляли выйти в отставку тех офицеров, у которых были женщины на содержании. «Умных» волновали вопросы политики, и особенно европейские политические бури: восстание Греции, революция в Неаполе, борьба за свободу Гишпании. Все они с детства впитали в себя французскую культуру, классическую литературу 17 и 18 века, которые теперь приносили плоды на чужой и чуждой девственной почве. Запоздалые плоды: на Западе уже зарождался романтизм, а Пушкин еще зачитывался La Pucelle и стихами Парни. В Париже читали Шатобриана и де-Местра, а в России всё еще Монтескье и Вольтера. Так росло поколение духовно близкое тому, которое сделало французскую революцию, но сильно уже «романтизированное».

* * *

Союз Спасения был организацией еще не вполне оформившейся. В нём сошлись люди различных взглядов, объединенные вольномыслием и любовью к отечеству. Не нужно думать, что только постепенно и под влиянием столкновения с действительностью развился и окреп в них революционный дух. Союз Спасения с самого основания был своеобразной коалиционной организацией, в которую входили и крайние и умеренные, при чём крайние стремились руководить умеренными и подчинить их своим скрытым целям. С самых первых шагов Общества упрямая воля Пестеля уже стремилась направить его в свою сторону. Умеренные преобладали только количественно. И странно! именно в эти первые месяцы существования Союза, когда по мысли большинства он был лоялен и отменно благонамерен, всё же быстро воспламенялись умы и вспыхивали разговоры о цареубийстве.

Поразительно, как легко хватаются они за — воображаемый! — кинжал. Осенью 1817 года, большинство членов находилось в Москве, куда на целых десять месяцев переехала императорская фамилия и Двор, и куда послан был особый сводный гвардейский корпус. Всех занимали в то время политические новости: Военные Поселения — безумная затея Александра — и открытие Польского Сейма. Казалось бы, что либеральные русские должны были бы приветствовать дарование полякам конституции. Но они были патриотами, а некоторые пункты только что опубликованной польской конституции давали повод для патриотических опасений. Редакция их была двусмысленна: никакая земля не могла быть «отторгнута от Царства Польского, но по усмотрению и воле высшей власти могли быть присоединены к Польше бывшие польские земли, населенные русскими. Все знали о любви царя к полякам. Но говорили, что он не только любит поляков, но ненавидит Россию и хочет перенести в Варшаву свою столицу. Князь Трубецкой, специализировавшийся в передаче всяких политических слухов, писал из Петербурга о еще более невероятных вещах: царь будто бы хочет, опасаясь сопротивления своим планам со стороны дворянства, переехать со всей фамилией в Варшаву и оттуда издать манифест об освобождении крестьян, чтобы поднять их на свою защиту против помещиков и, воспользовавшись смутой, провести свои планы. Эти слухи были явно нелепы, и всё же им верили.

Когда письмо Трубецкого прочли на собрании Союза в квартире Александра Муравьева, — эффект был потрясающий. Тут присутствовали — Якушкин, Сергей Муравьев, Никита Муравьев, князь Шаховской, Фон-Визин. Якушкин, очень хороший и разумный человек, в это время переживал тяжелую личную драму. Он давно «в мучениях несчастной любви ненавидел жизнь». Долго и безнадежно был он влюблен в прелестную и умную девушку Наталью Дмитриевну Щербатову, которая относилась к нему «со всей дружбой, со всем уважением, со всем восхищением, но… без любви». В отчаянии хотел он идти биться за восставших южно-американцев. В отчаянии был близок к самоубийству. Он всегда мечтал о том, чтобы жить, как «чувствующее существо» (un être sentant), а не как жалкий прозябатель (un pauvre végéteur); этот красивый, романтический юноша теперь «распаленный волнением и словами товарищей», предложил пожертвовать собою и убить царя. Ведь для России «не может быть ничего несчастнее, как оставаться управляемой Александром». Среди возбужденного собрания стоял молодой человек, с черными волосами и темными, горящими глазами, изможденный и вдохновенный. Он был прекрасен в эти мгновения.

Меланхолический Якушкин
Казалось молча обнажал
Цареубийственный кинжал.

Но присутствующие не хотели предоставить ему честь этого подвига. Все стали вызываться свершить его и предлагали бросить жребий. Один Фон-Визин, который был и старше и трезвее других, не разделял общей экзальтации и пытался успокоить своего молодого друга. Он был к нему лично ближе всех и один понимал причины его «безумия». Но Якушкин настаивал на своем. «Я вижу, что судьба избрала меня жертвою. Я убью царя и после застрелюсь; убийца не должен жить!» Только на другой день благоразумие Фон-Визина взяло верх. Слухи были явно неправдоподобны, решили проверить их и ждать приезда Трубецкого. Это больно поразило Якушкина, — видно, нелегко далась его глубокой натуре давешняя экзальтация и решение. Он один серьезно отнесся к тому, что для многих было лишь пеной слов: ему казалось, что его заставляют совершить малодушный поступок, что нельзя накануне считать цареубийство единственным средством спасения России, а на другой день объявлять его вредным и пагубным. Он вышел из Общества и не возвращался в него более трех лет.

И тот, кто оказался впоследствии счастливым соперником Якушкина в сердце прекрасной Натальи Дмитриевны — князь Шаховской, тоже был преисполнен цареубийственных замыслов. Может быть, он, кончивший жизнь сумасшествием, и тогда уже был не вполне уравновешен. Шаховской предлагал убить царя, дождавшись дня, когда Семеновский полк будет занимать караулы во дворце; в полку было много членов Общества. Он тоже предложил свой план на одном из тех возбужденных собраний, которые красочно описывал Александр Муравьев: «разговор сей был общий, был шумный, происходил в беспорядке, многие говорили вместе, не слушая и не выслушивая других. Иной (с позволения сказать) курил табак, другой ходил по комнате». Шаховской говорил так страстно, что Сергей Муравьев стал его звать с тех пор насмешливо «le tigre!» И Лунин тоже хотел убить царя с целой «партией», т. е. группой заговорщиков, подстерегши его на Царскосельской дороге.

Им дерзко Лунин предлагал
Свои решительные меры
И вдохновенно бормотал…

В его бесстрашных устах это получало реальный и страшный смысл. Он был единственным из членов Общества, способным перейти от слов к делу. Но предложение его не было принято, и сам он, вероятно, всё яснее чувствовал, что не пришли еще сроки. Ему не нравилось растущее влияние Пестеля; маленький человек с замашками Наполеона ему не импонировал. Склонив голову и покусывая, по своей привычке нижнюю губу, прислушивался он к бесплодным спорам, и темные, бархатистые глаза его иронически блестели. Резким, пронзительным голосом вставлял он свои замечания: «Сперва Энциклопедию написать, а потом к революции приступить», говорил он о блестящем доктринере. Лунин видел, что ему не по пути с Обществом. К тому же он и идейно расходился со своими товарищами: многие из них были деистами или даже материалистами, а он — верующим католиком. И, отдаляясь от общества, он всё больше отдавался книгам, охоте, любовным приключениям и уже подумывал о переводе в Польшу к цесаревичу, который его знал и любил. Для цесаревича Лунин был «свой брат», настоящий командир, до тонкости знающий все военные «штуки». Правда, к сожалению, отчаянный либералист, но либерализм простителен молодости.