В полночь 19 марта 1815 года громадная площадь темна и безлюдна. Во двор дворца Тюильри въезжают двенадцать карет. Во дворце открывается потайная дверь, из нее, держа в поднятой руке факел, выходит лакей, за которым с трудом тащится, поддерживаемый двумя преданными приближенными, тучный, задыхающийся от астмы человек -- Людовик XVIII. Всех присутствующих охватывает чувство жалости при виде немощного короля, который, едва вернувшись после пятнадцатилетнего изгнания, вынужден снова ненастной темной ночью бежать из своей страны. Большинство преклоняет колена, когда сажают в карету этого старика, которого дряхлость лишает достоинства, тогда как трагизм его положения трогает и потрясает. Лошади тронулись, остальные кареты последовали за первой, еще несколько минут слышно цоканье копыт по твердому гравию сопровождающего короля конного отряда. И снова до рассвета погружается громадное здание в тишину и мрак, -- до утра 20 марта, первого из ста дней после возвращения с Эльбы императора Наполеона.
Прежде всего появляется любопытство. Дрожащими от сладострастья ноздрями обнюхивает оно дворец, чтобы узнать, спаслась ли спугнутая королевская дичь от императора. Пришли купцы, бездельники, фланеры. Одни со страхом, другие с радостью, в зависимости от темперамента и убеждений, передают они друг другу новости. К десяти часам собираются уже густые, напористые толпы. И так как лишь стечение народа придает мужество отдельным лицам, раздаются уже первые отчетливые возгласы: "Vive l'Empereur!" и "A bas le Roi!" ["Да здравствует император!" и "Долой короля!" (фр.)]. Внезапно приближается отряд кавалеристов -- это офицеры, получавшие в дни королевства половинное жалованье. Они чуют, что вместе с императором возвращается война, когда они снова станут нужны и будут получать полный оклад, награды, чины; под водительством Эксельмана они с шумным ликованием беспрепятственно занимают Тюильри (и так как смена властей совершается спокойно и бескровно, то курс ценных бумаг на бирже подымается). В полдень на старинном королевском замке без единого выстрела водружается трехцветный флаг.
Уже появились сотни рыцарей наживы, "верные слуги" императорского двора -- придворные дамы, лакеи, камергеры, повара, прежние государственные советники и церемониймейстеры -- все, кто потерял работу и заработок во время господства белых лилий, все те вновь испеченные дворяне, которых Наполеон извлек из обломков революции и которым он роздал придворные чины. Все в парадных костюмах -- генералы, офицеры, дамы; снова сверкают бриллианты, сабли и ордена. Открываются покои, их приготавливают к приему нового повелителя; поспешно снимают королевские эмблемы, на шелке кресел снова сияет наполеоновская пчела, сменившая королевские лилии. Каждый торопится вовремя оказаться на своем месте и быть сразу отмеченным как "верноподданный". Наступает вечер. Словно для бала или большого приема, зажигают ливрейные лакеи канделябры и свечи; далеко, от самой Триумфальной арки виден свет в окнах дворца, ставшего вновь императорским, огни привлекают громадные толпы любопытных в сады Тюильри.
Наконец в девять часов вечера появляется мчащаяся галопом карета; справа, слева, спереди и сзади ее не то охраняют, не то сопровождают всадники самых разнообразных званий и чинов, восторженно размахивающие саблями (скоро они пустят их в ход против европейских армий). Из густой толпы, словно взрыв, раздается ликующий клич: "Vive l'Empereur!", отдаваясь в дребезжащих стеклах кареты. В едином порыве, словно мощная волна прибоя, ударяется толпа о карету; солдаты, обнажив сабли, вынуждены защищать императора от угрожающих его жизни выражений восторга. Они подымают его на руки и благоговейно несут свою священную добычу, великого бога войны, сквозь неистовствующую толпу вверх по лестнице, в старый дворец. На плечах своих солдат, с закрытыми от избытка-счастья глазами и странной улыбкой лунатика на устах, снова подымается на императорский трон Франции тот, кто еще двадцать дней тому назад был изгнанником, покинувшим Эльбу. Это последний триумф Наполеона Бонапарта. В последний раз переживает он такой необычайный подъем, такой сказочный перелет из мрака изгнания к высочайшим вершинам могущества. В последний раз раздается в его ушах, подобно шуму волнующегося моря, любимый возглас: "Да здравствует император!" Минуту, десять минут наслаждается он, с закрытыми глазами и смятенной душой, этим пьянящим хмелем власти. Затем приказывает закрыть двери дворца, велит офицерам удалиться и призвать министров: начинается работа. Он должен защищать то, что ему даровала судьба.
Густая толпа, наполнившая зал, ждет выхода вернувшегося императора. Но первый же взгляд приносит ему разочарование: ему остались верны не самые лучшие, не самые умные, не самые нужные. Он видит придворных и вежливых визитеров, просителей и любопытных -- много мундиров и мало умов. Не явились, не объяснив причины, почти все великие маршалы; настоящие сотоварищи его возвышения; они остались в своих замках или перешли к королю, в лучшем случае они нейтральны, многие даже враждебны. Из министров отсутствует самый умный, самый ловкий -- Талейран, из новоиспеченных королей -- его родные братья и сестры, и прежде всего жена и сын. Среди собравшихся он видит много просящих и мало достойных; ликующие возгласы тысячной толпы еще волнуют кровь, но ясный, дальновидный ум Наполеона уже в самом триумфе предчувствует опасность.
Вдруг по дальним залам пробегает шепот, все возрастающий шепот удивления и радости, и люди в мундирах и расшитых фраках почтительно отступают, образуя проход. Подъехала карета, правда, с некоторым опозданием, и из нее выходит худой, бледный, хорошо известный всем герцог Отрантский; он явился, он не ждал, он предлагает свои услуги, однако не так назойливо, как эти мелкие придворные. Медленно, равнодушно, с полузакрытыми, непроницаемыми глазами шествует он, не отвечая на приветствия, по образовавшемуся проходу, и именно это всем хорошо известное, свойственное ему спокойствие вызывает восторг. "Дорогу герцогу Отрантскому!" -- выкликают лакеи. Люди, знающие его ближе, выкрикивают немного по-другому: "Дорогу Фуше! Вот человек, в котором император нуждается сейчас больше всего!" Он избран, назначен, выдвинут общественным мнением, прежде чем император принял решение. Он явился не как проситель, а как власть имущий -- величественный и важный; и действительно, Наполеон не заставляет его ждать; тотчас же приглашает он к себе самого старого из своих министров, самого верного из своих врагов. Об их беседе известно так же мало, как о беседе, происходившей тогда, когда Фуше помог бежавшему из Египта генералу стать консулом и заключил с ним союз неверной верности. Но когда час спустя Фуше выходит из покоев Наполеона, он уже снова его министр -- в третий раз министр полиции.
Еще не высохла типографская краска на листах "Moniteur", извещавшего о назначении герцога Отрантского министром Наполеона, как уже оба, император и министр, втайне жалеют, что связались друг с другом. Фуше разочарован: он ждал большего. Невзрачная должность министра полиции уже давно не может удовлетворить холодное пламя его честолюбия. Назначение, которое в 1796 году явилось спасением и отличием для бывшего якобинца Жозефа Фуше, опального и изголодавшегося, теперь, в 1815 году, представляется снискавшему популярность, владеющему миллионами герцогу Отрантскому жалкой синекурой. Его самоуверенность возросла; теперь его уже увлекает только большая мировая игра, волнующий азарт европейской дипломатии, где игорным столом является Европа, а ставками -- судьбы целых стран. Десять лет ему стоял поперек дороги единственный достойный сравняться с ним дипломат -- Талейран; теперь, когда этот опаснейший соперник сделал ставку против Наполеона и собирает в Вене штыки всей Европы для борьбы с императором, Фуше считает себя единственным, кто вправе рассчитывать на должность министра иностранных дел. Однако Наполеон недоверчив -- и не без оснований -- и отказывается передать этот самый важный портфель в такие ловкие, слишком ловкие и потому ненадежные руки. Только министерство полиции, и то нехотя, подсовывает он Фуше; он знает: чтобы обезвредить опасное честолюбие Фуше, нужно бросить ему хоть крохи власти. Но и в пределах этого скромного ведомства Наполеон сажает шпиона, который должен следить за ненадежным министром, а злейшего врага Фуше, герцога Ровиго, назначает шефом жандармерии. И вот в первый же день их возрожденного союза возобновляется старая игра: Наполеон учреждает свою собственную полицию для слежки за министром полиции, а Фуше по-прежнему за спиной Наполеона наряду с политикой императора проводит свою собственную политику. Оба обманывают друг друга, не скрывая своих карт; опять должно решиться, кто одержит верх: более сильный или более ловкий, пылкость или хладнокровие.
Неохотно принимает Фуше управление министерством. Однако он его все-таки принимает. Этот великолепный, страстный игрок имеет один трагический дефект: он не может оставаться в стороне, не может ни единого часа быть только зрителем мировой игры. Он должен постоянно держать в руках карты, должен сдавать, тасовать, передергивать, блефовать, крыть карты, противника и козырять. Ему необходимо всегда сидеть за столом -- все равно за каким: за королевским ли, императорским или республиканским -- лишь бы участвовать в игре, лишь бы avoir la main dans la pate, быть поближе к пирогу, все равно к какому. Лишь бы быть министром, безразлично в каком правительстве -- в правом или в левом, при короле или при императоре, но лишь бы присосаться к власти. У него никогда не хватит ни нравственной, ни этической силы, ни гордости, ни даже просто выдержки, чтобы отказаться от брошенных ему объедков власти. Он всегда согласится принять должность, которую ему предлагают; ни люди, ни дело не имеют для него значения, весь интерес -- в самой игре.
Неохотно принимает Наполеон к себе снова на службу Фуше. Уже десять лет знает он этого всегда идущего темными путями человека и уверен, что тот никому не служит, а всегда лишь отдается своей страсти к азарту. Он знает, что этот человек отбросит его, как труп дохлой кошки, и покинет в самый опасный момент, так же как он покинул и предал жирондистов, террористов, Робеспьера и термидорианцев, так же как он предал своего спасителя Барраса, Директорию, республику и консульство. Однако Фуше нужен Наполеону, или ему это только кажется, -- так же как Наполеон привлек Фуше своей гениальностью, так Фуше привлекает Наполеона своими способностями. Отвергнуть его было бы смертельно опасно: сделать Фуше своим врагом в такой тревожный момент не решается даже Наполеон. Он избирает поэтому наименьшее зло -- занять Фуше работой; облекая его правами и полномочиями, помешать ему быть неверным слугой. "Только от предателей я и слышал истину", -- скажет впоследствии на острове св.Елены побежденный император, вспоминая Фуше. Даже в минуты крайнего озлобления он не теряет уважения к необыкновенным способностям этого дьявольского человека, ибо для гения нестерпимее всего, посредственность; и Наполеон, даже зная, что Фуше его обманывал, вместе с тем сознает, что тот его понимает. Как умирающий от жажды тянется за стаканом отравленной воды, так и Наполеон предпочитает услуги умного, хотя и ненадежного министра услугам министра верного, но недалекого. Десять лет ожесточенной вражды подчас непостижимее связывают людей, чем заурядная дружба.
Больше десяти лет служит Фуше Наполеону: министр -- властелину, разум -- гению; более десяти лет находится он под пятой Наполеона, подчиненный, побежденный. Но в 1815 году, в их последней схватке. Наполеон с самого начала оказывается слабейшим. Еще раз, в последний раз, испил он кубок пьянящей славы; словно на орлиных крыльях, судьба внезапно перенесла его с далекого острова на императорский трон. Посланные против него полки, в сотни раз превосходившие численностью его отряды, бросали оружие, едва завидев его плащ. Изгнанник, начавший свой поход с шестью сотнями солдат, за двадцать дней дошел, до Парижа, возглавляя уже целую армию, и под гром ликований снова почивает на ложе королей Франции. Но что за жестокое пробуждение наступает через несколько дней! Как быстро бледнеет фантастический сон перед лицом отрезвляющей действительности! Он снова император, но это лишь пустой звук, ибо мир, некогда им порабощенный и ползавший у его ног, не признает больше своего господина. Он пишет письма и воззвания, полные страстных заверений в собственном миролюбии; их читают и улыбаются, пожимая плечами, даже не удостаивая ответом. Посланцев Наполеона к императору, Королям и великим князьям задерживают на границе, как контрабандистов, и бесцеремонно отправляют обратно. Одно-единственное письмо окольными, путями доходит до Вены -- Меттерних бросает его нераспечатанным на стол в зале заседаний. Редеют ряды сторонников, старые друзья и товарищи рассеялись по всем направлениям -- Бертье (*94), Бурьенн, Мюрат, Евгений Богарнэ (*95), Бернадот, Ожеро (*96), Талейран отсиживаются в своих имениях или находятся в свите его врагов. Тщетно пытается он обмануть себя и друзей; он приказывает великолепно обставить покои императрицы и римского короля, словно они собираются вернуться на следующий день; на самом же деле Мария-Луиза флиртует со своим чичисбеем (*97) Нейпертом, а сын Наполеона играет в Шенбрунне (*98) австрийскими оловянными солдатиками под строгим надзором императора Франца. И даже Франция не признает больше трехцветного знамени. Вспыхивают восстания на юге, на западе: крестьяне устали от постоянного набора рекрутов и стреляют в жандармов, которые должны снова реквизировать у крестьян лошадей для нужд артиллерии. На улицах расклеивают издевательские плакаты, пародирующие декреты Наполеона: "Пункт I. Ежегодно мне должны приносить в жертву для бойни триста тысяч человек. Пункт II. Если понадобится, я увеличу эту цифру до трех миллионов. Пункт III. Все эти жертвы будут посланы почтой на главную бойню". Нет сомнения, все стремятся к миру, и каждый благоразумный человек готов послать ко всем чертям вернувшегося на родину повелителя, если он не гарантирует мира. Но теперь, -- как трагична его судьба, -- когда воинственный император впервые жаждет покоя, при условии, что ему оставят власть, теперь-то ему никто и не верит. Честные буржуа, полные страха за сохранность своей ренты, не разделяют воодушевления офицеров, сидевших на половинном окладе, и профессиональных вояк, для которых мир означал застой в делах. И когда Наполеон, в силу необходимости, дарует им избирательные права, они тут же дают ему пощечину, избирая именно тех, кого он пятнадцать лет преследовал и держал в тени, -- революционеров 1792 года Лафайета и Ланжине (*99). Нигде не осталось союзников, в самой Франции мало твердых приверженцев; нет человека, с которым можно было бы посоветоваться в узком кругу. Недовольный и встревоженный, блуждает император по пустому дворцу. Нервы сдают, воля ослабевает: он то кричит, теряя самообладание, то впадает в тупую летаргию. Он теперь часто спит днем: не физическая, а душевная усталость, словно свинцовая тяжесть, день и ночь угнетает императора. Однажды Карно застает его в слезах перед портретом сына -- римского короля; он жалуется приближенным, что его счастливая звезда закатилась. Игла внутреннего компаса показывает, что зенит успеха уже пройден, и беспокойно колеблется стрелка его воли от полюса к полюсу. Не надеясь на успех, готовый к любым соглашениям, вынужден наконец избалованный победами император вступить в войну. Но дух победы не витает больше над покорно поникшим челом.
Таков Наполеон в 1815 году, мнимый властелин, мнимый император, которому судьба ссудила призрачные одежды власти. Зато стоящий рядом с ним Фуше именно в это время достиг расцвета своих сил. Закаленный клинок его разума, всегда прячущийся в ножнах коварства, не так срабатывается, как страсти, пребывающие в вечном круговороте. Никогда Фуше не был так ловок, так пронырлив, так изворотлив и дерзок, как в эти "Сто дней", в период возрождения и падения империи; не к Наполеону, а к нему обращены полные надежды взоры тех, кто ждет от него спасения. Все партии (редкое явление) оказывают этому министру больше доверия, чем самому императору. Людовик XVIII, республиканцы, роялисты, Лондон, Вена -- все видят в Фуше единственного человека, с которым можно всерьез вести переговоры, и его расчетливый, холодный разум внушает усталому, жаждущему мира человечеству больше доверия, чем то вспыхивающий, то в смятении гаснущий гений Наполеона. Все те, кто отказывает "генералу Бонапарту" в титуле императора, с уважением относятся к личному кредиту Фуше. Те же границы, на которых бесцеремонно задерживают и арестовывают государственных агентов императорской Франции, словно по мановению волшебного жезла, открываются для тайных агентов герцога Отрантского. Веллингтон (*100), Меттерних, Талейран, герцог Орлеанский, царь и короли -- все они охотно и с величайшей вежливостью принимают эмиссаров Фуше, и тот, кто до сих пор всех обманывал, становится вдруг единственным честным игроком в мировой игре. Ему достаточно двинуть пальцем, и его воля претворяется в действие. Восстала Вандея, предстоит кровавая борьба -- но достаточно Фуше отправить гонца, и путем переговоров он предотвращает гражданскую войну. "К чему, -- говорит он с откровенной расчетливостью, -- проливать сейчас французскую кровь? Еще несколько месяцев -- и император либо победит, либо погибнет; зачем бороться за то, что, по всей видимости, попадет к вам в руки без кровопролития? Сложите оружие и ждите!" И тотчас же роялистские генералы, убежденные этими трезвыми, отнюдь не сентиментальными доводами, заключают желанный договор. Все -- как за рубежом, так и внутри страны -- прежде всего обращаются к Фуше, ни одно парламентское решение не принимается без его участия; беспомощно смотрит Наполеон, как его слуга парализует его руку повсюду, где ему хотелось бы нанести удар, как он использует против него выборы и с помощью республикански настроенного парламента ставит преграды его деспотической воле. Тщетно хочет Наполеон освободиться от Фуше -- миновало то самодержавное время, когда герцога Отрантского можно было уволить, как неугодного слугу, назначив ему пенсию в несколько миллионов; теперь скорее министр может спихнуть с трона императора, чем император -- герцога Отрантского с его министерского кресла.
Эти недели своевольной и вместе с тем продуманной, целенаправленной политики составляют самые совершенные страницы истории мировой дипломатии. Даже его личный противник, идеалистически настроенный Ламартин вынужден отдать должное макиавеллистическому гению Фуше. "Нужно признать, -- пишет он, -- что в те дни Фуше, играя свою роль, проявил редкую смелость и стойкую неустрашимость. Из-за своих козней он ежедневно рисковал головой и мог бы в любую минуту пасть жертвой гордости или гнева, пробудившихся в груди Наполеона. Из всех уцелевших со времени Конвента он один сохранил свою энергию и не утратил свою отвагу. Будучи зажат благодаря своей смелой игре в жестокие тиски между нарождающейся тиранией и воскресающей свободой, с одной стороны, и между Наполеоном, приносившим в жертву своим личным интересам интересы отечества, и Францией, не желавшей идти на гибель ради одного человека, с другой стороны, Фуше запугивал императора, льстил республиканцам, успокаивал Францию, подмигивал Европе, улыбался Людовику XVIII, вел переговоры с европейскими дворами и политическую игру с господином Талейраном и своим поведением поддерживал общее равновесие; это была необычайно трудная, столь же низкая, сколь и возвышенная, и, во всяком случае, грандиозная роль, которой история и поныне не уделила должного внимания. Роль, не отличающаяся благородством, но не лишенная любви к отечеству и героизма, роль, в которой подданный поднялся до уровня своего повелителя, министр превзошел властелина. Играя эту роль, Фуше стал благодаря своему двуличию третейским судьей между империей. Реставрацией и свободой. История, осуждая Фуше, должна будет признать его смелость в эпоху "Ста дней", его превосходство перед всеми партиями и такое величие его интриг, которые должны были бы поставить его в ряд с самыми выдающимися государственными деятелями, века, если бы могли существовать подлинные государственные деятели без достойного характера и добродетелей".
Так проницательно судит Ламартин, поэт и государственный деятель, живший в эпоху, еще непосредственно дышавшую воздухом тех лет. Легенда о Наполеоне, сотворенная пятьдесят лет спустя, когда тела десяти миллионов убитых обратились в прах, всех калек уже похоронили, а раны, нанесенные Европе, были залечены, судит о Фуше, конечно, более строго и несправедливо. Каждая героическая легенда представляет собой что-то вроде духовного тыла истории, и, как всякий тыл, она очень легко относится ко всему тому, от чего сама не страдает: к бесчисленным человеческим жертвам, к слепому самопожертвованию, даже к безумству героически гибнущих смельчаков и их бессмысленной верности. Наполеоновская легенда, прибегающая лишь к черной и белой краске, признает только "верных соратников" и "предателей" своего героя; она не отличает Наполеона -- консула, который при помощи благоразумных и энергичных мер водворил мир и порядок в своей стране, от Наполеона, одержимого цезаристским безумием, для которого война стала манией и который во имя жажды личной власти беспощадно ввергал мир в кровопролитные авантюры и сказал Меттерниху слова, достойные Тамерлана: "Такому человеку, как я, наплевать на миллион жизней". И каждого здравомыслящего француза, пытавшегося противопоставить разумную умеренность безграничному честолюбию одержимого демоном императора, слепо бросавшегося навстречу своей гибели, каждого, кто не приковывал себя раболепно и подобострастно, забыв обо всем на свете, к его колеснице Джаггернаута -- Талейрана, Бурьенна, Мюрата, -- всех эта легенда с дантовой суровостью ввергает в ад, и Фуше предстает в ней как предатель из предателей, advocatus diaboli [адвокат дьявола (лат.)]. Согласно легенде, Фуше в 1815 году снова вступил в министерство только для того, чтобы, заранее продавшись Людовику XVIII и европейским державам, приблизиться к императору и, улучив момент, нанести ему удар в спину. Утверждают, будто он уже 20 марта, при отъезде короля, велел передать монархистам: "Спасайте короля, уж я берусь спасти монархию" -- и, принимая министерский портфель, доверился своему Санчо Пансе: "Мой главный долг -- противодействовать всем планам императора; через три месяца я буду сильнее его, и если до тех пор он не прикажет расстрелять меня, я поставлю его на колени". Это предсказание, к сожалению, датировано настолько точно, что не может не быть придуманным a posteriori [впоследствии (лат.)].
Но предполагать, что Фуше вступил в министерство, уже являясь сторонником Людовика XVIII, в качестве подкупленного им шпиона, значит очень уж недооценивать этого человека и не понимать его великолепного в своей психологической сложности, таинственно демонического характера. Дело не в том, что Фуше, этот совершенно аморальный макиавеллист, не был способен при случае совершить подобное, как и вообще любое, предательство, нет, но такая подлость была слишком проста, слишком малопривлекательна для этого азартного и отважного игрока. Просто обманывать одного человека, хотя бы то был и Наполеон, не в его натуре: обманывать всех -- вот его единственное наслаждение, не внушать никому полной уверенности и каждому давать посулы, играть одновременно за все партии и против всех партий, никогда не действовать по заранее намеченному плану, а всегда лишь по интуиции, быть Протеем, богом превращений. Воодушевить этого страстного дипломата может не роль прямолинейного интригана -- Франца Моора или Ричарда III, а только блистательная изменчивость, изумляющая даже его самого. Он любит препятствия ради самих препятствий, он искусственно вдвое, вчетверо, увеличивает их. Он предавал не однажды, а множество раз, он прирожденный предатель -- предатель всегда и во всем. И Наполеон, знавший его лучше всех, вспоминая о нем на острове св.Елены, высказал по-настоящему глубокую мысль: "Я знал только одного действительно совершенного предателя: то был Фуше". Он был совершенным, а не случайным предателем, гением предательства, для которого предательство являлось не столько политикой и тактикой, сколько основной особенностью его существа. И лучше всего можно понять Фуше, сравнив его с прославившимися во время последней войны шпионами-двойниками, которые передавали вражеским державам одни тайны с целью выведать у них другие, более ценные. При этой двусторонней передаче сведений они в конце концов сами переставали понимать, какой державе служат, оплачиваемые обеими сторонами и не храня верности ни одной из них, преданные лишь самой игре, двурушнической игре на обе стороны, находя в состоянии такой междумочности почти сверхъестественное, дьявольски опасное удовольствие. И только тогда, когда окончательно перевешивает одна чаша весов, страсть игрока уступает место рассудку, который озабочен получением барыша. Лишь когда победа уже предрешена, определяет Фуше свою позицию; так было в Конвенте, при Директории, в период консульства и в дни империи. Пока идет борьба, он не связан ни с кем; когда борьба окончена, он всегда с победителем. Если бы Груши (*101) пришел вовремя, Фуше стал бы (по крайней мере на некоторое время) преданным министром Наполеона. Но так как Наполеон проиграл сражение, Фуше не мешает его падению и сам отпадает от него. И не в оправдание себе высказался он с присущим ему цинизмом по поводу позиции, которую он занимал в течение "Ста дней": "Не я предал Наполеона, а Ватерлоо".
Конечно, нетрудно представить, что Наполеона приводила в бешенство эта двойная игра его министра. Ведь он знал, что теперь на карту была поставлена его собственная голова. Снова, как десять лет тому назад, входит каждое утро в кабинет Наполеона этот худощавый, сухопарый человек с бледным, бескровным лицом, одетый в темный сюртук, расшитый пальмовыми ветвями, и представляет доклад -- великолепное, ясное, неопровержимое изложение состояния дел. Никто иной не смог бы дать лучший обзор событий, никто не сумел бы яснее изложить ход мировой политики, во все проникнуть, все увидеть: так чувствует Наполеон, этот проницательнейший ум. И вместе с тем император догадывается, что Фуше не говорит ему всего, что знает. Ему известно, что к герцогу Отрантскому являются гонцы из других государств, что утром, днем и ночью его министр принимает за запертой дверью подозрительных роялистских агентов, что он ведет переговоры и заводит сношения, о которых ему, императору, ни слова не говорит. Но делается ли это, как хочет уверить его Фуше, лишь для получения информации, или это завязываются тайные интриги? Эта неуверенность ужасна для затравленного, окруженного сотнями врагов императора. Тщетно он то дружелюбно расспрашивает Фуше, то убедительно предостерегает его, то осыпает грубыми подозрениями: по-прежнему непоколебимо сжаты тонкие губы министра и ничего не выражают его словно стеклянные глаза. К Фуше не подберешься, у него не вырвешь его тайну. И Наполеон лихорадочно размышляет: как поймать его? Как узнать наконец, кто предан этим человеком, которому открыты все карты, -- он или его враги? Как словить его, неуловимого, как проникнуть в него, непроницаемого?
Но вот наконец спасение! Найден след, и не один, почти доказательство. В апреле тайная полиция, которой император специально поручил следить за своим министром полиции, узнает, что из Вены, под видом служащего венской банкирской конторы, прибыл неизвестный и прямо отправился к герцогу Отрантскому. Посланца выслеживают, арестовывают, разумеется, без ведома министра полиции Фуше, и приводят в один из елисейских павильонов к Наполеону. Там ему угрожают немедленным расстрелом и продолжают запугивать до тех пор, пока он наконец не сознается, что привез для Фуше послание от Меттерниха, написанное симпатическими чернилами, в котором предлагается организовать в Базеле совещание доверенных лиц. Наполеон в бешенстве; письма такого рода от вражеского министра к его собственному министру равнозначны государственной измене. Первое побуждение Наполеона вполне естественно: немедленно арестовать неверного слугу и опечатать его бумаги. Но приближенные отговаривают его от этого -- прямых доказательств пока еще нет, и, зная неоднократно испытанную осторожность герцога Отрантского, можно не сомневаться, что в бумагах не удастся обнаружить следов его проделок. И император решает прежде всего испытать преданность Фуше. Он приглашает его к себе и с непривычным для него притворством, которому он научился у собственного министра, расспрашивая об общем положении дел, справляется о возможности вступить в переговоры с Австриец. Фуше, не подозревая, что его посланец давно все выболтал, ни единым словом не упоминает о письме Меттерниха; притворившись равнодушным, император отпускает своего министра, совершенно убежденный в его предательстве. Но чтобы окончательно обличить Фуше, он -- несмотря на свое возмущение -- инсценирует тонко придуманную комедию со всеми квипрокво мольеровской пьесы. Через агента разузнают пароль для встречи с посредником Меттерниха. Император посылает своего доверенного, который должен выступить в роли доверенного Фуше: австрийский агент, несомненно, выдаст ему все, и тогда наконец император не только убедится в предательстве Фуше, но и узнает, до каких размеров дошло это предательство. В тот же вечер посланец Наполеона уезжает; через два дня Фуше будет обличен и попадется в собственный капкан.
Однако как быстро ни протянешь руку за угрем или змеей, поймать невооруженной рукой холоднокровное животное невозможно. В комедии, которую ставит император, имеется, как в каждой настоящей комической пьесе, встречное действие, как бы двойное дно. Если Наполеон содержит за спиной Фуше тайную полицию, то и Фуше имеет за спиной Наполеона подкупленных писцов и тайных доносчиков: его лазутчики работают не менее-проворно, чем шпионы императора. В тот самый день, когда агент Наполеона, играющий роль посланца Фуше, отправился в Базель, в гостиницу "Трех королей", Фуше уже узнал о грозящей ему опасности, -- кто-то из "доверенных" Наполеона сообщил ему о предстоящей комедии. И на следующее утро Фуше, которого хотели застать врасплох, делая свой обычный доклад, сам поражает своего повелителя. Посреди разговора он, внезапно хлопнув себя по лбу с видом человека, вспомнившего еще об одной совсем незначительной мелочи, сообщает: "Ах да, сир, за более важными делами я забыл вам сказать, что получил письмо от Меттерниха. Но его посланец не передал мне порошка, необходимого для расшифровки депеши, и я предположил сначала, что это было какой-то мистификацией, так что я только сегодня смог вам об этом доложить".
Но тут уж император не выдерживает. "Вы предатель, Фуше, мне следовало приказать вас повесить!".
"Не разделяю вашего мнения, ваше величество", -- холодно отвечает невозмутимейший, спокойнейший из всех министров.
Наполеон дрожит от гнева. С помощью этого преждевременного признания снова выскользнул у него из рук этот Фра-Дьяволо (*102). Агент же, который через два дня принес ему сведения о переговорах в Базеле, сообщил мало определенного и много неприятного. Мало определенного, ибо по поведению австрийского агента, можно заключить, что осторожный Фуше слишком хитер, чтобы явно связаться с врагами, он лишь ведет за спиной повелителя свою излюбленную игру, сохраняя за собой все возможности. Но и много неприятных вестей привез посланец, а именно -- державы согласны, чтобы во Франция был любой государственный строй, но только не империя Наполеона Бонапарта. Яростно закусывает император губы. Его ударная сила сломлена. Он хотел тайно, с тыла поразить скрывающегося в тени Фуше, но в этой дуэли, из тьмы, ему самому нанесена смертельная рана.
Решительный момент благодаря уловке Фуше пропущен, Наполеон Это знает. "Его предательство -- как на ладони, -- говорит он своим приближенным, -- я жалею, что не выгнал его, прежде чем он сообщил мне о своей переписке с Меттернихом. Теперь момент упущен и нет предлога для расправы с ним; он заявит во всеуслышание, что я тиран, жертвующий всем во имя своей подозрительности". С полной ясностью сознает император свое поражение, но он продолжает бороться до последней минуты, в надежде перетянуть двуликого на свою сторону или застать его наконец врасплох и раздавить. Он прибегает ко всем средствам. Пускает в ход доверчивость, любезность, снисходительность и Осторожность, но его могучая воля беспомощно отскакивает от граней этого холодного, со всех сторон превосходно отшлифованного камня: алмазы можно расколоть или выбросить, но не пробуравить. Наконец истерзанный подозрениями император теряет терпение.
Карно рассказывает о драматической сцене, в которой обнаруживается бессилие императора побороть своего мучителя. "Вы меня предаете, герцог Отрантский, у меня есть доказательства, -- бросает Наполеон однажды во время заседания совета министров как всегда невозмутимому Фуше и, схватив нож из слоновой кости, кричит: -- Возьмите этот нож и вонзите в мою грудь, это будет честнее того, что вы проделываете. Я мог бы расстрелять вас, и весь мир одобрил бы этот акт. А если вы спросите, почему я этого не делаю, я отвечу, что слишком презираю вас, что в моих глазах вы ничтожество!" Всем ясно, что подозрительность Наполеона перешла в бешенство, а страдание -- в ненависть. Он никогда не забудет, что этот человек осмелился так провоцировать его, и Фуше это знает. Но он спокойно высчитывает жалкие возможности власти императора. "Через месяц с этим бешеным будет покончено", -- уверенно и презрительно говорит он своему другу. Поэтому он и не помышляет теперь о союзе -- после решающего сражения один из них должен уйти: Наполеон или Фуше. Он знает (Наполеон объявил об этом), что первое же известие о победе на полях сражения принесет ему увольнение, а быть может, и приказ об аресте. И вот стрелки часов одним рывком возвращаются на двадцать лет назад, к 1793 году, к тем дням, когда самый могущественный человек своего времени, Робеспьер, решительно заявил, что через две недели должна скатиться с плеч чья-нибудь голова -- его или Фуше. Но герцог Отрантский приобрел за эти годы самоуверенность. В сознании своего, превосходства напоминает он другу, который предостерегает его от гнева Наполеона, угрозу Робеспьера и, улыбаясь, присовокупляет: "Но пала его голова".
18 июня внезапно загремели пушки перед Домом Инвалидов. Население Парижа радостно встрепенулось. За последние пятнадцать лет оно научилось узнавать этот медный голос. Одержана победа, сражение выиграно, полное поражение армии Блюхера и Веллингтона -- сообщает "Moniteur". Восторженные толпы наводняют бульвары, всеобщее настроение, еще несколько дней тому назад неустойчивое, проявляется вдруг в восторженном выражении верноподданнических чувств императору. Только чувствительнейший термометр -- рента -- падает на четыре пункта, ибо каждая победа Наполеона означает затяжку войны. И лишь один человек, быть может, трепещет в глубине души при этих медных звуках -- это Фуше. Ему победа деспота может стоить головы.
Но трагическая ирония судьбы -- в тот час, когда в Париже салютуют французские пушки, английские пушки при Ватерлоо уже разгромили пехоту и гвардию Наполеона, и в то время как в ничего не подозревающей столице устраивают иллюминацию, кони прусской кавалерии, подымая вихри пыли, гонят перед собой последние жалкие остатки бегущей армии.
Еще день длится ослепление не подозревающего правды Парижа. Только двадцатого просачиваются в город страшные вести. Бледные, с дрожащими губами, передают парижане друг другу тревожные слухи. В комнатах, на улице, на бирже, в казармах -- везде шепчутся и говорят о катастрофе, несмотря на упорное молчание газет. Наконец об этом начинают говорить все жители внезапно оробевшей столицы, они сомневаются, негодуют, жалуются и надеются.
Но только один человек действует: Фуше. Едва получив (конечно, раньше других) известие о Ватерлоо, он уже смотрит на Наполеона как на труп, который необходимо как можно скорее убрать со своего пути. И он тотчас же берется за лопату, чтобы вырыть ему могилу. Он немедленно пишет герцогу Веллингтону, чтобы сразу установить контакт с победителем; одновременно с беспримерной психологической прозорливостью он предостерегает депутатов, что Наполеон в первую очередь попытается всех их отправить по домам. "Он вернется рассвирепевшим и немедленно потребует диктатуры". Необходимо заранее сунуть ему палки в колеса! К вечеру парламент уже подготовлен, совет министров восстановлен против императора, последняя возможность снова захватить власть выбита из рук Наполеона -- и все это прежде, чем он успел ступить ногой в Париж. Теперь хозяином положения является не Наполеон Бонапарт, а наконец, наконец-то Жозеф Фуше.
Перед самым рассветом, укрытая черной мантией ночи, словно траурным покрывалом, плохонькая коляска (собственную коляску Наполеона захватил Блюхер вместе с императорской казной, саблей и бумагами) въезжает в Париж, направляясь к Елисейским полям. Тот, кто шесть дней тому назад в своем приказе по армии высокопарно писал: "Для каждого француза, обладающего мужеством, настал час победить или умереть", сам не победил и не умер, но зато ради него при. Ватерлоо и Линьи погибло еще шестьдесят тысяч человек. Теперь он поспешно, как некогда из Египта и из России, вернулся домой, чтобы удержать власть: он нарочно велел ехать помедленнее, чтобы прибыть в Париж тайно, под покровом темноты. И вместо того чтобы прямо направиться в Тюильри, в свой императорский дворец, и предстать перед народными депутатами Франции, он успокаивает свои расстроенные нервы в маленьком, отдаленном Елисейском дворце.
Усталый, разбитый человек выходит из коляски, бормоча бессвязные, бессмысленные слова, подыскивая запоздалые объяснения и пытаясь извинить неизбежное. Горячая ванна приводит Наполеона в себя, лишь после этого сзывает он Совет. Взволнованно, испытывая и гнев и сострадание, только внешне почтительно слушают советники несвязные, бредовые речи побежденного императора, который снова фантазирует о стотысячной армии, о реквизиции дорогих выездных лошадей и доказывает им (прекрасно знающим, что и ста человек не выжать больше из обескровленной страны), что в две недели он противопоставит союзным державам двухсоттысячное войско. Министры, среди них и Фуше, стоят с поникшими головами. Они знают, что эти бредовые речи -- последние судороги грандиозной жажды власти, все еще не угасшей в этом гиганте. Как и предсказывал Фуше, он требует диктатуры -- передачи всей власти, и военной и политической, в одни руки, в его руки, и, быть мажет, он требует диктатуры лишь для того, чтобы министры отказали ему в ней, чтобы впоследствии, перед лицом истории, он мог свалить на них вину и сказать, что его лишили последней возможности одержать победу (современность знает аналогичные случаи при подобных поворотах истории).
Но все министры высказываются осторожно, каждый стыдится причинить резким словом боль этому страдающему, лихорадочно бредящему человеку. Только Фуше уже незачем говорить. Он молчит, потому что давно уже начал действовать и принял все меры к тому, чтобы отразить последнюю атаку Наполеона на власть. С деловитым любопытством врача, который наблюдает спокойно и пытливо агонию умирающего, заранее высчитывая, когда остановится пульс и организм перестанет бороться, он без сострадания слушает эти пустые бредовые речи: ни одного слова не слетает с его тонких бескровных уст. Moribundus [умирающий, обреченный на смерть (лат.)], он обречен, безнадежен, какое же значение могут иметь его речи, полные отчаяния! Он знает: пока император опьяняется своими навязчивыми фантазиями, стараясь опьянить и других, в тысяче шагов от Елисейского дворца, в Тюильри, собрание Совета с немилосердной логикой послушно принимает решения согласно его, Фуше, приказу и воле.
Он сам, правда, так же как и 9 термидора и 21 июня, не появляется в собрании депутатов. Он во мраке подтянул свои батареи, наметил план сражения, выбрал для атаки подходящую минуту и подходящего человека -- трагического, почти гротескного противника Наполеона, Лафайета, -- и этого достаточно. Молодой дворянин, вернувшийся на родину четверть века тому назад героем американской освободительной войны, овеянный славой в двух частях света, знаменосец революции, пионер новых идей, любимец своего народа, Лафайет рано, слишком рано познал упоение властью. И вдруг из спальни Барраса является какое-то ничтожество, коротышка корсиканец, лейтенант в потрепанной шинели и стоптанных сапогах, и в течение двух лет завладевает всем, что он, Лафайет, построил и чему положил начало, похитив у него и власть и славу. Подобные вещи не забываются. Обиженный дворянин, затаив в сердце злобу, живет в имении, в то время как облаченный в роскошную мантию императора корсиканец принимает поклонение европейских князей и устанавливает новый, более суровый, деспотизм гения вместо былого деспотизма дворянства. Ни единого луча благоволения не бросает это восходящее светило на отдаленное поместье, и, когда маркиз Лафайет в своем скромном костюме приезжает однажды в Париж, этот выскочка почти не обращает на него внимания; расшитые золотом сюртуки генералов, мундиры новоиспеченных в кровавой каше маршалов сверкают ярче, чем его уже покрывавшаяся пылью слава. Лафайет забыт, никто за двадцать лет не называет его имени. Волосы его седеют, некогда мужественно стройный, он похудел и высох, и никто не призывает его ни в армию, ни в сенат; ему презрительно позволяют сажать розы и картофель в Лагранже. Нет, честолюбец такого не забывает. И когда в 1815 году народ, вспомнив о революции, снова избирает своего прежнего любимца в парламент и Наполеон вынужден обратиться к нему с речью, Лафайет отвечает холодно и уклончиво -- он слишком горд, слишком честен и правдив, чтобы скрывать свою враждебность.
Но теперь, подталкиваемый сзади Фуше, он выступает вперед; долго накоплявшаяся ненависть со стороны кажется едва ли не мудростью и силой. И опять с трибуны звучит голос старого знаменосца революции: "Снова, после долгих лет молчания, подымая свой голос, который будет узнан старыми друзьями свободы, я вынужден напомнить вам об опасности, грозящей родине, спасти которую всецело в вашей власти". Впервые прозвучало опять слово свободы, и в этот миг оно означает освобождение от Наполеона. Лафайет предлагает заранее отвергнуть всякую попытку распустить палату и снова произвести государственный переворот; с восторгом принимается решение объявить народное представительство несменяемым и считать изменником родины всякого, кто сделает попытку его распустить.
Нетрудно отгадать, кому адресовано это суровое предупреждение, и, едва узнав о нем, Наполеон ощущает удар нанесенной ему пощечины. "Мне следовало разогнать их перед моим отъездом, -- говорил он в бешенстве, -- теперь уже поздно". В действительности еще не все погибло и еще не поздно. Он мог бы еще одним росчерком пера, подписав отречение, спасти для своего сына императорскую корону, а для себя -- свободу; он мог бы еще сделать тысячу шагов, отделяющих Елисейский дворец от зала заседаний, и там, используя свое личное влияние, навязать свою волю этому стаду баранов. Но в мировой истории всегда повторяется одно поразительное явление: именно самые энергичные люди в наиболее ответственные минуты оказываются скованными странной нерешительностью, похожей на духовный паралич. Валленштейн перед своим падением, Робеспьер в ночь на 9 термидора -- так же как и полководцы последней войны -- именно тогда, когда даже излишняя поспешность явилась бы меньшей ошибкой, обнаруживают роковую нерешительность. Наполеон ведет переговоры и спорит с несколькими министрами, которые его равнодушно выслушивают; он бессмысленно осуждает ошибки прошлого в тот час, который должен решить его будущее: он обвиняет, он фантазирует, он выжимает из себя пафос -- настоящий и поддельный, -- но не обнаруживает ни малейшего мужества. Он разговаривает, а не действует. И точно так же, как 18 брюмера -- словно история могла когда-нибудь повториться в пределах одной жизни и словно аналогия не была всегда в политике самой опасной ошибкой, -- он посылает в парламент вместо себя ораторствовать своего брата Люсьена, пытаясь перетянуть на свою сторону депутатов. Но в те дни на стороне Люсьена были в качестве красноречивого помощника победы брата и его сообщниками -- мускулистые гренадеры и энергичные генералы. Кроме того (об этом Наполеон роковым образом забыл), в течение этих пятнадцати лет погибло десять миллионов человек. И потому, когда Люсьен, взойдя на трибуну, обвиняет французский народ в неблагодарности и нежелании защищать дело его брата, в Лафайете внезапно вспыхивает так долго подавляемый гнев разочарованной нации против ее палача, и он произносит незабываемые слова, которые, подобно искре, брошенной в пороховой погреб, одним ударом разрушают все надежды Наполеона. "Как, -- обрушивается он на Люсьена, -- вы осмеливаетесь бросать нам упрек, что мы недостаточно сделали для вашего брата? Вы разве забыли, что кости наших сыновей и братьев свидетельствуют повсюду о нашей верности? В пустынях Африки, на берегах Гвадалквивира и Тахо, близ Вислы и на ледяных полях Москвы за эти десять с лишним лет погибли ради одного человека три миллиона французов! Ради человека, который еще и сегодня хочет проливать нашу кровь в борьбе с Европой! Это много, слишком много для одного человека! Теперь наш долг -- спасать отечество". Бурное и всеобщее одобрение должно было бы убедить Наполеона, что настал последний час добровольного отречения. Но, должно быть, на земле нет ничего белее трудного, чем отречение от власти. Наполеон медлит. Это промедление стоит его сыну империи, а ему -- свободы.
Фуше теряет наконец терпение. Если неудобный человек не хочет уходить добровольно, то долой его! Надо только быстро и хорошо приладить рычаг, и тогда рухнет даже такое колоссальное обаяние. Ночью он обрабатывает преданных ему депутатов, и на следующее же утре палата повелительно требует отречения. Но и это кажется недостаточно ясным для того, чью кровь волнует жажда могущества. Наполеон все еще ведет переговоры, пока, по настоянию Фуше, Лафайет не произносит решающих слов: "Если он будет медлить с отречением, я предложу свержение".
Повелителю мира дают один час для почетного ухода, для окончательного отречения, но он использует его не как политик, а как актер -- так же, как в 1814 году в Фонтенбло, перед своими генералами. "Как, -- восклицает он возмущенно, -- насилие? В таком случае я не отрекусь. Палата -- всего лишь сборище якобинцев и честолюбцев, которых мне следовало разоблачить перед лицом нации и разогнать. Но потерянное время еще можно наверстать!" На самом же деле он хочет, чтобы его попросили еще настойчивее и чтобы, таким образом, жертва казалась еще значительнее; и действительно; министры почтительно уговаривают его, как в 1814 году уговаривали его генералы. Один Фуше молчит. Одно известие следует за другим, стрелка часов неумолимо ползет вперед. Наконец император бросает взгляд на Фуше, взгляд, как рассказывают свидетели, полный насмешки и страстной ненависти. "Напишите этим господам, -- приказывает он ему презрительно, -- чтобы они успокоились, я удовлетворю их желание". Фуше тотчас набрасывает карандашом несколько слов своим подручным в палате, извещая, что в ударе ослиным копытом более нет нужды, а Наполеон уходит в отдельную комнату, чтобы продиктовать своему брату Люсьену текст отречения.
Через несколько минут Наполеон возвращается в главный кабинет. Кому же передать столь значительный документ? Какая страшная ирония! Именно тому, кто принудил его подписать отречение и кто стоит теперь перед ним неподвижно, как Гермес, неумолимый вестник. Император безмолвно вручает ему бумагу, Фуше безмолвно принимает с трудом добытый документ и кланяется.
Это был его последний поклон Наполеону.
На заседании палаты Фуше, герцог Отрантский, отсутствовал. Теперь, когда победа одержана, он входит и медленно подымается по ступеням, держа в руках всемирно-исторический документ. Вероятно, в эту минуту его узкая, жесткая рука интригана дрожала от гордости -- ведь он вторично победил сильнейшего человека Франции, и этот день 22 июня для него так же важен, как 9 термидора. При всеобщем гробовом молчании, оставаясь холодным и неподвижным, бросает он, словно бумажные цветы на свежую могилу, несколько прощальных слов своему бывшему повелителю. И больше никаких сентиментальностей! Не для того выбита власть из рук этого гиганта, чтобы, валяясь на земле, она могла стать добычей любого ловкача. Нужно самому завладеть ею, использовав минуту, к которой он стремился столько лет. Фуше вносит предложение немедленно избрать временное правительство -- директорию из пяти человек, -- уверенный, что теперь-то он наконец будет избран. Однако еще раз ему угрожает опасность, что свобода действий, к которой он так долго стремился, ускользнет из его рук. Правда, ему удается при голосовании коварно подставить ножку опаснейшему конкуренту, Лафайету, который своей прямотой и республиканской убежденностью, действуя как таран, оказал ему незаменимую услугу. Однако при первом подсчете Карно получил, 324 голоса, а Фуше только 293, так что пост председателя во вновь созданном временном правительстве принадлежит, несомненно, Карно.
Но в эту решающую минуту, отделенный всего одним дюймом от предмета своих желаний, Фуше, как опытный азартный игрок, делает еще один из своих самых поразительных и подлых ходов. Согласно результатам голосования, место председателя принадлежит Карно, а ему, Фуше, придется и в этом правительстве быть только вторым, между тем как он жаждет быть наконец первым и стать неограниченным повелителем. Тогда он прибегает к утонченной хитрости: едва собрался Совет пяти и Карно собирается занять принадлежащее ему по праву председательское кресло, Фуше, делая вид, что это в порядке вещей, предлагает своим коллегам сорганизоваться. "Что вы под этим подразумеваете?" -- спрашивает изумленный Карно. "Это значит, -- наивно отвечает Фуше, -- избрать председателя и секретаря". И с фальшивой скромностью добавляет: "Разумеется, я отдам свой голос за то, чтобы председателем были вы". Карно, не замечая подвоха, вежливо отвечает: "А я проголосую за вас". Но два других члена Директории уже втихомолку завербованы Фуше; таким образом, он имеет три голоса против двух, и, прежде чем Карно сообразил, что его одурачили, Фуше уже сидит в председательском кресле. После Наполеона и Лафайета ему удалось перехитрить и Карно, и вместо этого популярнейшего человека властителем судеб Франции оказывается пройдоха Жозеф Фуше.
В течение пяти дней, с 13 до 18 июня, потерял свою власть император, в течение пяти дней, с 17 до 22 июня, ею завладел Фуше; отныне он уже не слуга, а -- впервые -- неограниченный повелитель Франции, он свободен, божественно свободен, ведя свою любимую сложную игру в мировую политику.
Первая осуществленная им мера -- долой императора! Даже тень Наполеона гнетет Фуше, и точно так же, как стоявший у власти Наполеон не был спокоен, пока этот непостижимый Фуше находился в Париже, так и Фуше не может свободно дышать, пока пространство в несколько тысяч миль не отделяет его от серого плаща. Фуше избегает говорить с Наполеоном лично, к чему быть сентиментальным? Он посылает ему предписания, слегка покрытые розовым налетом благожелательства. Но вскоре он срывает и этот бледный покров вежливости и беспощадно дает почувствовать поверженному императору его бессилие. Высокопарное воззвание, с которым Наполеон хотел обратиться на прощание к своей армий, просто-напросто брошено в корзину для мусора; тщетно ищет в недоумении на следующее утро Наполеон обращение "Moniteur": Фуше запретил его печатать. Фуше запрещает императору! Наполеону еще кажется невероятной та безграничная дерзость, с какой обращается с ним его бывший слуга, но с каждым часом настойчивее и откровеннее становятся удары, которыми преследует его эта жесткая рука, пока он наконец не переезжает в Мальмезон. Однако, забравшись туда, он упирается. Он не хочет двигаться дальше, хотя уже приближаются драгуны армии Блюхера, хотя Фуше с каждым часом все суровее понуждает его быть благоразумным и уезжать. Чем явственнее ощущает Наполеон свое падение, тем судорожнее цепляется он за власть. В конце концов, когда дорожная карета уже ждет во дворе, у него является мысль сделать еще один величественный жест -- он, император, просит разрешения стать в качестве простого генерала во главе войск, чтобы снова одержать победу или пасть. Но Фуше, трезвый Фуше не может воспринять всерьез такое романтическое предложение. "Этот человек, должно быть, издевается над нами! -- гневно восклицает он. -- Его присутствие во главе армии явилось бы лишь новым вызовом Европе, и не таков характер Наполеона, чтобы можно было поверить в его безразличие к власти".
Фуше грубо отчитывает генерала за то, что тот вообще осмелился передать ему подобное послание, вместо того чтобы увезти императора, и приказывает немедленно позаботиться об отъезде этого человека. Самого Наполеона он вообще не удостаивает ответом. Побежденные в глазах Фуше не стоят капли чернил.
Наконец-то он свободен и добился своей цели: устранив Наполеона, пятидесятишестилетний Фуше, герцог Отрантский, достиг единодержавной, ничем не ограниченной власти. Каким бесконечно извилистым путем шел он через лабиринт этого двадцатипятилетия: щуплый, бледный сынок торговца превратился в печального монастырского учителя с тонзурой на голове, потом он возвысился до народного трибуна и проконсула, затем стал герцогом Отрантским и слугой императора, и наконец -- он больше не слуга, а единодержавный повелитель Франции. Интрига восторжествовала над идеей, ловкость над гением. Вокруг него кануло в бездну целое поколение бессмертных; Мирабо умер, Марат убит, Робеспьер, Демулен, Дантон гильотинированы, его сотоварищ по консульству Колло выслан на малярийный остров Гвианы, Лафайет устранен -- погибли и исчезли все до одного товарищи Фуше по революции. И в то время как он, свободно избранный и облеченный доверием всех партий, распоряжается судьбами Франции, Наполеон, повелитель мира, переодетый бедняком, с фальшивым паспортом секретаря какого-то незначительного генерала, бежит, Мюрат и Ней ожидают расстрела, жалкие родственники Наполеона, некогда короли его милостью, бродят с места на место, потеряв свои земли, с пустыми карманами, в поисках убежища. Все славные деятели этой единственной в своем роде поворотной эпохи мировой истории пали, он один возвысился благодаря своему настойчивому, выжидающему во мраке, роющему под землей терпению. Министерство, сенат и народное собрание покорны в его искусных руках, как мягкий воск; некогда высокомерные генералы, дрожа за свои пенсии, с овечьей кротостью подчиняются новому президенту; буржуазия и народ Франции ожидают его решении. Людовик XVIII шлет к нему гонцов, Талейран приветствует его, Веллингтон, победитель при Ватерлоо, посылает ему секретные известия -- впервые все нити судеб всего мира совершенно открыто и свободно проходят через его руки.
Пред ним стоит грандиозная задача: спасти разбитую, побежденную страну от приближающихся врагов, помешать бесполезному отчаянному сопротивлению, добиться хороших условий мира, найти подходящую форму государственного правления и подходящего главу государства, создать из хаоса, новые нормы, установить прочный порядок. Для этого требуется большое мастерство, крайняя изворотливость ума, и действительно, в этот час, когда все сбиты с толку и теряют присутствие духа, распоряжения Фуше обнаруживают величайшую энергию, а его замыслы, идущие по двум или даже четырем направлениям, -- поразительную уверенность. Он всем друг, но только для того, чтобы всех дурачить и делать лишь то, что ему самому кажется правильным и полезным. Делая вид перед парламентом, что он стоит за сына Наполеона, выказывая себя перед Карно приверженцем республики, а союзникам выдавая себя за сторонника герцога Орлеанского, Фуше на самом деле потихоньку пододвигает кормило правления прежнему королю -- Людовику XVIII. Совершенно незаметно, делая легкие, искусные повороты, не открывая даже ближайшим друзьям своих истинных намерений, перебирается он через целое болото подкупов на сторону роялистов и ведет переговоры о передаче доверенного ему правления Бурбонам, разыгрывая в то же время в совете министров и в палате роль непоколебимого бонапартиста и республиканца. С психологической точки зрения, такое решение задачи было единственно правильным. Только немедленная капитуляция перед королем может спасти истекающую кровью, разоренную, заполоненную чужими войсками Францию и сделать безболезненным переход к новому порядку. Один только Фуше благодаря своему чувству реальности сразу понимает необходимость такого хода событий и проводит в жизнь свой замысел самовольно, собственными силами, невзирая на противодействие Совета, народа, армии, палаты и сената.
Фуше обнаруживает в эти дни исключительную мудрость, но -- и в этом его трагедия! -- ему недостает лишь одного, последнего, самого высшего и чистого качества: умения забыть ради дела себя, свою выгоду. Того последнего качества, которое подсказало бы ему, что такому человеку, как он, в пятьдесят шесть лет, стоящему на вершине славы, обладающему десяти- или двадцатимиллионным состоянием, пользующемуся почетом и уважением современников и истории, по осуществлении столь мастерски исполненной задачи следует отойти в сторону. Но тот, кто двадцать лет так жадно стремился к власти, кто двадцать лет наслаждался ею и все еще не насытился, тот не способен добровольно отречься, и совершенно так же, как Наполеон, Фуше не способен отойти от власти хотя бы минутой раньше, прежде чем его оттолкнут. А так как у него уже нет господина, которого он мог бы предать, ему ничего не остается, как предать самого себя, свое прошлое. Возвратить побежденную Францию ее прежнему повелителю -- это было истинным подвигом момента, правильным и смелым политическим шагом. Но позволить наградить себя за это решение чаевыми, приняв назначение на пост королевского министра, -- это уже низко и более чем преступно: это глупо. И бешеный честолюбец Фуше совершает эту глупость, чтобы еще хоть несколько часов истории "avoir la main dans la pate", пить из источника власти. Это его первая и самая большая, неисправимая глупость, навеки унизившая его перед историей. Проворно, ловко и терпеливо взобрался он по тысяче ступеней, но на последней неуклюже и совсем зря опустился на колени и полетел стремглав вниз.
О том, как происходила эта продажа трона Людовика XVIII в обмен на министерский пост, свидетельствует некий, к счастью, сохранившийся, характерный документ, один из немногих документов, дословно воспроизводящих дипломатические переговоры обычно столь осторожного Фуше. Во время "Ста дней" единственный мужественный приверженец короля барон де Витроль собрал в Тулузе армию и сразился с возвращающимся Наполеоном. Его взяли в плен, привезли в Париж, и император хотел тотчас же отдать приказ о его расстреле, но вмешался Фуше; он всегда считал нужным щадить врагов и в особенности тех, которые могли еще пригодиться. Итак, удовольствовались тем, что вплоть до решения военно-полевого суда заключили Витроля в военную тюрьму. Но едва Фуше становится 23 июня повелителем Франции, жена арестованного спешит к нему. Она молит об освобождении мужа, и Фуше немедленно соглашается на это, так как для него очень важно заручиться расположением Бурбонов. На следующий же день освобожденный предводитель роялистов барон Витроль является к герцогу Отрантскому, чтобы выразить ему свою благодарность.
Таким образом, между избранным республиканцами главой государства и непримиримым архироялистом происходит следующий разговор. Фуше спрашивает Витроля: "Итак, что же вы предполагаете теперь делать?" -- "Я намереваюсь ехать в Гент, почтовая карета ждет уже у ворот". -- "Это самое разумное с вашей стороны, -- ведь здесь для вас небезопасно". -- "Не желаете ли вы передать что-нибудь через меня королю?" -- "Ах, боже мой, нет. Конечно, нет. Передайте только, пожалуйста, его величеству, что он может рассчитывать на-мою преданность, но, к сожалению, не от меня зависит, чтобы он смог в скором времени вернуться в Тюильри". -- "Однако мне представляется, что это зависит только от вас". -- "В гораздо меньшей степени, чем вы предполагаете. Передо мной большие трудности. Правда, палата упростила ситуацию. Вам ведь известно, -- с улыбкой продолжает Фуше, -- что она провозгласила королем Наполеона Второго". -- "Как Наполеона Второго?" -- "Конечно, с этого следовало начать". -- "Но я полагаю, к этому не следует относиться серьезно?" -- "Да, конечно. Чем больше я размышляю, тем больше убеждаюсь в том, что это провозглашение совершенно бессмысленно. Но вы не можете себе представить, как много еще людей привержено этому имени. Некоторые из моих коллег, и прежде всего Карно, убеждены, что с избранием Наполеона Второго все будет спасено". -- "Сколько же будет еще продолжаться эта шутка?" -- "По всей вероятности, столько, сколько нам потребуется, чтобы избавиться от Наполеона Первого". -- "И что же за этим последует?" -- "Откуда же мне знать? В такие моменты трудно предсказать, что случится на следующий день". -- "Но если ваш коллега господин Карно столь привержен Наполеону, вам будет, вероятно, трудно отклонить эту комбинацию?" -- "О, вы не знаете Карно! Чтобы отвлечь его от этого, достаточно провозгласить правительство "французского народа", французский народ, подумайте только, что он скажет, услышав эти слова!" И оба смеются: избранный республиканцами герцог Отрантский, высмеивающий своего коллегу, и представитель роялистов. Они начинают понимать друг друга. "Вы правы, так постепенно все и наладится, -- возобновляет разговор барон Витроль. -- Но я надеюсь, что после Наполеона Второго и "французского народа" вы вспомните наконец и о Бурбонах". -- "Разумеется, -- отвечает Фуше, -- тогда настанет очередь герцога Орлеанского". -- "Как герцога Орлеанского? -- восклицает изумленный барон Витроль. -- Неужели вы думаете, что король согласится принять корону, которую столько раз выставляли на продажу и предлагали всему свету?" Фуше молчит и улыбается.
Но барон де Витроль уже все понял. В этом лукаво-ироническом, как будто небрежном разговоре Фуше открыл ему свои намерения. Он недвусмысленно дал понять, что может начать чинить всевозможные препятствия, что вместо Людовика XVIII могут либо провозгласить императором Наполеона Второго, либо королем герцога Орлеанского, либо учредить правительство французского народа, но что лично он, Фуше, не склоняется ни к одному из этих вариантов и готов спокойно вычеркнуть все три в пользу Людовика XVIII, если... Что кроется за этим "если", Фуше не высказал, но барон Витроль его понял -- быть может, по легкой улыбке или какому-либо жесту. Во всяком случае, он внезапно решает не уезжать, а остаться в Париже, у Фуше, конечно, при условии, что он сможет свободно переписываться с королем. Он ставит и другие условия: прежде всего двадцать пять паспортов для его агентов, посылаемых в Гент, где находится главная квартира короля. "Пятьдесят, сто, сколько пожелаете", -- отвечает весело настроенный министр полиции, входящий в республиканское правительство, представителю противников республики. "И затем прошу вашего разрешения один раз в день иметь с вами беседу".
И снова дает герцог веселый ответ: "Одного раза недостаточно! Два раза -- один раз утром, другой раз вечером". Теперь барон де Витроль может спокойно оставаться в Париже и, ведя под крылышком герцога Отрантского переговоры с королем, сообщить ему, что ворота Парижа для него открыты, если... если Людовик XVIII готов принять герцога Отрантского в качестве министра нового королевского правительства.
Когда Людовику XVIII предложили купить Фуше, швырнув ему как чаевые пост министра, чтобы таким способом открыть себе ворота Парижа, обычно флегматичный Бурбон вскипел. "Никогда!" -- заявляет он тем, кто хотел включить в список это ненавистное имя. И действительно, какое нелепое предложение: ввести в правительство убийцу короля, одного из тех, кто подписал смертный приговор его родному брату, берлога священника, свирепого атеиста и слугу Наполеон а! "Никогда!" -- кричит он вне себя от возмущения. Но ведь из истории известно, что означают эти "никогда" в устах королей, политиков и генералов: они почти всегда являются началом капитуляции. Разве Париж не стоит мессы? (*103) Разве его королевские предки со времен Генриха IV не приносили подобных sacrifici dell'intelletto, жертв ума и совести, ради обладания властью?
Под влиянием настойчивых уговоров со стороны придворных генералов, Веллингтона и прежде всего Талейрана (ему, женатому епископу, нужно, чтобы среди придворных был еще более дискредитированный человек) король начинает понемногу колебаться. Все без исключения уверяют его, что только один человек способен беспрепятственно открыть ему ворота Парижа: только Фуше! Только этот человек, который, примыкая ко всем партиям и разделяя самые различные мнения, является постоянным и самым лучшим стремянным всех претендентов на корону, только он может предотвратить кровопролитие. Кроме того, этот старый якобинец уже давно стал решительным консерватором, раскаялся и прекрасным образом предал Наполеона. В конце концов, король, дабы облегчить свою совесть, исповедуется; говорят, что, воскликнув: "Мой бедный брат, если бы ты мог видеть меня в эту минуту!" -- он изъявил готовность тайно принять Фуше в Нейи -- тайно, ибо в Париже не должны догадываться, что избранный народом вождь продает свою страну за пост министра, а претендент на престол -- свою честь за королевскую корону. Во мраке, в присутствии одного только свидетеля, беглого епископа, тайно завершается этот позорнейший в новой истории сговор между бывшим якобинцем и будущим королем.
Там, в Нейи, разыгрывается жуткая, фантастическая сцена, достойная Шекспира или Аретино (*104): потомок Людовика Святого (*105), король Людовик XVIII, принимает одного из убийц своего брата, семикратного клятвопреступника Фуше, министра времен Конвента, императора и республики, чтобы принять у него присягу, восьмую присягу на верность. Талейран, бывший епископ, впоследствии республиканец, а затем слуга императора, вводит своего сотоварища. Чтобы лучше ступать, хромой Талейран кладет руку на плечо Фуше, -- "порок, опирающийся на предательство", по язвительному замечанию Шатобриана, -- и таким манером эти два атеиста, приспособленца, приближаются, словно братья, к наследнику Людовика Святого. Сперва низкий поклон. Затем Талейран принимает на себя неприятную обязанность представить королю в качестве министра убийцу его брата. Преклонив колени перед "тираном" и "деспотом" для принесения присяги, худощавый человек, став бледнее обычного, целует руку, в которой течет та же кровь, что он однажды помог пролить, и присягает во имя бога, чьи церкви он некогда разграбил и осквернил со своей шайкой в Лионе. Это чрезмерно даже для Фуше.
Поэтому, покидая комнату, где происходила аудиенция, герцог Отрантский все еще бледен и должен опереться на прихрамывающего Талейрана. Он не произносит ни слова. Даже иронические замечания прожженного циника епископа, которому отслужить мессу все равно что сыграть в карты, не могут вывести Фуше из смущения, и он продолжает хранить молчание. Ночью, увозя в кармане подписанный королем декрет о своем назначении министром, возвращается он в Тюильри к своим ничего не подозревающим коллегам, которых он завтра разгонит, а послезавтра отправит в ссылку; должно быть, ему было среди них слегка не по себе. Только что этот самый неверный из слуг был свободен, но -- сколь удивительны противоречия судьбы! -- низменные души не выносят свободы, они неизменно бегут от нее обратно в рабство. И вот Фуше, вчера еще сильный и независимый, вновь унижается перед господином, вновь приковывает себя к галере власти (воображая, что стоит у кормила судьбы). Но скоро он будет носить и клеймо -- знак своей галеры.
На следующее утро в Париж вступают войска союзников. Согласно тайному сговору, они занимают Тюильри и просто-напросто запирают двери перед депутатами. Это дает удобный повод мнимо изумленному Фуше предложить своим коллегам, в виде протеста против угрозы штыками, сложить с себя полномочия правительства. Одураченные министры соглашаются на этот патетический жест. Таким образом, как было сговорено, престол внезапно оказывается незанятым, и в течение целого дня в Париже не существует никакого правительства. Людовику XVIII достаточно приблизиться к воротам Парижа, и его восторженно принимают как спасителя, окруженного шумным ликованием, которое подготовил за деньги новый министр полиции. Отныне Франция опять королевство.
Только теперь понимают коллеги Фуше, как ловко он их провел. Из "Moniteur" они узнают, и за какую цену был куплен Фуше. И в эту минуту глубоко порядочный, честный, ничем не запятнанный (а лишь несколько ограниченный) Карно приходит в ярость. "Куда же мне теперь идти, предатель?" -- презрительно спрашивает он новоиспеченного королевского министра полиции.
Но Фуше отвечает ему столь же презрительно: "Куда тебе угодно, дурак".
Этим лаконическим диалогом, характеризующим обоих старых якобинцев и последних термидорианцев, завершается удивительнейшая драма нового времени, революция и ее ослепительная фантасмагория -- шествие Наполеона через мировую историю. Эпоха героических авантюр угасла, начинается эпоха мирных буржуа.