Напечатанные в «Библиографических записках» 1859 г., т. II, № 10 (стб. 305—312) воспоминания принадлежат Александру Акинфовичу Кононову, автору ряда очерков мемуарного характера.
(Посвящается П. В. Анненкову)[437].
.. . Меня отдали в пансион в Москве (1817 г.); Василий Степанович Кряжев[438], известный по своим переводам и учебным книгам, был его содержателем. После (1818 г.) перевели меня в другое заведение; в этом последнем часто видал я князя Александра Александровича Шаховского[439], родственника моего наставника, у которого я жил и который состоял на службе при университете. Вместе со мною воспитывались два родных племянника князя. Толстый, лысый мужчина, в мешковатом чёрном фраке — вот каким представился мне известный русский драматург; рябоватое лицо, орлиный нос, проницательный взгляд — всё это вместе делало физиономию его замечательною: кто раз его видел, верно узнал бы и через двадцать лет. С первого взгляда Шаховской казался холодным, даже отталкивающим от себя; но нельзя было не полюбить его, узнавши короче. Сначала я как будто его боялся; частые свидания с ним то в пансионе, то у его родителя, старика[440], всегда лежавшего в постели, которого я по его приказанию звал дедушкою, потому что было дальнее родство между нашими семействами, — свидания эти сблизили нас, и я не только перестал его бояться, но стал находить его очень любезным и привязался к нему.
Вскоре потом узнал я Мерзлякова[441], которому отец мой поручил давать мне уроки русской словесности. Небольшой ростом, полный, с одутловатым лицом, редковолосый и небрежный в туалете — таким увидел я Алексея Фёдоровича. Скромный, даже застенчивый в обществе, Мерзляков на кафедре являлся во всей силе своего дарования; его красноречие увлекало слушателей и готовило в юношах людей, полезных для государства. Он был всегда добрый и благотворительный человек, хотя собственные его обстоятельства были и не в блестящем положении.
В Москве (1829 г.), познакомившись с В. Л. Пушкиным[442], я почти ежедневно бывал у него. Опишу Василия Львовича, каким узнал его. Старик, чут движущийся от подагры, его мучившей, небольшой ростом, с открытой физиономией, с седыми, немногими оставшимися ещё на голове волосами, очень весёлый балагур — вот что видел я в нём при первом свидании. При дальнейшем знакомстве я нашёл в нём любезного, доброго, откровенного и почтенного человека; не гения, каким был его племянник, даже не без предрассудков, но человека, каких немного, человека, о котором всегда буду вспоминать с уважением и признательностью. Он дал мне списать своего Буянова[443], хотя я знал его уже на память; сам читал мне своего Юродивого, напечатанного — помнится — в «Московском Вестнике»[444]. У него была огромная библиотека, но худо размещённая по тесноте дома; книги на полках шкапов стояли в три ряда, так что с большим трудом можно было отыскать чего желаешь.
У Василья Львовича встречал я многих литераторов: Ивана Ивановича Дмитриева[445], высокого, худощавого, в седом парике, в сером фраке с звездою; Алексея Фёдоровича Малиновского[446], известного по его археологическим трудам; князя Петра Ивановича Шаликова[447], добродушнейшего человека… Ещё в детстве видал я князя у друга его Бориса Карловича Бланка[448], также некогда литератора, проживавшего то в Москве, то в деревне: выезд Бланка из столицы подал повод, кажется — князю Вяземскому, написать шуточные стихи, в которых Шаликов говорит при расставаньи с своим приятелем:
Прощай, прощай, о Бланк драгой,
Единственный читатель мой! [449]
Однажды мы сидели в кабинете Василья Львовича: он, Михайло Александрович Салтыков[450], Шаликов и я; отворились двери, вошёл новый гость, черты лица которого два года тому назад (при встрече в театре) так врезались мне в память и ещё более утвердились в ней портретом Кипренского: это был А. С. Пушкин. Поэт обнял дядю, подал руку Салтыкову и Шаликову; Василий Львович назвал ему меня, мы раскланялись. Все сели; начался разговор. Александр Сергеевич рассказывал всё, что я после читал в статье его: «Поездка в Арзрум»[451]. Между тем князь Шаликов присел к столу и писал: «недавно был день вашего рождения, Александр Сергеевич,[452] — сказал он поэту. — Я подумал, как никто не воспел такого знаменитого дня и написал вот что». Он подал бумагу Пушкину; тот прочитал, пожал руку автору и положил записку в карман, не делая нас участниками в высказанных ему похвалах. Последнее моё свидание с А. С. Пушкиным было у М. А. Салтыкова. Тут много говорил он о Турчаниновой, которая тогда удивляла всех своим глазным магнитизмом; он сказывал, что она готовит о том сочинение, но кажется — оно не являлось в свет[453].
Раз как-то сказал я Василью Львовичу, что еду к князю А. А. Шаховскому; он просил меня передать князю его почтение. Когда я вошёл к Шаховскому в гостиную, хозяин обедал, хотя уже был седьмой час вечера; возле него сидел на креслах полный мужчина, приятной наружности, с Анною на шее. Князь, как всегда, обрадовался мне, расспрашивал о родных, вспоминал старых знакомых, и отнёсся к своему гостю, говоря, что хотя я много его моложе, но-напоминаю ему прошлое, ибо деревня моя в виду той, где он сам родился и провёл своё детство; он даже поручил мне узнать, не продадут ли того имения: «хотелось бы и умереть там, где родился!» Разговор длился; коснулись литературы, и я очень удивился, услышав от князя (который писал тогда что-то новое, и для того понадобились ему справки с русской историей), что история, написанная Карамзиным, очень плоха, что в ней не нашёл он нужных ему сведений. Гость улыбнулся и сказал, «а до него у нас вовсе не было истории». Гость это был Михаил Николаевич Загоскин[454]. — Когда я передал князю поручение В. Л. Пушкина, он промолчал, как будто не слыхал, что я говорю. После Салтыков об‘яснил мне, что он терпеть не мог Василия Львовича за выходку против комедии его: «Новый Стерн»[455] 18; а Василий Львович рассказал, за что Шаховской не любил Карамзина: когда знаменитый историограф издавал журнал[456], князь послал ему стихи; тот их не напечатал, и самолюбие автора было оскорблено.
В. Л. Пушкин скончался в 1830 году. Давно больной, он хотя не ощущал особенных страданий, но ходить уже не мог; лёжа в своём кабинете на диване и перелистывая столь знакомого ему Беранже[457], вдруг тяжело вздохнул — и его не стало.
(Литературная полемика Шаховского и его противников подробно об‘яснена г. Лонгиновым в Современнике 1856 года, 7 и 11.)
В 1830 году мне предстояло знакомство более продолжительное с человеком, весьма замечательным. Начальником губернии нашей был тогда Николай Иванович Хмельницкий[458], через которого возвращена была мне с разными условиями, из ценсуры моя комедия[459]. Я знал Хмельницкого только по переписке по этому делу и как драматического писателя. В уездном городе Дорогобуже была ярмарка и здесь я с ним познакомился: он был тогда лет сорока, приятной наружности, казался застенчивым, не любил больших обществ, зато бывал очень любезен в небольшом кружке, по сердцу; о своих литературных занятиях не любил говорить, но охотно и увлекательно говорил о литературе вообще. Всякий раз, приезжая в Смоленск, я посещал Хмельницкого, и всегда ожидал меня самый радушный приём. Однажды на имянинах одного общего нашего знакомого А. Ф. Гернгросса, в деревне[460], мы провели вместе целый день. Под вечер, войдя в боковую комнату, я нашёл его в ней одного стоящим перед картиною, которую он внимательно рассматривал. Картина изображала Сивиллу: с восторженным видом держит прорицательница открытую книгу и, кажется, готовится начать свои предвещания. «Какое впечатление делает на вас эта картина?» спросил меня Николай Иванович. Я не знаток в живописи, отвечал я; но вижу, что картина хороша; сильного впечатления однако она не производит на меня. «Тоже самое и со мною; не довольно быть только хорошим живописцем, не довольно уметь верно и отчётливо изображать избранный предмет, надо уметь дать ему трогательность: эта же женщина, еслиб мы видели её с младенцем на руках или окружённую семейством, с выражением волнений сердца, заставила бы нас чувствовать; а тут мы холодны и равнодушны, потому что предмет взят не из природы — он неестественен»…
Хмельницкий думал завести в Смоленске библиотеку[461]; начиная приводить мысль свою в исполнение, он отнёсся ко всем литераторам, с просьбою прислать изданные ими сочинения. Такое же отношение было послано и к Пушкину. Нумер на письме и официальный тон не понравились поэту; ему приятнее была бы простая приятельская записка, и он отвечал[462]: «Я бы за честь себе поставил препроводить сочинения мои в смоленскую библиотеку, но вследствие условий, заключённых с петербургскими книгопродавцами, у меня не осталось ни единого экземпляра, а дороговизна книг не позволяет мне и думать о покупке книг. С глубочайшим почтением и проч.» Затем следовала приписка: «Дав официальный ответ на официальное письмо ваше, позвольте поблагодарить вас за ваше воспоминание и попросить у вас прощения не за себя, а за моих книгопродавцев, не высылающих вам, вопреки моему наказу, ежегодной моей дани. Она будет вам доставлена, вам, любимому моему поэту; но не ссорьте меня с смоленским губернатором, которого впрочем я столько же уважаю, сколько вас люблю. Весь ваш»[463].
В 1837 году Хмельницкий был переведён губернатором в Архангельск, и я не видался с ним более.
Проживая в деревне, я встретился ещё с Сергеем Николаевичем Глинкою[464], приезжавшим в нашу сторону посетить своих родных. Я видал его и прежде, но не был знаком с ним; тут мы сошлись и полюбили друг друга. Сергей Николаевич был среднего роста, смуглой, с замечательной физиономией и восторженным взглядом. Он постоянно носил один костюм, не изменяя ни цвета, ни покроя: синий или серый фрак и мягкую круглую шляпу. Благо общественное было для него важнее всего, и он по праву мог повторить известный стих:
Et je suis citoyen avant que d’être père [465].
Он имел много случаев приобрести что-нибудь, и никогда ничего у него не было. Следующее обстоятельство показывает всю чистоту души его, никогда себе не изменявшей. После смерти отца Сергея Николаевича, небольшое оставшееся имение досталось ему вместе с несколькими братьями и сестрой; когда дошло до раздела, он отдал свою часть сестре, а сам определился домашним учителем к какому-то помещику Харьковской губернии. Выданные ему от правительства в 1812 году на расходы 100.000 руб. он, по окончании Отечественной войны, возвратил в целости[466]; нуждаясь в деньгах, он заложил вещи своей жены, но ни копейки не истратил для себя из вверенной ему суммы.
Не могу не рассказать ещё двух случаев из жизни Сергея Николаевича. В 1818 году гвардия была в Москве; Глинка ехал на извозчике; навстречу шла команда, которую вёл молодой офицер с обнажённою шпагою в руке. Это было у Иверских ворот, где всегда людно и тесно. Офицер прежде кричал на извозчика, а потом ударил его шпагою и так неосторожно, что попал в лицо и оцарапал до крови. Глинка соскочил с дрожек, обошёл и у задней шеренги расспросил: кто этот офицер и какого полка? Вслед затем он отправился прямо к дивизионному командиру, об‘яснил происшествие и прибавил, что если завтра же обиженный не будет удовлетворён, то он подаст всеподданнейшую жалобу государю. Генерал тотчас послал за офицером. «Виноват, я точно это сделал, сказал офицер, выслушав начальника; но что угодно г. Глинке?» — Чтобы вы в присутствии генерала и при мне попросили прощения у этого извозчика. За что вы его ударили? какое имели на то право? Вы — офицер, он — извозчик, оба полезны по-своему и один другого заменить не можете! — «Но я не знаю этого извозчика». — Он здесь со мною, — отвечал Глинка. Тогда позвали извозчика; «извини, братец, мою горячность!» сказал офицер и дал ему 25 р.
В другой раз в Смоленске, под‘ехав на извозчике к одному знакомому дому, Глинка слез с дрожек, снял с себя сюртук, который был надет поверх фрака, положил на экипаж и пошёл по лестнице. Когда он вышел из дому, ни сюртука, ни извозчика не было. Он отправился в полицию, чтобы об‘явить о пропаже. «Извольте, говорят ему, взять в казначействе гербовой лист в 50 к., и мы напишем об‘явление». — Как, у меня украли, да я ещё и деньги должен платить? возразил Глинка и прямо отсюда пошёл на биржу, где стоят извозчики; посмотрел — вора не было. «Послушайте, братцы, сказал он им; вот что со мною случилось, вот приметы вашего товарища, найдите мой сюртук; я живу там-то, зовут меня Сергей Николаевич Глинка». — Знаем, знаем, батюшка! закричали извозчики. На другой день сюртук был найден и вор приведён. Глинка сделал приличное наставление виновному, надел сюртук и отправился в полицию. «Извольте видеть, сказал он с довольным видом: полтины не платил, просьбы не писал, а сюртук на мне; а я не полицмейстер!»
После того он скоро уехал из нашей стороны, но иногда писал ко мне. Последнее его письмо оканчивалось этими стихами:
Да охраняет провиденье
Любовь и дружбу твоих дней,
В моей судьбе мне утешенье
Счастливый быт моих друзей.
Под конец жизни Сергей Николаевич ослеп и умер в преклонных летах.