На другой день Петушков, по обыкновению, отправился в булочную. Все пошло по-прежнему. Но в сердце у него засела заноза. Он уже не так часто посмеивался и иногда задумывался. Настало воскресенье. У Прасковьи Ивановны болела поясница; она не слезала с полатей; через силу сходила к обедне. После обедни Петушков позвал Василису в заднюю комнатку. Она все утро жаловалась на скуку. Судя по выражению лица Ивана Афанасьича, в его голове вертелась мысль необыкновенная и для него самого неожиданная.
- Сядь-ка ты вот здесь, Василиса,-сказал он ей,-а я тут сяду. Мне нужно с тобой поговорить маленько. Василиса села.
- Скажи мне, Василиса, ты писать умеешь?
- Писать?
- Да, писать?
- Нет, не умею.
- А читать?
- И читать не умею.
- А кто ж тебе письмо-то мое прочитал?
-Дьячок. Петушков помолчал.
- А хотела бы ты знать грамоте?,
- Да на что нам грамоте знать, Иван Афанасьич?
- Как на что? Книги можно читать.
- А в книгах-то что стоит?
- Все хорошее... Послушай, хочешь, я тебе принесу книжку?
- Да ведь я читать не умею, Иван Афанасьич.
- Я буду тебе читать.
- Да ведь, чаи, скучно?
- Как можно! скучно! Напротив, оно против скуки хорошо.
- Разве сказки читать будете?
- А вот увидишь завтра.
Петушков к вечеру возвратился домой и начал рыться у себя в ящиках. Нашел он несколько разрозненных томов "Библиотеки для чтения", штук пять серых московских романов, арифметику Назарова, детскую географию с глобусом на заглавном листе, вторую часть истории Кайданова, два сонника, месяцеслов за 1819 год, два нумера "Галатеи", "Наталью" Долгорукую" Козлова и первую часть "Рославлева". Долго думал он, что бы выбрать? и наконец решился взять поэму Козлова и "Рославлева".
На другой день Петушков поспешно оделся, сунул обе книжонки под лацкан сюртука, пришел в булочную и, как только улучил свободное время, усадил Василису и начал читать ей роман Загоскина. Василиса сидела неподвижно; сперва улыбалась, потом как будто призадумалась... потом нагнулась немного вперед; глаза ее съежились, рот слегка раскрылся, руки упали на колени: она задремала. Петушков читал скоро, невнятно и глухим голосом,поднял глаза...
- Василиса, ты спишь?
Она встрепенулась, потерла себе лицо и потянулась. Петушкову досадно стало на нее и на себя...
- Скучно,-лениво проговорила Василиса.
- Послушай, хочешь, я тебе стихи почитаю?
- Как?
- Стихи... хорошие стихи.
- Нет, уж будет, право.
Петушков проворно достал поэму Козлова, вскочил, прошелся по комнате, стремительно подбежал к Василисе и принялся читать. Василиса закинула голову назад, растопырила руки, вгляделась в лицо Петушкова-и вдруг залилась звонким и резким хохотом... так и покатилась.
Иван Афанасьич с досадой швырнул книгу на пол. Василиса продолжала хохотать.
- Ну, чему ты смеешься, глупая?1 Василиса заливалась пуще прежнего.
- Смейся, смейся,- ворчал Петушков сквозь зубы. Василиса взялась за бока, заохала.
- Да чему ты, сумасшедшая?
Но Василиса только руками махала. Иван Афанасьич схватил фуражку и выбежал из дому. Быстро, неровными шагами шел он по городу, шел, шел и очутился у заставы. Вдоль улицы вдруг застучали колеса, затопали лошади... Кто-то кликнул его по имени. Он поднял голову и увидал просторную старинную линейку. В линейке, лицом к нему, сидел г. Бублицын между двумя девицами, дочерями господина Тютюрева. Обе девицы были одеты совершенно одинаково, как бы в ознаменование их неразрывной дружбы; обе улыбались задумчиво, но приятно, и томно наклоняли головки набок. На другой стороне линейки виднелась широкая соломенная шляпа почтенного господина Тютюрева и отчасти представлялся взорам его полный и круглый затылок; рядом с его соломенной шляпой возвышался чепец его супруги. Самое положение обоих родителей служило явным доказательством их искреннего благоволения и доверенности к молодому Бублицыну. И молодой Бублицын, видимо, чувствовал и ценил их лестную доверенность. Конечно, он сидел непринужденно, непринужденно разговаривал и смеялся; но в самой развязности его обращения замечалась нежная, трогательная почтительность. А девицы Тютюревы? Трудно выразить словами все, что внимательный взор наблюдателя открывал в чертах обеих сестриц. Благонравие, и кротость, и скромная веселость, грустное понимание жизни и непоколебимая вера в самих себя, в высокое и прекрасное призвание человека на земле, приличное внимание к юному собеседнику, по дарованиям умственным, может быть, не вполне им равному, но по сердечным свойствам совершенно достойному снисхожденья... вот какие качества и чувства изображались в это время на лицах девиц Тютюревых. Бублицын кликнул Ивана Афанасьича по имени так, без всякой причины, от избытка внутреннего довольства; поклонился ему чрезвычайно дружелюбно и приветливо; сами девицы Тютюревы поглядели на него ласково и кротко, как на человека, с которым они бы не прочь даже познакомиться... Маленькой рысцой пробежали добрые, сытые, смирные лошадки мимо Ивана Афанасьича; плавно покатилась линейка по широкой дороге, разнося добродушный девический смех; в последний раз мелькнула шляпа г-на Тютюрева; пристяжные закинули головы набок, щепотко запрыгали по короткой зеленой травке... кучер засвистал одобрительно и бережно; линейка исчезла за ракитами.
Долго простоял на месте бедный Петушков.
- Сирота я, сирота казанская,-прошептал он наконец... Оборванный мальчишка остановился перед ним, робко посмотрел на него, протянул руку...
- Христа ради, барин хороший.
Петушков достал грош.
- На тебе на твое сиротство,-проговорил он через силу и пошел опять в булочную. На пороге Василисинон комнатки остановился Иван Афанасьич.
"Вот,- подумал он,- вот с кем я знаюсь! Вот оно, мое семейство! вот оно!.. И тут Бублицын и там Бублицын".
Василиса сидела к нему спиной и, беззаботно попевая, разматывала нитки; платье на ней было ситцевое, полинялое; волосы она заплела кое-как... В комнате, невыносимо жаркой, пахло периной, старыми тряпками; кой-где по стенам проворно мчались рыжие, щеголеватые прусаки; на дряхлом комоде, с дырочками вместо замков, лежал, подле разбитой банки, стоптанный женский башмак... На полу еще валялась поэма Козлова... Петушков покачал головой, скрестил руки и вышел. Он был обижен.
Дома он приказал подать себе одеться. Овисим поплелся за сюртуком. Петушкову весьма хотелось вызвать Онисима на разговор, но Онисим молчал угрюмо. Наконец Иван Афанасьич не вытерпел:
- Что ж ты меня не спрашиваешь, куда я иду?
- А на что мне знать, куда вы идете?
- Как на что? Ну, придет кто-нибудь за нужным делом, спросит: где, мол, дескать, Иван Афанасьич? А ты ему и скажешь: Иван Афанасьич туда-то пошел.
- За нужным делом... Да кто к вам за нужным делом-то ходит?
- Вот ты опять начинаешь грубить? Ведь вот опять? Онисим отвернулся и принялся чистить сюртук.
- Право, Онисим, ты человек пренеприятный. Онисим исподлобья поглядел на барина.
- И всегда ты так. Вот уж именно всегда. Онисим улыбнулся.
- Да на что мне у вас спрашивать, Иван Афанасьич, куда вы идете? Как будто я не знаю? К булочнице!
- А вот и вздор! вот и соврал! Совсем не к ней. Я к булочнице больше ходить не намерен.
Онисим прищурился и тряхнул веником. Петушков ожидал одобренья; но слуга его безмолвствовал.
- Не годится,- продолжал строгим голосом Петушков,- неприлично... Ну, говори же ты, что ты думаешь?
- Что мне думать? Ваша воля. Что мне думать?
Петушков надел сюртук.
"Не верит мне, бестия",- подумал он про себя.
Он вышел из дому, но ни к кому. не зашел. Походил по улицам. Обратил внимание на заходящее солнце. Наконец часу в девятом воротился домой. Он улыбался; он беспрестанно пожимал плечами, как бы- дивясь своей глупости. "Ведь вот,-думал он,-что значит твердая воля..."
На другой день Петушков встал довольно поздно. Ночь он провел не совсем хорошо, до самого вечера не выходил никуда и скучал страшно. Перечел Петушков все свои книжонки, вслух похвалил одну повесть в "Библиотеке для чтения". Ложась спать, велел Онисиму подать себе трубку. Онисим вручил ему предрянной чубучок. Петушков начал курить; чубучок захрипел, как запаленная лошадь.
- Что за гадость!-воскликнул Иван Афанасьич,-где же моя черешневая трубка?
- А в булочной,- спокойно возразил Онисим. Петушков судорожно моргнул глазами.
- Что ж, прикажете сходить?
- Нет, не нужно-; ты не ходи... не нужно; не ходи, слышишь?
- Слушаю-с.
Ночь прошла кое-как. Утром Онисим, по обыкновению, подал Петушкову на тарелке с синими цветочками белую свежую булку. Иван Афанасьич посмотрел в окно и спросил Онисима:
- Ты ходил в булочную?
- Кому ж ходить, коли не мне?
- А!
Петушков углубился в размышление.
- Скажи, пожалуйста, ты там видел кого-нибудь?
- Известно, видел.
- Кого же ты там видел, например?
- Да известно кого: Василису.
Иван Афанасьич умолк. Онисим убрал со стола и уже вышел было из комнаты...
- Онисим,- слабо воскликнул Петушков.
- Чего изволите?
- А... обо мне она не спрашивала?
- Известно, не спрашивала.
Петушков стиснул зубы. "Вот,-подумал он,-вот она, любовь-то...-Он опустил голову.-А ведь смешон же я был,- подумал он опять,- вздумал ей стихотворенья читать! Эка! Да ведь она дура! Да ведь ей, дуре, только бы на печи лежать да блины есть! Да ведь она деревяшка, совершенная деревяшка, необразованная мещанка!"
- Не пришла...- шептал он два часа спустя, сидя на том же месте,-не пришла! Каково? ведь она могла видеть, что я ушел от нее рассерженный, ведь она могла же знать, что я обиделся! Вот тебе и любовь! И не спросила даже, здоров ли я? Здоров ли, дескать, Иван Афанасьич? Вторые сутки меня не видит-и ничего!.. Даже, может быть, опять изволила видеться с этим Буб... Счастливчик! Тьфу, черт возьми, какой я дурак!
Петушков встал, молча прошелся по комнате, остановился, слегка наморщил брови и почесал у себя в затылке.
- Однако,-сказал он вслух,-пойду-ка я к ней. Надобно же посмотреть, что она там-таки делает? Пристыдить ее надобно. Решительно пойду. Онька! одеваться!
"Ну,- думал он, одеваясь,- посмотрим, что-то будет? Она, пожалуй, чего доброго, на меня сердится. И в самом деле, человек ходил-ходил, ходил-ходил да вдруг, ни с того ни с сего, взял да перестал ходить! А вот посмотрим".
Иван Афанасьич вышел из дому и добрался до булочной. Он остановился у калитки: надобно ж оправиться и обтянуться... Петушков взялся обеими руками за фалды да чуть не оторвал их прочь совсем... Судорожно покрутил он затянутой шеей, расстегнул верхний крючок воротника, вздохнул...
- Что ж вы стоите,- закричала ему Прасковья Ивановна из окошка.Войдите.
Петушков вздрогнул и вошел. Прасковья Ивановна встретила его на пороге.
- Что это вы, батюшка, к нам вчера не пожаловали? Аль нездоровьице какое помешало?
- Да, у меня что-то вчера голова болела...
- А вы бы к височкам по огурчику приложили, мой батюшка. Как рукой бы сняло. А теперь не болит головка?
- Нет, не болит.
- Ну, и слава тебе, господи!
Иван Афанасьич отправился в заднюю комнату. Василиса увидала его.
- А! здравствуйте, Иван Афанасьич.
- Здравствуйте, Василиса Тимофеевна.
- Куда вы ливер девали, Иван Афанасьич?
- Ливер? какой ливер?
- Ливер... наш ливер. Вы его, должно быть, к себе занесли. Вы ведь такой... прости, господи!..
Петушков принял важный и холодный вид.
- Я прикажу своему человеку посмотреть. Так как я вчера здесь не был,значительно проговорил он...
- Ах, да ведь точно, вас вчера здесь не было.- Василиса присела на корточки и начала рыться в сундуке...- Тетка! А, тетка!
- Че-а-во?
- Ты, что ль, взяла мою косынку? .
- Какую косынку?
- А желтую.
- Желтую?
- Да, желтую, с разводами.
- Нет, не брала.
Петушков нагнулся к Василисе.
- Послушай, Василиса, меня; послушай-ка, что я тебе скажу. Теперь дело идет не о ливерах да о косынках; этим вздором можно и в другое время заняться.
Василиса не тронулась с места и только подняла голову.
- Ты скажи мне, по чистой совести, любишь ли ты меня или нет? Вот что я желаю знать наконец!
- Ах, какой же вы, Иван Афанасьич... Ну, да, разумеется.
- А коли любишь, как же это ты ко мне вчера не зашла? Некогда было? Ну, прислала бы узнать, что, дескать, не болен ли я, что меня нету? А тебе и горюшка мало. Я хоть там, пожалуй, умирай себе, ты и не пожалеешь.
- Эх, Иван Афанасьич, не все ж про одно думать; работать надобно.
- Оно, конечно,- возразил Петушков,- а все-таки... И над старшими смеяться не следует... Нехорошо. Притом не мешает в известных случаях... А где же моя трубка?
- Вот ваша трубка. Петушков начал курить.