Соч. С. Л. Гедеонова. Санкт-Петербург. 1846. В тип. императорской Академии наук. В 8-ю д. л., 115 стр
В нынешнем году на Большом театре давали оперу г-на Николаи «II Templario»*[32], которая довольно понравилась публике, несмотря на совершенное отсутствие творческого дара, самобытности, несмотря на бесчисленные подражания. В авторе заметна была ловкость, образованность, музыкальная начитанность, если можно так выразиться; он не впал ни в одну грубую ошибку… Точно такими же достоинствами отличается драма г-на Гедеонова, о которой мы обещали поговорить на досуге, разбирая третий том «Новоселья»*, где она напечатана. Исполняем теперь это обещание тем охотнее, что в прошлом месяце появилось мало беллетристических произведений, на которые стоило бы обратить особенное внимание.
Драматическое искусство, как и вообще все искусства и художества, занесено было в Россию извне, но благодаря нашей благодатной почве принялось и пустило корни. Театр у нас уже упрочил за собой сочувствие и любовь народную; потребность созерцания собственной жизни возбуждена в русских — от высших до низших слоев общества; но до сих пор не явилось таланта, который бы сумел дать нашей сцене необходимую ширину и полноту. Мы не станем повторять уже не раз высказанные на страницах «Отечественных записок» мнения о Фонвизине, Грибоедове и Гоголе*: читатели знают, почему первые два не могли создать у нас театра; что же касается до Гоголя, то он сделал всё, что возможно сделать первому начинателю, одинокому гениальному дарованию: он проложил, он указал дорогу, по которой со временем пойдет наша драматическая литература; но театр есть самое непосредственное произведение целого общества, целого быта, а гениальный человек все-таки один. Семена, посеянные Гоголем, — мы в этом уверены, — безмолвно зреют теперь во многих умах, во многих дарованиях; придет время — и молодой лесок вырастет около одинокого дуба… Десять лет прошло со времени появления «Ревизора»; правда, в течение этого времени мы на русской сцене не видели ни одного произведения, которое можно было бы причислить к гоголевской школе (хотя влияние Гоголя уже заметно во многих), но изумительная перемена совершилась с тех пор в нашем сознании, в наших потребностях.
История искусства и литературы у нас на Руси замечательна своим особенным, двойственным развитием. Мы начинаем с подражания чужеземным образцам; люди с талантом чисто внешним, говорливые и деятельные, представляют в своих произведениях, лишенных всякой живой связи с народом, одни лишь отражения чужого таланта, чужой мысли — что им не мешает самодовольно толковать об оригинальности, о народности; их современники, увлеченные весьма простительным тщеславием, называют их великими писателями, великими художниками, ставят наравне с известными именами… Так, Сумарокова величали русским Вольтером!!* Между тем неслышно и тихо совершается переворот в обществе; иноземные начала перерабатываются, превращаются в кровь и сок; восприимчивая русская природа, как бы ожидавшая этого влияния, развивается, растет не по дням, а по часам, идет своей дорогой, — и со всей трогательной простотой и могучей необходимостью истины возникает вдруг, посреди бесполезной деятельности подражания, дарование свежее, народное, чисто русское, — как возникнет со временем русский, разумный и прекрасный быт и оправдает, наконец, доверие нашего великого Петра к неистощимой жизненности России.
Но если в иных отраслях искусства и совершился такой благодетельный перелом, зато в других мы должны еще пока питаться надеждами и беспрестанно встречаться с произведениями, из которых лучшие тем только и хороши, что они не худы, и бороться с крикливыми мнениями людей, которых скорее и основательнее всякой критики убедило бы появление истинного таланта… Лучшая рецензия на романы г-на Булгарина — «Мертвые души»; всякая рецензия еще напоминает разбираемое сочинение, признает по крайней мере его существование, а «Мертвые души» заставили преспокойно забыть г-д Выжигиных и компанию* ). Нравственно-сатирические и исторические романы старого покроя убиты; но исторические драмы существуют… И потому-то мы должны заняться «Смертью Ляпунова» г-на Гедеонова.
Исторический роман, историческая драма… Если каждого из нас так сильно занимает верное изображение развития самого обыкновенного человека[33], то какое впечатление должно производить на нас воспроизведение развития нашего родного народа, его физиономии, его сердечного, его духовного быта, его судеб, его великих дел? Вспомните драматизированные хроники Шекспира, «Гёца фон Берлихинген», романы Вальтера Скотта, наконец даже хроники Витте́ и Мериме.* Кто решается — не смиренно и терпеливо пересказать судьбы своего народа, следуя современным бытописаниям, но в живых образах и лицах воссоздать своих предков, избегнуть холода аллегорий и не впасть в сухой реализм хроники, действительно представить некогда действительную жизнь, — тому мало даже большого таланта: если в сердце его не кипит русская кровь, если народ ему не близок и не понятен прямо, непосредственно, без всяких рассуждений, пусть он лучше не касается святыни старины… Но великие дела тем и отличаются от малых, что они кажутся легкими для всех, хотя действительно легки для весьма немногих; оттого-то такое множество людей у нас и берется за исторические драмы.
Оно понятно и с другой стороны. Кому не дорог успех, кому не хочется рукоплесканий? В сердце русского живет такая горячая любовь к родине, что одно ее священное имя, произнесенное перед публикой, вызывает клики одобрения и участия. Но, кажется, пора бы заменить патриотические возгласы действительным драматическим интересом и не присвоивать своему таланту выражения чувств, не им возбужденных.
Ляпунов уже не раз удостоился двусмысленной чести быть героем русской исторической драмы.* В изображении его характера* до сих пор следовали Карамзину. Со всем уважением к знаменитому историографу мы осмеливаемся думать, что он, — так же, как из лица Грозного, — сделал из Ляпунова лицо фантастическое. Ляпунов был человек замечательный, честолюбивый и страстный, буйный и непокорный; злые и добрые порывы с одинаковой силой потрясали его душу; он знался с разбойниками, убивал и грабил — и шел на спасение Москвы, сам погиб за нее. Такие люди появляются в смутные, тяжелые времена народных бедствий как бы на вторых планах картины; как люди второстепенные, они исчезают перед честной доблестью, ясным и светлым разумом истинных вождей; но их двойственная, страстная природа привлекает драматических писателей… Шекспир любил изображать такие лица. Оттого выбор Ляпунова, как главного действующего лица драмы, нам всегда казался удачным; мы не раз мечтали о той яркой, подвижной картине, которую писатель с дарованьем сумел бы провести перед нашими глазами… Вместо мучительной однообразности или натянутой, еще более мучительной пестроты условных фраз, условных возгласов, условных эффектов он бы дал нам, наконец, услышать голос истины, еще более трогательной и потрясающей в прошедшем, чем в настоящем…
Обратимся же к драме г. Гедеонова. Г-н С. А. Гедеонов — человек образованный и начитанный, в этом нет сомнения; начитанность его высказывается в множестве заимствований, которыми он обогатил свое произведение. Слог его гладкий и чистый — слог образованного русского человека. Как человек образованный и со вскусом, он не впал ни в одну грубую и явную ошибку; план «Смерти Ляпунова» именно такой, какого и ожидать следовало; словом, как произведение эклектическое, драма г. Гедеонова показывает, до какой степени, при образованности и начитанности, можно обходиться без таланта.
Истинный талант создает школу; но до появления этого таланта обыкновенно в отрасли словесности, ожидающей подобного возобновления, образуется целый ложный род, который в ней существует, несмотря на свою внутреннюю лживость. В нашей литературе упрочилась именно такого рода драма благодаря стараниям покойного Полевого, гг. Кукольника и Ободовского. Г-н Гедеонов не вышел из колеи, проложенной его предшественниками; но он отличается от них совершенным отсутствием самобытности. В «Смерти Ляпунова» легко отыскать и указать следы влияния Шекспира, Загоскина, Шиллера, новейших французских мелодрам, Гёте, Гоголя, Кукольника и т. д. Эта мозаичность составляет в одно и то же время и недостаток и достоинство драмы г. Гедеонова: недостаток потому, что только живое нас занимает, а все механически составленное — мертво; достоинство — потому, что бесцветное подражание всё же лучше плохой самостоятельности, уже потому лучше, что не может получить никакого влияния.
Приступим к изложению содержания «Смерти Ляпунова».
Первое действие начинается в избе Заруцкого. Казаки пьют.
— Как! — говорит первый атаман, — чтоб честные казаки поддались московскому мужичью? да не будь я Остап Кукубенко… Заварзин . Ну, ну, успокойся, чёртов сын!.. Да мне-то оттого не легче: погиб кривой Наливайко! 1-й атаман . Кривой Наливайко был хороший казак. Заварзин . А как же! ходил со мною в Туречину, побывал и в Натолии, съест поляка, закусит татарином; под Дубной ему стрелою глаз выкололо; был славный казак! Заварзин ( пьет ). Погибли еще Тарасенко да Вертихвист…
«Тарас Бульба» замечательное произведение, не правда ли. читатель?..* Казаки, разъяренные самоуправством Ляпунова, клянутся погубить его. Заруцкий сообщает свои планы своему наперснику. Является гонец с известием о прибытии Марины. Вся эта сцена писана слогом «маленько мужицким», развалистым, как оно и прилично тогдашним казакам; но в следующей сцене Марина говорит уже вот как: «Москва! Москва! как грустно и как весело смотреть на тебя!» А спутник ее, влюбленный в нее юноша, Симеон Волынский, нечто среднее между Максом из «Валленштейна» и Францем из «Гёца фон Берлихинген»*, отвечает ей: «Разве час твоего свидания с Москвою не страшный час нашей вечной разлуки?.. О! кто отдаст мне Коломну, кто отдаст мне эти двенадцать светлых дней моей жизни?» Марина требует от него, чтобы он примирил ее с Ляпуновым. Симеон уверяет ее, что это было бы для него «не земное, а райское счастье!» Марина называет его ребенком, а он восклицает: «О, зачем он (Ляпунов) тебя не видит, зачем он тебя не слышит, очаровательница! Какая железная кора не падет перед могучим словом этих алых уст? какой лед не растает от лучезарных очей твоих? Марина! мой разум немеет перед твоей волею!..»
Марина. Симеон, я буду любить тебя! Симеон. Ты! ты будишь царицею, ты забудешь меня! Марина. Ребенок… Иди, Симеон. Симеон (уходит и возвращается), Марина! ты не любишь Заруцкого? Марина. Я презираю его! Симеон. О! я люблю тебя. (Убегает в боковую дверь.) Марина (одна). Тебя любить! нет, Симеон! Марина тебя не любит и не будет любить! Бедный, жалкий человек!.. Цель твоей жизни, твоих действий — поцелуи женщины: правда, эта женщина — царица, а эта царица — я!
Нам особенно нравится то обстоятельство, что влюбленного юношу называют Симеоном. Это славянское, в обыкновенной речи неупотребительное, имя так и дает вам чувствовать, что вы находитесь в области условного и что до истины тут дела нет никакого. Приходит Олесницкий, посол Гонсевского, и Заруцкий. Олесницкий говорит свысока, Марина тоже; по уходе посла Заруцкий снимает личину и «отделывает» Марину.
Разговор происходит между ними следующий:
Марина. Не знаю, что значит: избавиться? (От Ляпунова.) Заруцкий. Известное дело (делает знак убийства). Какая ты стала непонятливая!.. Ну, а как Ляпунов нам петлю на шею наденет?
Марина (смеясь и схватившись обеими руками за шею). Моя шея не сделана для петли палача! Заруцкий. Знаем! она сделана для жидовских объятий. Марина. Заруцкий! Заруцкий (берет ее за руку). Ну, ну, ну, успокойся! безумная!
Заруцкий уходит, Марина восклицает: «О, вечное правосудие! Ляпунов падет от Заруцкого! Ляпунов, эта высокая, божественная сила, это соединение всего прекрасного и великого!..» и потом объявляет, что: «Заруцкий прав. Прочь сожаление, прочь добродетель! Пусть действует провидение: я ему не помеха».
Первый акт кончается.
Эти сцены до того напоминают слог, манеру, все замашки тех исторических драм, которые дюжинами появляются на сцене Porte St. Martin и Gaîlé,* что кажутся переводом. Королева Маргарита в «Tour de Nesle»[34] г. Галльярде́ — родная сестра Марине г. Гедеонова.*
Второе действие начинается длинным рассказом Ржевского своему наперснику о том, как Ляпунов его оскорбил и как он ему мстить намерен. К удивлению зрителя, Ржевский вдруг потом является самым жарким поклонником Ляпунова и даже гибнет вместе с ним. Потом собираются казаки и русские воины; является писарь Лыкин, «высеченный», говорит кудревато, поносит Ляпунова; ляпуновские побить его хотят, трубецкие защищают… Ну, одним словом, читатели, вспомните появление капуцина в «Лагере Валленштейна».* Приходит Заруцкий, держит речь, начинает так: «Вот в рассуждении того теперь идет речь». («Тарас Бульба» — прекрасное произведение…)* Понемногу он преклоняет весь народ на свою сторону. «Я, панове, держу эту речь, — повторяет он, — не для того, чтоб в чем обидеть Прокопия Петровича Ляпунова: он у нас такой воевода, каких не найти в целом свете»… And Brutus is an honourable man[35]. Ho les beaux esprits se rencontrent…[36] Толпа, подстрекаемая Заруцким, бросается к дому Ляпунова. Он выходит… всё, разумеется, умолкает и трепещет. Ляпунов говорит им разные горькие истины и уходит. Сцена эффектная.
Второй акт кончается.
В третьем действии мы опять видим Марину, но уже не с Симеоном, а с наперсницей. Марина говорит ей: «Помнишь ли, Юзефа, Са́мбор с его зелеными, с его темными, роскошными садами, с его каштановыми аллеями, где раздавался так часто звонкий смех двух беспечных и счастливых красавиц? Помнишь ли эти внезапные переходы от детского смеха к непостижимой, чудной грусти, когда наша грудь волновалась от неизвестных желаний и лицо горело?» — Вот слог так слог! «А потом, когда вся Польша бросила свое гордое юношество к ногам Сендомирской жемчужины! Всё читало участь свою в этих глазах, в улыбке этих пламенных уст!.. И я играла любовью!» Юзефа отвечает ей, что «в человеческом сердце есть другие струны». Приходит слуга и доносит, что Ляпунов бежал. Марина разочаровывается, но Заруцкий приходит, объясняет всё дело к собственному стыду и к чести Ляпунова — и Марина сперва объявляет Заруцкому, что он раб ее воли, на что Заруцкий отвечает, что он пойдет домой и выпьет горелки, а сам идет к Ляпунову. «Да! — говорит она, — бывают такие природы! в них всё молчит, в них тлеет сокровенное пламя, доколе (о, доколе! как это «доколе» хорошо!) чужое дыхание не оживит и не разбудит его! Марина сто́ит полтрона! Решено! я иду, иду за шапкой Мономаха!»
Мы в избе Ляпунова. Он беседует со старцем Ав-раамием, обещает ему избавить Гермогена, спасти Москву. Старец удаляется. «Что́, — говорит Ляпунов, — наша храбрость воинская в сравнении с смиренною твердостью сего мужа? Мы летим в сраженье на борзых конях, покрытые сталью… Звуки труб, дым пороха, алая кровь… всё наполняет душу отвагой… а он!» По поводу этой тирады мы не можем не заметить, что так называемые общие места делятся на избитые и неизбитые; неизбитые ничем не лучше избитых. Являются бояре; начинается спор, как и следовало ожидать; князья унижают Ляпунова, один даже предлагает ему выйти с ним на бой, по старинному русскому обычаю; однако всё приходит в порядок, и воеводы расходятся друзьями. Ляпунов молится. Входит Марина. «Один, и молится! — говорит она, — я этого не люблю». Начинается разговор между ними. Марина оправдывает свое поведение. Ляпунов ей что-то не верит, однако трогается ее судьбою. Марина старается его обольстить, сулит ему венец, говорит ему: «Оставь убийственное сомненье…» «Змея, змея — шепчет в сторону Ляпунов, — я понимаю тебя…» Марина продолжает с возрастающим жаром: «Любил ли ты когда, Ляпунов? слышал ли когда признание страстной могучей любви из уст женщины — не бесчувственной раскрашенной куклы, каковы ваши русские жены, а женщины, одаренной умом и душою? Что, если б нашлась такая жена, и она взяла бы тебя за мощную руку, и взглянула бы в твои светлые очи, и сказала тебе: друг, я люблю тебя!» Сверх того, Марина предлагает Ляпунову престол, а сына своего хочет удалить… Ляпунов негодует и осыпает Марину проклятьями и укоризнами. «Если же ты пришла сюда искать себе мужа, — говорит он ей, вдохновись Шекспиром, — есть у меня холоп из татар; я, пожалуй, тебе его уступлю: быть может, он согласится быть супругом твоим». Марина выхватывает кинжал, кричит: «О боже!» — и падает на землю. Ляпунов сперва насмешливо глядит на нее, потом уходит.
Третий акт кончается.
Мы в стане русских. Воины сидят в живописном беспорядке и готовятся к приступу. Старый воин научает молодого не бояться неприятеля. Но вот является Симеон и говорит очень отрывисто. Союз его с Ляпуновым разорван! «Да! — восклицает он, — не будь ты мой Ляпунов… я убил бы тебя, мой Прокоп, и назвал бы Марину своею!» Является Ляпунов: узнает, à la Валленштейн, старого солдата, остается наедине с Симеоном и окончательно превращается в Валленштейна: «Ты стоишь подле меня, как моя молодость», — говорит он Симеону: «er stand neben mir wie meine Jugend…», — говорит Валленштейн о Максе.* Pereant qui ante nos nostra dixerunt![37] Ляпунов расспрашивает Симеона о причине его грусти, узнает, что он любит чужеземку, и перестает быть Валленштейном; говорит, что в Немечине женщины с обнаженною грудью предаются бесовским увеселеньям и разврату заморскому; потом переходит к Марине и объявляет свое намерение задушить ее собственными руками. Симеон, услышав такие слова, берется одной рукой за кинжал, другою касается груди Ляпунова: «Прокоп Петрович, ты уже в кольчуге?» Ляпунов уходит. Симеон спешит к Марине.
Мы переходим в избу Марины.
Марина толкует с Заруцким о своем намерении послать подложное письмо от Ляпунова к Гонсевскому через Волынского. В этом письме Ляпунов изменяет отечеству; Волынский попадается в плен; Гонсевский его отпустит, а Волынский с письмом возвратится в думу боярскую, обвинит Ляпунова, вследствие чего Ляпунов неминуемо погибнет. Хотя читатель не понимает, каким образом Волынский может вдруг сделаться таким отъявленным негодяем и почему Гонсевский выдает Симеону письмо Ляпунова, но в знаменитых драмах г. Бушарди́ такие ли еще бывают несообразности!* Заруцкий сомневается в возможности уговорить Волынского. «Он меня любит», — отвечает Марина; Заруцкий все еще не убежден; «он любит меня», — повторяет Марина и подчеркивает слово меня! Заруцкий более не сомневается и уходит. Марина остается одна… Но всю следующую сцену невозможно не выписать.
Марина (одна, в ней нет ничего живого [38], Она говорит глухим, гробовым, не твердым голосом). Ко мне, ко мне, змеи адские! Ко мне, черное мщение! Совершается дело неслыханное! дело темное и кровавое, от которого божьи ангелы отвращают лицо свое! Ты сам виноват, Прокоп Петрович! Я шла к тебе с любовью, с надеждою и молитвой! Ты отвергнул меня! ты отнял руку свою от Марины. Ты мог и не захотел извлечь ее из бездны позора и преступления! Как он был хорош в своем гневе! Как благороден! Как я чувствовала, что могу любить! Но жалости он не знает! Не пожалеют и о нем. Убийство и смерть — торжествуют! Всё прекрасное гибнет! Добро есть зло, а зло есть добро! Я покажу тебе, умею ли мстить за обиды! Был у тебя друг; ты его нежно любил; тебя друг твой продаст, ты падешь от ножа его! Ты любишь свою Русь, безумно любишь ее? Русь назовет тебя изменником, и поздние летописцы проклянут твое имя! Не правда ли, я умею мстить? Я слышу его! Он идет! Ко мне, змеи адские! Ко мне, черное мщение! Входит Симеон . Симеон. Марина! Марина. Это ты. Спасибо тебе, что пришел! Не бойся! Я призвала тебя не за кровавою местью! Вчерашние оскорбления забыты! Я хотела увидать еще раз, еще в последний раз того, кто любил меня… Симеон . О боже! Мы расстаемся? Марина. Навсегда! Я еду в дальний путь, Симеон! Симеон. Я не хочу понимать тебя, но мне страшно! Марина. Мог ли ты думать, что я соглашусь быть игрушкой Ляпунова? Что отчаянием и слезами я захочу увеличить его торжество? Мог ли ты думать, что я понесу на срамную плаху преступников мою венчанную голову? У меня есть яд, Симеон! Симеон. Ты не умрешь! Марина. Ты любил меня! Исполни же последнюю волю мою! Когда на башнях кремлевских раздастся победное русское «ура» и гордый вождь ввойдет в царские палаты — меня уже не будет! Мой сын в Коломне! Спаси его, сокрой его! Не дай лютому врагу упиться невинною кровию младенца! Симеон. Ты не умрешь! Марина. Ребенок! не ты ли спасешь меня? Поверь мне, всё кончено: я покоряюсь судьбе своей. Заруцкий меня оставляет! Он слишком дорого продавал мне защиту свою: он требовал этой руки! Я бросилась к Ляпунову: Ляпунов отвергнул меня! ты видишь, добрый друг, я должна умереть! Симеон. О боже мой! Марина. Куда бежать? От кого ждать спасения? Ляпунов клялся меня погубить, а ты знаешь, умеет ли он держать свои клятвы! Симеон. Я убью его! Марина. О Симеон! он твои друг… Симеон. Я его ненавижу! Марина. Он спаситель, надежда твоей Руси… Симеон. Что мне Русь, что мне дружба, что мне весь свет в сравнении с твоим взглядом! Я живу тобою! дышу тобою! Пусть всё гибнет, всё рушится вокруг меня, лишь бы ты, моя царица, улыбнулась рабу твоему! (Падает на колена.) Марина (берет его руку). О боже мой! Эта жизнь так прекрасна! быть так любимой — и умереть! Симеон. Я спасу тебя! я этим ножом вырву у него сердце из груди. Я спасу тебя, слышишь ли? Марина. Волынский! из гроба ты вызываешь меня к жизни! He забудь, что ты делаешь! Не забудь, за что ты берешься! Симеон. Я сдержу свое слово! Марина. Еще не поздно, ты можешь вернуться! Судьба моя тяжела! Горе тому, кто захочет ее разделить! Симеон. Я решился! Марина. Вспомни, что я требую полного, слепого повиновения! Вспомни, что кто любит Марину, для того нет ни друга, ни отчизны, ни веры! Он должен быть мой, весь мой! Он должен жить моей жизнью, мыслить моею мыслию, любить моим сердцем! Симеон. Для тебя я убью родного отца. Марина. Хорошо же. (Торжественно.) Отныне ты мой раб, слепой исполнитель воли моей! Симеон. Царица, повелевай! Марина. Слушай же! Я не хочу, чтобы Москва была взята в эту ночь! Симеон. Я могу изменить! Марина. Вот письмо: приложи к нему печать Ляпунова. Возьми его с собою на приступ. Ты ведешь передовую дружину. Поляки сделают вылазку; отдайся в плен тому, кто скажет тебе мое имя. Завтра ты будешь свободен; завтра ты отдашь это письмо боярам. Симеон. Это письмо… Марина. Ты видишь, оно писано Ляпуновым; он объявляет Гонсевскому, что передается полякам; он забыл только печать приложить! Ты колеблешься! Ты бледнеешь! Отдай мне письмо! Я разорву его! Симеон. Оставь! Ляпунов отжил свой век. Марина (опираясь на плечо Симеона и почти обнимая его). Я буду тебя ожидать. Приходи завтра; скажи мне: ты свободна; бояться тебе более некого… И ты получишь достойную награду. (Целует его и убегает. ) Симеон. О, доживу ли я до утра!..
От смешного к великому тоже шаг один, как и от великого к смешному. Адельгейда в «Гёце фон Берлихинген» говорит Францу при прощании: «und der schönste Lohn wartet dein…[39], а Франц отвечает: «О werd’ ich bis zum Morgen leben!..»*[40]
Кто ж говорил, что Гёте не знал русского языка?..
Действие пятое.
Ляпунов в отчаянии, приступ не удался. Симеон исчез без вести. Приходит Ржевский и уведомляет Ляпунова об измене Симеона. Ляпунов опять в отчаянии. Являются бояре. Зовут Ляпунова на суд. Он идет. Автор нас переносит на площадь перед домом Масальского. Народ толкует об измене Ляпунова. Заметим кстати, что почти все наши писатели старой школы, с легкой руки г. Загоскина, заставляют говорить народ русский каким-то особенным языком с шуточками да с прибауточками. Русский человек говорит так, да не всегда и не везде: его обычная речь замечательно проста и ясна. Это нам напоминает рассказ Пушкина о том, как он на Кавказе встретил персидского посла, заговорил с ним по-восточному*, и как был пристыжен, услышав его простой, вежливый ответ. Итак, народ толкует; является юродивый, — это странное лицо, без которого не обходится ни одна русская драма, — и, как водится, песенками да нелепыми словами предсказывает да предчувствует беду. Как «украшение, в сочинении приятное», это лицо уже слишком избито; усилие же представлять юродивого каким-то всезнающим существом, несмотря на его безумие, доказывает странную уверенность в превосходстве бессознательного вдохновения над простым здравым рассудком. В русских сказках Иванушка-дурачок, которому все удается, совсем не глуп. Приходит Марина «расстроенная», хочет войти в совет, тащит за собой юродивого… выбегает Ляпунов, насмерть раненный. Марина кается перед ним. Ляпунов благодарит ее и прощает. «А я проклинаю тебя!» — кричит юродивый и убегает. Симеон «продирается сквозь толпу» и зовет Марину с собой, просит Ляпунова сказать ей, что он его сын и что он его зарезал. Он с ума сходит, как вообще в операх всегда сходят с ума примадонны и теноры в затруднительные минуты… Это сумасшествие очень удобно для дюжинных композиторов. Но Моцарт не заставляет донью Анну при виде убитого отца припоминать дни детства и проч., как это делают оперные сумасшедшие.* Марина себя обвиняет во всеуслышание; народ бросается на нее с криком… Ляпунов ее спасает, предсказывает Пожарского и умирает.
Из подробного обзора драмы г. Гедеонова читатель может усмотреть, справедливо ли наше мнение об этом произведении. Повторяем: образованному человеку написать такую драму очень легко; но qu’est ce que cela prouve?[41] как говаривал д’Аламбер. Обогатила ли она нашу душу хотя одним живым и теплым словом, познакомила ли она нас с новым, небывалым воззрением талантливого человека на русскую жизнь, русское сердце, русскую старину? Легко представлять доблестных вождей, «соединение всего прекрасного и великого», коварных и честолюбивых женщин, призывающих «черных змей», влюбленных юношей Симеонов и проч.; легко заставить эти бездушные и бескровные лица говорить языком новейшей французской мелодрамы… ma per che?[42] как спрашивал граф Альмавива.* Мы восставали и восстаем против злоупотребления патриотических фраз, которые так и сыплются из уст героев наших исторических драм, — восставали и восстаем оттого, что желали бы найти в них белее истинного патриотизма, родного смысла, понимания народного быта, сочувствия к жизни предков… пожалуй, хоть и к народной гордыне… Это всякому дано ощущать, но не всякому дано выразить. Образцами такого рода драмы могут служить «Генрихи» и «Ричарды» Шекспира.* «Старая Англия» (Old England) живет и дышит в этих бессмертных произведениях… Кто нам доставит наслаждение поглядеть на нашу древнюю Русь? Неужели ни явится, наконец, талант, который возьмется хоть за этих двух рязанских дворян, Прокопа и Захара Ляпунова, и покажет нам, наконец, русских живых людей, — говорящих русским языком, а не слогом, — вместо тех странных существ, которые под именами историческими и вымышленными так давно и так безотрадно мелькают перед нашими глазами! Или в pendant малороссу Тарасу Бульбе нам все еще должно удовлетворяться русским Чичиковым?
Да, русская старина нам дорога́, дороже, чем думают иные. Мы стараемся понять ее ясно и просто; мы не превращаем ее в систему, не втягиваем в полемику; мы ее любим не фантастически вычурною, старческою любовью: мы изучаем ее в живой связи с действительностью, с нашим настоящим и нашим будущим, которое совсем не так оторвано от нашего прошедшего, как опять-таки думают иные.* Но повторяем: пусть истинный талант, — какие бы ни были его теоретические, исторические убеждения, — передаст нам нашу старину… за нашими рукоплесканиями дело не станет. Что же касается до «Смерти Ляпунова» г. Гедеонова, то вот наше последнее слово об этой драме; мы ее недаром сравнили в начале статьи с оперой: она — не что иное, как оперное либретто.