I
Я жил тогда с моей матушкой в небольшом приморском городе. Мне минуло семнадцать лет, а матушке не было и тридцати пяти; она очень молода вышла замуж. Когда мой отец скончался, мне пошел всего седьмой год, но я хорошо его помнил. Матушка моя была небольшого роста белокурая женщина с прелестным, но вечно печальным лицом, с тихим, усталым голосом, робкими телодвижениями. В молодости она славилась красотой и до конца оставалась привлекательной и милой. Я не видывал более глубоких, более нежных и грустных глаз, более тонких и мягких волос; не видывал рук более изящных. Я ее обожал, и она любила меня… Но жизнь наша проходила невесело: казалось, тайное, неизлечимое и незаслуженное горе постоянно подтачивало самый корень ее существования. Это горе не объяснялось одной печалью об отце, как велика она ни была, как страстно моя мать его ни любила, как свято ни сохраняла память о нем… Нет! тут еще что-то таилось, чего я не понимал, но что я чувствовал, чувствовал смутно и сильно, как только, бывало, взглядывал на эти тихие и неподвижные глаза, на эти прекрасные, тоже неподвижные, не горько сжатые, но словно навек застывшие губы.
Я сказал, что матушка меня любила; но бывали минуты, когда она меня отталкивала, когда мое присутствие ей было тягостным, невыносимым. Она чувствовала тогда как бы невольное отвращение ко мне — и ужасалась потом, винилась со слезами, прижимала меня к своему сердцу. Я приписывал эти мгновенные вспышки вражды расстройству ее здоровья, ее несчастью… Правда, эти враждебные ощущения могли бы, до некоторой степени, быть вызваны какими-то странными, для меня самого непонятными порывами злых и преступных чувств, которые изредка поднимались во мне… Но эти порывы не совпадали с теми минутами отвращения.
Матушка ходила постоянно в черном, точно в трауре. Жили мы на довольно большую ногу, хотя почти ни с кем не знались.
II
Матушка сосредоточила на мне все свои помыслы и заботы. Ее жизнь слилась с моей жизнью. Такого рода отношения между родителями и детьми не всегда полезны для детей… они скорее вредны бывают. Притом я у матушки был один… а единственные дети большею частью развиваются неправильно. Воспитывая их, родители столько же заботятся о самих себе, сколько о них… Это не дело. Я не избаловался и не ожесточился (то и другое случается с единственными детьми), но нервы мои до времени расстроились; к тому же и здоровьем я был довольно слаб — в матушку, на которую я и лицом очень походил. Я избегал общества своих однолетков; я вообще чуждался людей; я даже с матушкой разговаривал мало. Я пуще всего любил читать, гулять наедине — и мечтать, мечтать! О чем были мои мечты — сказать трудно: мне, право, иногда чудилось, будто я стою перед полузакрытой дверью, за которой скрываются неведомые тайны, стою и жду, и млею, и не переступаю порога — и всё размышляю о том, что там такое находится впереди, — и всё жду и замираю… или засыпаю. Если бы во мне билась поэтическая жилка — я бы, вероятно, принялся писать стихи; если б я чувствовал наклонность к набожности, я бы, может быть, пошел в монахи; но у меня ничего этого не было — и я продолжал мечтать… и ждать.
III
Я сейчас упомянул о том, как я засыпал иногда под наитием неясных дум и мечтаний. Я вообще спал много — и сны играли в моей жизни значительную роль; я видел сны почти каждую ночь. Я не забывал их, я придавал им значение, считал их предсказаниями, старался разгадать их тайный смысл; некоторые из них повторялись от времени до времени, что всегда казалось мне удивительным и странным. Особенно смущал меня один сон. Мне казалось, что я иду по узкой, дурно вымощенной улице старинного города, между многоэтажными каменными домами с остроконечными крышами. Я отыскиваю моего отца, который не умер, но почему-то прячется от нас и живет именно в одном из этих домов. И вот я вступаю в низкие, темные ворота, перехожу длинный двор, заваленный бревнами и досками, и проникаю наконец в маленькую комнату с двумя круглыми окнами. Посредине комнаты стоит мой отец в шлафроке и курит трубку. Он нисколько не похож на моего настоящего отца: он высок ростом, худощав, черноволос, нос у него крючком, глаза угрюмые и пронзительные; на вид ему лет сорок. Он недоволен тем, что я его отыскал; я тоже нисколько не радуюсь нашему свиданию — и стою в недоумении. Он слегка отворачивается, начинает что-то бормотать и расхаживать взад и вперед небольшими шагами… Потом он понемногу удаляется, не переставая бормотать и то и дело оглядываться назад, через плечо; комната расширяется и пропадает в тумане… Мне вдруг становится страшно при мысли, что я снова теряю моего отца, я бросаюсь вслед за ним, но я уже его не вижу — и только слышится мне его сердитое, точно медвежье, бормотанье… Сердце во мне замирает — я просыпаюсь и долго не могу заснуть опять… Весь следующий день я думаю об этом сне и, конечно, ни до чего додуматься не могу.
IV
Наступил июнь месяц. Город, в котором мы жили с матушкой, об эту пору оживлялся необыкновенно. Множество кораблей прибывало в пристань, множество новых лиц появлялось на улицах. Я любил тогда бродить по набережной, мимо кофейных домов и гостиниц, засматриваться на разнородные фигуры матросов и других людей, сидевших под полотняными навесами, перед небольшими белыми столиками, за оловянными кружками, налитыми пивом.
Вот однажды, проходя перед одной кофейной, я увидал человека, который тотчас же приковал к себе всё мое внимание. Одетый в длинный черный балахон, с нахлобученной на глаза соломенной шляпой, он сидел неподвижно, скрестив руки на груди. Жидкие завитки черных волос спускались почти до самого носа; тонкие губы стискивали мундштук короткой трубки. Человек этот до того показался мне знакомым, каждая черта его смуглого, желчного лица, вся его фигура до того несомненно запечатлелась в моей памяти, что я не мог не остановиться перед ним, не мог не задать себе вопроса: кто этот человек? где я его видел? Почувствовав, вероятно, мой пристальный взгляд, он возвел на меня свои черные, колючие глаза… Я невольно ахнул…
Этот человек был тот отец, которого я отыскивал, которого я видел во сне!
Не было возможности ошибиться, — сходство было слишком поразительно. Самый даже долгополый балахон, облекавший его худощавые члены, цветом и складом напоминал тот шлафрок, в котором являлся мне мой отец.
«Уж не сплю ли я?» — подумалось мне… Нет… Теперь день, кругом шумит толпа, солнце ярко светит с голубого неба, и передо мной не призрак, а живой человек.
Я подошел к порожнему столику, спросил себе кружку пива, газету — и сел в недальнем расстоянии от того загадочного существа.
V
Поставив лист газеты в уровень лица, я продолжал пожирать незнакомца глазами. Он почти не шевелился и лишь изредка приподнимал понурую голову. Он явно ждал кого-то. Я глядел, глядел… Иногда мне казалось, что я всё это выдумал, что сходства собственно никакого нет, что я поддался полуневольному обману воображения… Но «тот» вдруг повернется немного на стуле или руку слегка поднимет — и я опять чуть не ахну, опять вижу пред собой моего «ночного» отца!
Он, наконец, заметил мое неотвязчивое внимание и, сперва с недоумением, потом с досадой взглянув в мою сторону, собрался было встать — и уронил небольшую тросточку, прислоненную им к столу. Я мгновенно вскочил, поднял и подал ему ее. Сердце во мне сильно билось.
Он натянуто улыбнулся, поблагодарил меня и, приблизив свое лицо к моему лицу, поднял брови и раскрыл немного губы, словно что его поразило.
— Вы очень вежливы, молодой человек, — заговорил он вдруг сухим и резким, гнусливым голосом. — В теперешнее время это редкость. Позвольте вас поздравить: вы получили хорошее воспитание.
Не помню, что именно я ответил ему; но разговор скоро завязался между нами. Я узнал, что он мой соотечественник, что он недавно вернулся из Америки, где прожил много лет, и скоро опять туда отправляется. Он назвал себя бароном… имени я не мог хорошенько расслышать. Он так же, как мой «ночной» отец, оканчивал каждую свою речь каким-то неясным внутренним бормотаньем. Он пожелал узнать мою фамилию… Услыхав ее, он опять как будто изумился; потом он спросил меня, давно ли я живу в этом городе и с кем. Я отвечал ему, что живу с моей матерью.
— А батюшка ваш?
— Мой отец давно умер.
Он осведомился о христианском имени моей матери и тотчас же рассмеялся неловким смехом — а потом извинился, говоря, что у него такая американская манера и что вообще он чудак порядочный. Потом он полюбопытствовал узнать, где находится наша квартира. Я сказал ему.
VI
Волнение, овладевшее мною в начале нашего разговора, постепенно утихло; я находил наше сближение несколько странным — и только. Мне не нравилась улыбочка, с которой г-н барон меня расспрашивал; не нравилось также выражение его глаз, когда он их словно вонзал в меня… В них было что-то хищное и покровительственное… что-то жуткое. Этих глаз я во сне не видел. Странное было лицо у барона! Поблеклое, усталое и в то же время моложавое, неприятно моложавое! У моего «ночного» отца не было также того глубокого шрама, который косвенно пересекал весь лоб моего нового знакомца и которого я не заметил до тех пор, пока не пододвинулся к нему поближе.
Не успел я сообщить барону название улицы и нумер дома, где мы жили, как высокого роста арап, закутанный в плащ по самые брови, подошел к нему сзади и тихонько постучал ему по плечу. Барон обернулся, промолвил: «Ага! наконец-то!» — и, слегка кивнув мне головою, отправился вместе с арапом в кофейную. Я остался под навесом, я хотел дождаться выхода барона, не столько для того, чтобы снова заговорить с ним (я собственно не знал, о чем бы я мог повести с ним речь), сколько для того, чтобы снова проверить свое первое впечатление. Но минуло полчаса; минул час… Барон не появлялся. Я вошел в кофейную, пробежал по всем комнатам — но нигде не увидал ни барона, ни арапа… Они оба, должно быть, удалились через заднюю дверь.
У меня голова немного разболелась — и я, чтобы освежиться, отправился вдоль морского берега до пространного загородного парка, разведенного лет двести тому назад. Погуляв часа два в тени громадных дубов и платанов, я вернулся домой.
VII
Служанка наша бросилась мне навстречу, вся перетревоженная, как только я появился в передней. Я тотчас догадался по выражению ее лица, что во время моего отсутствия что-то недоброе произошло в нашем доме. И точно: я узнал, что час тому назад в спальне моей матери внезапно раздался страшный крик; вбежавшая служанка нашла ее на полу, в обмороке, который продолжался несколько минут. Матушка наконец пришла в чувство — но принуждена была лечь в постель и вид имела испуганный и странный; ни слова не говорила, не отвечала на расспросы — всё только оглядывалась и вздрагивала. Служанка послала садовника за доктором. Доктор пришел и прописал успокоительное средство; но и ему матушка ничего сказать не хотела. Садовник уверял, что несколько мгновений после того, как в матушкиной комнате раздался крик, он увидел незнакомого человека, поспешно бежавшего через клумбы сада к уличным воротам. (Мы жили в одноэтажном доме, выходившем окнами в довольно большой сад.) Садовник не успел рассмотреть лицо этого человека; но из себя он был худощав, носил низкую соломенную шляпу и длиннополый сюртук… «Одежда барона!» — тотчас мелькнуло у меня в голове. Догнать его садовник не мог; к тому же его немедленно позвали в дом и послали за доктором. Я вошел к матушке; она лежала на постели, бледней подушки, на которой покоилась ее голова. Узнав меня, она слабо улыбнулась и протянула мне руку. Я подсел к ней, стал ее расспрашивать; сперва она всё отнекивалась; наконец, однако, созналась, что увидела нечто такое, что очень ее испугало.
— Кто-нибудь входил сюда? — спросил я.
— Нет, — торопливо ответила она, — никто не приходил, но мне показалось… мне привиделось…
Она умолкла и закрыла глаза рукой. Я хотел было сообщить ей то, что узнал от садовника, да кстати рассказать мою встречу с бароном… но почему-то слова замерли у меня на губах. Я решился, однако, заметить матушке, что привидения обыкновенно не показываются днем…
— Оставь, — прошептала она, — пожалуйста; не мучь меня теперь. Ты когда-нибудь узнаешь…
Она умолкла опять. Руки у нее были холодные и пульс бился скоро и неровно. Я дал ей выпить лекарство и отошел немного в сторону, чтобы не беспокоить ее. Целый день она не вставала. Она лежала неподвижно и тихо, лишь изредка глубоко вздыхая и пугливо раскрывая глаза. Все в доме недоумевали.
VIII
К ночи с матушкой сделалась небольшая лихорадка — и она отослала меня. Я, однако, не ушел к себе, а лег в соседней комнате на диване. Каждые четверть часа я вставал, подходил на цыпочках к двери, слушал… Всё оставалось безмолвным — но матушка едва ли заснула в ту ночь. Когда я рано поутру вошел к ней — лицо ее казалось воспаленным, глаза блестели неестественным блеском. В течение дня ей несколько полегчало, но к вечеру жар опять усилился. До тех пор она упорно молчала, а тут вдруг начала говорить уторопленным, прерывистым голосом. Она не бредила, в ее словах был смысл — но не было никакой связи. Незадолго до полуночи она внезапно, судорожным движением, приподнялась в постели (я сидел возле нее) и тем же поспешным голосом, беспрестанно отпивая воду глотками из стакана, слабо помахивая руками и ни разу не взглянув на меня, принялась рассказывать… Она останавливалась, делала над собой усилие и продолжала снова… Так это всё было странно, точно она всё это делала во сне, точно она сама отсутствовала, а кто-то другой говорил ее устами или заставлял ее говорить.
IX
— Послушай, что я тебе расскажу, — начала она, — ты уже не молодой мальчик; надо тебе всё знать. У меня была хорошая приятельница… Она вышла за человека, которого любила всем сердцем, — и она была очень счастлива с своим мужем. В первый же год брака они поехали оба в столицу, чтобы провести там несколько недель и повеселиться. Они остановились в хорошей гостинице и много выезжали по театрам и собраниям. Моя приятельница была очень недурна собой — ее все замечали, молодые люди за ней ухаживали, — но был между ними один… офицер. Он следил за нею неотступно, и где бы она ни была, она всюду видела его черные, злые глаза. Он с ней не познакомился и ни разу с ней не говорил, только всё глядел на нее — так дерзко и странно. Все удовольствия столицы были отравлены его присутствием — она начала уговаривать мужа уехать поскорее, и они уже совсем собрались в путь. Однажды муж ее отправился в клуб: его пригласили офицеры — одного полка с тем офицером — играть в карты… Она в первый раз осталась одна. Муж долго не возвращался — она отпустила служанку, легла в постель… И вдруг ей стало очень жутко — так что она даже вся похолодела и затряслась. Ей почудился легкий стук за стеною — так собака царапает, — и она начала глядеть на ту стену. В углу горела лампада; комната была вся обита штофом… Вдруг что-то там шевельнулось, приподнялось, раскрылось… И прямо из стены, весь черный, длинный, вышел тот ужасный человек с злыми глазами! Она хотела закричать и не могла. Она совсем замерла от испуга. Он подошел к ней быстро, как хищный зверь, бросил ей что-то на голову, что-то душное, тяжелое, белое… Что было потом, не помню… не помню! Это походило на смерть, на убийство… Когда, наконец, рассеялся тот страшный туман — когда я… когда приятельница моя пришла в себя, в комнате не было никого. Она опять — и долго — не в силах была закричать, закричала наконец… потом опять всё смешалось…
Потом она увидела возле себя мужа, которого до двух часов ночи задержали в клубе… На нем лица не было. Он стал ее расспрашивать, но она ему ничего не сказала… Потом она занемогла… Однако, помнится, оставшись одна в комнате, она осмотрела то место в стене… Под штофной обивкой оказалась потаенная дверь. А у самой у ней с руки пропало обручальное кольцо. Это кольцо было необыкновенной формы: на нем чередовалось семь золотых звездочек с семью серебряными; это была старинная семейная драгоценность. Муж спрашивал ее, что сталось с кольцом: она ничего не могла ответить. Муж подумал, что она как-нибудь его обронила, искал везде, но нигде не нашел. Тоска на него нашла, он решился как можно скорей домой уехать, и как только доктор позволил — они покинули столицу… Но представь! В самый день отъезда они на улице вдруг наткнулись на носилки… На этих носилках лежал только что убитый человек с разрубленной головой — и представь! этот человек был тот самый страшный ночной гость с злыми глазами… Его убили за карточной игрой!
Потом моя приятельница уехала в деревню… сделалась матерью в первый раз… и прожила с мужем несколько лет. Он никогда ничего не узнал, да и что могла она сказать? Она сама ничего не знала.
Но прежнее счастье исчезло. Темно стало в их жизни — и никогда уже не прекращалась эта темнота… Других детей у них не было ни прежде, ни после… а этот сын…
Матушка вся затрепетала и закрыла лицо руками…
— Но скажи теперь, — продолжала она с удвоенной силой, — разве моя знакомая в чем-нибудь виновата? В чем она могла упрекнуть себя? Она была наказана, но разве она не вправе перед самим богом объявить, что наказание, которое ее постигло, несправедливо? Так почему же ей, как преступнице, которую терзают угрызения совести, почему может ей представиться прошедшее в таком ужасном виде, после стольких лет? Макбет убил Банко — так не удивительно, что ему может мерещиться…* а я…
Но тут речь матушки до того запуталась и смешалась, что я перестал ее понимать… Я уже не сомневался в том, что она бредит.
X
Какое потрясающее впечатление произвел на меня рассказ матушки — легко поймет всякий! Я с первого ее слова догадался, что она говорит о самой себе, а не о какой-то своей знакомой; ее обмолвка только подтвердила мою догадку. Стало быть, это точно был мой отец, которого я отыскивал во сне, которого я видел наяву! Он не был убит, как полагала матушка, а только ранен… И он приходил к ней и бежал, испуганный ее испугом. Всё мне стало вдруг понятно: и чувство невольного отвращения ко мне, которое иногда пробуждалось в моей матери, и ее постоянная грусть, и наша уединенная жизнь… Помнится, голова у меня ходила кругом — и я хватался за нее обеими руками, как бы желая ее удержать на месте. Но одна мысль засела во мне гвоздем: я решился непременно, во что бы то ни стало, снова найти этого человека! Зачем? с какою целью? — я не давал себе отчета, но отыскать… отыскать его — это сделалось для меня вопросом жизни или смерти! На следующее утро матушка, наконец, успокоилась… лихорадка прошла… она заснула. Препоручив ее попечениям наших хозяев и слуг, я отправился на поиски.
XI
Прежде всего я, разумеется, направился в кофейную, где я встретил барона, но в кофейной никто не знал и даже не заметил его; он был случайным ее посетителем. Арапа хозяева заметили — фигура его слишком бросалась в глаза; но кто он был, где пребывал — также никто не ведал. Оставив на всякий случай мой адрес в кофейной, я принялся ходить по улицам и набережным города, около пристани, по бульварам, заглядывал во все публичные заведения и нигде не нашел ничего похожего ни на барона, ни на его товарища!.. Не расслыхав фамилии барона, я был лишен возможности обратиться к полиции; однако дал знать под рукою двум-трем блюстителям общественного порядка (правда, они с изумлением смотрели на меня и не совсем мне доверяли), что вознагражу щедро их усердие, если им удастся напасть на след тех двух личностей, наружность которых я постарался описать им сколь возможно точнее. Прорыскав таким образом до самого обеда, я вернулся домой изнуренный. Матушка поднялась с постели; но к обычной ее грусти примешивалось что-то новое, какое-то задумчивое недоумение, которое как ножом меня резало по сердцу. Вечер я просидел с нею. Мы почти ничего не говорили: она раскладывала пасьянс, я молча смотрел ей в карты. Она ни единым словом не упомянула ни о своем рассказе, ни о том, что случилось накануне. Мы точно оба тайно уговорились не касаться всех этих жутких и странных происшествий… Ей как будто было досадно на себя и совестно того, что у нее вырвалось невольно; о может быть, она и не помнила хорошенько, что она такое сказала в полугорячечном бреду, — и надеялась, что я ее пощажу… Да и точно, я щадил ее, и она это чувствовала; она по-вчерашнему избегала моего взора. Всю ночь я не мог заснуть. На дворе внезапно поднялась страшная буря. Ветер выл и рвался неистово, стекла окон звенели и дребезжали, в воздухе носились отчаянные визги и стоны, точно что-то там, наверху, разрывалось и с бешеным плачем пролетало над потрясенными домами. Перед зарей я забылся дремотой… Вдруг мне почудилось, что кто-то вошел ко мне в комнату и позвал меня, произнес мое имя — негромким, но решительным голосом. Я приподнял голову и не увидел никого; но странное дело! я не только не испугался — я обрадовался; во мне внезапно явилась уверенность, что теперь я непременно достигну цели. Я наскоро оделся и вышел из дому.
XII
Буря утихла… но еще чувствовались ее последние трепетания. Время было раннее — на улицах не попадались люди, во многих местах валялись обломки труб, черепицы, доски разметанных заборов, сломанные сучья деревьев… «Что происходило ночью на море!» — невольно думалось при виде следов, оставленных бурей. Я хотел было пойти на пристань, но мои ноги, как бы повинуясь неотразимому влечению, понесли меня в другую сторону. Не прошло десяти минут, как уже я находился в части города, никогда до тех пор мною не посещенной. Я шел не быстро, но не останавливаясь, шаг за шагом, с странным ощущением на сердце; я ожидал чего-то необыкновенного, невозможного, и в то же время я был уверен, что это необыкновенное сбудется.
XIII
И вот оно наступило, это необыкновенное, это ожиданное! Внезапно, шагах в двадцати впереди меня, я увидел того самого арапа, который в кофейной заговорил при мне с бароном! Закутанный в тот самый плащ, который я уже тогда заметил на нем, он словно вынырнул из земли и, повернувшись ко мне спиною, шел проворными шагами по узкому тротуару кривого переулка! Я тотчас бросился ему вдогонку, но и он удвоил шаги, хоть и не оглянулся назад, и вдруг круто вильнул за угол выдвинувшегося дома. Я добежал до этого угла, обогнул его так же скоро, как арап… Что за чудо! Передо мною длинная, узкая и совершенно пустая улица; утренний туман залил ее всю своим тусклым свинцом, — но взор мой проникает до самого ее конца, я могу перечесть все ее строения… и ни одно живое существо нигде не шевелится! Высокий арап в плаще так же внезапно исчез, как и появился! Я изумился… но на одно только мгновение. Другое чувство тотчас овладело мною: эта улица, которая растянулась перед моими глазами, вся немая и как бы мертвая, — я ее узнал! Это была улица моего сна. Я вздрагиваю, я пожимаюсь — утро так свежо — и тотчас же, нимало не колеблясь, с каким-то испугом уверенности отправляюсь вперед!
Я начинаю искать глазами… Да вот он: вот направо, выходя углом на тротуар, вот и дом моего сна, вот и старинные ворота с каменными завитушками по обеим сторонам… Правда, окна дома не круглые, а четырехугольные… но это неважно… Я стучусь в ворота, стучусь два, три раза, всё громче и громче… Ворота отворяются медленно, с тяжелым скрыпом, как бы зевая. Передо мной молодая служанка с растрепанной головой, с заспанными глазами. Она, видно, только что проснулась.
— Здесь живет барон? — спрашиваю я, а сам обегаю быстрым взором глубокий тесный двор… Так; всё так… вот и доски и бревна, виденные мною во сне.
— Нет, — отвечает мне служанка, — барон здесь не живет.
— Как нет! не может быть!
— Теперь его нет. Он вчера уехал.
— Куда?
— В Америку.
— В Америку! — повторил я невольно. — Да он вернется?
Служанка подозрительно взглянула на меня.
— Этого мы не знаем. Может быть, совсем не вернется.
— Да долго ли он здесь жил?
— Недолго, с неделю. Теперь его совсем нет.
— А как его звали по фамилии, этого барона?
Служанка уставилась на меня.
— Вы не знаете его фамилии? Мы его просто звали бароном. Эй! Петр! — крикнула она, видя, что я порываюсь вперед. — Иди-ка сюда; какой-то чужой здесь всё расспрашивает.
Из дому появилась нескладная фигура дюжего работника.
— Что такое? Что надо? — спросил он сиплым голосом — и, угрюмо выслушав меня, повторил сказанное служанкой.
— Да кто же здесь живет? — промолвил я.
— Наш хозяин.
— А кто он?
— Столяр. По этой улице все столяры.
— Можно его видеть?
— Нельзя теперь, он спит.
— А в дом нельзя войти?
— Нельзя. Ступайте.
— Ну, а после можно будет вашего хозяина видеть?
— Отчего же? Можно. Его всегда можно… На то он торговец. Только теперь скупайте. Вишь, какая рань.
— Ну, а тот арап? — спросил я вдруг.
Работник с недоумением посмотрел сперва на меня, потом на служанку.
— Какой тут арап? — проговорил он наконец. — Ступайте, господин. После можете прийти. С хозяином потолкуете.
Я вышел на улицу. Ворота разом захлопнулись за мною тяжко и резко, без скрыпу на этот раз.
Я хорошенько заметил улицу, дом и пошел прочь, только не домой. Я ощущал нечто вроде разочарования. Всё, что случилось со мной, было так странно, так необыкновенно, — а между тем как оно глупо кончилось! Я был уверен, я был убежден, что я увижу в этом доме знакомую мне комнату, — и посреди ее моего отца, барона, в шлафроке и с трубкой… А вместо того — хозяином дома столяр, и его можно посещать сколько угодно и, пожалуй, мебель ему заказать…
А отец уехал в Америку! И что мне теперь остается делать?.. Рассказать всё матери — или навек схоронить самое воспоминание об этой встрече? Я решительно не был в состоянии помириться с мыслью, что к такому сверхъестественному, таинственному началу мог примкнуть такой бессмысленный, такой ординарный конец!
Я не хотел вернуться домой и пошел куда глаза глядят, вон из города.
XIV
Я шел, понурив голову, без мыслей, почти без ощущений, но весь погруженный в самого себя. Равномерный, глухой и сердитый шум вывел меня из оцепенения. Я поднял голову: то шумело и гудело море, шагах в пятидесяти от меня. Я увидал, что я иду по песку дюны. Расколебленное ночной бурей, море до самого горизонта белело барашками, и крутые гребни длинных валов чередою катились и разбивались о плоский берег. Я приблизился к ним и пошел вдоль самой черты, оставляемой их отливом и приливом на желтом рубчатом песке, усеянном обрывками морских тягучих растений, обломками раковин, змеевидными лентами осоки. Острокрылые чайки, с жалким криком налетая по ветру из далекой воздушной бездны, вздымались белые, как снег, на сером облачном небе, падали круто и, словно перескакивая с волны на волну, уходили вновь и пропадали серебряными искрами в полосах клубившейся пены. Некоторые из них, я заметил, упорно вились над крупным камнем, одиноко торчавшим среди однообразной скатерти песчаных берегов. Грубая морская осока росла неровными кучками с одной стороны камня; а там, где ее спутанные стебли выходили из желтого солончака, что-то чернело, что-то длинноватое, округленное, не слишком большое… Я стал присматриваться… Какой-то темный предмет лежал там, лежал неподвижно возле камня… Предмет этот становился всё яснее, всё определеннее, чем ближе я подходил…
Мне оставалось до камня всего шагов тридцать…
Да это очертание человеческого тела! Это труп; это утопленник, выброшенный морем! Я приблизился к самому камню.
Это труп барона, моего отца! Я остановился как вкопанный. Тут только я понял, что меня с самого утра водили какие-то неведомые силы, что я в их власти, — и в течение нескольких мгновений ничего в моей душе не было, кроме немолчного морского плеска — и немого страха перед овладевшей мною судьбой…
XV
Он лежал на спине, склонясь немного на бок, закинув левую руку за голову… правая была подвернута под его перегнутое тело. Вязкая тина всосала концы ног, обутых в высокие матросские сапоги; короткая синяя куртка, вся пропитанная морскою солью, не расстегнулась; красный шарф обхватывал тугим узлом его шею. Смуглое лицо, обращенное к небу, как будто посмеивалось; из-под вздернутой верхней губы виднелись частые мелкие зубы; тусклые зрачки полузакрытых глаз едва отличались от потемневших белков; покрытые пузырьками пены, засоренные волосы рассыпались по земле и обнажили гладкий лоб с лиловатою чертою шрама; узкий нос вздымался резкой беловатой чертой между впалыми щеками. Буря прошедшей ночи сделала свое дело… Он не увидел Америки! Человек, оскорбивший мою мать, обезобразивший ее жизнь, — мой отец — да! мой отец — в этом я не мог сомневаться, — лежал, бессильно распростертый, в грязи у ног моих. Я испытывал чувство удовлетворенной мести, и жалости, и отвращения, и ужаса, пуще всего… двойного ужаса: и перед тем, что я видел, и перед тем, что свершилось. То злое, то преступное, о котором я уже говорил, те непонятные порывы поднимались во мне… душили меня. «Ага! — думалось мне, — вот отчего я такой… вот когда сказывается кровь!» Я стоял возле трупа, и глядел, и ждал: не шевельнутся ли эти мертвые зрачки, не дрогнут ли эти окоченелые губы? — Нет! всё неподвижно; самая осока, куда забросил его прибой, точно замерла; даже чайки отлетели — ни одного обломка нигде, ни доски, ни разбитой снасти. Пустота всюду… только он — да я — да шумевшее вдали море. Я оглянулся назад: та же пустота и там: цепь безжизненных холмов на небосклоне… вот и всё! Жутко мне было оставить этого несчастного в этом одиночестве, в прибрежной тине, на съедение рыбам и птицам; внутренний голос говорил мне, что я должен был отыскать, позвать людей, если не для помощи — где уж тут! — так хоть для того, чтобы прибрать, отнести его под жилой кров… Но несказанный страх вдруг обнял меня. Мне показалось, что этот мертвый человек знает, что я пришел сюда, что он сам устроил эту последнюю встречу, — мне даже почудилось то знакомое, глухое бормотанье… Я отбежал в сторону… оглянулся еще раз… Что-то блестящее бросилось мне в глаза: оно остановило меня. То был золотой ободок на откинутой руке трупа… Я узнал обручальное кольцо моей матери. Помню, как я заставил себя вернуться, подойти, нагнуться… помню клейкое прикосновение холодных пальцев, помню, как я задыхался, и жмурился, и скрипел зубами, срывая упорное кольцо…
Наконец оно сорвано — и я бегу, бегу прочь сломя голову — и что-то несется за мною, и настигает, и ловит меня.
XVI
Всё, что я испытал и перечувствовал, было, вероятно, написано на моем лице, когда я вернулся домой. Матушка, как только я вошел в ее комнату, внезапно выпрямилась и так настойчиво-вопросительно поглядела на меня, что я, безуспешно попытавшись объясниться, кончил тем, что молча протянул ей кольцо. Она побледнела страшно, глаза ее раскрылись необычайно и помертвели, как у того, — она слабо крикнула, схватила кольцо, пошатнулась, упала ко мне на грудь и так и замерла на ней, закинув голову назад и пожирая меня этими широкими, обезумевшими глазами. Я обнял ее стан обеими руками и, стоя на месте, не шевелясь, не спеша, рассказал ей тихим голосом всё; без малейшей утайки: мой сон и встречу; и всё, всё… Она выслушала меня до конца, не промолвив ни единого слова, только грудь всё сильней и сильней дышала — и глаза внезапно оживились и опустились. Потом она надела кольцо на безымянный палец и, отойдя немного, начала доставать мантилью и шляпу. Я ее спросил, куда она собирается идти. Она подняла на меня удивленный взор и хотела ответить, но голос изменил ей. Она содрогнулась несколько раз, потерла себе руки, как бы стараясь согреться, и наконец проговорила: «Пойдем сейчас туда».
— Куда, матушка?
— Где он лежит… я хочу видеть… я хочу узнать… я узнаю…
Я попытался было уговорить ее не ходить; но с ней чуть не сделалось нервического припадка. Я понял, что противиться ее желанию было невозможно, — и мы отправились.
XVII
И вот я опять иду по песку дюны, но иду уже не один. Я веду под руку матушку. Море отодвинулось, ушло еще дальше; оно утихает — но и ослабевший его шум всё так же грозен и зловещ. Вот, наконец, показался впереди одинокий камень — вот и осока. Я вглядываюсь, я стараюсь различить тот округленный, лежавший на земле предмет — но я ничего не вижу. Мы подходим ближе; я невольно замедляю шаги. Но где же то черное, неподвижное? Одни стебли осоки темнеют над песком, уже засохшим. Мы подходим к самому камню… Трупа нет нигде — и только на том месте, где он лежал, еще осталась впадина, и можно понять, где находились руки, ноги… Кругом осока как будто помята — и заметны следы ступней одного человека; они идут через дюну — потом пропадают, достигнув кремнистого кряжа.
Мы с матушкой переглядываемся и сами пугаемся того, что прочли на своих лицах…
Уж не встал ли он сам и удалился?
— Ведь ты его мертвым видел? — спрашивает она шёпотом.
Я мог только головой кивнуть. Трех часов не прошло с тех пор, как я наткнулся на труп барона… Кто-нибудь открыл и унес его. Надо было отыскать: кто это сделал и что с ним сталось?
Но прежде надо было озаботиться о матушке.
XVIII
Пока она шла к роковому месту, ее била лихорадка, но она владела собою. Исчезновение трупа поразило ее, как окончательное несчастье. На нее нашел столбняк. Я боялся за ее рассудок. С большим трудом доставил я ее домой. Я ее опять уложил в постель, опять приставил к ней доктора; но как только матушка несколько опомнилась, она тотчас потребовала, чтобы я немедленно отправился отыскивать «этого человека». Я повиновался. Но, несмотря на всевозможные меры, я ничего не открыл. Я был несколько раз в полиции, посетил все близ лежавшие деревни, напечатал несколько объявлений в газетах, собирал всюду справки — и напрасно! Правда, до меня дошло известие, что в одну из приморских деревушек был доставлен утопленник… Я тотчас поскакал туда, но его уже похоронили, да и по приметам он не походил на барона. Я узнал, на каком корабле он уплыл в Америку; сперва все были уверены, что корабль этот погиб во время бури; но несколько месяцев спустя стали ходить слухи, что его видели на якоре в нью-йоркской гавани. Не зная, что предпринять, я принялся отыскивать виденного мною арапа, предлагал ему через газеты довольно значительную сумму денег, если он отъявится в наш дом. Какой-то высокий арап, в плаще, действительно приходил к нам в мое отсутствие… Но, порасспросив служанку, он внезапно удалился и не возвращался более.
Так и простыл след моего… моего отца; так и канул он безвозвратно в немую тьму. С матушкой мы никогда не говорили о нем; только однажды, помнится, она подивилась, отчего это я прежде никогда не упоминал о моем странном сне; и тут же прибавила: «Значит, он точно…» — и не договорила своей мысли. Матушка долго была больна, да и после выздоровления прежние наши отношения не возобновились. Ей было неловко со мною — до самой ее смерти… Именно неловко. А этому горю нельзя помочь. Всё сглаживается, воспоминания о самых трагических семейных событиях постепенно теряют свою силу и жгучесть; но если чувство неловкости водворилось между двумя близкими людьми — этого ничем истребить нельзя! Я уже никогда не видывал того сна, который, бывало, так меня тревожил; я уже, не «отыскиваю» своего отца; но иногда мне чудилось — и чудится до сих пор — во сне, что я слышу какие-то далекие вопли, какие-то несмолкаемые, заунывные жалобы; звучат они где-то за высокой стеною, через которую перелезть невозможно, надрывают они мне сердце — и плачу я с закрытыми глазами, и никак я не в состоянии понять, что это: живой ли человек стонет, или это мне слышится протяжный и дикий вой взволнованного моря? И вот он снова переходит в то звериное бормотание — и я просыпаюсь с тоской и ужасом на душе.