ГЛАВА ПЕРВАЯ

Рождение принца и рождение нищего.

Это было в конце второй четверти шестнадцатого столетия.

В один осенний день в древнем городе Лондоне в бедной семье Кэнти родился мальчик, никому в этой семье не нужный.

В тот же день в богатой семье Тюдоров родился другой ребенок, всеми желанный и жданный, нужный не только своей семье, но и всей Англии. Англия так давно мечтала о нем, ждала его и молила бога о нем, что, когда он действительно появился на свет, народ чуть не обезумел от радости.

Люди, едва знакомые между собою, встречаясь в этот день, обнимались, целовались и плакали. Никто не работал. Все праздновали. Бедные и богатые, простолюдины и знатные — пировали, плясали, пели и угощались вином, и эта гульба продолжалась несколько дней и ночей. Днем Лондон представлял собою очень красивое зрелище: на каждом балконе, на каждой крыше развевались яркие флаги, по улицам ходили пышные процессии. Ночью тоже было на что посмотреть: на всех перекрестах пылали большие костры, а вокруг костров веселились целые эскадроны гуляк.

Во всей Англии только и разговоров было, что о новорожденном Эдуарде Тюдоре, принце Уэльском,[1] а тот лежал завернутый в шелка и батисты, не подозревая обо всей этой сутолоке и не зная, что с ним няньчатся знатные лорды и лэди, — ему это было совершенно все равно.

Но нигде не было толков о другом ребенке, Томе Кэнти, завернутом в жалкие тряпки. Говорили о нем только в той нищенской, убогой семье, которой его появление на свет сулило так много тяжелых забот.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Детство Тома.

Перешагнем через несколько лет.

Лондон существовал уже пятнадцать веков и был большим городом — по тем временам. В нем насчитывалось сто тысяч жителей, иные полагают — вдвое больше. Улицы были узкие, кривые и грязные, в особенности в той части города, где жил Том Кэнти, неподалеку от Лондонского моста. Дома были деревянные; второй этаж выдавался над первым, третий выставлял свои локти далеко над вторым. Чем выше росли дома, тем шире они становились. Скелеты у них были из крепких, положенных крест-накрест балок. Промежутки между балками заполнялись прочным материалом и сверху покрывались штукатуркой. Балки были окрашены в красный, синий или черный цвет, смотря по вкусу владельца, и это придавало домам очень живописный вид. Окна были маленькие, с мелкими многогранными стеклами и открывались наружу на петлях, как двери.

Дом, где жил отец Тома, стоял в вонючем тупике за Обжорным рядом. Тупик назывался Двор объедков. Дом был маленький, дряхлый, шаткий, доверху набитый голытьбою. Семейство Кэнти занимало комнату в третьем этаже. У отца с матерью было нечто вроде кровати в углу, но Том, его бабка и обе его сестры, Бэт и Нэн, не были прикреплены к одному какому-нибудь месту: им принадлежал весь пол, и они могли спать, где им вздумается.

Двор объедков.

У них были обрывки одного или двух одеял и несколько охапок грязной, обветшалой соломы, но это вряд ли можно было назвать постелью, потому что по утрам все это сваливали в кучу, из которой к ночи каждый выбирал, что хотел.

Бэт и Нэн были пятнадцатилетние девчонки-близнецы, добродушные замарашки, одетые в лохмотья и глубоко невежественные. И мать мало чем отличалась от них. Но отец с бабкой были сущие дьяволы. Они напивались, где только могли, и тогда дрались друг с другом или с кем попало, кто только под руку подвернется. Они ругались и божились на каждом шагу, в пьяном и в трезвом виде. Джон Кэнти был вор, а его мать — нищенка. Они научили детей просить милостыню, но сделать их ворами не могли.

Среди отребья, наполнявшего дом, жил добрый старик-священник, уволенный королем из церкви с ничтожной пенсией в несколько медных монет. Он часто уводил детей к себе и тайком от родителей учил их всему хорошему. Он научил Тома читать и писать. От него Том приобрел некоторые познания в латинском языке. Старик научил бы грамоте и девочек, но девочки боялись подруг, которые подняли бы их насмех за столь необычайную ученость.

Весь Двор объедков представлял собою такое же осиное гнездо, как и тот дом, где жил Кэнти. Попойки, ссоры и драки были здесь в порядке вещей. Они происходили каждую ночь и длились почти до утра. Проломленные головы были здесь таким же обычным явлением, как голод. Однако маленький Том не чувствовал себя несчастливцем. Иной раз ему приходилось очень туго, но это нисколько не огорчало его: ведь так жилось всем мальчикам во Дворе объедков; поэтому он полагал, что так оно и быть должно. Приходя домой вечером с пустыми руками, он знал, что отец будет ругать и колотить его, да и бабка не даст ему спуску, а поздней ночью к нему прокрадется вечно голодная мать и потихоньку сунет ему черствую корку или же какие-нибудь объедки, которые она могла бы съесть сама, но сберегла для него, хотя уже не раз попадалась во время этих коварных поступков и получала в награду тяжелые побои от мужа.

…сунет ему черствую корку.

Нет, Тому жилось не так плохо, в особенности летом. Он просил милостыню не слишком усердно, лишь бы спасти себя от домашних побоев, потому что законы против нищенства были суровы и попрошаек наказывали очень жестоко. Немало времени проводил он со священником Эндрью, слушая старые сказки о великанах и карликах, о волшебниках и феях, об очарованных замках, величавых королях и принцах. Его фантазия была полна этими дивными сказками, и не раз ночью, лежа в темноте на скудной и жесткой соломе, усталый, голодный, избитый, он давал волю воображению и скоро забывал обиды и боль, рисуя себе сладостные картины очаровательной жизни какого-нибудь принца в королевском дворце. День и ночь его преследовало одно желание: увидеть своими глазами настоящего принца. Раз он высказал это желание товарищам во Дворе объедков, но те подняли его насмех и так безжалостно издевались над ним, что он стал хранить свою мечту про себя.

Нередко он читал старинные книги священника и просил, чтобы тот объяснял ему непонятные строки и дополнял их своими рассказами. Мало-помалу эти книги и мечты произвели большие перемены в его жизни. Герои его грез были так изящны, что он стал тяготиться своими лохмотьями, своей неопрятностью, и ему захотелось быть чистым и лучше одетым. Правда, он и теперь зачастую возился в грязи и находил в этом большое удовольствие, но в Темзе стал он плескаться не только для забавы; теперь ему было дорого также и то, что вода смывает с него грязь.

У Тома всегда находилось на что поглазеть возле майского шеста в Чипсайде[2] или на ярмарках. Кроме того, время от времени ему, как и всем лондонцам, удавалось полюбоваться военным парадом, когда какую-нибудь несчастную знаменитость везли в тюрьму Тауэра[3] сухим путем или в лодке. В один летний день он видел, как сожгли на костре в Смитфилде бедную Анну Эскью,[4] а с нею еще троих человек; он слышал, как некий бывший епископ сказал им длинную проповедь, которая, впрочем, очень мало интересовала его. Да, в общем жизнь Тома была довольно-таки разнообразна и приятна. Понемногу чтение книг и мечты о жизни во дворцах так сильно подействовали на Тома, что он сам невольно стал разыгрывать принца. Его уличные приятели были очень удивлены и обрадованы, когда заметили, что он усвоил себе уморительно витиеватую церемонную речь и манеры придворных вельмож. Влияние Тома на его сверстников с каждым днем возрастало, и постепенно они привыкли относиться к нему с величайшим почтением, как к высшему существу. Он так много знал! Он умел делать и говорить такие дивные вещи! И сам он был такой умный, ученый! О каждом замечании и о каждой выходке Тома дети рассказывали старшим, так что под конец и старшие заговорили о Томе Кэнти как о чрезвычайно одаренном и необыкновенном ребенке. Взрослые люди в затруднительных случаях стали обращаться к нему за советом и часто дивились его уму и мудрости его приговоров. Он стал героем для всех, кто только знал его, — лишь родные не видели в нем ничего замечательного.

Взрослые стали обращаться к нему за советом.

Прошло немного времени, и Том устроил для себя королевский двор! Он был принцем, его ближайшие товарищи были его телохранителями, камергерами, конюшими, придворными лордами, статс-дамами и членами королевской фамилии. Каждый день самозванного принца встречали по церемониалу, вычитанному Томом из книг; каждый день великие дела его мнимого царства обсуждались на королевском совете; каждый день его высочество мнимый принц издавал указы воображаемым армиям, флотам и вице-королям.

А затем он в тех же лохмотьях шел просить милостыню, выпрашивал несколько фартингов,[5] глодал черствую корку, получал обычную порцию побоев и, растянувшись на охапке вонючей соломы, возвращался в грезах к своему воображаемому величию.

А желание увидеть хоть раз в жизни настоящего принца, живого, из плоти и крови, росло в нем с каждым днем, с каждой неделей и в конце концов заслонило все другие желания и сделалось единственной мечтой его жизни.

Однажды, в январе, он, как всегда, вышел в поход за милостыней. Несколько часов подряд, босой, иззябший, уныло слонялся он вокруг Минсинг Лэйна и Литтл Ист Чипа, заглядывая в окна харчевен и глотая слюнки при виде ужаснейших пирогов со свининой и других смертоубийственных кушаний, выставленных в окне; для него это были райские лакомства, достойные ангелов, по крайней мере судя по их запаху, — отведывать их ему никогда не доводилось. Моросил мелкий холодный дождь; день был тоскливый, пасмурный. Под вечер Том пришел домой такой измокший, утомленный, голодный, что даже отец с бабкой как будто пожалели его, — конечно, по-своему: наскоро угостили его тумаками и отправили спать. Долго боль во всем теле и голод, а также ссоры и драки соседей не давали ему уснуть, но наконец его мысли умчались в дальние, чудесные страны, и он уснул среди принцев, с ног до головы залитых золотом и усыпанных драгоценными камнями. Принцы жили в великолепных дворцах, где толпы слуг склонялись перед ними до самой земли, приветствуя их, или по первому знаку летели исполнять их приказы. А затем, как водится, ему приснилось, что он и сам — принц.

Всю ночь он упивался своим королевским блеском; всю ночь он был окружен знатными лэди и лордами; в потоках яркого света он шествовал среди них, вдыхая чудесные ароматы, наслаждаясь восхитительной музыкой и отвечая на почтительные поклоны расступавшейся перед ним толпы — то улыбкой, то благосклонным кивком.

А утром, когда он проснулся и увидал окружающую его нищету, все вокруг показалось ему в тысячу раз непригляднее. Сердце его горько заныло, и он залился слезами.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Встреча Тома с принцем.

Том встал голодный и вышел голодный из дому, но все его мысли были поглощены призрачным великолепием его ночных сновидений. Он рассеянно брел по Сити, почти не замечая, куда он идет и что происходит вокруг. Иные толкали его, иные ругали, но он был погружен в свои мечты, ничего не видел, не слышал. Наконец он очутился у ворот Тэмпл Бара. Так далеко он никогда не заходил. Он остановился и с минуту раздумывал, куда он попал, потом мечты снова захватили его, и он сам не заметил, как очутился за стенами Лондона. В то время Стрэнд уже не был проселочной дорогой и даже считал себя улицей; впрочем, надо сознаться, то была довольно странная улица, потому что, хотя по одну сторону ее тянулся почти сплошной ряд домов, дома по другой стороне были разбросаны на далеком расстоянии один от другого, — великолепные дворцы богатейших дворян, окруженные роскошными садами, спускавшимися к реке. В наше время на месте этих садов теснятся целые акры угрюмых строений из камня и кирпича.

Том добрался до деревни Черинг и присел отдохнуть у подножья красивого креста, воздвигнутого в давние дни одним развенчанным королем; потом он опять лениво побрел по прекрасной пустынной дороге, миновал роскошный дворец кардинала и направился к другому, еще более роскошному и величественному дворцу — Вестминстерскому. Удивленный и счастливый, глядел он — на эту каменную громаду с широко раскинувшимися, флигелями, на грозные бастионы и башни, на огромные каменные ворота с золочеными решетками, на колоссальных гранитных львов и другие символы английской королевской власти. Неужели его заветная мечта наконец исполнится? Ведь это королевский дворец. Разве не может случиться, что судьба окажется благосклонной к нему и он увидит принца — настоящего принца, из плоти и крови?

По обеим сторонам золоченых ворот стояли две живые статуи — стройные и неподвижные воины, закованные с головы до ног в блестящие стальные латы. На почтительном расстоянии виднелись группы крестьян и городских обывателей, чающих хоть одним глазком увидеть кого-нибудь из королевской семьи. Роскошные экипажи с нарядными господами и такими же нарядными слугами на запятках въезжали и выезжали из многих других ворот дворцовой ограды.

Бедный маленький Том в жалких лохмотьях приблизился к толпе любопытных и медленно, робко прошел мимо часовых; сердце его сильно застучало, и в душе пробудилась надежда. И вдруг он увидел через позолоченные прутья решетки такое зрелище, что чуть не вскрикнул от радости. За оградой стоял красивый, стройный мальчик, смуглый и загорелый от игр и упражнений на воздухе, разодетый в шелк и атлас, сверкающий дорогими камнями; на боку у него висела маленькая сабля, усыпанная самоцветами, за поясом был кинжал; на ногах были изящные сапожки с красными каблуками, а на голове — прелестная алая шапочка с ниспадающими на плечи перьями, прикрепленными крупным драгоценным камнем. Поблизости стояло несколько пышно разодетых господ, — без сомнения, его слуги. О, это, конечно, принц — настоящий, живой принц! Тут не могло быть и тени сомнения. Наконец-то была услышана молитва мальчишки-нищего.

Том стал дышать часто-часто, глаза его широко раскрылись от удивления и радости. В эту минуту его помыслы были полны одним желанием, заслонившим собою все другие: подойти ближе к принцу и всласть насмотреться на него. Прежде чем он сообразил, что он делает, он уже прижался к решетке ворот. Но в тот же миг один из солдат грубо оттащил его прочь и швырнул в толпу деревенских зевак и лондонских лодырей с такой силой, что мальчик завертелся волчком.

— Знай свое место, бродяга!

Толпа загоготали, засмеялась, но маленький принц подскочил к воротам с пылающим лицом и крикнул, гневно сверкая глазами:

— Как смеешь ты обижать этого бедного отрока? Как смеешь ты так грубо обращаться даже с самым последним из подданных моего отца-короля? Отвори ворота, и пусть он войдет!

— Пусть он войдет!

Посмотрели бы вы, как обнажились все головы ветреной изменчивой толпы; послушали бы, как радостно она закричала: «Да здравствует принц Уэльский!»

Солдаты отдали честь алебардами, отворили ворота и снова отдали честь, когда мимо них прошел принц Нищеты в развевающихся лохмотьях и поздоровался за руку с принцем Безграничных Богатств.

— Ты кажешься голодным и усталым, — произнес Эдуард Тюдор. — Тебя обидели. Следуй за мною!

С полдюжины придворных лакеев бросились вперед — уж не знаю зачем; несомненно, они хотели вмешаться и не пустить Тома в королевский дворец. Но принц отстранил их истинно царственным, движением руки, и они мгновенно застыли на месте, как статуи. Эдуард ввел Тома в роскошно убранную комнату во дворце, которую он называл своим кабинетом. По его приказу было принесено угощение; таких кушаний Том в жизни своей не видал, только читал о них в книгах. С деликатностью и любезностью, подобающей принцу, Эдуард отослал слуг, чтобы они не смущали его смиренного гостя своими осудительными взорами, а сам сел рядом и, покуда Том ел, задавал ему вопросы.

— Как тебя зовут, мальчик?

— Том Кэнти, с вашего позволения, сэр.

— Странное имя.[6] Где ты живешь?

— В Сити, осмелюсь доложить вашей милости. Двор объедков за Обжорным рядом.

— Двор объедков! Еще одно странное имя!.. Есть у тебя родители?

— Родители у меня есть, есть и бабка, которую я не слишком люблю, да простит мне господь, если это грешно… И еще у меня есть две сестры-близнецы — Нэн и Бэт.

— Должно быть, твоя бабка не очень добра к тебе?

— Она ни к кому не добра, смею доложить вашей светлости. В сердце у нее нет доброты, и все свои дни она делает зло.

— Обижает она тебя?

— Лишь тогда она не обижает меня, когда спит или затуманит, свой разум вином. Но как только в голове у нее проясняется, она бьет меня вдвое сильнее.

Покуда Том ел, принц задавал ему вопросы.

Глаза маленького принца сверкнули гневом.

— Как! Бьет? — вскрикнул он.

— О, да! смею доложить вашей милости.

— Бьет! тебя, такого слабенького, маленького! Слушай! Прежде чем наступит ночь, ее свяжут и бросят в Тауэр. Король, мой отец…

— Вы забываете, сэр, что она низкого звания. Тауэр — темница для знатных.

— Правда! Это не пришло мне на память. Но я подумаю, как наказать ее. А твой отец добр к тебе?

— Не добрее моей бабки Кэнти, сэр.

— Отцы, кажется, все одинаковы. И у моего нрав не кроткий. Рука у него тяжела, но меня он не трогает. Хотя на брань он, по правде сказать, не скупится. А как обходится с тобою твоя мать?

— Она добра, государь, и никогда не причиняет мне ни обид, ни печалей. И Нэн и Бэт так же добры, как она.

— Сколько им лет?

— Пятнадцать лет — и той, и другой, ваша милость.

— Лэди Елизавете, моей сестре, четырнадцать. Лэди Джэн Грей, моя двоюродная сестра, мне ровесница; они обе миловидны и приветливы, но моя другая сестра, леди Мэри, у которой такое мрачное, злое лицо и… Скажи, твои сестры запрещают служанкам смеяться, дабы они не запятнали свою душу грехом?

— Мои сестры? Ты полагаешь, сэр, что у них есть служанки?

Минуту маленький принц смотрел на маленького нищего с важной задумчивостью, потом произнес:

— Как же, скажи на милость, могут они обойтись без служанок? Кто помогает им снимать с себя на ночь одежду? Кто одевает их, когда они встают поутру?

— Никто, сэр. Или ты хочешь, чтобы на ночь они раздевались и спали без одежды, как животные?

— Без одежды? Разве у них по одному только платью?

— Ах, государь, да на что же им больше? Ведь не два же у них тела, у каждой.

— Какая странная, причудливая мысль! Прости мне этот смех: я не думал обидеть тебя. У твоих добрых сестер, Нэн и Бэт, будет платьев и слуг достаточно — и очень скоро: об этом позаботится мой казначей. Нет, не благодари меня, это пустое. Ты хорошо говоришь, легко и красиво. Ты обучен наукам?

— Не знаю, сэр. Добрый священник Эндрью из милости обучал меня по своим книгам.

— Ты знаешь латынь?

— Боюсь, что знания мои скудны, ваша светлость.

— Выучись, милый, — это нелегко лишь на первых порах. Греческий труднее, но, кажется, ни латинский, ни греческий, ни другие языки не трудны для лэди Елизаветы и моей кузины. Ты бы послушал, как эти юные дамы говорят на чужих языках! Но расскажи мне о твоем Дворе объедков. Весело тебе там живется?

— Поистине весело, сэр, если, конечно, я сыт. Нам показывают Панча и Джэди,[7] а также обезьянок. О, какие это потешные твари. Они так пестро и забавно одеты! Кроме того, нам дают представления: актеры играют, кричат, дерутся, а потом убивают друг друга и падают мертвыми; так занятно смотреть, и стоит всего лишь фартинг, — только иной раз очень уж трудно добыть этот фартинг, смею доложить вашей милости.

— Рассказывай еще!

— Мы, мальчики, во Дворе объедков иногда сражаемся между собою на палках, как подмастерья.

У принца сверкнули глаза.

— От этого и я бы не прочь. Рассказывай еще!

— Мы бегаем взапуски, сэр, кто кого перегонит.

— Мне пришлось бы по вкусу и это! Дальше!

— Летом, сэр, мы ходим по воде босиком, купаемся в каналах и в реке, причем брызгаем друг в друга водой, хватаем друг друга за шею и заставляем нырять, и плаваем, и кричим, и прыгаем…

— Я отдал бы все королевство моего отца, чтобы хоть однажды позабавиться так. Пожалуйста, рассказывай еще!

— Мы поем и пляшем вокруг майского шеста в Чипсайде; мы зарываем друг друга в песок; мы делаем из грязи пироги, — о, милая грязь! в целом мире ничто не доставляет нам больше приятностей. Мы прямо-таки валяемся в ней, не в обиду будь вам сказано, сэр!

— Ни слова больше, прошу тебя! Это чудесно! Если бы я только мог облечься в одежду, которая подобна твоей, снять с себя обувь, насладиться грязью хоть однажды, хоть один-единственный раз, но чтобы никто меня не бранил и не сдерживал, — я, кажется, с радостью отдал бы корону.

— А я… если бы я хоть раз мог одеться так, как вы, ваша светлость, только раз, только один-единственный раз…

— О, вот чего тебе хочется! Что ж, будь по-твоему! Снимай лохмотья и надевай этот роскошный наряд. У нас будет недолгое счастье, но от этого оно не станет менее радостным! Позабавимся, покуда возможно, а потом опять переоденемся, прежде чем придут и помешают.

Несколько минут спустя маленький принц Уэльский облекся в тряпье, составлявшее одежду Тома, а маленький принц Нищеты — в великолепное царское платье. Оба подошли к большому зеркалу, и — о чудо! — им показалось, что они вовсе не менялись костюмами! Они уставились друг на друга, потом поглядели в зеркало, потом опять друг на друга. Наконец удивленный принц сказал:

— Что думаешь ты об этом?

— Ах, ваша милость, не требуйте, чтобы я ответил на этот вопрос. Человеку моего звания не подобает говорить такие речи.

— Тогда скажу об этом я. У тебя такие же волосы, такие же глаза, такой же голос, такая же поступь, такой же рост, такая же осанка, такое же лицо, как у меня. Если бы мы вышли нагишом, никто не мог бы сказать, кто из нас ты, а кто принц Уэльский. Теперь, когда на мне твоя одежда, мне кажется, я живее чувствую, что почувствовал ты, когда этот грубый солдат… Послушай, ведь у тебя на руке синяк.

— Пустяки, государь! Ваша светлость знаете, что этот злополучный часовой…

— Молчи! Он поступил постыдно и жестоко! — воскликнул маленький принц, топнув босой ногой. — Если король… Не двигайся с места, пока я не вернусь! Таково мое приказание!

В один миг он схватил и спрятал какой-то предмет государственной важности, лежавший на столе, и, выскочив за дверь, помчался в жалких лохмотьях по дворцовым покоям. Лицо у него разгорелось, глаза засверкали. Добежав до больших ворот, он схватился за железные прутья и, дергая их, закричал:

— Открой! Отвори ворота!

Солдат, тот самый, что обидел Тома, немедленно исполнил это требование; как только принц, задыхаясь от царственного гнева, выбежал из высоких ворот, солдат наградил его такой звонкой затрещиной, что тот кубарем полетел на дорогу.

— Вот тебе, нищенское отродье, за то, что мне из-за тебя досталось от его высочества!

Толпа заревела, захохотала. Принц очутился в грязи. Он вскочил на ноги и гневно подлетел к часовому, крича:

— Я принц Уэльский! Моя особа священна, и тебя повесят за то, что ты осмелился прикоснуться ко мне.

Солдат отдал ему честь алебардой и ухмыляясь сказал:

— Здравия желаю, ваше королевское высочество!

Потом сердито:

— Поди ты вон, полоумная рвань!

— Здравия желаю, ваше высочество!

Толпа с хохотом сомкнулась вокруг бедного маленького принца и погнала его по дороге с гиканьем и криками:

— Дорогу его королевскому высочеству! дорогу принцу Уэльскому!

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Невзгоды принца начинаются.

Толпа травила и преследовала принца в течение многих часов. А потом отвернулась и оставила его одного. Пока у принца хватало сил яростно отбиваться от лютых преследователей, грозя им своей королевской немилостью, пока он мог отдавать приказания толпе своим царственным голосом, это забавляло ее; но когда усталость наконец принудила принца умолкнуть, он утратил для мучителей всякую ценность, и они пошли искать себе других развлечений. Тогда он стал озираться вокруг, но не узнавал этой местности. Он знал только, что находится в лондонском Сити. Он пошел куда глаза глядят, без цели; немного погодя дома стали редеть, и прохожих встречалось все меньше. Он окунул окровавленные ноги в ручей, протекавший там, где теперь находится Фарингдон-стрит, отдохнул несколько минут и снова пустился в путь. Скоро добрел он до большого пустыря, где было лишь несколько зданий, разбросанных без всякого порядка, и огромная церковь. Он узнал эту церковь. Она вся была окружена лесами, и всюду кишели рабочие. В ней производили обширный ремонт. Принц сразу приободрился. Он почувствовал, что его злоключениям — конец. Он сказал себе: «Это старая церковь Серых монахов, которую король, мой отец, отнял у них и превратил в убежище для брошенных и бедных детей и дал ей новое название — „Христова обитель“. Здешние питомцы, конечно, с радостью окажут услугу сыну того, кто был так щедр и великодушен к ним, тем более что этот сын так же покинут и беден, как те, кто ныне нашли здесь приют и найдут его в последующие дни».

Скоро он очутился посреди толпы мальчуганов, которые бегали, прыгали, играли в мяч, в чехарду, страшно шумели; каждый забавлялся, как мог. Все они были одеты одинаково, как одевались в те дни подмастерья и слуги. У каждого на макушке была плоская черная шапочка, величиною с блюдце и ни к чему не пригодная, — она не защищала головы, потому что была очень мала, и уж совсем не украшала ее; из-под шапочки падали на середину лба волосы, подстриженные в кружок и не разделенные пробором; на шее — воротник, как у лиц духовного звания; синий камзол, плотно облегавший тело и доходивший до колен, широкий красный пояс, ярко-желтые чулки, перетянутые выше колен подвязками, и низкие башмаки с широкими металлическими пряжками. Это был достаточно безобразный костюм.

Мальчики прекратили игру и столпились вокруг принца. Тот проговорил с прирожденным достоинством:

— Добрые мальчики, скажите вашему начальнику, что с ним желает беседовать Эдуард, принц Уэльский.

Эти слова были встречены громкими возгласами, а один неучтивый подросток оказал:

— Ты что же, оборвыш, посланец его милости?

Лицо принца вспыхнуло гневом, и он протянул руку к бедру, но ничего не нашел. Все бурно захохотали; Эдуард сказал:

— Да, я принц, — и не подобает вам, кормящимся щедротами отца моего, так обращаться со мною.

Это показалось чрезвычайно забавным, и толпа дружно захохотала. Подросток, который вступил в разговор раньше всех, крикнул своим товарищам:

— Эй, вы, свиньи, рабы, нахлебники царственного отца его милости, или вы забыли обычаи? Скорее на колени, да стукайте лбами покрепче! Воздайте честь его королевской осанке и его королевским лохмотьям!

И с буйным хохотом они кинулись все на колени, воздавая своей жертве глумливые почести.

Принц дал ближайшему мальчишке пинка ногой и, пылая негодованием, крикнул:

— Вот тебе в задаток до завтра. А завтра я тебя вздерну на виселицу.

А, это уж не шутка! Какие тут шутки! Смех мгновенно умолк, и веселье уступило место ярости. Десять голосов закричало:

— Хватай его! Волоки его в пруд! Где собаки? Лев, сюда! Сюда, Клыкастый!

Затем последовала сцена, какой никогда еще не видела Англия: плебеи подняли руку на священную особу наследника и решили затравить его псами, которые чуть не разорвали его.

Псы чуть не разорвали его.

К наступлению ночи принц очутился в самой заселенной части города. Тело его было в синяках, руки в крови, лохмотья забрызганы грязью. Он бродил разъяренный по улицам, все больше и больше теряя сознание того, где находится, — усталый и слабый, еле волоча ноги. Он уже перестал задавать вопросы прохожим, потому что те, вместо ответа, ругали его. Он бормотал про себя:

«Двор объедков! Если только у меня хватит силы дотащиться туда, прежде чем я упаду, — я спасен. Его родные отведут меня во дворец, докажут, что я не принадлежу к их семье, что я — истинный принц, и снова я стану, чем был».

Время от времени он вспоминал, как его обидели мальчики из Христовой обители, и говорил себе:

«Когда я сделаюсь королем, они не только получат от меня пищу и кров, но будут учиться по книгам, так как сытый желудок немногого стоит, когда и ум голодает и сердце. Надо это хорошенько запомнить, чтобы урок, полученный мною сегодня, не пропал даром. Знание смягчает сердца, воспитывает сострадание и нежность».

Огни стали мигать, пошел дождь, поднялся ветер, наступила холодная, бурная ночь. Бездомный принц, бесприютный наследник английского трона, шел все дальше и дальше, углубляясь в лабиринты грязных улиц, где нагромождены были кишащие улья нищеты и беды.

Вдруг какой-то пьяный огромного роста грубо схватил его за ворот.

— Опять прошлялся до такого позднего часа, а домой не принес ни одного медного фартинга! Ну, смотри, если ты без денег! Я переломаю тебе все твои жалкие кости, не будь я Джон Кэнти!

Пьяный схватил его за ворот.

Принц вырвался из рук пьяницы, невольно потирая оскверненное его прикосновением плечо, и пылко сказал:

— О, ты его отец? Слава благим небесам! Отведи меня в родительский дом, а его уведи оттуда!

— Его отец? Я не знаю, что ты хочешь сказать. Но я знаю, что я твой отец… И ты скоро в этом убедишься…

— О, не шути, не лукавь и не медли! Я устал, я изранен, я не в силах терпеть. Отведи меня к моему отцу-королю, и он наградит тебя такими богатствами, какие тебе и не снились в самом причудливом сне. Верь мне, верь, я не лгу тебе, я говорю чистую правду! Протяни мне руку, спаси меня! Я поистине принц Уэльский!

С изумлением уставился Джон Кэнти на мальчика и, качая головой, пробормотал:

— Спятил, сошел с ума!

Потом он опять схватил его за ворот, хрипло засмеялся и выругался.

— Но рехнулся ты или нет, а мы с бабкой пересчитаем тебе все ребра, — не будь я Джон Кэнти!

И он потащил за собою упиравшегося, безумно разъяренного принца и скрылся вместе с ним в одном из ближайших дворов, провожаемый веселыми криками толпы уличных бездельников.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Том в роли патриция.

Том Кэнти, оставшись один, в кабинете принца, отлично использовал свое одиночество. То так, то этак становился он перед большим зеркалом, любуясь своим великолепным нарядом: потом отошел, подражая благородной осанке принца и все время наблюдая в зеркале, какой это производит эффект. Потом обнажил красивую шпагу и с глубоким поклоном поцеловал ее клинок и прижал к груди, как делал это пять или шесть недель назад на его глазах один благородный рыцарь, отдавая честь коменданту Тауэра, при передаче ему знатных лордов Норфолька и Суррея для заключения в тюрьму.[8] Том играл изукрашенным драгоценными камнями кинжалом, висевшим у него на бедре, рассматривал изысканное и дорогое убранство комнаты, садился по очереди в каждое из роскошных кресел и думал о том, как возгордился бы он, если бы мальчишки со Двора объедков могли глянуть сюда хоть на миг и увидели его в таком великолепии. Поверят ли они чудесной сказке, которую он расскажет им, когда вернется домой, или будут качать головами и приговаривать, что от чрезмерного напряжения фантазии он в конце концов лишился рассудка?

Потом обнажил шпагу…

Так прошло с полчаса. Тут он впервые подумал, что принца что-то долго нет, и почувствовал себя одиноким. Скоро изящные игрушки, окружавшие его, перестали его забавлять; он жадно прислушивался к каждому звуку; сперва ему было не по себе, потом он встревожился, потом загрустил. Вдруг войдут какие-нибудь люди и застанут его в одежде принца, а принца нет, и никто не объяснит им, в чем дело. Ведь они, чего доброго, тут же повесят его, а потом уж доберутся до истины. Тревога его все росла; весь дрожа, он тихонько отворил дверь в прихожую. Нужно поскорее отыскать принца. Принц защитит его и даст ему свободу. Шестеро великолепно одетых господ, составлявших прислугу принца, и два молодых пажа знатного рода, нарядные, словно бабочки, вскочили на ноги и низко поклонились ему. Он поспешно отступил и захлопнул за собою дверь.

«Они смеются надо мной! — сказал он. — Они сейчас пойдут и расскажут… О, зачем я попал сюда на свою погибель!»

Он зашагал из угла в угол в неописуемом страхе, и стал прислушиваться, вздрагивая при каждом шорохе. Вдруг дверь распахнулась, и шелковый паж доложил:

— Лэди Джэн Грей.

Дверь затворилась, и к нему подбежала вприпрыжку прелестная богато одетая девочка. Вдруг она остановилась и выговорила с огорчением:

— О! отчего ты так печален, мой принц?

Том обмер, но сделал над собой усилие и пролепетал:

— Ах, сжалься надо мною! Я не принц, я всего только бедный Том Кэнти из Сити, со Двора объедков. Прошу тебя, позволь мне увидеть принца, дабы он, по своему милосердию, отдал мне мои лохмотья и позволил уйти целым и невредимым отсюда. О, сжалься, спаси меня!

Мальчик упал на колени, моля не только словами, но и взглядом и с мольбою протягивая к ней руки. Девочка, казалось, онемела от ужаса, потом воскликнула:

— О, милорд, ты на коленях — передо мной!

И в страхе убежала, а Том, ошеломленный отчаянием повалился на пол и сказал про себя: «Нет помощи, нет надежды! Сейчас придут и возьмут меня».

Между тем, пока он лежал тут, цепенея от ужаса, страшная весть разнеслась по дворцу. Она переходила от слуги к слуге, от лорда к лэди, — громко об этом говорить никто не решался, — и по всем длинным коридорам, из этажа в этаж, из зала в зал проносилось: «Принц сошел с ума! Принц сошел с ума!» Скоро во всех гостиных, во всех мраморных вестибюлях собрались небольшие толпы блестящих лордов и леди и других, не менее ослепительных, хотя и менее знатных, особ; все они оживленно шептались друг с другом, и на каждом лице была скорбь. Внезапно между этими группами появился пышно разодетый царедворец и мерным шагом обошел всех, торжественно провозглашая:

Именем короля!

Под страхом смерти, воспрещается внимать этой лживой, и нелепой вести, обсуждать ее и выносить за пределы дворца!

Они вскочили на ноги и низко поклонились ему.

Шушуканье сразу умолкло, как будто все шептавшиеся вдруг онемели.

Скоро по коридорам пронеслось пчелиное жужжание:

— Принц! Смотрите, принц идет!

Бедный Том медленно шел мимо низко кланявшихся ему придворных, стараясь отвечать им такими же поклонами и смиренно поглядывая на всю эту странную обстановку растерянными, жалкими глазами. По обе стороны его шли двое вельмож, поддерживая его под руки, чтобы придать твердость его походке. Позади шли придворные врачи и несколько лакеев.

Вскоре Том очутился в богато убранной комнате и услышал, как дверь затворилась. Пришедшие с ним стали полукругом. Впереди, в глубине комнаты, полулежал на кушетке очень громоздкий, очень толстый мужчина с широким, обрюзгшим лицом и суровым взглядом. Огромная голова его была совершенно седая; бакенбарды, обрамлявшие его лицо, были тоже седые. Платье на нем было из богатой материи, но поношено и местами слегка потерто. Ноги у него были распухшие; одна из них была забинтована и покоилась на подушке. В комнате царила тишина, и все, кроме этого человека, почтительно склонили головы. Этот калека с суровым лицом был грозный Генрих VIII.

Он заговорил, и лицо его вдруг стало ласковым.

— Ну, что, милорд Эдуард? Что, мой принц? Что это тебе вздумалось дурачить такою жалкою шуткою меня — твоего доброго отца-короля, который любит тебя и ласкает…

Бедный Том выслушал, насколько ему позволяло его удрученное состояние, начало этой речи, но когда слова: «твоего доброго отца-короля» — коснулись его слуха, он весь помертвел и, как подстреленный, упал на колени. Он поднял кверху руки и воскликнул:

— Ты — король! Ну, тогда я погиб!

Король был поражен словно громом. Глаза его растерянно перебегали от одного лица к другому и наконец остановились на мальчике. Тоном глубокого разочарования он выговорил:

— Увы, я думал, что слухи несогласны с истиной, но боюсь, что ошибся.

Он тяжело вздохнул и ласково проговорил:

— Подойди к твоему отцу, дитя: ты нездоров.

Он упал на колени.

Тому помогли подняться на ноги, и, весь дрожа, он смиренно подошел к его величеству, королю Англии. Король взял в руки его голову и любовно, пристально вглядывался в его испуганное лицо, как бы ища благодатных признаков возвращающегося рассудка, потом прижал кудрявую голову к своей груди и нежно погладил ее.

— Неужели ты не узнаешь своего старого отца, дитя мое? — сказал он. — Не разбивай моего стариковского сердца, скажи, что ты узнаешь меня! Ведь ты меня знаешь, не правда ли?

— Да. Ты мой августейший повелитель, король, да хранит тебя бог!

— Верно, верно… Это хорошо… Успокойся же, не дрожи; здесь никто не обидит тебя; здесь любят тебя. Теперь тебе лучше? Дурной сон проходит, не правда ли? И ты опять узнаешь самого себя, — ведь узнаешь? Сейчас, как мне сообщили, ты назвал себя чужим именем. Но больше ты не будешь выдавать себя за кого-то другого, не правда ли?

— Прошу тебя, будь милостив, верь мне, мой августейший повелитель; я говорю только правду: я нижайший из твоих подданных. Я родился нищим, и только горестный и тягостный случай привел меня сюда, хотя я не совершил ничего недостойного. Умирать мне не время. Я молод. И одно твое слово может спасти меня. О, скажи это слово, сэр!

— Умирать? Не говори об этом, милый принц, успокойся, — да снидет мир в твою встревоженную душу! Ты не умрешь.

Том с криком радости упал на колени.

— Да наградит тебя господь за твою доброту, о мой король, и да продлит он жизнь твою на благо твоей стране!

Том вскочил на ноги и с веселым лицом обратился к двум сопровождавшим его лордам:

— Вы слышали! Я не умру, — это сказал сам король!

— Я не умру, — это сказал сам король!

Все склонили голову с угрюмой почтительностью, но никто не тронулся с места и не сказал ни слова. Том помедлил, слегка смущенный, потом повернулся к королю и робко спросил:

— Теперь я могу уйти?

— Уйти? Конечно, если ты желаешь. Но почему бы тебе не побыть еще немного? Куда же ты хочешь итти?

Том потупил глаза и смиренно ответил:

— Возможно, что я ошибся; но я счел себя свободным и хотел вернуться в конуру, где родился и рос в нищете, где поныне обитают моя мать, мои сестры: но конура — мой дом, тогда как вся эта пышность и великолепие, к которым я не привык… О, будь милостив, государь, разреши мне уйти!

Король задумался и с минуту молчал. Лицо его выражало все возраставшую душевную боль и тревогу. Но в голосе его, когда он заговорил, звучала надежда.

— Быть может, он помешался на одной этой мысли, и его разум остается попрежнему ясным, когда он обращается на другие предметы. Пошли, господь, чтоб это было так! Мы испытаем его.

Он задал Тому вопрос по-латыни, и Том с грехом пополам ответил ему латинскою фразою. Король был в восторге и не скрывал этого. Лорды и врачи также выразили свое удовольствие.

— При его образовании и способностях, — заметил король, — он мог бы ответить гораздо лучше, однако этот ответ показывает, что его разум только затмился, но не поврежден окончательно. Как вы полагаете, сэр?

Врач, к которому были обращены эти слова, низко поклонился и ответил:

— Ваша догадка верна, государь, и вполне согласна с моим собственным убеждением.

Врач низко поклонился.

Король был, видимо, рад этому одобрению, исходившему из уст знатока, и уже веселее продолжал:

— Хорошо! Следите все. Мы будем экзаменовать его дальше.

И он предложил Тому вопрос по-французски. Том с минуту молчал, смущенный тем, что все взгляды сосредоточились на нем, потом произнес застенчиво:

— С ваш его позволения, сэр, мне этот язык незнаком.

Король откинулся назад, на подушки дивана. Несколько слуг бросились к нему на помощь, но он отстранил их и сказал:

— Не тревожьте меня, — это минутная слабость, ничего больше. Поднимите меня! Вот так, достаточно! Поди сюда, дитя; положи бедную больную голову на грудь твоего отца и успокойся! Ты скоро поправишься: это мимолетная причуда воображения, это пройдет. Не пугайся! ты скоро будешь здоров.

Затем он обратился к остальным, и лицо его из ласкового мгновенно стало грозным, а в глазах заиграли молнии.

— Слушайте, вы все! Сын мой безумен, но это помешательство временное. Оно вызвано непосильными занятиями и слишком замкнутой жизнью. Долой все книги, долой учителей! Забавляйте его играми, развлекайте полезными забавами на открытом воздухе, это восстановит его здоровье!

Король приподнялся еще выше на подушках и продолжал энергично:

— Он безумен, но он мой сын и наследник английского престола, и, в здравом уме или сумасшедший, он будет царствовать! Слушайте дальше и разгласите это повсюду: всякий, говорящий о его недуге, посягает на мир и порядок Британской державы и будет отправлен на виселицу!.. Дайте мне пить! я весь в огне: горе подрывает мои силы. Так. Возьмите прочь эту чашу! Поддержите меня! Так, хорошо! Он сумасшедший? Так что же? Будь он тысячу раз сумасшедший, все же он принц Уэльский, и я, король, дам этому публичное подтверждение. Нынче же он будет утвержден в своем королевском сане с соблюдением всех формальностей и старинных обычаев. Повелеваю вам немедленно приступить к делу, милорд Гертфорд!

Один из лордов склонил колено перед королевским ложем и сказал:

— Вашему королевскому величеству известно, что наследственный гофмаршал Англии заключен в Тауэр. Не подобает заключенному…

— Замолчи! Не оскорбляй моего слуха ненавистным именем. Неужели этот человек будет жить вечно и вечно стоять преградой моим желаниям? Неужто же принцу оставаться не утвержденным в своем сане потому только, что в Англии нет маршала, не запятнанного изменой, достойного возвести его в этот сан? Нет, клянусь всемогущим богом! Предупреди мой парламент, чтоб он вынес смертный приговор Норфольку раньше, чем взойдет солнце; иначе он жестоко поплатится![9]

— Королевская воля — закон! — сказал лорд Гертфорд и, встав, вернулся на прежнее место.

Выражение гнева мало-помалу исчезло с лица короля.

— Поцелуй меня, мой принц! — сказал он. — Вот так. Чего же ты боишься? Ведь я твой отец, я люблю тебя.

— Ты добр ко мне, недостойному, о могущественный и милосердный государь; это, поистине, так. Но… но меня удручает мысль о том, кто должен умереть ради…

— А, это похоже на тебя, это похоже на тебя! Я знал, что сердце у тебя осталось прежнее, хотя рассудок твой и поврежден; у тебя всегда было доброе сердце. Но этот герцог стоит между тобою и теми почестями, которые тебе надлежит получить. Я назначу на его место другого, кто не запятнает своего высокого сана изменой. Успокойся, мой добрый принц, не утруждай напрасно своей бедной головы этим делом…

— Но я ускорю его смерть, мой повелитель? Как долго мог бы он прожить еще, если бы не я?

— Не думай о нем, мой принц! Он недостоин того. Поцелуй меня еще раз и вернись к твоим весельям и радостям! Моя болезнь измучила меня; я устал; мне нужен отдых. Иди с твоим дядей Гертфордом и с твоей свитой и приходи снова, когда тело мое подкрепится отдыхом!

Том вышел из королевской опочивальни с тяжелым сердцем, так как последние слова короля были смертным приговором надежде, которую он втайне лелеял, — что теперь его отпустят на свободу. И снова он услыхал жужжание тихих голосов: «Принц, принц идет!»

Чем дальше он шел между двух рядов блестящих, низко кланявшихся ему придворных, тем больше он падал духом, сознавая, что он здесь пленник и, может быть, вовек не вырвется из этой раззолоченной клетки.

И, куда бы он ни повернулся, везде ему чудилась летящая в воздухе отрубленная голова и врезавшееся ему в память лицо великого герцога Норфолькского, с устремленным на него укоризненным взором.

Его мечты были так сладостны, а действительность оказалась так мрачна и ужасна!

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Том получает инструкции.

Тома привели в парадный зал и заставили сесть. Но ему было очень неловко сидеть, так как кругом стояли пожилые и знатные люди. Он попросил их, чтобы они тоже присели, но они только кланялись в знак благодарности и продолжали стоять. Он повторил свою просьбу еще раз, но его «дядя», граф Гертфорд, шепнул ему на ухо:

— Прошу тебя, не настаивай, милорд: не подобает им сидеть в твоем присутствии.

Доложили о приходе лорда Сент-Джона. Поклонившись Тому, лорд сказал:

— Я прислан королем по секретному делу. Не угодно ли будет вашему королевскому высочеству отпустить всех, находящихся здесь при вас, за исключением милорда графа Гертфорда?

Лорд Сент-Джона поклонился.

Заметив, что Том как будто не знает, как отпустить придворных, Гертфорд шепнул ему, чтобы он сделал знак рукою, не утруждая себя речью, если у него нет желания говорить.

Когда свита удалилась, лорд Сент-Джон сказал:

— Его величество повелевает, чтобы, в силу важных и глубоких государственных соображений, его высочество принц скрывал свой недуг, насколько это в его власти, пока болезнь не пройдет и принц снова станет таким, каков он был прежде. Король повелевает, чтобы принц ни перед кем не отрицал, что он истинный принц, наследник английского престола, чтобы он всегда соблюдал свое высокое княжеское достоинство и принимал без всяких возражений знаки повиновения и почтения, подобающие ему по праву и древнему обычаю; чтобы он перестал рассказывать кому бы то ни было о своем низком происхождении и низкой доле, ибо эти рассказы суть не что иное, как болезненные измышления его переутомленной фантазии; чтобы он прилежно старался воскресить в своей памяти знакомые ему лица, и в тех случаях, когда это не удастся ему, пусть он хранит спокойствие, не выказывая и тени удивления или иных признаков забывчивости; во время же парадных приемов, если он будет в затруднении, не зная, что говорить или делать, пусть не выказывает он беспокойства перед любопытными, но советуется с лордом Гертфордом или со мною, его покорным слугой, ибо граф и я специально для этого к нему приставлены и будем всегда под рукою, пока не будет отменен приказ короля. Так повелевает его величество король, который шлет привет вашему королевскому высочеству, моля бога, чтобы он по своему милосердию послал вам скорое исцеление и сохранил вас отныне и навеки.

Лорд Сент-Джон поклонился и отошел в сторону. Том покорно ответил:

— Так повелел король. Никто не смеет ослушаться королевских велений или перекраивать их для собственных надобностей, как одежду, которая слишком тесна. Желание короля будет исполнено.

— Так как его величество повелеть соизволил не утруждать вас книгами и другими серьезными делами подобного рода, — продолжал лорд Гертфорд, — то не благоугодно ли будет вашему высочеству провести время в беспечных забавах, чтобы не утомиться к банкету и не повредить своему здоровью?

На лице Тома выразилось удивление; он вопросительно посмотрел на лорда Сент-Джона и покраснел, встретив устремленный на него скорбный взгляд.

— Память все еще изменяет тебе, — сказал лорд, — и потому мои слова кажутся тебе удивительными; но не тревожься, это пройдет, как только ты начнешь поправляться. Милорд Гертфорд говорит о банкете в Сити: месяца два тому назад король обещал, что ты, сэр, будешь на нем присутствовать. Теперь ты припоминаешь?

— Я с грустью должен сознаться, что память, действительно, изменила мне, — ответил Том неуверенным голосом и покраснел опять.

В эту минуту доложили о лэди Елизавете и лэди Джэн Грей. Лорды обменялись многозначительными взглядами, и Гертфорд быстро направился к двери. Когда молодые принцессы проходили мимо него, он тихо сказал им:

— Прошу вас, лэди, не подавайте виду, что вы замечаете его причуды, и не выказывайте удивления, когда его память будет изменять ему. Вы с горестью увидите, что она изменяет ему на каждом шагу.

Гертфорд и принцесса.

Тем временем лорд Сэнт-Джон говорил на ухо Тому.

— Прошу вас, сэр, соблюдайте свято волю его величества. Припомните все, что можете припомнить; делайте вид, что припоминаете все остальное. Не дайте им заметить, как сильно вы изменились. Ведь вы знаете, как нежно любят вас ваши подруги-принцессы и как это огорчит их. Угодно вам, сэр, чтобы я и ваш дядя остались здесь?

Том жестом выразил согласие и невнятно пробормотал какое-то слово. Ему уже пошла в прок наука, и в простоте души он решил возможно добросовестнее исполнять королевский приказ.

Несмотря на все предосторожности, беседа между Томом и принцессами становилась иногда несколько затруднительной. По правде говоря, Том не раз готов был погубить все дело и объявить себя непригодным к такой мучительной роли; но всякий раз его спасал такт принцессы Елизаветы.

Оба лорда были настороже и удачно выручали его двумя-тремя словами, сказанными как бы ненароком. Один раз маленькая лэди Джэн привела Тома прямо в отчаяние, обратившись к нему с таким вопросом:

— Не забыл ли ты отдать сегодня долг ее величеству королеве, милорд?

Том растерялся, медлил ответом и уже готов был брякнуть наобум что попало, но его выручил лорд Сент-Джон, ответив за него с непринужденностью царедворца, привыкшего находить выход из всякого щекотливого и затруднительного положения:

— Как же, милэди! Она успокоила его относительно состояния здоровья его величества; не правда ли, ваше высочество?

Том пробормотал что-то, что можно было принять за подтверждение, но почувствовал, что вступает на скользкую почву. Несколько позже в разговоре было упомянуто о том, что принцу придется на время оставить учение.

Маленькая принцесса воскликнула:

— Ах, какая жалость! Какая жалость! Ты так быстро шел вперед. Но ничего, потерпи, это ненадолго. У тебя еще будет время засесть за книги и выучить столько же иностранных языков, сколько знает твой отец!

— Мой отец! — воскликнул, забывшись, Том. — Да он и на своем-то родном говорит так, что разве только свиньям в хлеву впору понять его; а что касается учености…

Он поднял глава и встретил строгий, предостерегающий взгляд лорда Сент-Джона.

Он запнулся, покраснел, потом продолжал тихо и грустно:

— Ах, мой недуг снова мучит меня, и мысли мои смешались. Я не хотел оказать неуважения его величеству.

— Мы знаем это, сэр, — сказала принцесса Елизавета, почтительно, но нежно кладя руку «брата» между своими ладонями. — Не тревожься этим! Вина не твоя, во всем виноват твой недуг.

— Ты умеешь утешать, милая лэди, — с признательностью вымолвил Том, — и я от всей души благодарю тебя.

Один раз шалунья лэди Джэн бросила Тому какую-то несложную фразу по-гречески. Зоркая принцесса Елизавета сразу заметила, по невинному недоумению на лице мишени, что выстрел не попал в цель, и спокойно ответила вместо Тома целым залпом звучных греческих фраз; затем тотчас же переменила разговор.

Время протекало приятно, и в общем беседа шла гладко. Подводные камни и мели встречались реже, и Том волновался меньше, видя, как все стараются помочь ему и не замечать его ошибок. Когда выяснилось, что принцессы должны сопровождать его вечером на банкет у лорд-мэра,[10] сердце Тома всколыхнулось от радости, и он вздохнул с облегчением, почувствовав, что он не будет одиноким в толпе чужих людей, хотя час тому назад мысль, что принцессы поедут с ним, привела бы его в несказанный ужас.

Лорды, ангелы-хранители Тома, получили от этой беседы меньше удовольствия, чем ее остальные участники. Они чувствовали себя так, будто проводили большой корабль через опасный пролив; все время они были настороже, и их обязанности не казались им детской забавой. Так что, когда визит юных лэди подошел к концу и доложили о лорде Гилфорде Дэдли, они почувствовали себя слишком усталыми и сознавали в душе, что теперь им будет нелегко пуститься в новое опасное плавание и привести свой корабль обратно. Поэтому они почтительно посоветовали Тому извиниться и отклонить посещение. Том и сам был этому рад, зато лицо лэди Джэн слегка омрачилась, когда она узнала что блестящий молодой кавалер не будет принят.

Наступила пауза. Все смолкли и как будто ждали чего-то. Том не понимал, что это значит. Он посмотрел на лорда Гертфорда, тот сделал ему знак, но он не понял и этого знака. Лэди Елизавета с своей обычной находчивостью поспешила вывести его из затруднения. Она сделала ему глубокий реверанс и спросила:

— Ваше высочество, брат мой, разрешаете нам удалиться?

— Поистине, милэди, вы можете просить у меня чего угодно, — сказал Том, — но я охотнее исполнил бы всякую другую вашу просьбу, поскольку это в моих скромных силах, чем лишить себя света и радости вашего присутствия, но да будут ваши пути лучезарными! Да хранит вас господь!

Он усмехнулся про себя и подумал: «Недаром в моих книгах я жил только в компании принцев и научился подражать их изысканным и цветистым речам!»

Когда принцессы ушли, Том повернулся к своим опекунам и сказал:

— Не будете ли вы так любезны, милорды, не позволите ли мне отдохнуть где-нибудь здесь в уголке?

— Дело вашего высочества — приказывать, а наше повиноваться, — ответил лорд Гертфорд. — Отдых вам воистину потребен, ибо вскоре вам предстоит совершить путешествие в Сити.

Он прикоснулся к колокольчику; прибежал паж и получил приказание пригласить сэра Вильяма Герберта. Сэр Вильям Герберт не замедлил; явиться и повел Тома во внутренние покои дворца. Первым движением Тома было протянуть руку к чаше воды, но бархатно-шелковый прислужник тотчас же схватил чашу, опустился на одно колено и поднес ее принцу на золотом блюде.

Затем утомленный пленник сел и хотел было снять с себя обувь, робко прося взглядом о позволении; но другой бархатно-шелковый назойливый паж поспешил опуститься на колени, чтобы избавить его и от этой работы. Том сделал еще две или три попытки обойтись без посторонней помощи, но его каждый раз предупреждали. Он наконец сдался и с покорным вздохом пробормотал:

— Горе мне, горе! Как это они еще не возьмутся дышать за меня!

В туфлях, в роскошном халате, он наконец прилег отдохнуть, но заснуть не мог: голова его была слишком переполнена мыслями, а комната — людьми. Он не мог отогнать мыслей, и они остались при нем; он не умел выслать вон своих слуг, и потому они тоже остались при нем, к великому огорчению Тома и их самих.

По уходе Тома благородные лорды, его опекуны, остались вдвоем. Некоторое время оба молчали, в раздумьи качая головами и расхаживая по комнате. Наконец лорд Сент-Джон заговорил:

— Что ты об этом по совести думаешь?

— По совести, вот что: королю осталось недолго жить, мой племянник лишился рассудка, — сумасшедший взойдет на трон, и сумасшедший останется на троне. Да спасет господь нашу бедную Англию!

Некоторое время оба молчали.

— Действительно, все это похоже на истину. Но… нет ли у тебя подозрения…

Говорящий запнулся и не решился продолжать: вопрос был слишком щекотлив. Лорд Гертфорд стал перед ним, посмотрел ему в лицо ясным, открытым взглядом и сказал:

— Говори! Кроме меня, никто твоих слов не услышит. Подозрение о чем?

— Мне очень тяжело выражать словами, милорд, то, что у меня на уме, ты так близок ему по крови. Прости, если я оскорблю тебя, но не кажется ли тебе удивительным, что безумие так изменило его? Я не говорю, чтобы его речь или осанка перестали быть царственными, но все же они в некоторых малозаметных ничтожных подробностях отличаются от его прежней манеры держать себя. Не странно ли, что безумие изгладило из его памяти даже черты его отца; он забыл даже, каковы обычные знаки почтения, которое подобает ему от всех окружающих; не странно ли, что, сохранив в своей памяти латинский язык, он забыл греческий и французский? Не оскорбляйся моими словами, милорд, но сними у меня тяжесть с души и прими заранее душевную мою благодарность! Меня преследуют его слова, что он не принц и…

— Довольно, милорд. Замолчи! То, что говоришь ты, — измена. Ты забыл приказ короля! Помни, что, слушая тебя, я делаюсь соучастником твоего преступления.

— Замолчи! То, что говоришь ты, — измена.

Сент-Джон побледнел и поспешил сказать:

— Я ошибся, я признаю это сам. Будь так великодушен и милостив, не выдавай меня, и я никогда больше не буду ни размышлять, ни говорить об этом. Не поступай со мною слишком сурово, сэр, иначе я погиб.

— Я удовлетворен, милорд. Если ты не станешь повторять свой оскорбительный вымысел ни мне, ни кому другому, я буду считать твои слова как бы несказанными. Оставь твои пустые подозрения. Он сын моей сестры: его голос, лицо, фигура знакомы мне от самой его колыбели. Безумие могло вызвать в нем не только те противоречивые странности, которые подмечены тобою, но и другие, еще более разительные. Разве ты не помнишь, как старый барон Марли, сойдя с ума, забыл свое собственное лицо, которое знал шестьдесят лет, и уверял, что оно чужое; нет, больше того, уверял, будто он сын Марии Магдалины, будто голова у него из испанского стекла, и — смешно сказать — не позволял никому прикасаться к ней, чтобы чья-нибудь неловкая рука не разбила ее. Отгони прочь свои сомнения, мой добрый милорд! Это истинный принц — мне ли не знать его! — и скоро он станет твоим королем. Тебе полезно подумать об этом больше, чем о каких-нибудь других обстоятельствах.

Поговорив еще немного с лордом Сент-Джоном, причем лорд Сент-Джон страстно и многократно отрекался от своих ошибочных слов и утверждал, что больше никогда, никогда он не станет предаваться подобным сомнениям, лорд Гертфорд простился с ним и остался один оберегать покой принца. Скоро он углубился в размышления, и, очевидно, чем дольше думал, тем сильнее терзало его беспокойство. Наконец он стал ходить по комнате.

«Вздор! Он должен быть принцем! — бормотал он про себя. — Во всей стране не найдется человека, который решился бы утверждать, что два мальчика разной крови и разного рода могут быть так чудесно похожи друг на друга, будто близнецы. Да если бы даже и так! Было бы еще более диковинным чудом, если бы случай подменил их. Нет, это безумно, безумно, безумно!»

Спустя некоторое время лорд Гертфорд сказал себе: «Если бы еще он был самозванец, если бы он выдавал себя за принца, — это было бы естественно; в этом был бы какой-нибудь смысл. Но слыхал ли кто о таком самозванце, который, видя, что и король, и двор, и все зовут его принцем, отрицал бы свой сан и отказывался от тех почестей, которые воздаются ему. Нет! Клянусь святым Свитином, нет! Он истинный принц, потерявший рассудок».

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Первый королевский обед Тома.

Около часу пополудни Том безропотно перенес пытку переодевания к обеду. Его опять нарядили в такой же роскошный костюм, как и раньше, но сменили на нем решительно все — от воротничков до чулок. Затем с большими церемониями проводили его в обширную, богато убранную залу, где был накрыт стол на одного человека. Вся посуда была из литого золота и украшена такими узорами, которые делали ее драгоценной, так как все это была работа Бенвенуто Челлини.[11]

В комнате толпились высокородные прислужники. Капеллан[12] прочел молитву, и проголодавшийся Том готов был уже наброситься на еду; но ему помешал милорд граф Беркли, подвязавший ему под шею салфетку; важная обязанность подвязывания салфетки принцам Уэльским была наследственной в семье этого лорда. Рядом стоял виночерпий, предупреждавший все попытки Тома налить себе своими руками вина. Тут же находился другой лорд — отведыватель. Он состоял при его высочестве принце Уэльском исключительно для того, чтобы пробовать по первому требованию все подозрительные блюда, и таким образом рисковал быть отравленным. В то время отведыватель был уже ненужным украшением в королевской столовой, так как ему ее часто приходилось исполнять свои обязанности; но были времена за несколько поколений до Генриха VIII, когда должность отведывателя была чрезвычайно опасной и мало кто добивался такого почетного сана. Странно, что эту обязанность не возложили на какого-нибудь пса или химика — но кто постигнет королевские обычаи!

Был тут и лорд д'Арси, первый камергер. Зачем и для какой надобности, неизвестно, но он был тут, и с этим ничего не поделаешь! Был тут и лорд-дворецкий. Он стоял у Тома за спиной и следил, чтобы весь церемониал был соблюдаем до мельчайших подробностей. Церемониалом распоряжались лорд главный лакей и лорд главный кухмистер, которые стояли поблизости. Кроме них, у Тома было еще триста восемьдесят четыре человека прислуги, но, разумеется, не все они находились в столовой; и четверти их не присутствовало при этом обеде. Том даже не подозревал, что они существуют.

Все присутствующие были предварительно вышколены; им было приказано не забывать, что у принца временное потемнение рассудка, и не удивляться его причудам. Вскоре эти причуды обнаружились перед ними вполне, но вызвали в слугах не смех, а только сострадание. Им горько было видеть, что их возлюбленный принц поражен таким тяжким недугом.

Бедный Том брал кушанья прямо руками, но никто не позволил себе улыбнуться или хотя бы подать вид, что заметил его поведение. Он с любопытством и глубоким интересом разглядывал свою салфетку, потому что ткань ее была тонка и красива, и наконец простодушно сказал:

— Пожалуйста, возьмите ее прочь, чтобы я нечаянно не запачкал ее.

Наследственный подвязыватель салфетки без всяких возражений почтительно убрал ее прочь.

Том брал кушанья руками.

Том с любопытством разглядывал репу и салат, а потом спросил, что это такое и можно ли это есть, потому что и репу и салат только недавно перестали вывозить из Голландии как особое лакомство и начали выращивать в Англии.[13] На его вопрос ответили серьезно и почтительно, не выказав ни тени удивления. Покончив с десертом, он набил себе карманы орехами; никто не удивился такому поступку, и все сделали вид, что не заметили его.

Зато сам Том почувствовал, что сделал неловкость, и сконфузился, потому что за весь обед это было первое, что ему позволили сделать собственными руками, и он не сомневался, что сделал что-то очень неприличное, не подобающее королевскому сыну. В эту минуту мускулы его носа стали подергиваться. Кончик носа сморщился и вздернулся кверху. Это состояние затягивалось, и тревога Тома росла. Он умоляюще смотрел то на одного, то на другого из лордов свиты; даже слезы выступили у него на глазах. Лорды бросились к нему с огорченными лицами, умоляя сказать, что случилось. Том сказал с неподдельным страданием в голосе:

— Прошу снисхождения, милорды: у меня мучительно чешется нос. Каковы обряды и обычаи, соблюдаемые здесь в подобных случаях? Пожалуйста, поспешите ответом, я просто не в силах терпеть!

Никто не улыбнулся; у всех были грустные, озабоченные лица, все смущенно переглядывались, как бы прося помощи и совета. Но перед ними была глухая стена, и во всей английской истории ничто не указывало, как через нее перешагнуть. Главного церемониймейстера не было, и никто не дерзал пуститься в плавание по этому неведомому морю, никто не отваживался разрешить на свой риск эту серьезную и важную задачу. Увы! наследственного щекотальщика в Англии не было. Тем временем слезы вышли из берегов и потекли у Тома по щекам. Его нос чесался все сильнее и сильнее, и наконец природа опрокинула все преграды придворных приличий, и Том, мысленно моля о прощении, если он поступает вопреки этикету, облегчил сокрушенные сердца приближенных, почесав свой нос собственноручно.

Обед кончился; один из лордов поднес Тому большую неглубокую чашу из чистого золота, наполненную ароматной розовой водой для полоскания рта и омовения рук; наследственный подвязыватель салфетки стал поблизости, держа наготове полотенце. Том в недоумении рассматривал таз, потом взял его в руки, поднес к губам с самым серьезным видом, отпил глоток и тотчас же возвратил золотую посудину лорду, который стоял у стола.

— Нет, милорд, это мне не по вкусу. Запах приятный, но крепости нет никакой.

Эта новая выходка принца, доказывавшая, что рассудок его поврежден, никого не рассмешила; все только огорчались и болели душой при виде такого грустного зрелища.

Вслед за тем Том, сам того не замечая, сделал еще одну оплошность: вышел из-за стола как раз в ту минуту, когда придворный священник поднялся с места, стал у него за креслом, поднял руки и возвел глаза к небу, готовясь начать благодарственную молитву. Но и тут никто как будто, не заметил, что принц нарушает обычай.

Теперь нашего маленького друга по его настойчивой просьбе отвели в кабинет принца Уэльского и предоставили себе самому. По стенам, по дубовым панелям, в кабинете висели на особых крючках различные части блестящего стального вооружения с чудесной золотой инкрустацией. Все эти доспехи принадлежали принцу и были недавно подарены ему королевою.

Том надел латы.

Том надел на себя латы, рукавицы, шлем с перьями и все остальное, что можно надеть без посторонней помощи; ему даже пришло было в голову позвать кого-нибудь, чтобы ему помогли докончить его туалет, но он вспомнил об орехах, принесенных с обеда, и подумал, как весело будет грызть их не на глазах у толпы, без всяких наследственных лордов, которые терзают тебя непрошенными услугами, и поспешил повесить все эта прекрасные доспехи на место. Скоро он уже щелкал орехи и чувствовал себя почти счастливым, в первый раз с той поры, как господь в наказание за его грехи превратил его в королевского сына. Когда орехи были все съедены, он заметил в шкафчике несколько книг с заманчивыми заглавиями, в том числе одну об этикете при английском дворе. Это была ценная находка! Он улегся на роскошный диван и с самым добросовестным рвением принялся поучаться. Оставим его там до поры до времени.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Вопрос о печати.

Около пяти часов Генрих VIII проснулся от неосвежающей тяжелой дремоты и пробормотал про себя:

— Тревожные сны, тревожные сны! Близка моя кончина, и сны предвещают ее. Мой ослабевший пульс подтверждает предзнаменования снов.

Вдруг злобное пламя сверкнуло — в глазах короля, и он проговорил еле слышно:

— Но тот умрет прежде меня!

Придворные заметили, что король проснулся, и один из них спросил, угодно ли будет его величеству принять лорда-канцлера, который дожидается в соседней комнате.

— Пусть войдет! Пусть войдет! — пылко крикнул король.

Лорд-канцлер вошел и, склонив колено перед королевским ложем, сказал:

— Я выполнил вашу волю. По указу вашего величества, пэры королевства в парадных одеждах в настоящую минуту стоят в зале суда и, приговорив к смерти герцога Норфолькского, почтительно ожидают ваших повелений.

Лицо короля озарилось свирепой радостью.

— Поднимите меня! — сказал он. — Я сам предстану пред моим парламентом и собственною моею рукою приложу печать к приговору, избавляющему меня от…

Голос его оборвался; краска на щеках заменилась пепельной бледностью; придворные опустили его на подушки и поспешили привести в чувство лекарствами. Немного погодя король грустно сказал:

— Увы, как жаждал я этого сладкого часа, и вот он пришел слишком поздно, и мне не дано насладиться столь желанным событием. Иди же, иди скорее, — пусть другие исполнят этот радостный долг, который я бессилен исполнить. Я доверяю мою большую печать особой государственной комиссии; выбери сам тех лордов, из которых будет состоять эта комиссия; и тотчас же принимайтесь за дело. Торопись, говорю тебе! Прежде чем солнце зайдет и подымется снова, принеси мне его голову, чтобы я мог посмотреть на нее.

— Воля короля будет исполнена. Не угодно ли вашему величеству отдать приказание, чтобы мне вручили теперь же большую печать, дабы я мог исполнить это дело.

— Печать? Но ведь печать хранится у тебя.

— Простите, ваше величество! Два дня назад вы сами взяли ее у меня и при этом сказали, что никто не должен касаться ее, пока вы своей королевской рукой не скрепите смертный приговор герцогу Норфолькскому.

— Да, помню: я действительно взял ее, — помню… Но куда я девал ее?. Я так ослабел… В последние дни память так часто изменяет мне… Ничего не понимаю, не знаю…

И король залепетал что-то невнятное, покачивая седой головой и безуспешно стараясь сообразить, что он сделал с печатью.

Придворные опустили его на подушки.

Наконец лорд Гертфорд осмелился, склонив колено, напомнить ему:

— Ваше величество, дерзну доложить вам: здесь многие, в том числе и я, помнят, что вы отдали большую государственную печать его высочеству принцу Уэльскому, чтобы он хранил ее у себя до того дня, когда…

— Правда, истинная правда! — воскликнул король. — Принеси же ее! Да скорее, потому что время летит!

Лорд Гертфорд со всех ног побежал к Тому, но скоро вернулся смущенный, с пустыми руками.

— С прискорбием должен сообщить моему повелителю королю тягостную и горькую весть, — сказал он, — по воле божией недуг принца еще не прошел, и он не может припомнить, была ли отдана ему большая печать. Я поспешил доложить об этом вашему величеству, полагая, что вряд ли стоит разыскивать ее по длинной анфиладе обширных покоев и зал, принадлежащих его высочеству. Это было бы потерей драгоценного времени.

Стон короля прервал его речь. С глубокой грустью в голосе король произнес:

— Не беспокойте его! Бедный ребенок. Десница господня отяжелела на нем, и мое сердце разрывается от любви и сострадания к нему к скорбит, что я не могу взять его бремя на свои старые, удрученные заботами плечи, дабы он был спокоен и счастлив.

Король закрыл глаза, пробормотал что-то невнятное и смолк. Через некоторое время веки его снова открылись. Он повел кругом мутным взглядом, и наконец взор его остановился на коленопреклоненном лорде-канцлере. Мгновенно лицо его вспыхнуло гневом.

— Как, ты еще здесь? Клянусь господом богом, если ты сегодня не покончишь с изменником, завтра же поплатишься мне своей головой!

Канцлер, дрожа всем телом, воскликнул:

— Смилуйтесь, ваше величество, мой добрый король! Я жду королевской печати.

— Ты, кажется, рехнулся, любезнейший! Малая печать, та, которую прежде возил я с собою в чужие края, лежит у меня в сокровищнице. И если исчезла большая, разве тебе недостаточно малой? Ступай! И не смей возвращаться без его головы.

Бедный канцлер с величайшей поспешностью убежал от опасного королевского гнева; а комиссия не замедлила утвердить приговор, вынесенный раболепным парламентом, и назначить на следующее утро казнь первого пэра Англии, злополучного герцога Норфолькского.[14]

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Речной парад.

В десять часов вечера широкий фасад дворца, выходящий на реку, засверкал веселыми огнями. Река, насколько хватало взгляда, была сплошь покрыта рыбачьими барками и увеселительными судами; вся эта флотилия, увешенная разноцветными фонариками, тихо колыхалась на волнах и была похожа на пестрый огромный цветник, волнуемый дуновениями летнего ветра. Как живописна была терраса с каменными ступенями, ведущими вниз, к воде! Она была настолько велика, что на ней могла бы поместиться армия какого-нибудь немецкого княжества. На ней выстроились ряды королевских алебардщиков в блестящих доспехах, и целое войско слуг сновало по ней взад и вперед, заканчивая впопыхах последние приготовления.

Но вот раздался чей-то приказ, и на террасе мгновенно не осталось ни одной живой души. Весь воздух, казалось, замер от напряженного ожидания. Вся река была полна людьми, которые, стоя в лодках и заслоняя глаза от яркого света фонарей и факелов, устремляли взоры по направлению к дворцу.

К ступеням террасы подплывали одно за другим золоченые придворные суда. Их было сорок-пятьдесят, не меньше. У каждого судна высокий нос и корма были покрыты искусной резьбой. Одни из них были изукрашены флажками и знаменами, другие — золотой парчой и разноцветными тканями с вышитым на них фамильным гербом, а иные — шелковыми флагами. К этим шелковым флагам было привешено множество серебряных бубенчиков, из которых при малейшем дуновении ветра так и сыпались во все стороны веселые брызги музыки.

Лодки, принадлежавшие лордам свиты принца Уэльского, были разукрашены еще более вычурно: их борта были обвешаны расписными щитами с изображением великолепных гербов. Каждую королевскую барку тянуло на буксире маленькое судно. Кроме гребцов, на этих судах сидели воины в сверкающих шлемах и латах и музыканты.

В широких воротах главного входа уже появился авангард ожидаемой процессии — отряд алебардщиков.

Алебардщики были одеты в полосатые, черные с красным, штаны, бархатные шапочки, украшенные сбоку серебряными розами, и камзолы из темно-красного и голубого сукна, с вышитыми золотом тремя перьями — гербом принца — на спине и на груди. Древки их алебард были обтянуты алым бархатом с золотыми гвоздиками и золотыми кистями.

Алебардщики выстроились в две длинные шеренги, тянувшиеся по обеим сторонам лестницы от дворцовых ворот до самой воды. Между этими двумя шеренгами лакеи принца, в ало-золотых ливреях, растянули мягкий полосатый ковер. Как только это было исполнено, во дворце раздались звуки труб.

Хор музыкантов на воде грянул веселую прелюдию, и два привратника с белыми жезлами вышли медленной и величавой поступью из портала. За ними следовал офицер с гражданским жезлом и другой офицер, несший городской меч; затем несколько сержантов городской стражи в полной парадной форме и со значками на рукавах; затем герольдмейстер ордена Подвязки в мантии, надетой сверх лат; затем несколько рыцарей ордена Бани,[15] все с белым кружевом на рукавах; за ними их оруженосцы; потом судьи в алых мантиях и шапочках; затем лорд-канцлер Англии в открытой спереди пурпуровой мантии, окаймленной беличьим мехом; затем депутация от городских сословий в ярко-красных плащах и, наконец, главы различных гражданских обществ, в полном параде. Далее появились двенадцать французских вельмож в роскошных нарядах, состоявших из шелковых белых камзолов с золотыми полосками и коротких мантий красного бархата, отороченных лиловой тафтой; они стали медленно спускаться по ступенькам. Это была свита французского посла. За ними шли двенадцать кавалеров свиты испанского посла, одетые в черный бархат без всяких украшений. А за ними следовало несколько знатнейших английских вельмож, каждый со своей свитой.

Во дворце загремели трубы, и в дверях появился дядя принца, будущий великий герцог Сомерсетский, в камзоле из черной с золотом парчи и в малиновом атласном плаще, затканном серебряной сеткой и золотыми цветами. Он повернулся, приподнял шапочку с перьями, изогнул стан в низком, почтительном поклоне и начал спускаться задом, кланяясь на каждой ступеньке.

Вслед за тем раздались продолжительные трубные звуки и возгласы: «Дорогу его высочеству, могущественному лорду Эдуарду, принцу Уэльскому!» Высоко над дворцовыми стенами взвились красные огненные языки; раздался грохот, будто гром прокатился; вся огромная толпа народа на реке заревела, приветствуя принца, и Том Кэнти, виновник и герой всей этой церемонии, появился на террасе, слегка кивая царственной головой.

Том Кэнти появился на террасе.

На нем был великолепный белый атласный камзол. У камзола был нагрудник из алой парчи, усеянный алмазной пылью и опушенный горностаем. Поверх камзола накинут был плащ из бело-золотой парчи, с изображением герба из трех перьев, обшитый голубым атласом, усеянный жемчугом и драгоценными камнями и застегнутый брильянтовой пряжкой. На шее у принца висели орден Подвязки и многие иностранные ордена; всякий раз, когда на него падал свет, драгоценные камни сияли ослепительным блеском. О, Том Кэнти, рожденный в лачуге, выросший в лондонских канавах, знакомый с лохмотьями, грязью и нищетой, какое зрелище представлял он собою!

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Злоключения принца.

Мы оставили Джона Кэнти в ту минуту, когда он тащил подлинного принца во Двор объедков, среди шумного восторга толпы, преследовавшей его по пятам. Нашелся только один человек, который осмелился вступиться за пленника, но этого человека никто не стал слушать, да вряд ли кто и расслышал его — так громки были визги и крики. Принц продолжал отбиваться, защищая свою свободу и гневаясь на такое грубое и жестокое обращение. Джон Кэнти наконец потерял и ту малую долю терпения, которая была отпущена ему от природы, и в ярости замахнулся на принца дубинкой. Единственный заступник мальчика подбежал, чтобы предотвратить избиение, и удар пришелся ему по руке.

— Что ты лезешь? — заревел Джон Кэнти. — Вот же тебе, получай!

Тяжелая дубинка нанесла защитнику принца сокрушительный удар по голове; раздался стон, тело свалилось на землю, под ноги набежавшей толпы. Через минуту толпа уже бежала дальше; этот случай не омрачил ее веселья; убитый остался лежать один в темноте.

Тем временем принц очутился в берлоге у Джона Кэнти. Наружная дверь была заперта от всех посторонних; при тусклом свете сальной свечи, вставленной в бутылку, принц едва мог рассмотреть очертания грязной трущобы и ее обитателей. В углу, у стены, с видом животных, привыкших к жестокостям, сидели, скорчившись на полу, две замарашки-девочки и женщина средних лет; теперь они и ждали побоев и очень боялись их. Из другого угла выползла скрюченная старая ведьма, седая, растрепанная, со сверкающими злобой глазами.

— Погляди-ка, — обратился к ней Джон Кэнти, — тут у нас идет такая комедия, что любо. Только ты погоди, не вмешивайся, пока не позабавишься всласть, а потом уж бей его, сколько хочешь. Поди сюда, малый! Ну-ка, повтори свои дурацкие речи, если еще не забыл их! Как тебя зовут? Ты кто такой?

От обиды кровь снова прихлынула к щекам юного принца, и он посмотрел Джону прямо в лицо пристальным, негодующим взором.

— Ты кто такой?

— Ты грубиян! — сказал он. — Ты не смеешь приказывать мне. Повторяю тебе, что говорил; я Эдуард, принц Уэльский.

Старая ведьма была так ошеломлена этим ответом, что ноги ее буквально приклеились к полу; у нее даже дух захватило. С глупым недоумением уставилась старуха на принца, и это показалось ее бездушному сыну таким забавным, что он разразился хохотом.

Но на мать и сестер Тома Кэнти слова принца произвели совсем другое впечатление: за минуту перед тем они боялись, что отец исколотит несчастного, теперь же эта тревога сменилась другою. С выражением горя и ужаса они подбежали к принцу и заголосили все вместе:

— О, бедный Том! Бедный мальчик!

Мать упала на колени перед принцем, положила руки ему на плечи и сквозь слезы скорбно глядела ему в глаза, говоря:

— Бедный ты мой мальчик! Твои глупые книжки сделали наконец свое недоброе дело и взяли у тебя твой рассудок. Ах, зачем ты так зачитывался ими? Сколько раз я предостерегала тебя! Ты разбил мое материнское сердце.

Принц посмотрел ей в лицо и ласково сказал:

— Твой сын здоров и не терял рассудка, добрая женщина! Успокойся! Отпусти меня во дворец, где он находится ныне, и король, мой августейший родитель, возвратит тебе его без промедления.

— Король — твой родитель! О, дитя мое! Умоляю тебя, не повторяй этих слов, грозящих тебе смертью и всем твоим близким — погибелью. Стряхни с себя этот пагубный сон! Память твоя заблудилась, верни ее на истинный путь! Посмотри на меня! Разве я не твоя мать, которая родила тебя и любит тебя?

Принц покачал головой и неохотно ответил:

— Богу известно, как мне тяжело огорчать тебя, но, право же, я никогда не видал твоего лица.

Женщина опять села на пол и разразилась душу раздирающими рыданиями и воплями.

— Продолжайте ломать комедию! — заревел разъяренный Кэнти. — Эй, вы, Нэн и Бэт! Что же вы стоите в присутствии принца? Этакие невежи! На колени, вы, нищенское отродье, да кланяйтесь ему хорошенько!

И он снова задрожал от смеха. Девочки робко вступились за брата.

— Пошли его спать, отец! — сказала Нэн. — Отдых и сон вернут ему рассудок. Вели ему ложиться поскорее.

— Отпусти его, отец! — сказала Бэт. — Он сегодня чересчур утомился — больше, чем всегда. Завтра он вернется домой не с пустыми руками.

Эти слова отрезвили отца, и веселость его мгновенно исчезла. Мысли его направились на деловые заботы.

Он сердито повернулся к принцу и сказал:

— Завтра нам надо заплатить два пенса хозяину этой норы. Два пенса за полгода… квартирная плата… экая уйма денег! Иначе нас выгонят вон. Покажи, что ты собрал сегодня! Тебе, лодырю, и просить неохота.

Принц сказал:

— Не оскорбляй меня своей грязною речью! Повторяю тебе, я — сын короля.

Раздался звонкий удар; тяжелая рука Джона Кэнти опустилась с размаху на плечо принца, и тот упал бы, если бы его не подхватила мать Тома; прижимая его к своей груди, она собственным телом защищала его от града пинков и ударов. Перепуганные девочки забились в угол, но на помощь сыну поспешила пылавшая злобой бабка. Принц вырвался из рук миссис Кэнти и крикнул:

— Ты не должна страдать из-за меня! Пусть эти свиньи тешатся надо мною одним.

Услыхав это, «свиньи» до того рассердились, что, не теряя времени, набросились на принца и жестоко исколотили его, да кстати прибили и девочек с матерью за выражение сочувствия к жертве.

— Ну, — скомандовал Кэнти, — теперь все марш спать! Эта комедия утомила меня.

Погасили огонь, улеглись. Когда Джон и бабка захрапели, девочки пробрались к тому месту, где лежал принц, и заботливо укрыли его от холода соломой и лохмотьями. Потом к нему подкралась их мать и гладила его по волосам и плакала над ним, шепча ему на ухо несвязные слова жалости и утешения. Она сберегла для него немного еды, но от боли мальчик потерял аппетит, — по крайней мере черные невкусные корки нисколько не привлекали его. Принц был тронут ее состраданием и смелым заступничеством и, поблагодарив ее в изысканных выражениях, посоветовал ей пойти спать и попытаться забыть свое горе. Он прибавил, что король, его отец, не оставит ее верности и доброты без награды. Это возвращение к «безумию» сокрушило сердце бедной матери; она снова и снова прижимала его к груди и наконец ушла вся в слезах на свое жалкое ложе.

И вот, в то время как она плакала, раздумывая обо всем происшедшем, в голову ее закралась мысль, что в этом мальчике есть что-то такое — неуловимое, почти незаметное, чего не было в Томе Кэнти, будь он безумный или в здравом уме. Она не смогла бы сказать, что это именно такое, но тонкий материнский инстинкт подсказал ей, что чем-то этот мальчик — чужой. Что, если он ей и вправду не сын? О, нелепость! Она чуть не улыбнулась при этой мысли, несмотря на все свои тревоги и горести. И, однако, навязчивая мысль не покидала ее. Эта мысль преследовала ее, смущала ее, изнуряла ее, женщина не в силах была отогнать эту мысль от себя. Наконец женщина поняла, что ей не будет покоя, пока она не подвергнет мальчика испытанию и не узнает наверное, ее ли он сын, или нет, иначе ей не отогнать докучных и невыносимых сомнений. Да, конечно, то был лучший способ покончить со всеми тревогами, и она стала тут же придумывать, к какому ей прибегнуть испытанию, но как она ни раскидывала умом, ни одно придуманное ею испытание не казалось ей абсолютно верным, абсолютно надежным, а ненадежные были для нее непригодны. Очевидно, она напрасно ломает себе голову, надо отказаться от этой затеи. Но в ту минуту, как она пришла к такому грустному заключению, слуха ее коснулось ровное дыхание спящего; мальчик наконец-то уснул. Она стала прислушиваться к этому мерному дыханию; вдруг спящий тихонько вскрикнул, как вскрикивают во время тревожного сна. Эта случайность мгновенно подсказала ей план, стоивший всех остальных. С лихорадочной поспешностью, но бесшумно, она стала зажигать свечу, бормоча про себя: «Если бы я увидала его в ту минуту, я бы сразу узнала всю правду. С самых его младенческих лет, с того дня, как у него перед глазами взорвало порох, у него появилась привычка прикрывать глаза не ладонью вниз, а ладонью наружу, то есть не так, как прикрывают другие. Стоит испугать его во время сна или сильной задумчивости, и он непременно сделает этот удивительный жест. Я видела сотни раз: он всегда поступает так и всегда одинаково. Теперь я узн а ю, узн а ю!»

Со свечою в руке, заслонив пламя, она неслышно подкралась к спящему мальчику, осторожно наклонилась над ним, чуть дыша от волнения, и вдруг придвинула свечку к самым его глазам и отняла руку, закрывавшую пламя, и в ту же минуту у самого его уха стукнула пальцами об пол. Спящий широко раскрыл глаза, повел вокруг себя удивленным взглядом, но не сделал никаких особенных жестов.

Она осторожно наклонилась над ним.

Бедная женщина чуть ее лишилась чувств от изумления и горя, но сумела скрыть свою тревогу и успокоила мальчика, так что он снова уснул; тогда она ушла от него, грустно размышляя о плачевных результатах своего испытания. Она хотела убедить себя, что Том позабыл свои привычные жесты под влиянием безумия, но это ей никак не удалось.

«Нет, — говорила она, — ведь руки-то у него не безумные! Они не могли отвыкнуть от такой старой привычки в такое короткое время. О, как тяжел для меня этот день!»

Но теперь упрямые сомнения сменились в ее сердце такой же упрямой надеждой; она была не в состоянии заставить себя примириться с той истиной, которую так достоверно узнала теперь. «Надо попробовать с начала, — эта неудача случайная». И она второй и третий раз неожиданно будила мальчика, но, как и в первый раз, он спросонок не сделал никакого движения рукой. Она едва добрела до постели и погрузилась в сон совсем разбитая.

«Но я не могу отречься от него! Нет, не могу, не могу! Я не хочу допустить, чтобы это был не мой сын».

Теперь, когда бедная мать уже не тревожила принца, его огорчения мало-помалу утратили власть над ним, страшная усталость взяла верх, и веки его сомкнулись в глубоком, покойном сне. Часы проходили, а он все спал как убитый. Так прошло четыре часа или пять. Потом оцепенение, сковывавшее его по рукам и ногам, ослабело, он пошевелился и, наполовину проснувшись, пробормотал:

— Сэр Вильям!

И через минуту опять:

— Сэр Вильям!

И дальше:

— Поди-ка сюда, послушай, какой странный сон мне привиделся… Сэр Вильям, ты слышишь? Мне приснилось, что меня подменили, что я стал нищим и… Эй, сюда! Стража! Сэр Вильям! Как? Здесь даже нет дежурного лакея? Ну, погодите же! Я вам задам!..

— Что с тобой? — прошептал чей-то голос. — Кого ты зовешь?

— Сэра Вильяма Герберта. А ты кто такая?

— Я? Кому же тут еще быть, как не сестре твоей Нэн? О, Том, я и забыла! Ты все еще сумасшедший! Бедняга, ты все еще сумасшедший! Лучше бы мне не просыпаться, чем видеть тебя сумасшедшим. Но прошу тебя — придержи свой язык, не то нас всех изобьют до смерти!

Изумленный принц приподнялся было с пола, но острая боль от побоев привела его в себя, и он со стоном упал назад, на грязную солому.

— Увы! Значит, это не было оном! — воскликнул он.

Все его тревоги и печали, о которых он совсем позабыл во время глубокого сна, снова вернулись к нему; он вспомнил, что он уже не любимейший сын короля, на которого с обожанием смотрит народ, но нищий, отверженный, покрытый лохмотьями пленник в конуре, пригодной для животных, в обществе воров и попрошаек.

Среди этих грустных мыслей он не сразу расслышал веселые крики. Они раздавались поблизости — у одного из соседних домов. Через минуту в дверь громко постучали. Джон Кэнти перестал храпеть и крикнул:

— Кто там стучит? Чего надо?

Чей-то голос ответил:

— Знаешь ли ты, кого уложил ты дубинкой?

— Не знаю и знать не желаю.

— Скоро запоешь другую песню. Если хочешь спасти свою шею, беги: только бегство может спасти тебя. Человек этот уже умирает. Это наш поп, отец Эндрью.

— Господи, помилуй! — крикнул Кэнти.

Он разбудил всю семью и хрипло скомандовал:

— Вставайте живей и бегите! Если вы останетесь тут, вы пропали.

Пять минут спустя все семейство Кэнти уже мчалось по улице, спасая свою жизнь. Джон Кэнти держал принца за руку и тащил за собою по темному переулку.

— Смотри, сумасшедший дурак, держи язык за зубами и не смей произносить наше имя. Я выберу себе новое имя, чтобы сбить с толку этих собак, полицейских. Говорю тебе, держи язык за зубами!

То же самое он внушил и всей остальной родне.

— Если нам случится расстаться, пусть каждый идет к Лондонскому мосту и, как дойдет до крайней лавки суконщика, пусть там поджидает других. Потом мы пойдем все в Саутворк.

В ту минуту семья Кэнти неожиданно вступила из тьмы в область яркого света и очутилась среди шумной толпы, собравшейся на берегу реки. Толпа пела, плясала, кричала; вверх и вниз по всей Темзе на набережной горели костры; Лондонский мост был весь иллюминован, и Саутворкский мост тоже. Вся река сверкала разноцветными огнями; поминутно с треском лопались ракеты, взвиваясь к небу, и с неба сыпался дождь ослепительно ярких искр, почти превращавших ночь в день. Всюду виднелись толпы пирующих; казалось, весь Лондон охвачен весельем.

Джон Кэнти отвел душу ужасным ругательством и скомандовал своим спутникам воротиться опять в темноту, но было уже поздно. И он, и его семья были поглощены кишащим человеческим ульем и безнадежно разлучены друг с другом.

Джон Кэнти продолжал крепко держать за руку принца. Сердце мальчика радостно забилось в надежде на избавление.

Стараясь протиснуться сквозь толпу, Кэнти сильно толкнул какого-то дюжего лодочника, разгоряченного выпитой водкой, и тот своей огромной ручищей схватил его за плечо.

— Куда ты так торопишься, друг? Зачем грязнишь свою душу какими-то ничтожными делишками, когда у всех добрых людей и верноподданных его величества — праздник?

— Не суйся в чужие дела, — грубо отрезал Кэнти. — Убери руку и дай мне пройти.

— Нет, брат, коли так, мы тебя не пропустим, пока ты не выпьешь за здоровье принца Уэльского. Это уж я тебе говорю: не пропустим, — сказал лодочник, решительно загораживая ему дорогу.

— Так давайте чашу, да поскорей, поскорей!

Тем временем этой сценой заинтересовались другие гуляки.

— «Чашу любви»! «Чашу любви»! — закричала толпа. — Заставьте этого грубого плута выпить «Чашу любви», иначе мы его бросим на съедение рыбам.

Принесли огромную «Чашу любви»; лодочник взял ее за одну из ее рукоятей и, поднимая другою рукою конец воображаемой салфетки, поднес ее, как полагалось по обычаю, Джону Кэнти, который взялся одной рукою за другую рукоять, а другой должен был снять крышку, как велит древний обычай.[16] Таким образом, ему пришлось на секунду выпустить руку принца. А тот, не теряя времени, воспользовался этим, нырнул в целый лес человеческих ног, окружавший его, и был таков!.. Через минуту найти его в этом живом, волнующемся море было бы так же трудно, как найти монету, брошенную в Атлантический океан. Принц очень скоро постиг, что дело обстоит именно так, и поспешил заняться своими собственными делами, не думая больше о Джоне Кэнти. И другое стало ясно ему: а именно, что город чествует вместо него — самозванного принца Уэльского.

…и был таков.

Из этого принц мог вывести только одно: что маленький нищий, Том Кэнти, умышленно воспользовался преимуществом своего необычайного положения и бессовестно захватил его власть.

Оставалось последнее средство: разыскать дорогу в ратушу, явиться туда и обличить самозванца. Принц тут же решил, что Тома нужно повесить, утопить и четвертовать по тогдашнему закону и обычаю, как виновного в государственной измене.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

В ратуше.

Королевский баркас, в сопровождении блестящей флотилии, величаво скользил вниз по Темзе, среди путаницы иллюминованных лодок. Воздух был переполнен музыкой; реку окаймляли потешные огни; далекий город весь был окутан мягким, лучистым заревом от бесчисленных, но невидимых отсюда костров; над ним высились стройные шпили, усеянные искрящимися звездами; издали эти шпили были похожи на длинные копья, разукрашенные драгоценными камнями. На всем пути флотилию приветствовали с берегов неустанные хриплые крики и несмолкаемые пушечные выстрелы.

Тому Кэнти, утопавшему в шелковых подушках, эти звуки и это зрелище казались чудом, несказанно великолепным, поразительным. Но на его юных приятельниц, сидевших с ним рядом, на принцессу Елизавету и лэди Джэн Грей, это не производило никакого впечатления.

Добравшись до Даугэта, флотилия поплыла вверх, свернула в Бэклерсбери по прозрачным водам Уолбрука (русло которого вот уже два столетия засыпано и погребено под целыми акрами зданий), мимо ярко освещенных домов и мостов, усеянных толпами веселых зевак, и наконец остановилась в бассейне, где ныне находится пристань, в самом центре древнего лондонского Сити. Том вышел на берег со своею блестящею свитою, миновал Чипсайд и после короткого перехода по Старой Джури и по улице Бэзингхолл добрался до ратуши.

Том и его спутницы были встречены с подобающей церемонией лорд-мэром и отцами города в парадных пурпуровых мантиях и с золотыми цепями на шее; их повели через большой зал к королевскому столу, помещавшемуся под роскошным балдахином; впереди их шли герольды, которые возвещали о их прибытии и несли городской жезл и меч. Лорды и лэди, назначенные для того, чтобы прислуживать Тому и двум принцессам, стали у них за креслами.

За другим столом, пониже, сидели царедворцы и другие знатные гости вместе с магнатами Сити; члены палаты общин расположились за отдельными столиками, расставленными во множестве в другой части зала. Гигантские статуи Гога и Магога[17] — старинных стражей города — равнодушно смотрели с высоты своих пьедесталов на это обычное для них зрелище. Много забытых поколений сменилось у них на глазах. Затрубили в трубы, герольд возвестил о начале обеда, и в высокой арке левой стены появился толстый дворецкий в сопровождении слуг, несших с величавой торжественностью настоящий королевский ростбиф, горячий, дымящийся, ждущий ножа.

После молитвы Том (его научили заранее) встал — а за ним все остальные — и отпил из огромной золотой «чаши любви», потом передал ее принцессе Елизавете, та в свою очередь лэди Джэн; а затем чаша обошла весь зал. Так начался банкет.

К полуночи, когда пир был в полном разгаре, публику угостили одним из тех живописных зрелищ, которыми так восхищались наши предки. Описание его до сих пор сохранилось в причудливом рассказе очевидца-историка:

«Очистили место, и затем вошли граф и барон, одетые по турецкому обычаю в длинные халаты из шелковой материи, усеянной золотыми блестками; на головах у них были чалмы из малинового бархата, перевитые толстыми золотыми шнурами; у каждого за поясом висело на широкой золотой перевязи по турецкой сабле, именуемой палашом. За ними следовали другой граф и другой барон в длинных кафтанах желтого атласа с поперечными полосами белого атласа; согласно русскому обычаю, они были в серых меховых шапках и сапогах с длинными, загнутыми кверху носками; у каждого было в руках по топору. Далее следовал лорд-адмирал и с ним пятеро дворян в камзолах малинового бархата, низко вырезанных на спине и на груди; поверх камзолов на них были короткие плащи малинового атласа и на головах шапочки с фазаньими перьями вроде тех, какие носят танцоры. Эти были наряжены по прусскому обычаю. Затем вошли факельщики, числом до сотни, одетые в красный и зеленый атлас, лица у них были черные, как у мавров. Потом явились ряженые. Потом выступили менестрели в причудливых нарядах и стали плясать, а за ними и лорды и леди закружились в такой бешеной пляске, что было любо смотреть».

Пока Том со своего возвышения любовался этой «бешеной» пляской, замирая от восторга перед пестрым калейдоскопом кружащихся фигур и ослепительного разнообразия красок, оборванный, но настоящий принц Уэльский у ворот ратуши громко заявлял свои права, жаловался на свои обиды, обличал самозванца и требовал, чтобы его впустили. Это забавляло толпу чрезвычайно; все теснились вперед, вытягивая шеи, чтобы взглянуть на маленького бунтовщика. Потом стали трунить и глумиться над ним нарочно, ради потехи, чтобы еще больше раздразнить его. Слезы обиды выступили у него на глазах, но он стоял на своем, с королевским спокойствием бросая вызов толпе. Издевательства сыпались на него снова и снова, новые насмешки язвили его, и он наконец воскликнул:

— Вы, свора невоспитанных собак! Говорят вам, я — принц Уэльский! И хоть я одинок и покинут друзьями и нет никого, кто бы сказал мне здесь доброе слово или захотел помочь мне в беде, — все же я не уступлю своих прав и буду стоять на своем.

— Принц ты или не принц, все равно: ты храбрый малый, и отныне не смей говорить, что у тебя нет ни единого друга! Вот я стану рядом с тобою и докажу тебе, что ты ошибаешься. И клянусь тебе, Майлс Гендон не самый худший из тех, кого ты мог бы найти себе в качестве друга, не утомив себя поисками. Дай отдохнуть своему языку, дитя мое, а я поговорю с этими подлыми крысами на их родном наречии.

Говоривший был высок, хорошо сложен, мускулист. Его камзол и штаны были из дорогой материи, но эта материя выцвела и была протерта до ниток, а золотые галуны потускнели плачевно; брыжжи на его воротнике были измяты и продраны; широкие поля его шляпы были опущены книзу; перо на шляпе было сломано; он весь был забрызган грязью и вообще имел весьма горестный вид; на боку у незнакомца болталась длинная шпага в заржавленных железных ножнах; задорная осанка сразу выдавала в нем лихого забияку. Речь этого причудливо-странного воина была встречена взрывом насмешек и хохота. Посыпались крики: «Вот еще один ряженый принц!» — «Прикуси язык, приятель: видишь, какой он сердитый!» — «И то правда, ишь как он смотрит!» — «Оттащите от него мальчишку, в пруд щенка!»

Мгновенно осуществляя эту счастливую мысль, кто-то схватил принца за шиворот, но незнакомец так же мгновенно обнажил шпагу и свалил дерзкого наземь звонким ударом плашмя. Тотчас же десять голосов сразу закричали: «Убить этого пса! Бей его! бей!» и толпа набросилась на незнакомца; а тот прислонился к стене и как сумасшедший размахивал длинной шпагой, раскидывая вокруг себя нападавших. Жертвы его так и валились на землю, да толпа, топча их ногами, накидывалась на героя с неослабевающей яростью. Минуты его были, казалось, уже сочтены и гибель неизбежна, как вдруг затрубила труба, и чей-то голос загремел:

— Дорогу королевскому гонцу!

Незнакомец раскидывал нападавших.

Прямо на толпу скакал отряд конных солдат. Все бросились кто куда, врассыпную, а храбрый незнакомец подхватил принца на руки и скоро был далеко от толпы и опасности.

Но вернемся в ратушу. Заглушая гром разгула и крики веселого пира, внезапно в залу ворвался чистый и четкий звук рога. Мгновенно наступила тишина, глубокое безмолвие, и среди этой тишины раздался один голос — голос вестника, присланного из дворца. Все пирующие, как один человек, встали и начали слушать.

Речь гонца закончилась торжественным возгласом:

— Король умер!

Все, словно по команде, склонили головы на грудь и несколько мгновений оставались в глубоком молчании; потом бросились на колени перед Томом, простирая к нему руки и оглашая все здание громкими криками, от которых стены задрожали:

— Да здравствует король!

Взор бедного Тома, ослепленного этим поразительным зрелищем, растерянно блуждал вокруг и наконец остановился на принцессах, опустившихся перед ним на колени, потом на лорде Гертфорде. На лице его выразилась решимость. Он нагнулся к лорду Гертфорду и шепнул ему на ухо:

— Скажи мне правду, по чести, по совести! Если бы я сейчас отдал приказ, какого никто не имеет права отдать, кроме короля, был бы этот приказ исполнен? Никто не встал бы и не крикнул бы: «нет».

— Никто, государь, ни один человек в целом королевстве. В лице твоем повелевает владыка Англии. Ты — король, твоя воля — закон.

Тогда Том проговорил твердым голосом, горячо, с большим одушевлением:

— Так пусть же отныне воля короля будет законом милости, а не законом крови. Встань с колен! и скорее в Тауэр объявить королевскую волю: герцог Норфолькский останется жив.[18]

Слова эти мгновенно были подхвачены и, передаваясь из уст в уста, пронеслись по всему залу. И не успел Гертфорд выйти, как стены ратуши снова потряс оглушительный крик:

— Кончилось царство крови! Да здравствует Эдуард, король Англии!

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Принц и его избавитель.

Выбравшись из толпы, Майлс Гендон и маленький принц направились к реке, пробираясь разными задворками и закоулками. Они беспрепятственно дошли до Лондонского моста, но тут снова попали в густую толпу. Гендон крепко держал за руку принца, или — нет — короля. Потрясающая новость уже разнеслась по всему городу, и мальчик слышал, как тысячи голосов повторяли зараз, что король умер. При этой вести ледяной холод проник в сердце несчастного, бездомного сироты, и он содрогнулся всем телом. Он сознавал всю важность своей потери и был глубоко огорчен ею, потому что суровый тиран, наводивший ужас на всех, с ним всегда был добр и ласков. Слезы застилали ему глаза, и все окружающие предметы представлялись ему словно в тумане. В эту минуту он чувствовал себя самым покинутым, отверженным, забытым существом во всем мире. Но вдруг иные крики донеслись до него, прорезая ночную тьму, словно раскаты грома:

— Да здравствует король Эдуард Шестой!

При этом крике глаза принца засверкали, и он весь задрожал от гордости.

«Ах, — думал он, — каким это кажется величавым и странным: я — король!»

Наши друзья медленно пролагали себе дорогу сквозь толпу на мосту. Этот мост, существовавший уже шестьсот лет и все это время бывший чем-то вроде очень людной и шумной проезжей дороги, представлял собою любопытное зрелище: по обе стороны, от одного берега до другого, тянулись ряды лавок и складов с жилыми помещениями в верхних этажах. Мост сам по себе был чем-то вроде отдельного города. На нем были своя гостиница, свои пивные, булочные, мелочные лавки, свой съестной рынок, свои ремесленные производства и даже своя церковь. На двух соседей, которых он связывал вместе, на Лондон и Саутворк, мост смотрел как на свои предместья и не придавал им большого значения. Обитатели Лондонского моста составляли, так сказать, замкнутую корпорацию; город у них был узенький, всего в одну улицу, длиною в одну пятую мили. Здесь, как в деревне, каждый знал каждого. Всякий знал отца своего соседа, его мать, всю подноготную о его семейных делах. На мосту, само собою, была и своя аристократия — старинные роды мясников и пекарей, по пятисот-шестисот лет торговавшие в одних и тех же лавчонках, знавшие от доски до доски всю историю моста, со всеми его странными легендами; эти уж всегда и говорили особым «мостовым» языком и думали «мостовыми» мыслями, и лгали весьма пространно, выразительно и основательно, как умели лгать лишь на мосту. Население моста было невежественно, узколобо, кичливо. Иным оно и быть не могло. Дети рождались на мосту, вырастали на мосту, доживали там до старости и умирали, ни разу не побывав в другой части света, кроме Лондонского моста. Эти люди, естественно, воображали, что величественное и нескончаемое шествие, двигавшееся через мост день и ночь, смешанный гул криков и возгласов, ржание коней, мычание коров, блеяние овец и вечный топот ног, напоминавший отдаленные раскаты грома, — было единственное, что важно на свете. Им даже казалось, что они отчасти владельцы всех этих великолепных богатств. Так оно и было на деле; по крайней мере, когда король или какой-нибудь герой устраивал торжественную процессию в честь своего благополучного возвращения на родину, они всегда могли из своих окон показывать зевакам это пышное зрелище, потому что в Лондоне не было другого подобного места, где шествие могло бы развернуться такой длинной, прямой, непрерывной колонной.

Наши друзья медленно пролагали себе дорогу.

Люди, родившиеся и выросшие на мосту, находили жизнь во всех иных местах нестерпимо скучной и пресной. Рассказывают, будто некий старик семидесяти одного года покинул мост и уехал в деревню на покой. Но там он целые ночи ворочался в постели и был не в состоянии уснуть, — так угнетала, давила и страшила его тягостная и глубокая тишина. Измучившись вконец, он вернулся на старое место, худой и страшный, как привидение, и мирно уснул и сладко грезил под колыбельную песню бурливой реки, под топот, грохот, гром Лондонского моста. В те времена, о которых мы пишем, мост давал своим детям предметный урок по истории Англии: он показывал им свежие и увядшие головы знаменитых людей, надетые на железные палки, которые торчали над воротами моста. Но мы отклонились от темы.

Мост давал урок по истории Англии.

Гендон занимал комнату в небольшой таверне на мосту. Не успел он со своим маленьким приятелем добраться до двери, как чей-то грубый голос закричал:

— А, ты явился-таки, наконец! Ну, теперь уж ты не убежишь, будь покоен! Вот погоди! Я превращу твои кости в пуддинг; это, может быть, отучит тебя заставлять нас так долго ждать.

И Джон Кэнти уже протянул руку, чтобы схватить мальчика.

Майлс Гендон преградил ему дорогу.

— Не торопись, приятель! По-моему, ты напрасно ругаешься. Какое тебе дело до этого мальчика?

— Если ты непременно хочешь совать нос в чужие дела, так знай, что он мой сын.

— Ложь! — горячо воскликнул малолетний король.

— Смело сказано, и я тебе верю, мой мальчик, — все равно, цела твоя голова или с трещиной. Отец он тебе, или нет, я не дам тебя бить и мучить этому презренному негодяю, раз ты предпочитаешь остаться со мной.

— Да, да! Я не знаю его. Я лучше умру, чем пойду с ним.

— Значит, кончено, и больше разговаривать не о чем.

— Ну, это мы еще посмотрим! — закричал Джон Кэнти, шагнув к мальчику и отстраняя Гендона. — Я его силой.

— Если ты только дотронешься до него, гнусная падаль, я проколю тебя, как гуся, насквозь, — сказал Гендон, загородив ему дорогу и хватаясь за рукоять своей шпаги. — Заруби у себя на носу, — продолжал он, — что я взял этого мальчика под защиту, когда на него была готова напасть целая толпа подобных тебе негодяев и чуть было не убила его; так неужели ты думаешь, что я брошу его теперь, когда ему грозит еще худшая участь? Отец ты ему, или нет, — а я уверен, что ты врешь, — дли такого мальчика лучше скорая смерть, чем жизнь с таким зверем, как ты. Лучше проваливай, да поживее, потому что я не охотник до пустых разговоров и не очень-то терпелив от природы.

Джон Кэнти протянул руку…

Джон Кэнти попятился, бормоча угрозы и проклятия, и скоро скрылся в толпе. А Гендон со своим питомцем поднялся в свою комнату, на третий этаж, предварительно приказав внизу, чтобы им принесли поесть.

Комната была бедная, с убогой кроватью, со старой, поломанной и разрозненной мебелью, тускло освещенная парою тощих свечей. Маленький король еле добрел до кровати и повалился на нее, совершенно истощенный голодом и усталостью. Он целый день и часть ночи провел ни ногах — был уже третий час — и все это время ничего не ел. Он пробормотал сонным голосом:

— Пожалуйста, разбуди меня, когда накроют на стол!

И тотчас же впал в глубокий сон.

Смех заискрился во взгляде Гендона, и он сказал себе:

«Клянусь богом, этот маленький нищий расположился в чужой квартире и на чужой кровати с таким непринужденным изяществом, как будто у себя, в своем доме, — хоть бы сказал: „разрешите мне“, или „сделайте милость, позвольте“. В бреду больного воображения он называет себя принцем Уэльским и, право, отлично вошел в свою роль. Бедный, одинокий мышонок! Без сомнения, его ум помешался из-за того, что его семья обращалась с ним так жестоко. Ну что же? Я буду его другом, — я его спас, и это меня привязало к нему. Я уже успел полюбить этого дерзкого на язык сорванца. Как храбро воевал он с бесстыдною чернью, как вызывающе глядел на нее — словно храбрый солдат. И какое у него миловидное, приятное и кроткое лицо теперь, когда во сне он забыл свои тревоги и горести! Я стану учить его, я его вылечу; я буду для него старшим братом, буду заботиться о нем и беречь его; и кто вздумает глумиться над ним или обидеть его, пусть лучше заранее заказывает себе саван».

Он наклонился над мальчиком и долго ласково, с жалостью смотрел на него, нежно гладя его юные щеки и откидывая со лба своей большой загорелой рукой его спутавшиеся локоны.

По телу мальчика пробежала дрожь.

«Ну, вот, — пробормотал Гендон, — как это благородно с моей стороны — оставить лежать его здесь неукрытым! Чего доброго, простудится насмерть!.. Как же мне быть? Если я его возьму на руки и уложу под одеяло, он проснется, а ведь он так нуждается в отдыхе».

Он поискал глазами что-нибудь, чтобы накрыть спящего, но ничего не нашел. Тогда он снял с себя камзол и укутал им принца.

«Я уже привык и к стуже и к легкой одежде. И холод и сырость для меня ничто».

И он зашагал взад и вперед по комнате, чтобы хоть как-нибудь согреться, продолжая разговаривать сам с собой: «В его поврежденном уме засела мысль, что он принц Уэльский. Странно будет, если у нас останется принц Уэльский теперь, когда тот, кто был на самом деле принцем, теперь уже не принц, а король… Но его бедный мозг окажется не в силах справиться с этой фантазией и не сообразит, что теперь уже ему надо забыть о принце и величать себя королем… Я целых семь лет провел в заточении, на чужбине, и ничего не слыхал о доме; но если мой отец еще жив, он охотно примет бедного мальчика и великодушно приютит его под своим кровом ради меня, точно также и мой добрый старший брат Артур. Мой другой брат, Гью… Ну, да я размозжу ему голову, если он вздумает вмешаться не в свое дело, это злое животное с сердцем лисы! Да! Мы поедем туда — и возможно скорее».

Вошел слуга, неся дымящееся блюдо, поставил его на маленький некрашеный стол, приставил стулья к столу и ушел, полагая, что такие дешевые жильцы могут прислуживать себе сами. Стук захлопнувшейся двери разбудил мальчика; он вскочил и сел на кровати, радостно озираясь вокруг; но тотчас же на лице его выразилось огорчение, и он пробормотал про себя:

«Увы, это был только сон! Горе мне, горе!»

Тут он заметил на себе камзол Майлса Гендона, перевел глаза на самого Гендона, понял, какую жертву тот ему принес, и ласково сказал:

— Ты добр ко мне! да, ты очень добр ко мне! Возьми свой камзол и надень, — больше он мне не понадобится.

Затем он встал, подошел к умывальнику, помещавшемуся в углу, и остановился в ожидании. Гендон весело молвил:

— Какой у нас чудесный ужин! Мы сейчас поедим на-славу, потому что еда горяча и вкусна, и от нее идет пар. Не бойся: сон и еда скоро сделают тебя опять человеком.

Мальчик не отвечал, но устремил на высокого рыцаря пристальный взгляд, полный серьезного изумления и даже некоторого нетерпения. Гендон изумленно спросил:

— Чего нехватает тебе?

— Добрый сэр, я хотел бы умыться…

— Только-то? Ты можешь делать здесь, что тебе вздумается, не спрашивая позволения у Майлса Гендона. Будь как дома, не стесняйся, пожалуйста.

Но мальчик все-таки не трогался с места и даже раза два топнул маленькой нетерпеливой ногой. Гендон был совсем озадачен.

— Что с тобою? Скажи на милость.

— Пожалуйста, налей мне воды и не говори столько лишних слов.

Гендон чуть было не расхохотался, но, сдержавшись, сказал себе: «Клянусь всеми святыми, это великолепно!» и поспешил исполнить просьбу своего дерзкого гостя. Он стал неподалеку и буквально остолбенел, пока его вывел из оцепенения новый приказ:

— Полотенце!

Майлс взял полотенце, висевшее под самым носом у мальчика, и, ни слова не говоря, подал гостю. Потом он стал сам умываться, а его приемный сын в это время уже уселся за стол и готовился приступить кеде. Гендон поспешил покончить с умыванием, придвинул себе другой стул и хотел уже сесть, как вдруг мальчик с негодованием воскликнул:

— Остановись! Ты хочешь сесть в присутствии короля!

Этот удар поразил Гендона в самое сердце.

«Бедняжка! — пробормотал он. — Его помешательство с каждым часом растет; оно изменилось вследствие той важной перемены, которая произошла в государстве, и теперь он воображает себя королем! Ну что же? Надо мириться и с этим, — иного способа нет, — а то он еще, чего доброго, велит заключить меня в Тауэр».

И, довольный этой шуткой, он отодвинул свой стул, стал за креслом короля и начал прислуживать, как умел, по-придворному.

За едой суровость королевского достоинства мальчика немного смягчилась, и вместе с насыщением у него явилось желание поболтать.

— Ты, кажется, назвал себя Майлсом Гендоном, так ли я расслышал?

— Так, государь, — отвечал Майлс и про себя добавил:

«Если уж подделываться к безумию этого бедного мальчика, так надо его величать и государем и вашим величеством; не нужно ничего делать наполовину; я должен войти в свою роль до тонкости, иначе я сыграю ее плохо и испорчу все дело, а дело затеяно доброе».

После второго стакана вина король совсем согрелся и сказал:

— Я хотел бы познакомиться с тобой. Расскажи мне свою историю! Ты храбр, и вид у тебя благородный, — ты дворянин?

— Расскажи мне свою историю!

— Наш род не очень-то знатный, ваше величество. Мой отец — баронет, выслужившийся из мелких дворян, сэр Ричард Гендон, из Гендонского замка в Кенте.

— Я не припомню такой фамилии. Но продолжай, расскажи мне свою историю!

— Рассказывать придется немного, ваше величество, но, может быть, эти позабавит вас на полчаса, за неимением лучшего. Мой отец, сэр Ричард, — человек очень богатый и чрезвычайно великодушного нрава. Матушка моя умерла, когда я был еще мальчиком. У меня осталось два брата: Артур, старший, душою и нравом в отца, и Гью, моложе меня, низкий человек, завистливый, жадный, порочный, вероломный — сущая гадина. Таков он был с самого детства, таким был десять лет назад, когда я в последний раз видел его, — девятнадцати лет он был уже вполне созревшим негодяем: мне было тогда двадцать лет, Артуру же двадцать два. В доме, кроме мае, жила еще лэди Юдифь, моя кузина, — ей было тогда шестнадцать лет, — красивая, добрая, кроткая дочь графа, последняя в роде, наследница огромного состояния и графского титула, который некому было передать. Мой отец был ее опекуном. Я любил ее, и она любила меня; но она была с детства обручена с Артуром, и сэр Ричард не потерпел бы, чтобы подобный договор был нарушен. Артур любил другую девушку и уговаривал нас не унывать и не терять надежды: время и счастливый случай — помогут каждому из нас добиться своего. Гью же любил богатство лэди Юдифи, хотя уверял, что любит ее самое, — но такая уж была у него манера: говорить одно, а думать другое. Однако все его ухищрения не привели ни к чему. Ему не удалось пленить Юдифь; он мог обмануть моего отца, но никого другого. Отец же любил его больше всех нас и во всем ему верил: Гью был младший сын, и другие ненавидели его, а этого во все времена бывало достаточно, чтобы покорить родительское сердце; к тому же у него был сладкий, льстивый язык и удивительная способность лгать, а эти два качества чрезвычайно помогают вводить в заблуждение слепую привязанность. Я был сумасброден, по правде — даже очень сумасброден, хотя сумасбродства мои были невинны, ибо никому не приносили вреда, только мне одному. Я не навлек на свой дом стыда, не принес ущерба, не запятнал себя преступлением или низостью и вообще не сделал ничего не подобающего моему благородному званию.

«Однако же мой брат Гью умел воспользоваться моими проступками. Видя, что брат мой Артур некрепкого здоровья, и надеясь, что смерть пойдет ему на пользу, если только устранить меня прочь с дороги, Гью…»

«Впрочем, это длинная история, мой добрый государь, и не стоит ее рассказывать. Короче говоря, младший брат очень ловко преувеличил мои недостатки, выставил их в виде преступлений; в довершение всех этих низостей нашел в моей комнате шелковую лестницу, подброшенную им же самим, и при помощи этой хитрости и показаний подкупленных им слуг и других негодяев убедил моего отца, что я намерен увезти Юдифь и жениться на ней наперекор его воле».

«Отец решил отправить меня на три года в изгнание, говоря, что эти три года, вдали от дома и родины, может быть, сделают из меня человека и воина и научат хоть отчасти уму-разуму. За эти долгие годы искуса я участвовал в континентальных войнах, в избытке изведал лишения, тяжкие удары судьбы, пережил множество приключений; но в последнем сражении я был взят в плен и целых семь лет томился в тюрьме, на чужбине. Благодаря хитрости и мужеству я наконец вырвался на свободу и помчался прямо сюда. Я только что приехал. У меня нет приличной одежды, мало денег и еще меньше сведений о том, что происходило за эти семь лет в Гендонском замке, что сталось с ним и его обитателями. Теперь, государь, с вашего позволения, вам известна вся моя жалкая повесть!»

— Тебя жестоко обидели, — сказал маленький король, сверкая глазами. — Но я восстановлю твои права, — клянусь святым крестом! Не забудь, что это говорит король.

Под влиянием рассказа о горестных приключениях Майлса у короля развязался язык, и он выложил перед изумленным слушателем все свои недавние невзгоды. Майлс слушал и говорил себе:

«Какое, однако, у него богатое воображение! Положительно, это недюжинный ум, иначе он не сумел бы, будь он здоров или болен, сплести такую пеструю и правдоподобную сказку, что называется, из воздуха, из ничего. Бедный, безумный ребенок! Пока я жив, у него будет друг и убежище. Я не отпущу его от себя ни на шаг; он будет моим баловнем, моим маленьким товарищем. И мы его вылечим — о, непременно! И тогда он прославится, а я с гордостью буду говорить: да, он мой, я подобрал его, когда он был бездомным бродягой, но я тогда уже видел, какие в нем великие задатки, и предсказывал, что свет когда-нибудь услышит о нем. Смотрите на него: разве я не был прав?»

А король говорил вдумчиво, мерным голосом:

— Ты избавил меня от стыда и обиды, быть может, спас мою жизнь и, следовательно, корону. Такая услуга требует щедрой награды. Скажи мне, чего ты желаешь, — и, насколько это в моей королевской власти, твое желание будет исполнено.

Это фантастическое предложение вывело Гендона из задумчивости. Он уже хотел было поблагодарить короля и переменить разговор, сказав, что он только исполнил свой долг и не желает награды; но ему пришла в голову мудрая мысль, и он попросил позволения сосредоточиться на несколько минут, чтобы обдумать это милостивое предложение. Король с важностью одобрил его мысль, заметив, что в таких серьезных делах лучше не торопиться.

Майлс подумал несколько минут и сказал себе:

«Да, это надо сделать. Иным способом этого было бы невозможно добиться, а между тем опыт только что прошедшего часа показал, что продолжать таким образом было бы и неудобно и томительно. Да, я предложу ему это. Как хорошо, что я не отказался от такого удобного случая».

Он опустился на колено и молвил:

— Моя скромная услуга не выходит за пределы простого долга подданного, но раз вашему величеству угодно считать ее достойной награды, я беру на себя смелость просить о следующем. Около четырехсот лет тому назад, как известно вашему величеству, во время распри между Джоном, королем Англии, и французским королем было решено выпустить с каждой стороны по бойцу и уладить спор поединком, прибегнув к так называемому суду божию. Оба короля да еще король испанский прибыли на место поединка, чтобы судить об исходе боя; но, когда вышел французский боец, он оказался до того страшен, что никто из английских рыцарей не решился помериться с ним оружием. Таким образом спор, — и важный, повидимому, — должен был решиться не в пользу английского короля, потому что у англичан не оказалось борца. Между тем в Тауэре был заключен лорд Де-Курси, самый могучий боец Англии, лишенный своих владений и звания и давно уже томившийся в тюрьме. Обратились к нему; он согласился и прибыл на поединок во всеоружии; но как только француз завидел его огромную фигуру и узнал его славное имя, он пустился бежать, и дело французского короля было проиграно. Король Джон вернул Де-Курси все его титулы и владения со словами: «Проси у меня, чего хочешь; твое желание будет исполнено, хотя бы оно стоило мне половины моего королевства». Де-Курси склонил колени, как я теперь, и ответил: «В таком случае, государь, предоставь мне и моим потомкам привилегию оставаться с покрытой головой в присутствии короля, покуда в Англии будет существовать королевский престол». Просьба его была уважена, как известно вашему величеству, и за эти четыреста лет род Де-Курси не прекращался, так что и до сего дня глава этого старинного рода невозбранно остается в присутствии короля в шляпе или шлеме, не испрашивая на то никакого особого позволения, — чего не смеет сделать никто другой.[19] И вот, основываясь на этом примере, я прошу у короля одной только милости и привилегии, которая будет для меня более чем достаточной наградой, а именно: чтобы мне и всему моему роду раз навсегда разрешено было сидеть в присутствии английского монарха!

Он опустился на колено.

— Встань, сэр Майлс Гендон! Я посвящаю тебя в рыцари, — с важностью произнес король, ударяя его по плечу его же шпагой, — встань и садись! Твоя просьба исполнена. Пока существует Англия, это почетное право останется за тобой.

Его величество отошел в задумчивости, а Гендон таки повалился на стул у стола, думая про себя:

«Это была отличная мысль. Она выручила меня из беды, ноги мои страшно устали. Не приди мне это в голову, я был бы вынужден стоять еще много недель, пока мой бедный мальчик не вылечился бы от своего помешательства». Спустя некоторое время он продолжал: «Зато теперь я стал рыцарем царства Грез и Теней! Весьма странное звание для такого положительного человека, как я. Я не смеюсь, — боже, сохрани, нет! — ибо то, что не существует для меня, для него является действительностью. Да и для меня это в одном отношении важно: это показывает, какая у него добрая и благородная душа… Но что, если он вздумает и при других величать меня этим громким титулом? Вот забавный контраст между моим рыцарским званием и моей жалкой одеждой! Ну, да все равно! Пусть зовет меня, как хочет, как ему угодно. Я буду доволен!»

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Исчезновение принца.

После еды обоими товарищами овладела тяжкая дремота.

— Сними с меня эти лохмотья! — сказал король.

Гендон раздел его без всяких возражений и уложил в постель, потом обвел взглядом комнату, говоря себе с грустью:

«Он опять завладел моей кроватью. Что же я буду делать?»

Маленький король заметил его недоумение и проговорил сонным голосом:

— Ты ляжешь у двери и будешь охранять меня.

Через минуту он уже забыл все свои тревоги в крепком сне.

«Бедняжка! Ему, право, следовало бы родиться королем! — с восхищением пробормотал Гендон. — Он играет свою роль в совершенстве».

И он растянулся на полу, у двери, очень довольный, говоря себе:

«В продолжение этих семи лет у меня было еще меньше удобств; жаловаться на теперешнее свое положение значило бы гневить бога».

Он уснул на рассвете, а в полдень встал, раскрыл своего крепко спавшего питомца и в одно мгновение снял с него мерку веревочкой.

Король в эту минуту проснулся. Открыв глаза, он пожаловался на холод и спросил у своего друга, что тот делает.

— Я уже кончил, государь, — сказал Гендон. — У меня есть дело в городе, но я скоро приду; усни опять: ты нуждаешься в отдыхе. Дай, я укрою тебя с головой, — так ты скорее согреешься.

Не успел он договорить, как король вернулся в сонное царство. Майлс на цыпочках вышел из комнаты и через тридцать или сорок минут так же бесшумно вернулся — с костюмом для мальчика. Костюм был из дешевой материи, ношеный, но чистый и теплый. Майлс сел и принялся рассматривать свою покупку, бормоча себе под нос: «Будь у меня кошель подлиннее, можно было бы достать костюм получше; но, когда в кармане не густо, трудно быть слишком разборчивым…

Красотка жила в городке у нас,
У нас в городке жила…

запел он, но тотчас же оборвал свое пенье. — Он, кажется, пошевелился, — надо петь потише, чтобы не нарушать его сна; ему предстоит путешествие, а он и так истомился, бедняжка… Камзол ничего, недурен, — кое-где ушить и будет годиться. Штаны еще лучше, хотя и тут два-три стежка не помешают… Башмаки отличные, прочные, крепкие; в них будет сухо и тепло, я полагаю. Это будет для него странной новинкой, так как он, несомненно, привык бегать босиком и зимою и летом. Эх, если бы хлеб был так же дешев, как нитки! Вот за какой-нибудь фартинг я обеспечен нитками на целый год, да еще такую славную, большую иглу мне дали в придачу… Только как мне продеть в нее нитку? Это будет дьявольски трудно».

И, действительно, это было дьявольски трудно. Майлс поступил, как обыкновенно поступают мужчины и, по всей вероятности, будут поступать до скончания веков: держал неподвижно иголку и старался вдеть нитку в ушко, тогда как женщины поступают как раз наоборот. Нитка скользила мимо иголки то справа, то слева, то складывалась вдвое, но рыцарь был терпелив; уже не раз доводилось ему проделывать подобные опыты: недаром он был солдатом. Наконец ему удалось вдеть нитку; он взял костюм, лежавший у него на коленях, и принялся за работу.

«За постой заплачено, за завтрак, который нам подадут, тоже; денег еще хватит на то, чтобы купить пару осликов и нам вдвоем прокормиться два-три дня, пока мы доберемся до Гендон-холла…»

Любила она муженька…

«О! о! Я загнал иголку себе под ноготь! Положим, это не беда и не новость, а все-таки неприятно… Эх, милый, мы с тобой отлично заживем, — не беспокойся! Все твои злоключения забудутся, и печали твои пройдут…»

Любила она муженька своего,
Но ее любил…

«Вот благородные, широкие стежки. — Он поднял кверху камзол и с восхищением глядел на него. — В них есть что-то величавое и гордое, рядом с ними мелкие, скаредные стежки портного кажутся вульгарными и жалкими…»

Любила она муженька своего,
Но ее любил другой…

«Ну, вот и готово! Славная работа, и, главное, живо сделано. Теперь я разбужу его, одену, подам ему умыться, накормлю его; а затем мы с ним поспешим на рынок, что возле таверны Табарида, в Саутворке».

— Извольте вставать, ваше величество!.. — громко сказал он. — Не отвечает!.. Эй, ваше величество!

«Кажется, мне все-таки придется оскорбить его священную особу прикосновением, если сон его глух к человеческой речи. Что это?» Он откинул одеяло. Мальчик исчез!

Гендон онемел от изумления, огляделся вокруг и тут только заметил, что лохмотья мальчика тоже исчезли. Он страшно рассвирепел, стал бушевать, звать хозяина гостиницы. В эту минуту вошел слуга с завтраком.

— Ты, дьявольское отродье, объясни, что это значит, или прощайся со своею презренною жизнью! — загремел воин и так свирепо подскочил к слуге, что тот от удивления и испуга совсем растерялся и с минуту был не в состоянии выговорить ни слова. — Где мальчик?

— Объясни, что это значит!

В отрывистых, бессвязных словах слуга дал требуемое объяснение.

— Не успели вы уйти отсюда, ваша милость, как прибежал какой-то молодой человек и говорит, что ваша милость требует мальчика сейчас же к себе, на конец моста, на саутворский берег. Я ввел его в комнату, он разбудил мальчугана и передал ему поручение. Тот поворчал немного, зачем его потревожили так рано. Но тотчас надел на себя свои лохмотья и пошел с молодым человеком, сказав при этом, что было бы вежливее, если бы ваша милость пришли за ним сами и не посылали чужого, а то выходит…

— А то выходит, что ты идиот! Идиот и болван, и надуть тебя ничего не стоит, — повесить бы всех твоих родичей! Но, может быть, беды еще нет. Может быть, мальчика не хотели обидеть. Я пойду за ним и приведу сюда. А ты тем временем накрой на стол! Постой! Одеяло на кровати положено так, будто под ним кто-то лежит, — это нарочно?

— Не знаю, мой добрый господин! Я видел, как молодой человек возился у кровати, — тот самый, что приходил за мальчиком.

— Тысяча смертей! Это было сделано, чтобы обмануть меня, чтобы выиграть время… Слушай! Молодой человек был один?

— Один, ваша милость!

— Ты уверен в этом?

— Уверен, ваша милость!

— Подумай, собери свои мысли, не торопись!

Подумав немного, слуга сказал:

— Приходил-то он один, — с ним никого не было; но теперь я припоминаю, что, когда они с мальчиком вышли на мост, туда, где толпа погуще, откуда-то выскочил разбойничьего вида мужчина и как раз в ту минуту, как он подбежал к ним…

— Ну, что же тогда? Договаривай! — загремел нетерпеливо Гендон.

— Как раз в эту минуту толпа поглотила их, и больше уж я не видел их, так как меня кликнул хозяин, который обозлился за то, что нотариусу забыли подать заказанную им баранью ногу, хотя я беру всех святых во свидетели, что винить в этом меня — все равно, что судить неродившегося младенца за грехи его…

— Прочь с моих глаз, безмозглый!.. Твоя болтовня сведет меня с ума! Стой! Куда же ты бежишь? Не может постоять и минуты на месте! Что же, они пошли в Саутворк?

— Точно так, ваша милость!.. Потому, как я вам докладывал, я в этой бараньей ноге непричинен, все равно, как младе…

— Ты все еще здесь? и все еще мелешь вздор? Убирайся, покуда цел!

Слуга исчез. Гендон побежал за ним, обогнал его и, прыгая по лестнице через две ступеньки зараз, в один миг очутился внизу.

«Это тот подлый негодяй, который звал его своим сыном… Я потерял тебя, мой бедный, маленький безумный повелитель! — какая горькая мысль! Я так полюбил тебя! Нет! Клянусь всем святым, я тебя не потерял! Не потерял, потому что я обыщу всю страну и все же найду тебя. Бедный ребенок! Там остался его завтрак — и мой, — ну да мне теперь не до еды! Пусть едят его теперь крысы! Скорее, скорее, — медлить нельзя!»

И, торопливо пробираясь сквозь шумную толпу на мосту, он несколько раз повторял (как будто эта мысль была особенно приятна ему):

«Он поворчал, но пошел, пошел потому, что думал, что его зовет Майлс Гендон. Милый мальчик! Он бы этого не сделал ни для кого другого, — уж я его знаю!»

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Король умер — да здравствует король!

В это самое утро, на рассвете, Том Кэнти проснулся от тяжелого сна и открыл глаза в темноте. Несколько мгновений он лежал молча, пытаясь разобраться в путанице мыслей и ощущений и притти к какому-нибудь выводу, и вдруг воскликнул с восхищением, но негромко:

— Я понял! Я понял! Теперь я окончательно проснулся. Привет тебе, радость! Исчезни печаль! Эй, Нэн, Бэт! сбросьте с себя солому, бегите скорее ко мне: я сейчас расскажу вам самый дикий сон, какой только могут навеять на человека ночные духи! Эй, Нэн, Бэт, что же вы?

Чья-то темная фигура появилась у его постели, чей-то голос оказал:

— Что угодно тебе повелеть?

— Повелеть?.. О горе мне, я узнаю твой голос! Говори… кто я такой?

— Еще вчера ты был принц Уэльский, ныне же ты мой августейший повелитель, Эдуард, король Англии.

Том спрятал голову в подушку и жалобно пролепетал:

— Увы, это был не сон! Иди, отдыхай, добрый сэр! Оставь меня одного с моим горем!

Том опять уснул, и немного погодя ему приснился приятный сон. Ему снилось, что на дворе лето и будто он играет один на прекрасной лужайке, которая зовется Гудмэнсфилд,[20] как вдруг к нему подходит карлик, горбатый, с длинными рыжими бакенбардами, и говорит:

— Копай возле этого пня!

Том послушался и нашел целых двенадцать блестящих новых пенсов — сказочное богатство! Но лучшее было впереди, потому что карлик сказал:

— Я тебя знаю. Ты добрый, достойный мальчик; твое горе кончилось, пришел день награды. Копай на этом самом месте каждую неделю, и ты каждый раз будешь находить здесь сокровище — двенадцать блестящих, новых пенсов. Только храни это в тайне, не говори никому.

Затем карлик исчез, а Том со своей добычей помчался во Двор объедков, говоря себе: «Теперь я каждый вечер буду давать отцу по одному пенни; он будет думать, что я собрал их, прося милостыню, это будет веселить его сердце, и он перестанет бить меня. Один пенни в неделю я буду давать доброму священнику, который учит меня, а остальные четыре — матери, Нэн и Бэт. Мы не будем больше голодать и ходить оборванцами. Прощай, нужда, вечный страх и побои!»

Во сне он мгновенно очутился в своем грязном жилище; прибежал туда запыхавшись, но глаза у него так и прыгали от радости; он бросил четыре монеты на колени матери, крича:

— Это тебе!.. все тебе, все до одного! Тебе и Нэн, и Бэт… Это честно заработанные деньги, не выпрошенные и не украденные!

Счастливая, удивленная мать прижала его к своей груди и воскликнула:

— Час уже поздний. Не угодно ли будет вашему величеству встать?

Ах, он ждал не такого ответа. Сон рассеялся. Том проснулся и открыл глаза.

У его постели стоял роскошно одетый первый лорд опочивальни. Радость, вызванная лживым сном, сразу исчезла: бедный мальчик увидел, что он все еще пленник и король. Комната была переполнена царедворцами в пурпуровых мантиях — траурный цвет — и знатными прислужниками монарха… Том сел на постели и из-за тяжелых шелковых занавесей смотрел на всю эту великолепную толпу.

Затем началась долгая и трудная церемония одевания, причем все время придворные один за другим становились на колени, приветствуя маленького короля и выражая ему сочувствие по поводу его тяжелой утраты. Первый взял рубашку лорд обер-шталмейстер и передал ее первому лорду-егермейстеру, тот передал ее второму лорду опочивальни, этот, в свою очередь, — главному лесничему Виндзорского леса, тот — третьему обер-камергеру, этот — королевскому канцлеру герцогства Ланкастерского, тот — заведующему гардеробом, этот — герольдмейстеру, тот — коменданту Тауэра, этот — лорду, заведующему внутренним распорядком дворца, тот — наследственному подвязывателю салфетки, этот — первому лорду-адмиралу Англии, тот — архиепископу кентерберийскому, и, наконец, архиепископ — первому лорду опочивальни, который надел рубашку — или, вернее, то, что от нее осталось, — на Тома. Бедный мальчик, это напоминало ему передачу из рук в руки ведер во время пожара.

Каждая принадлежность туалета подвергалась тому же медленному и торжественному процессу; в конце концов эта церемония так страшно надоела Тому, что он чуть не вскрикнул от радости, увидав наконец, что длинные шелковые чулки кончили странствование вдоль линии, значит, церемония близилась к концу. Но радость его была преждевременна. Первый лорд опочивальни получил чулки и уже готовился облечь ими ноги Тома, но вдруг покраснел и поспешно сунул чулки обратно в руки архиепископа кентерберийского, пробормотав с изумлением:

— Смотрите, милорд!

Очевидно, с чулками было что-то неладное. Архиепископ побледнел, потом покраснел и передал чулки адмиралу, прошептав:

— Смотрите, милорд!

Адмирал в свою очередь передал чулки наследственному подвязывателю салфетки, причем у него едва хватило силы прошептать:

— Смотрите, милорд!

— Смотрите, милорд!

Таким образом чулки пространствовали обратно вдоль всей линии, через руки лорда-сенешала, коменданта Тауэра, герольдмейстера, заведующего гардеробом, королевского канцлера герцогства Ланкастерского, третьего обер-камергера, главного лесничего Виндзорского леса, второго лорда опочивальни, первого лорда-егермейстера, сопровождаемые все тем же удивленным и испуганным топотом: «смотрите, смотрите!» пока, наконец, не попали в руки обер-шталмейстера. Тот, бледный, как полотно, с минуту разглядывал причину общего смущения, затем хрипло прошептал:

— Господи, помилуй! От кончика подвязки отскочил жестяной наконечник! В Тауэр главного хранителя королевских чулок! — и обессиленный склонился на плечо первого егермейстера.

Тем временем принесли другие чулки, у которых подвязки были целы.

Но все на свете рано или поздно кончается. Том Кэнти получил наконец возможность выбраться из постели. Один сановник, специально предназначенный для этой цели, налил воды в таз, другой сановник руководил умыванием, третий держал наготове полотенце. Том благополучно совершил обряд омовения и поступил в распоряжение королевского парикмахера. Из рук этого художника он вышел грациозным и хорошеньким, как девочка, — в накидке и штанах из пурпурного атласа и в шляпе с пурпурными перьями. Из опочивальни он торжественно проследовал в столовую сквозь толпу придворных; все они расступались, давая ему дорогу, и преклоняли колено.

После завтрака его провели с подобающими церемониями, в сопровождении главных сановников государства и почетной стражи из пятидесяти инвалидов с золочеными бердышами в руках, в тронную залу, где его «дядя», лорд Гертфорд, стал у трона, чтобы помогать королю своим мудрым советом.

Прежде всего появились именитые лорды, назначенные покойным королем его душеприказчиками, испросить согласия Тома на разные свои распоряжения. Это была пустая формальность, но не совсем, так как в то время еще не было лорда-протектора. Архиепископ кентерберийский доложил постановление душеприказчиков о похоронах покойного монарха и в заключение прочел подписи душеприказчиков, а именно: архиепископ кентерберийский; лорд-канцлер Англии; Вильям лорд Сент-Джон; Джон лорд Рассел; Эдуард граф Гертфорд; Джон виконт Лисли; Кетберт, епископ дургэмский…

Том не слушал, его еще раньше смутил в этом документе один удивительный пункт. Он повернулся к лорду Гертфорду и шопотом спросил:

— На какой день, он говорит, назначены похороны?

— На шестнадцатое число будущего месяца, государь!

— Это просто удивительно! Разве он продержится до тех пор?

Бедный мальчик! Королевские обычаи были ему еще внове. Он привык видеть, что на Дворе объедков покойников спроваживали гораздо быстрее. Двумя-тремя словами лорд Гертфорд успокоил его.

Затем статс-секретарь доложил о постановлении государственного совета, назначившего на другой день в одиннадцать часов прием иностранных послов. Требовалось согласие короля.

Статс-секретарь доложил о постановлении государственного совета.

Том вопросительно посмотрел на лорда Гертфорда. Тот шепнул:

— Ваше величество да соблаговолит изъявить согласие. Они явятся для того, чтобы засвидетельствовать соболезнование их царственных повелителей по поводу тяжкой утраты, постигшей ваше величество и все государство.

Том поступил, как ему было сказано. Другой статс-секретарь начал читать записку о расходах на штат покойного короля, достигших за последнее полугодие двадцати восьми тысяч фунтов стерлингов; сумма была так велика, что у Тома Кэнти дух захватило; еще больше изумился он, узнав, что из этих денег двадцать тысяч еще не уплачено, и окончательно разинул рот, когда оказалось, что королевская сокровищница почти что пуста, а его тысяча слуг очень стеснены и давно уже не получают жалованья. Том не сдержался и горячо выразил свои опасения:

— Этак мы разоримся дотла. Все наше добро пойдет прахом. Это ясно. Нам следует снять дом поменьше и распустить наших слуг, так как они все равно ни на что не годны, только изнуряют наше сердце и покрывают нашу душу позором, оказывая нам такие услуги, какие не нужны даже кукле, не имеющей ни рассудка, ни рук, чтобы самой управиться со своими делами. Хорошо было бы взять небольшой домик, как раз насупротив рыбного рынка у Биллингсгэта… Я его помню… Он…

«Дядя» крепко сжал Тому руку, чтобы остановить его: тот вспыхнул и сразу оборвал поток своих безумных речей; но никто не выразил на своем лице удивления, как будто никто ничего не заметил.

Какой-то секретарь доложил, что покойный король в своей духовной завещал пожаловать графу Гертфорду герцогский титул; возвести его брата, сэра Томаса Сеймура, в звание пэра, а сына Гертфорда сделать графом, равно как и возвысить в звании других знатных слуг короны. Совет решил назначить заседание на шестнадцатое февраля для обсуждения и исполнения воли умершего. А так как покойный король никому из поименованных лиц не пожаловал письменно поместий и угодий, необходимых для поддержания столь высокого звания, то совет, будучи осведомлен о личных желаниях его величества по этому поводу, счел за благо назначить Сеймуру «земель на пятьсот фунтов стерлингов», а сыну Гертфорда «на восемьсот фунтов стерлингов», прибавив к этому — если на то будет согласие ныне царствующего короля — участок земли за триста фунтов стерлингов, принадлежавший соседнему епископу, «каковой участок должен освободиться за смертью епископа».

Том чуть было опять не брякнул, что лучше бы сначала уплатить долги покойного короля, а потом уж расходовать зараз столько денег; но предусмотрительный Гертфорд, вовремя тронув его за плечо, спас его от подобной неосторожности, так что он на словах изъявил свое королевское согласие, хоть внутренно был очень недоволен.

С минуту он сидел и раздумывал, как легко и просто он теперь совершает такие дивные, блистательные чудеса, и вдруг у него мелькнула мысль: почему бы не сделать свою мать герцогиней Двора объедков и не пожаловать ей поместья? Но в то же мгновение одна горькая мысль уничтожила эту затею: ведь он король только по имени, а на самом деле весь он во власти этих важных старцев и величавых вельмож. Для них его мать — только плод больного воображения. Они выслушают его недоверчиво и пошлют за доктором — только и всего.

Скучные занятия продолжались. Читались всякие многословные, надоедливые, томительно-унылые петиции, указы и другие бумаги, все о государственных делах: наконец Том сокрушительно вздохнул и пробормотал про себя:

— Чем я прогневил господа бога, что он отнял у меня свежий воздух и солнце и запер меня здесь, и сделал меня королем, и причинил мне столько огорчений?

Тут бедная, утомленная его голова стала клониться в дремоте и упала на плечо. Дела королевства приостановились за отсутствием августейшего двигателя, имеющего власть превращать каждое желание лордов в закон. Тишина окружила задремавшего мальчика, и мудрецы государства прервали обсуждение дел.

Перед обедом Том, с разрешения своих тюремщиков, Гертфорда и Сент-Джона, отдохнул душою в обществе лэди Елизаветы и маленькой лэди Джэн Грей, хотя принцессы были весьма опечалены тяжелой утратой, постигшей королевскую семью. Под конец ему нанесла визит «старшая сестра», впоследствии получившая в истории имя «Кровавой Марии».[21] Она заморозила его своей чопорной и высокопарной беседой, которая в его глазах имела только одно достоинство — краткость. На несколько минут его оставили одного, затем к нему был допущен худенький мальчик лет двенадцати, платье которого, за исключением кружев на вороте и рукавах, было все черное — камзол, чулки и все прочее. В его одежде не было никаких признаков траура, только алый бант на плече. Он шел нерешительным шагом, склонив обнаженную голову, и, когда подошел, преклонил перед Томом колено. Том с минуту серьезно смотрел на него и наконец сказал:

— Встань, мальчик! Что тебе надобно? Кто ты такой?

Мальчик встал на ноги. Он стоял перед Томом в изящной, непринужденной позе, но на лице его было недоумение.

Мальчик встал.

— Ты, конечно, помнишь меня, милорд? Я — твой «паж для побоев».

— Паж для побоев?

— Так точно. Я Гэмфри… Гэмфри Марло.

Том подумал, что его опекунам не мешало бы рассказать ему об этом паже. Положение было щекотливое. Что делать? Притворяться, будто он узнает мальчугана, а потом каждым словом своим обнаруживать, что он никогда и в глаза не видал его? Нет, это не годится. Спасительная мысль пришла ему в голову — ведь такие случаи будут, пожалуй, нередки. Ведь лордам Гертфорду и Сент-Джону придется часто отлучаться от него по делам в качестве членов совета душеприказчиков. Не худо бы самому придумать способ, как выпутываться из затруднений подобного рода. «Да, это — дельная мысль, надо испытать ее на мальчике… Посмотрим, что из этого выйдет», подумал про себя Том; он озабоченно потер себе лоб и сказал:

— Теперь, мне кажется, я припоминаю тебя; но мой мозг отуманен недугом…

— Увы, мой бедный господин! — с чувством искреннего сожаления воскликнул «паж для побоев», а про себя добавил: «Мне говорили правду: он не в своем уме, бедняга. Но, чорт возьми, какой же я забывчивый! Ведь велено не подавать и виду, что замечаешь, будто у него голова не в порядке».

— Странно, как память изменяет мне в последние дни, — сказал Том. — Но ты не обращай внимания! Я быстро поправлюсь; иногда мне достаточно бывает одного намека, чтобы я припомнил имена и события, ускользнувшие из моей памяти. («А порой и такие, о которых я раньше никогда не слыхал», добавил он про себя). Говори же, что тебе надо!

— Дело не важное, государь, но все же я дерзаю напомнить о нем, с дозволения вашей милости. Два дня тому назад, когда, ваше величество изволили сделать три ошибки в греческом переводе за утренним уроком… Вы помните это?..

— Да, кажется, помню… («Это даже не совсем ложь: если бы я стал учиться по-гречески, я наверное сделал бы не три ошибки, а сорок».) Да, теперь помню, продолжай!

— Учитель, разгневавшись на вас за такую — как он выразился — неряшливую и скудоумную работу, пригрозил больно высечь меня за нее и…

— Высечь тебя? — вскричал Том вне себя от удивления — с какой же стати ему сечь тебя за мои ошибки?

— Ах, ваша милость опять забываете!.. Он всегда сечет меня плетьми, когда вы плохо приготовите урок.

— Правда, правда! Я и позабыл. Ты помогаешь мне готовить уроки, и, когда потом я делаю ошибки, он считает, что ты худо подготовил меня…

— О, что ты говоришь, мой государь? Я, смиреннейший из слуг твоих, посмел бы учить тебя?!

— Так в чем же твоя вина? Что это за дикая загадка? Или я в самом деле рехнулся? Или это ты сошел с ума? Говори же, объясни скорее!

— Но, ваше величество, ничего не может быть проще. Никто не смеет наносить побои особе принца Уэльского, поэтому, когда принц провинится, вместо него бьют меня. Так оно и быть должно, потому что такова моя должность, и я ею кормлюсь.[22]

— Вместо него бьют меня…

Мальчик проговорил все это совершенно спокойно. Том смотрел на него и дивился:

«Чудное дело! Вот так ремесло! Странная профессия! Удивляюсь, как они не наняли мальчика — причесывать и одевать вместо меня. Дай-то бог, чтобы они это сделали… Тогда я по крайней мере попрошу, чтобы секли меня самого, и буду рад, потому что это внесет разнообразие в мою тоскливую жизнь».

Вслух он спросил:

— И что же, бедняжка, тебя высекли согласно обещанию?

— Нет, ваше величество, в том-то и горе, что наказание со дня на день откладывают и, может быть, отменят совсем ввиду траура, хотя наверняка я не знаю; потому-то я и осмелился притти сюда и напомнить вашему величеству о вашем милостивом обещании вступиться за меня.

— Перед учителем? Чтобы тебя не секли?

— Ах, это вы помните?

— Ты видишь, моя память исправляется. Успокойся: твоей спины уж не коснется плеть. Я позабочусь об этом.

— О, благодарю вас, мой добрый король! — воскликнул мальчик, снова преклоняя колено. — Может быть, я слишком смел, но все же…

Видя, что Гэмфри колеблется, Том поощрил его, объявив, что сегодня он «хочет делать добро».

— В таком случае я выскажу все, что издавна лежит у меня на душе. Так как вы уже не принц Уэльский, а король, вы можете приказать, что вам вздумается, и никто не посмеет ответить вам «нет»! Вы, конечно, не станете дольше мучить себя уроками, бросите в печку книги и займетесь чем-нибудь менее скучным. Тогда я погиб, и со мной мои сиротки-сестры.

— Погиб? Почему?

— Моя спина — хлеб мой, о милостивый мой повелитель! Если она не получит ударов, я умру с голода. А если вы бросите учение, моя должность упразднится, потому что вам уже будет ненадобен «паж для побоев». Смилуйтесь, не прогоняйте меня.

Том был тронут этим искренним горем. С царским великодушием он вымолвил:

— Не огорчайся, мой друг! Я закреплю твою должность за тобою и за всем твоим родом.

Он слегка ударил мальчика по плечу шпагой плашмя и воскликнул:

— Встань, Гэмфри Марло! Отныне твоя должность становится наследственной во веки веков. Отгони скорбь! Я опять примусь за мои книги и буду учиться так скверно, что твое жалованье, по всей справедливости, придется утроить, — настолько увеличится твой труд.

— Благодарю вас, благородный повелитель! — воскликнул Гэмфри в порыве горячей признательности. — Эта дарственная щедрость превосходит все мои мечты. Теперь я буду счастлив до конца моих дней, и все мои потомки будут счастливы.

Том сообразил, что этот мальчик может быть ему очень полезен. Он заставил Гэмфри разговориться и не пожалел об этом. Мальчик был в восторге, что может способствовать «исцелению» Тома; каждый раз после его рассказа о разных происшествиях в классной и во дворце стоило только напомнить «больному уму» короля о подробностях, как тот сам ясно припоминал их. Этот разговор дал Тому множество весьма ценных сведений о дворцовых нравах и обычаях, и он решил черпать ежедневно из того же источника и потому приказал допускать к нему Гэмфри каждый раз, как тот к нему придет, если только его величество не будет беседовать в это время с другими. Не успел Гэмфри уйти, как явился Гертфорд, принеся Тому новые заботы и горести.

Он сообщил, что лорды совета, опасаясь, как бы преувеличенные рассказы о расстроенном здоровье короля не распространились в народе и за границей, сочли за благо, чтобы его величество через день-другой соизволил обедать публично. Его здоровый цвет лица, бодрая поступь, спокойствие, непринужденность и милостивая обходительность лучше всего рассеют сомнения и успокоят всех — в случае, если нежелательные слухи уже проникли в широкие слои населения.

Граф начал деликатнейшим образом наставлять Тома, как следует ему держаться во время этих парадных обедов. Под видом довольно прозрачных «напоминаний» о том, что Тому, будто бы, было отлично известно, он сообщил ему весьма ценные сведения. К великому удовольствию графа, оказалось, что Тому нужна в этом отношении весьма небольшая помощь. Догадливый мальчик успел получить все необходимые инструкции от Гэмфри Марло, потому что быстрокрылая молва об этих публичных обедах давно уже носилась по дворцу, и Гэмфри сообщил о ней Тому несколько минут назад. Том, конечно, предпочел умолчать о своем разговоре с Гэмфри.

Видя, что память короля значительно окрепла, граф решил подвергнуть ее, будто случайно, еще нескольким испытаниям, чтобы судить, насколько подвинулось выздоровление. Результаты получались отрадные — не всегда, а в отдельных случаях: там, где оставались следы от разговоров с Гэмфри. Милорд остался чрезвычайно доволен и сказал голосом, полным надежды:

— Теперь я убежден, что, если ваше величество напряжете свою память еще немного, вы разрешите нам тайну большой государственной печати. Еще вчера эта большая печать имела важное значение, сегодня уже утраченное, так как ее служба закончилась с жизнью нашего почившего монарха. Угодно вашему величеству сделать усилие?

— Если ваше величество напряжете свою память…

Том растерялся. Большая печать — это было нечто совершенно ему неизвестное. После минутного колебания он взглянул невинными глазами на Гертфорда и простодушно спросил:

— А какова она с виду?

Граф чуть заметно вздрогнул и пробормотал про себя:

— Увы! ум у него опять помутился. Неразумно было заставлять его напрягать свою память…

Он ловко перевел разговор на другое, чтобы Том и думать забыл о злополучной печати. Достигнуть этого ему было очень нетрудно.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Том — король.

На другой день явились иностранные послы в сопровождении блестящей свиты, и Том принимал их, восседая на троне, с великолепной и даже грозной торжественностью. Вначале пышность этой сцены пленяла его взор и воспламеняла фантазию, но прием был долог и скучен, речи тоже были долги и скучны, так что удовольствие под конец превратилось в тягостную и тоскливую повинность. Время от времени Том произносил слова, подсказанные ему Гертфордом, и добросовестно старался выполнить всю церемонию; но это дело было для него еще внове, и он справлялся с ним не слишком удачно. Вид у него был королевский, но чувствовать себя королем он не мог. Поэтому он был искренно рад, когда церемония кончилась.

Большая часть дня была «истрачена зря», — как выразился он мысленно, — истрачена на разные пустые занятия, к которым вынуждала его королевская должность. Даже два часа, уделенные для царственных забав и развлечений, были ему скорее в тягость, чем в радость, так как он был скован по рукам и ногам чопорным и строгим этикетом. Зато потом он отдохнул душою наедине со своим «пажом для побоев». Эта беседа принесла ему немалую пользу, так как доставила ему и развлечение и полезные сведения.

Третий день царствования Тома Кэнти прошел так же, как и другие дни, с той разницей, что теперь ему было легче и он чувствовал себя не так неловко, как в первое время; он начинал привыкать к своему положению и к новой среде; цепи еще тяготили его, но значительно реже, и с каждым часом постоянная близость знатнейших лордов и их преклонение пред ним все меньше конфузили и удручали его.

Одно только мешало ему спокойно ждать приближения следующего, четвертого, дня — страх за свой первый публичный обед, который был назначен на тот день.

В программе четвертого дня были и более серьезные вещи: Тому предстояло впервые председательствовать в государственном совете и высказывать свои суждения и желания по поводу той политики, какой должна придерживаться Англия в отношении разных чужеземных народов, ближних и дальних, разбросанных по всему земному шару; в этот же день предстояло формальное назначение Гертфорда лордом-протектором, и еще многое важное должно было совершиться в тот день; но для Тома все это было ничто в сравнении с пыткой, ожидавшей его на публичном обеде, когда он будет одиноко сидеть за столом, под множеством устремленных на него любопытных взглядов, в присутствии множества ртов, шопотом высказывающих разные замечания о каждом его малейшем движении и о его промахах, если он будет настолько несчастен, что сделает какой-нибудь промах.

Но ничто не могло задержать наступления четвертого дня, и вот этот день наступил. Он застал бедного Тома угнетенным, рассеянным. Дурное состояние духа держалось в нем упорно и долго. Том был не в силах стряхнуть с себя эту хандру. Обычные утренние процедуры показались ему особенно тягостными. Он снова почувствовал всю тоску своего пленения.

После полудня его привели в обширный аудиенц-зал, где он, в беседе с графом Гертфордом, должен был ждать, пока пробьет условленный час официального приема важнейших сановников и царедворцев.

Немного погодя Том подошел к окну и стал с интересом всматриваться в оживленное движение на большой дороге, проходившей мимо дворцовых ворот, сожалея, что он сам не может принять участия в этой вольной и веселой суете. Вдруг он услыхал топот ног и увидал беспорядочную толпу мужчин, женщин и детей низшего, беднейшего сословия, которые с криками и свистом бежали вниз по дороге.

Том подошел к окну.

— Хотел бы я знать, что там происходит! — воскликнул он с детским любопытством.

— Вы — король… — низко кланяясь, сказал ему граф. — Ваше величество разрешит мне выполнить ваше желание?

— Да! да! пожалуйста! я буду очень рад! — взволнованно крикнул Том и про себя добавил, чрезвычайно довольный: «По правде говоря, быть королем не так уж и скверно: тяготы этого звания возмещаются изредка разными удобствами и выгодами».

Граф крикнул пажа и послал его к начальнику стражи:

— Пусть задержат толпу и узнают, куда она бежит и зачем. По повелению короля…

Несколько мгновений спустя многочисленный отряд королевских гвардейцев в блистающих стальных латах вышел гуськом из ворот и, выстроившись на дороге, преградил путь толпе. Посланный вернулся и доложил, что толпа следует за женщиной, мужчиной и девочкой, которых ведут на казнь за преступления, совершенные ими против спокойствия и величия Англии.

Смерть — насильственная лютая смерть — ожидает троих несчастных. В сердце Тома словно что оборвалось. Сострадание овладело им всецело и вытеснило все другие чувства; он не подумал о нарушении закона, о тех муках и о тех ущербах, которые эти преступники, может быть, нанесли своим жертвам: он не мог думать ни о чем, кроме виселицы и страшной участи, ожидающей осужденных на казнь. В своем волнении он даже забыл на минуту, что он не настоящий король, а поддельный, и, прежде чем он успел подумать, у него вырвалось из уст приказание:

— Привести их сюда!

Тотчас же он покраснел до ушей и уже хотел было попросить извинения. Но, заметив, что ни граф, ни дежурный паж не удивились его приказанию, промолчал. Паж, как ни в чем не бывало, отвесил низкий поклон и, пятясь задом, вышел из комнаты, чтобы исполнить королевскую волю. Том ощутил прилив гордости и еще раз сознался себе, что звание короля имеет свои преимущества.

«Право, — думал он, — осуществилось все, о чем я недавно мечтал, читая старые книги и воображая себя королем, который диктует законы и приказывает всем окружающим: сделайте то, сделайте это. Никто не смеет ослушаться меня или перечить моей воле».

Двери распахнулись; один за другим провозглашались громкие титулы, и входили вельможи, носившие их; половина зала наполнилась знатью в великолепных одеждах. Но Том почти не сознавал присутствия этих господ, так он был захвачен другим, более интересным делом. Он рассеянно опустился в тронное кресло и впился глазами в дверь, не скрывая своего нетерпения; собравшиеся лорды, видя, что король кого-то ждет, не решались тревожить его и стали тихонько болтать о разных государственных делах вперемежку с придворными сплетнями.

Немного погодя послышалась мерная поступь солдат; в зал вошли преступники в сопровождении помощника шерифа и взвода королевской гвардии. Помощник шерифа преклонил перед Томом колено, поднялся и отошел в сторону; трое осужденных, как упали на колени, так и остались; гвардейцы поместились за троном. Том с любопытством разглядывал преступников. Какая-то подробность в костюме или наружности мужчины пробудила в нем смутное воспоминание.

Том разглядывал преступников.

«Этого человека я как будто уже где-то видел, — подумал он, — но где и когда — не припомню».

Как раз в эту минуту мужчина быстро поднял голову, взглянул на Тома и столь же быстро опустил ее на грудь, как бы ослепленный блеском королевского величия; но для Тома было достаточно и одного мгновения, чтобы разглядеть его лицо.

«Теперь я знаю, — сказал он себе: — это тот самый незнакомец, который вытащил Джайлса Уитта из Темзы и спас ему жизнь в первый день нового года; день был такой ненастный, ветреный. Самоотверженный человек, благородный и смелый. Жалко, что он стал преступником и замешан в такое печальное дело… Я отлично помню, в какой день и даже в котором часу это было, потому что часом позже, когда на башне пробило одиннадцать, бабка Кэнти задала мне такую восхитительную и чудесную по своей свирепости трепку, в сравнении с которой все предыдущие и последующие могут показаться нежнейшими ласками».

Том приказал увести на время женщину с девочкой и обратился к помощнику шерифа:

— Добрый сэр, в чем вина этого человека?

Шериф опустился на колено.

— Смею доложить вашему величеству, он лишил жизни одного из ваших подданных посредством яда.

Жалость Тома к преступнику, а также восхищение его смелым поступком претерпели жестокий удар.

— Его вина доказана?

— Вполне доказана, ваше величество!

Том вздохнул и сказал:

— Уведите его, — он заслужил смерть… Это жаль, потому что он человек храбрый… то-есть… я хочу сказать, что у него такой вид…

Осужденный внезапно почувствовал прилив энергии и, в отчаянии ломая руки, стал умолять «короля» прерывающимся, испуганным голосом:

— О, государь, если тебе жалко погибшего, сжалься и надо мной! Я невиновен, и улики против меня очень слабы; но я говорю не об этом; суд надо мною уже совершен, и отменить приговор невозможно, но я умоляю только об одной милости, ибо та кара, на которую я осужден, выше всех моих сил. Пощады, пощады, о добрый король! Умилосердись, внемли моей мольбе: прикажи, чтобы меня повесили!

Том был поражен. Он не ждал, что просьба закончится такими словами.

— Какая странная милость! Разве тебя ведут не на виселицу?

— О, нет, мой добрый государь. Я осужден быть сваренным в кипятке.

При этих неожиданных и ужасных словах Том чуть не свалился с трона. Опомнившись от изумления, он воскликнул:

— Будь по-твоему, бедняга! Если бы даже ты отравил сто человек, ты не будешь предан такой мучительной смерти!

Осужденный припал головой к полу, изливаясь в страстных выражениях благодарности, и закончил такими словами:

— Если когда-нибудь тебя постигнет беда, — чего, боже, избави! — пусть тебе зачтется твоя милость ко мне.

Том повернулся к графу Гертфорду.

— Милорд, возможно ли, чтобы этого человека осудили на такую жестокую казнь?

— Таков закон, ваше величество, для отравителей. В Германии фальшивомонетчиков варят живыми в кипящем масле, — и не вдруг, а постепенно, спускают их на веревке в котел, сначала ступню, потом ноги, потом…

— О, умоляю тебя, милорд, замолчи! Я не могу этого вынести! — воскликнул Том, закрыв лицо руками, чтобы отогнать ужасную картину. — Заклинаю тебя, милорд, отдай приказ, чтобы этот закон отменили. Пусть несчастных не подвергают больше таким отвратительным пыткам.

Лицо графа выразило живейшее удовольствие; он был человек сострадательный и способный к великодушным порывам, что не так часто встречалось среди знатных господ в то жестокое время. Он сказал:

— Благородные слова вашего величества — смертный приговор этому закону. Они будут занесены на скрижали истории к чести вашего королевского дома.

Помощник шерифа хотел уже увести осужденного, но Том знаком остановил его.

— Добрый сэр, я хотел бы вникнуть в это дело. Человек говорит, что улики против него очень слабы. Скажи мне, что ты знаешь о нем.

— Осмелюсь доложить вашей королевской милости, на суде выяснилось, что человек этот входил в некий дом, где лежал некий больной, в селении Айлингтоне; трое свидетелей показывают, что это было ровно в десять часов утра, а двое, что это было несколькими минутами позже. Больной был в это время один и спал; а этот человек вскоре вышел и пошел своей дорогой. Час спустя больной умер в страшных мучениях, сопровождаемых рвотой и коликами.

— Что же, видел кто-нибудь, как этот человек давал ему яд? Яд найден?

— Нет, ваше величество!

— Откуда же вы знаете, что больной был отравлен?

— Осмелюсь доложить вашему величеству, доктора говорят, что такие спазмы бывают только от яда.

Веская улика — по тем временам. Том сообразил это сразу и сказал:

— Доктора знают свое ремесло. По всей вероятности, они были правы. Плохо твое дело, бедняга!

— Это еще не все, ваше величество! Есть и другие, более тяжкие улики. Многие утверждают, что колдунья, после того исчезнувшая из деревни неизвестно куда, предсказывала по секрету всем и каждому, что больной будет отравлен и умрет, и больше того — что отраву даст ему незнакомый темноволосый прохожий в простом и поношенном платье. Осужденный вполне подходит под эти приметы. Прошу ваше величество отнестись с должным вниманием к этой тяжкой улике ввиду того, что все это было заранее предсказано.

В те суеверные дни то был довод подавляющей силы. Том почувствовал, что такая улика решает все дело и вина бедняка доказана, если придавать какую-нибудь цену таким доказательствам. Но все же ему хотелось предоставить несчастному еще одну возможность оправдаться, и он обратился к нему со словами:

— Если можешь сказать что-нибудь в свое оправдание, говори!

— Ничто меня не спасет, государь! Я невинен, но доказать свою правоту не могу. У меня нет ни друзей, ни близких, иначе я мог бы доказать, что в тот день я даже не был в Айлингтоне. Я мог бы доказать, что в тот час я был за целую милю от этого места, на Уоппинг-Олд-Стерс.[23] Больше того, государь, я мог бы доказать, что в то самое время, когда я, как они говорят, загубил человека, я спас человека. Утопающий мальчик…

— Погоди! Шериф, в какой день это было?

— В десять часов утра или несколькими минутами позже в первый день нового года, мой августейший…

— Отпустите его на свободу — такова моя королевская воля!

Выговорив это, Том опять отчаянно покраснел и поспешил загладить, как мог, свой некоролевский порыв, добавляя:

— Меня бесит, что человек идет на виселицу из-за таких пустых и легковесных улик!

Шопот удивления и восторга пронесся по зале. Восхищались не приговором, так как мало кто из присутствующих решился бы допустить или одобрить помилование уличенного отравителя, — восхищались умом и находчивостью, проявленными в этом случае Томом. Слышались такие замечания, высказываемые вполголоса:

— Нет, он не сумасшедший, наш король! Он в полном рассудке.

— Как разумно он ставил вопросы, и как это похоже на его прежнюю манеру — это крутое, властное решение.

— Слава богу, его болезнь прошла! Это не слабый птенец, но король. Он держал себя совсем, как его покойный родитель.

Ропот одобрения, носившийся в воздухе, не мог не дойти до ушей Тома, и у него появилось ощущение непринужденности, полной свободы, и по всему его телу разлились какие-то приятные чувства.

Как бы там ни было, молодое любопытство заставило его позабыть эти радостные ощущения и мысли: Тому захотелось узнать, какое преступление могли совершить женщина и маленькая девочка, и по его приказу обе они, испуганные и плачущие, предстали пред ним.

— А эти что сделали? — спросил он у шерифа.

— Ваше величество, они уличены в гнусном преступлении, и виновность их ясно доказана; суд, согласно закону, приговорил их к повешению. Они продали душу дьяволу — вот в чем заключается их преступление.

Том содрогнулся. Его приучили гнушаться людьми, которые делают такие ужасные вещи. Но его отвращение было побеждено любопытством, и он спросил:

— Где же это было и когда?

— В полночь, в декабре месяце, в развалинах церкви, ваше величество.

Том опять содрогнулся.

— Кто был при этом?

— Только эти две женщины, ваше величество, — и тот другой.

— Они сознались в своей вине?

— Никак нет, государь, отрицают.

— В таком случае, как же это стало известным?

— Некие свидетели, ваше величество, видели, как они входили туда. Это возбудило подозрение, которое потом подтвердилось. В частности, доказано, что при помощи власти, полученной ими от дьявола, они вызвали бурю, опустошившую всю окрестность. Около сорока свидетелей доказали, что буря действительно была. Таких свидетелей нашлась бы и тысяча. Они все хорошо помнят бурю, так как все пострадали от нее.

— Конечно, это дело серьезное! — Том немного подумал и, помолчав, спросил: — А женщина тоже пострадала от бури?

Несколько старцев, присутствовавших в зале, закивали головами в знак одобрения мудрому вопросу. Но шериф, не подозревая, к чему клонится дело, простодушно ответил:

— Точно так, ваше величество. Она пострадала и, как все говорят, поделом… Ее жилище снесло бурей, и она с ребенком осталась без крова.

Старцы закивали головами в знак одобрения.

— Дорого же она заплатила за то, чтобы сделать зло самой себе. Даже если бы она заплатила всего только фартинг, и то я сказал бы, что ее обманули; а ведь она загубила свою душу и душу ребенка для того, чтобы разрушить свой дом. Следовательно, она сумасшедшая; а раз она сумасшедшая, она не знает, что делает, и, следовательно, ни в чем не виновна.

Старцы опять закивали головами, восхищаясь премудростью Тома. Один лорд пробормотал негромко:

— Если слухи справедливы и король сумасшедший, не мешало бы этим сумасшествием заразиться иному здоровому: оно придало бы ему больше ума.

— Сколько лет девочке? — спросил Том.

— Девять лет, ваше величество.

— Может ли ребенок, по английским законам, вступать в сделки и продавать себя, милорд? — обратился Том с вопросом к одному ученому судье.

— Закон не дозволяет малолетним вступать в какие-либо сделки или принимать в них участие, милосердный король, ввиду того, что их незрелый ум не в состоянии состязаться с более зрелым умом и злоумышленными кознями старших. Только дьявол может купить душу ребенка, если пожелает и если дитя согласится. Дьявол, но никак не англичанин. В последнем случае договор недействителен.

— Ну, это скверная выдумка, жестокая, злая! Как же это английский закон предоставляет дьяволу такие преимущества, в которых отказывает английским подданным? — воскликнул Том в благородном порыве.

Этот новый взгляд на вещи вызвал у многих улыбку, и многие потом повторяли эти слова в доказательство того, как своеобразно и самобытно мышление Тома и как прояснился его помутившийся разум.

Старшая преступница перестала рыдать и жадно, с возрастающей надеждой впивала в себя каждое слово. Том это заметил, и ему стало еще более жаль эту беззащитную женщину, стоящую на краю гибели. Он спросил:

— Что же они делали, чтобы вызвать бурю?

— Они стаскивали с себя чулки, государь!

Это изумило Тома и разожгло его любопытство до лихорадочной дрожи.

— Удивительно! — воскликнул он пылко. — Неужели всегда это имеет такое ужасное действие?

— Всегда, государь! По крайней мере, если женщина того пожелает и произнесет при этом нужные слова мысленно или вслух.

— Покажи свою власть! Я хочу видеть бурю! — обратился Том к женщине.

Щеки присутствующих внезапно побелели от суеверного страха, и у большинства явилось желание, хотя и не высказанное, уйти поскорее из зала; но Том ничего не заметил, он был всецело поглощен предстоящей катастрофой. Видя удивление и замешательство на лице у женщины, он поспешно прибавил:

— Не бойся, — ты не будешь отвечать за это. Больше того: тебя отпустят на волю, и никто тебя пальцем не тронет. Покажи твою власть!

— О, милостивый король, у меня нет такой власти! Меня обвинили ложно.

— Тебя удерживает страх. Успокойся! Тебе никто ничего не сделает. Вызови бурю, хоть самую маленькую, — я ведь не требую большой и зловредной, я даже предпочту безобидную, — сделай это, и жизнь твоя спасена: ты уйдешь отсюда свободная вместе со своею дочерью, помилованная королем, и никто во всей Англии не посмеет осудить или обидеть тебя.

Женщина простерлась на полу и со слезами твердила, что у нее нет власти совершить это чудо, иначе она, конечно, с радостью спасла бы жизнь своего ребенка и была бы счастлива потерять свою собственную, исполнив приказ короля, сулящий ей такую великую милость.

Том настаивал. Женщина повторяла свои уверения. Наконец Том сказал:

— Я думаю, что женщина говорит правду. Если бы моя мать была на ее месте и получила бы от дьявола такую великую власть, она не задумалась бы ни на минуту вызвать бурю и разорить всю страну, лишь бы спасти этой ценой мою жизнь! Надо думать, что и все матери созданы так же. Ты свободна, добрая женщина, — и ты, и твое дитя, — я считаю тебя невиновной. Теперь, когда ты прощена и тебе уже нечего бояться, сними с себя, пожалуйста, чулки, и, если ты для меня вызовешь бурю, я дам тебе несметные богатства.

Спасенная женщина громко изъявляла свою благодарность и, повинуясь приказу короля, начала снимать с себя чулки. Том следил за ее действиями с большим интересом, который слегка омрачался тревогой; придворные стали явно выражать беспокойство. Женщина сняла чулки с себя и с девочки и, очевидно, была готова сделать все от нее зависящее, чтобы землетрясением отблагодарить короля за его великодушную милость, но из этого ровно ничего не вышло. Том разочарованно вздохнул и сказал:

— Ну, добрая душа, перестань утруждать себя зря: очевидно, твоя власть изменила тебе… Ступай себе с миром. Если же когда-нибудь бесовская сила вернется к тебе опять, пожалуйста, не забудь обо мне — устрой для меня хорошую бурю.[24]

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Парадный обед.

Час обеда приближался, но — странное дело! — эта мысль почти не смущала Тома и не пугала нисколько. Утренние события укрепили в нем доверие к себе; бедный грязный котенок за эти четыре дня вполне освоился с тем странным чердаком, куда его забросила судьба. Взрослому и в месяц не сделать бы подобных успехов. Никогда еще не было более блистательного примера уменья детей легко приспособляться к любым обстоятельствам.

Поспешим же — благо нам дано это право — в большой обеденный зал и посмотрим, что там происходит в то время, как Том готовится к великим торжествам. Это — обширный покой с золочеными колоннами и пилястрами, с расписными стенами, с расписным потолком. У дверей стоят рослые часовые, неподвижные, как статуи, в роскошных и живописных костюмах. В руках у них алебарды. На высоких хорах, идущих вокруг всего зала, помещается оркестр; хоры битком набиты богато одетыми гражданами обоего пола. Посредине комнаты, на возвышенном месте, стол Тома. Но предоставим слово старинному летописцу:

«В зал входит джентльмен с жезлом в руке и за ним другой, несущий скатерть, которую, после того как они трижды благоговейно преклонили колени, он постилает на стол; затем они оба снова преклоняют колени и удаляются прочь. Тогда приходят двое других — один опять-таки с жезлом, другой — с солонкой, тарелкой и хлебом. Преклонив колени, как первые, они ставят принесенное ими на стол и удаляются с теми же церемониями, как и первые. Наконец приходят двое придворных в великолепных одеждах; у одного из них в руках столовый нож; простершись трижды на полу изящнейшим образом, они приближаются к столу и начинают тереть его хлебом и солью, причем они делают это с таким благоговением, как если бы за этим столом уже восседал король».

Так заканчиваются торжественные приготовления к пиршеству. Но вот по гулким коридорам проносятся звуки рога и невнятные крики: «Расступись! Король идет! Дорогу его величеству!» Эти возгласы повторяются ежеминутно — все ближе и ближе; наконец чуть ли не прямо в лицо раздаются звуки воинственного марша и окрик: «Дорогу королю!» И вот дверь широко распахнулась, и показалось торжественное, великолепное шествие. Слово опять принадлежит летописцу:

«Впереди идут джентльмены, бароны, графы и кавалеры ордена Подвязки. Все роскошно одеты, у всех обнажены головы; далее идет канцлер между двумя лордами, один несет королевский скипетр, а другой — государственный меч в красных ножнах с вытесненными на них золотыми лилиями, стеблями кверху. Далее идет сам король. При его приближении двенадцать труб и столько же барабанов играют приветственный туш, а на хорах все встают с мест и кричат: „Боже, храни короля!“ Вслед за королем идут дворяне, приставленные к его особе, а по правую и по левую руку его почетная стража из пятидесяти джентльменов, инвалидов с золочеными бердышами в руках».

Джентльмен с жезлом.

Все это было красиво и очень приятно. Сердце Тома сильно билось, и глаза блестели от радости. Во всем его облике было много изящества. Это изящество достигалось именно тем, что Том не делал ни малейших усилий, чтобы достигнуть его, очарованный и поглощенный веселым зрелищем и мажорными звуками, которые окружали его. Да и трудно ли быть изящным в красивом и ловко сшитом наряде, в особенности когда этого наряда даже и не замечаешь.

Том помнил данные ему наставления и отвечал на общие приветствия легким наклонением головы и милостивыми словами:

— Благодарю тебя, мой добрый народ!

Он сел за стол, не снимая шляпы, украшенной перьями, и нимало не смущаясь этой вольностью, так как обедать в шляпе был единственный старинный обычай, равно присущий и королям и Кэнти.

Свита короля разделилась на несколько живописных групп и осталась с непокрытыми головами.

Затем, под звуки веселой музыки, вошла гвардия телохранителей — «самых рослых и сильных людей во всей Англии, специально отобранных для несения дворцовых обязанностей». Но опять-таки предоставим слово летописцу:

«Вошли телохранители с непокрытыми головами, в алой одежде с золотыми розами на спинах; они уходили и входили опять, каждый раз принося новую перемену блюд, сервированных на серебре. Эти блюда принимал джентльмен в том самом порядке, как их приносили, и ставил их на стол, между тем как лорд, предназначенный для отведывания блюд, давал каждому из телохранителей попробовать немного того кушанья, которое тот принес, из страха отравы».

Том отлично пообедал, хотя и сознавал, что сотни глаз провожают каждый кусок, подносимый им ко рту, и глядят, как он глотает его, с таким огромным интересом, будто это не еда, а взрывчатое вещество, которое разорвет их монарха на части. Он старался не спешить и точно так же старался ничего не делать сам для себя, а ждать, пока особо приставленное для этой цели лицо опустится на колено и сделает за него все, что нужно. За весь обед у него не было ни единого промаха — блистательный, великолепный триумф!

Когда обед кончился и Том удалился в окружении пышной свиты, под веселые звуки барабанов и труб, среди грома приветственных криков, — он невольно подумал, что хотя обедать публично не такое уж легкое дело, он все же готов претерпеть эту пытку по нескольку раз в день, лишь бы избавиться от других, более тяжких и мучительных обязанностей своего королевского звания.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Король Фу-Фу Первый.

Майлс Гендон торопливо шагал по мосту, направляясь к саутворкскому берегу. Он зорко всматривался в каждого прохожего, надеясь настигнуть и захватить тех, кого искал. Но надежда его не сбылась. На мосту указали ему, куда эти люди направились, и он мог проследить часть их пути в Саутворке, но там их следы обрывались, и он совершенно не знал, что ему делать дальше. И все же до самого вечера он продолжал свои поиски. Ночь застала его изнуренным, голодным. Цель, к которой он так жадно стремился, была так же далека от него, как и утром. Он поужинал в таверне Табарида и лег спать, решив на другой день встать пораньше и обшарить весь город до последнего переулка. Он долго раздумывал, что предпринять, и в конце концов пришел к такому выводу:

«Мальчик, при первой возможности, убежит от негодяя, выдающего себя за его отца. Вернется ли он в Лондон, в свое старое жилье? Нет! Потому что он будет бояться, как бы его опять не поймали. Что же он сделает? В целом мире у него есть единственный друг и защитник, Майлс Гендон, и он, естественно, попытается разыскать своего друга, если только для этого ему не понадобится возвращаться в Лондон и подвергать себя новым опасностям. Он, вероятно, пойдет по направлению к Гендон-холлу, так как знает, что Майлс собирался итти туда, в свой родной дом. Да, дело ясное, — надо, не теряя времени тут, в Саутворке, отправляться через Кэнт и Монкс-Голм, обыскивая по дороге леса и расспрашивая прохожих о мальчике».

Вернемся теперь к пропавшему без вести маленькому королю.

Оборванец, который, по словам трактирного слуги, подошел будто бы тут же на мосту к королю и молодому человеку, на самом деле не подходил к ним, но следовал за ними по пятам. В разговор с ними он не вступал. Левая рука его была на перевязи, и на левый глаз был налеплен широкий зеленый пластырь. Оборванец слегка прихрамывал и опирался на толстую дубовую палку. Молодой человек повел короля в обход через Саутворк, мало-помалу приближаясь к большой проезжей дороге. Король начинал сердиться, говорил, что дальше не пойдет, что не подобает ему ходить к Гендону, что Гендон обязан явиться к нему. Он не потерпит такой оскорбительной дерзости. Он останется здесь.

Молодой человек сказал:

— Ты хочешь остаться здесь, когда твой друг лежит раненый в лесу? Ладно, оставайся!..

Король сразу заговорил по-другому.

— Раненый? — воскликнул он. — Кто посмел его ранить? Впрочем, не в этом дело. Веди же меня к нему! Скорее, скорее! Что у тебя, свинцовые гири на ногах? Ранен? Поплатится же за это виновный, будь он хоть сыном герцога!

До леса было еще довольно далеко, но они быстро прошли это расстояние. Молодой человек осмотрелся, нашел воткнутый в землю сук, к которому была привязана какая-то тряпочка, и повел короля в лес; время от времени им попадались такие же сучья, служившие, очевидно, путеводными вехами. Наконец они дошли до поляны, где стоял обгорелый дом. Рядом с домом виднелись заброшенные развалины риги. Нигде не было никаких признаков жизни. Кругом царила полная тишина. Молодой человек вошел в ригу, король быстро вбежал за ним. И здесь ни души. Король бросил на молодого человека удивленный, подозрительный взгляд.

— Где же он?

В ответ послышался насмешливый хохот. Король пришел в ярость, схватил полено и хотел броситься на врага, но в эту минуту с другой стороны кто-то захохотал над самым его ухом. То был хромой бродяга, следовавший за ним по пятам. Король повернулся к нему и сердито спросил:

— Кто ты такой? Чего тебе надо здесь?

— Брось эти шутки и перестань бушевать! — сказал бродяга. — Не так уж хорошо я перерядился, чтобы ты не мог узнать родного отца.

— Ты не отец мне… Я тебя не знаю… Я король… Если ты скрыл моего слугу, найди и отдай его мне, или ты горько раскаешься!

Джон Кэнти ответил суровым, размеренным голосом:

— Я вижу, что ты сумасшедший, и мне неохота наказывать тебя; но если ты вынудишь меня, я тебя накажу… Здесь твоя болтовня неопасна, потому что здесь тебя некому слушать, некому обижаться на твои безумные речи; но все же тебе следует держать язык за зубами, чтобы не повредить нам на новых местах, там, где мы будем жить. Я убил человека и не могу оставаться дома, и тебя не оставлю, так как мне нужна твоя помощь. Из мудрой предосторожности я переменил свое имя, — теперь меня зовут Джон Гоббс, а тебя — Джэк, — запомни это раз навсегда! Теперь говори: где твоя мать, где сестры? Они не пришли на условленное место, — известно тебе, где они?

Король угрюмо ответил:

— Не приставай ко мне со своими загадками! Моя мать умерла, мои сестры во дворце.

Молодой человек собирался опять захохотать; оскорбленный король чуть было не кинулся на него с кулаками, но Кэнти, или Гоббс, как он теперь называл себя, удержал своего спутника:

— Тише, Гуго, не дразни его: он не в своем уме, а ты еще больше его раздражаешь. Садись, Джэк, и успокойся; сейчас я дам тебе поесть.

Гоббс и Гуго стали о чем-то тихо разговаривать между собой, а король, чтобы избавиться от этого неприятного общества, отошел в самый дальний угол риги. Здесь царила полутьма, и пол на целый фут был покрыт соломой. У короля не было одеяла, чтобы укрыться, и он зарылся в солому и скоро погрузился в свои мысли. У него было много горестей, но все мелкие беды были слишком ничтожны перед великим горем утраты отца. Имя Генриха VIII заставляло трепетать весь мир; при этом имени каждому рисовался тиран, дыхание которого все разрушает, рука которого умеет лишь карать и казнить; но для мальчика с этим именем были связаны только сладостные воспоминания, и образ, который он вызывал в своей памяти, дышал любовью и лаской. Он припоминал длинный ряд задушевных разговоров с отцом, с нежностью думал о них, и неудержимые слезы, струившиеся по его щекам, показывали всю глубину его горя. День клонился к вечеру, и мальчик, истомленный своими невзгодами, понемногу заснул спокойным, целительным сном.

Много времени спустя — он не мог сказать, сколько именно, — еще не совсем проснувшись, лежа с закрытыми глазами и спрашивая себя, где он и что с ним случилось, он услыхал над собою унылый, частый стук дождя по крыше. Ему стало хорошо и уютно, но через минуту отрадное чувство было грубо нарушено громким говором и хриплым, грубым смехом. Это неприятно поразило его, он высвободил из соломы голову, чтобы посмотреть, что случилось. Непривлекательную и страшную картину увидел он. На другом конце риги, на полу ярко пылал костер, вокруг костра в зловещем красном свете лежали врастяжку или барахтались на земле какие-то бродяги и оборванцы. Даже во сне никогда не видал он подобных мужчин и женщин. Здесь были взрослые люди, высокие, загорелые, с длинными волосами, одетые в фантастические рубища; были подростки с жестокими лицами, в таких же одеждах; были слепцы-нищие с повязками или пластырями на глазах; были калеки с костылями и деревяжками; больные с гноящимися ранами, выглядывавшими из-под повязок, которые в сущности ничего не скрывали; был подозрительного вида разносчик со своим товаром, был точильщик ножей, лудильщик, цырюльник, каждый со своим снарядом или инструментом. Среди женщин были совсем молодые, почти девочки, были и старые, сморщенные ведьмы. Все они кричали, шумели, бесстыдно ругались; все они были грязны и неряшливы. Было здесь трое младенцев с какими-то болячками на лицах, была пара голодных собак с веревками на шее; они служили у слепцов поводырями.

Ночь уже наступила, пир только что кончился, начиналась оргия. Жбан с водкой переходил из рук в руки. Раздался дружный крик:

— Песню! Песню! Пой, Летучая Мышь! Пой, Дик! Пой, Дот одноногий!

Один из слепцов поднялся на ноги и приготовился петь, сорвав и швырнув на пол пластыри, закрывавшие его вполне здоровые глаза. Вслед за пластырями на пол полетела доска, которую он носил на груди. На этой доске было в трогательных выражениях описано, при каких обстоятельствах он потерял свое зрение. Дот одноногий освободился от деревянной ноги, и, когда он стал рядом с товарищем, ноги его оказались совершенно здоровыми. Затем оба загорланили воровскую веселую песню. Каждая строфа заканчивалась припевом, который вся орава подхватывала нестройным хором.

Непривлекательную картину увидел он.

К последней строфе полупьяное сборище пришло в такой неистовый восторг, что в пении приняли участие все и повторили песню с самого начала, наполняя ригу такими оглушительными гнусавыми звуками, что даже балки ее задрожали.

Затем пошла беседа — но уже не на воровском языке, на котором пели песню: воровской язык употребляется только тогда, когда есть опасение, что подслушивают враждебные уши. Из разговора выяснилось, что Джон «Гоббс» не был здесь новичком, но и раньше водился с этой шайкой. Потребовали, чтобы он рассказал, что с ним было в последнее время, и, когда он сказал, что «случайно» убил человека, все остались довольны; когда же он прибавил, что убитый — священник, все стали дружно аплодировать и заставили его выпить с каждым по очереди. Старые знакомые радостно приветствовали его, новые гордились возможностью пожать ему руку. Его спросили, где он пропадал столько месяцев. Он ответил:

— В Лондоне лучше, чем в провинции, и безопаснее, особенно в последние годы, когда законы стали такие строгие и их так усердно исполняют. Если б не это убийство, я остался бы в Лондоне. Я хотел навсегда остаться в Лондоне и не собирался снова шляться по деревням, но из-за убийства все пошло по-иному.

Он спросил, сколько теперь человек в шайке. Атаман ответил:

— Двадцать пять овчин, верстаков, напилков, кулаков, корзинщиков, да еще старухи и девки.[25] Большинство здесь. Остальные пошли на восток, по зимней дороге; на заре и мы пойдем за ними.

— В этой честной компании я не вижу Вэна. Где он?

— Бедный малый, он теперь в преисподней и питается там серой, которая слишком горяча для его изнеженного вкуса. Он был убит в драке этим летом.

— Грустно мне это слышать. Вэн был дельный малый и храбрый.

— Это правда! Черная Бэсс, его подруга, все еще с нами, но только сейчас ее нет, — ушла на восток бродяжить. Красивая девушка, хороших правил и благородного поведения: никто не видал ее пьяной больше четырех раз в неделю.

— Она всегда себя держала строго, — я помню, — хорошая девчонка, достойная всяких похвал. Мать ее была куда распущеннее и не умела себя соблюдать. Пренесносная старуха и злющая, но зато умница на редкость.

— Из-за ума она и пропала. Она была такой отличной гадалкой и так ловко предсказывала будущее, что прослыла ведьмой. Ее изжарили, как велит закон, на медленном огне. Я был даже растроган, когда увидал, с каким мужеством она встретила свою горькую участь; она ругала и кляла до последней минуты толпу, глазевшую на нее, а огненные языки уже лизали ей лицо, и ее седые космы уже трещали вокруг старческой ее головы. Ругала их — я сказал? Да, ругала их! А уж ругалась она — можно тысячу лет прожить и не услыхать такой артистической ругани. Увы! ее искусство умерло вместе с ней. Остались слабые и жалкие подражатели, но настоящей ругани не услышишь.

Атаман вздохнул; слушатели тоже сочувственно вздохнули; на минуту компания приуныла, так как даже такие закоренелые отверженцы не чужды чувствительности, и изредка, при особенно благоприятных условиях, доступны мимолетному чувству горя и радости, в таких случаях, как, например, теперь, когда талант и искусство погибают, ни к кому не перейдя по наследству. Как бы там ни было, здоровый глоток из жбана, снова обошедшего всю компанию, скоро ободрил огорченных.

— А больше никто не попался из наших приятелей? — спросил Гоббс.

— Да, кое-кто попался. В особенности попадаются новички, мелкие фермеры. Останется такой фермер без крова и без куска хлеба, когда казна отберет у него ферму и обратит ее в овечье пастбище, и начнет просить милостыню, его привяжут к телеге, снимут с него рубаху и бьют плетьми до крови или закуют в колоду и высекут; он опять идет просить милостыню, — его опять угостят плетьми и отрежут ему уши; за третью попытку к нищенству — что же ему, бедному дьяволу, остается делать? — его клеймят раскаленным железом и продают в рабство; он убегает, его ловят и вешают. Сказка короткая, и рассказывать ее недолго. Поплатились и еще кое-кто из наших, да не так дорого. Встаньте-ка, Йокель, Бэрнс и Годж, покажите ваши украшения!

Привяжут к телеге и бьют плетьми.

Три человека встали и, стащив с себя лохмотья, обнажили спины, исполосованные старыми, зажившими рубцами, оставшимися от плетей; один откинул волосы и показал место, где было когда-то левое ухо; другой показал клеймо на плече — букву V — и изувеченное ухо; третий сказал:

— Имя мое Йокель. Когда-то был я зажиточным фермером, имел любящую жену и детей; теперь и зовут меня иначе, и мое звание не то; жена и ребята померли; может, они в раю, а может, и в аду, но только, благодаря бога, не в Англии! Моя добрая, честная старуха-мать ходила за больными, чтобы заработать на хлеб; один больной умер, доктора не знали с чего, — и мою мать сожгли на костре как ведьму, а мои ребятишки смотрели и плакали. Английский закон! Поднимите чаши, все разом! Выпьем за милосердный английский закон, освободивший ее из английского ада! Спасибо, братцы, спасибо вам всем! Стали мы с женой ходить из дома в дом, прося милостыню, таская за собою голодных ребят; но в Англии считается преступлением быть голодным, и нас ловили и били в трех городах. Выпьем еще раз за милосердный английский закон! Плети скоро выпили кровь моей Мэри и приблизили день ее освобождения. Она лежит в земле, не зная обиды и горя. А ребятишки — понятное дело: пока меня, по закону, гоняли плетьми из города в город, они померли с голоду. Выпьем, братцы, — один только глоток, — один глоток за бедных малышей, которые никогда никому не сделали зла! Я опять стал жить подаянием, — протягивал руку за черствой коркой, а получил колоду и потерял одно ухо, — смотрите, видите этот обрубок? Я опять принялся просить милостыню — и вот обрубок другого уха, чтобы я не забывал об английском законе, но все же я продолжал просить, и, наконец, меня продали в рабство — вот на моей щеке под этой грязью клеймо; если смыть эту грязь, вы увидите красное Р, выжженное раскаленным железом! Раб! Понятно ли вам это слово? Английский раб! — вот он стоит перед вами. Я убежал от своего господина и, если меня поймают, — будь проклята страна, создавшая такие законы! — я буду повешен.

Звонкий голос прозвучал в темноте:

— Ты не будешь повешен! С нынешнего дня этот закон отменяется!

Все повернулись туда, откуда раздался голос, и увидали быстро приближавшуюся фантастическую фигуру маленького короля; когда он вынырнул на свет и был отчетливо виден, со всех сторон полетели вопросы:

— Кто это? Что это? Кто ты такой, чучело?

Мальчик стоял, нимало не смущаясь, среди этих удивленных и вопрошающих глаз и ответил с царственным достоинством:

— Я Эдуард, король Англии.

Раздался дикий хохот, частью насмешливый, частью восторженный, — уж очень забавна казалась шутка. Король был уязвлен. Он сказал резко:

— Вы невоспитанные бродяги! так вот ваша благодарность за королевскую милость, которую я вам обещал!

Он продолжал бранить их гневно и взволнованно, но его слова тонули среди хохота и насмешливых восклицаний. Джон Гоббс несколько раз пытался перекричать крикунов, и наконец это ему удалось:

— Друзья, это мой сын, мечтатель, дурак, помешанный, — не обращайте на него внимания: он воображает, что он король.

— Разумеется, я король, — обратился к нему Эдуард, — и ты в свое время убедишься в этом на опыте. Ты сознался, что убил человека, — тебя вздернут за это на виселицу.

— Ты собираешься выдать меня? Ты? Да я своими руками задушу тебя…

— Потише, потише! — прервал его силач-атаман. Он бросился на помощь королю и одним ударом кулака свалил Гоббса наземь. — Ты, кажется, не уважаешь ни королей, ни атаманов? Если ты еще раз позволишь себе забыться в моем присутствии, я сам вздерну тебя на первый сук.

Атаман свалил Гоббса наземь.

Потом обернулся к его величеству:

— А ты, малый, не грози товарищам, и нигде не распускай о своих товарищах дурной славы. Будь себе королем, коли тебе сдуру пришла такая охота, но пусть от этого никому не будет обиды. И не называй себя королем Англии, потому что это измена: мы, может быть, иногда поступаем неладно, но среди нас нет ни одного подлеца, способного изменить своему королю, все мы любим его и преданы ему. Сейчас увидишь, правду ли я говорю. Эй, все разом: да здравствует Эдуард, король Англии!

— Да здравствует Эдуард, король Англии!

Этот клич оборванцев прозвучал, как гром, и ветхое здание задрожало. Лицо маленького короля на миг озарилось радостью, он слегка наклонил голову и сказал с величавой простотой:

— Благодарю тебя, мой добрый народ.

Этот нежданный ответ вызвал неудержимый взрыв хохота. Когда наконец стало немного тише, атаман выговорил твердо, но добродушно:

— Брось это, мальчик, это неумно и нехорошо!.. Если тебе так уж хочется помечтать, выбери себе какой-нибудь другой титул.

Какой-то лудильщик предложил:

— Фу-Фу Первый, король шутов!

Титул сразу понравился, и каждый заорал, надрывая глотку:

— Да здравствует Фу-Фу Первый, король шутов!

При этом они гикали, свистели, мяукали, хохотали.

— Тащите его сюда, мы его коронуем!

— Мантию ему!

— Скипетр ему!

— На трон его!

— На трон его!

Все эти возгласы и двадцать других посыпались разом, и не успел несчастный мальчик перевести дух, как его короновали жестяной кастрюлей, завернули его, как в мантию, в рваное одеяло, посадили, как на трон, на бочку и дали в руку, вместо скипетра, паяльную трубку лудильщика. Потом все кинулись перед ним на колени с насмешливыми воплями и издевательскими причитаниями, вытирая мнимые слезы рваными грязными рукавами и передниками.

— Смилуйся над нами, о сладчайший король!

— Не попирай ногами твоих ничтожных червей, о благородный монарх!

— Сжалься над твоими рабами и утешь их королевским пинком!

— Приласкай и пригрей нас лучами твоей милости, о палящее солнце на троне!

— Освяти землю прикосновением твоей ноги, чтобы мы могли съесть эту грязь и стать благородными!

— Удостой плюнуть на нас, о государь, и дети детей наших будут счастливы и горды воспоминанием о твоей царской милости!

Но всех перещеголял лудильщик, изобретатель нового титула. Он подполз на коленях и сделал вид, что целует ногу короля, тот с негодованием оттолкнул его ногой; тогда он стал подходить к каждому по очереди и выпрашивать тряпку, чтобы завязать то место на лице, которого коснулась королевская ножка, говоря, что после такой чести оно не должно подвергнуться грубому влиянию воздуха и что теперь он наживет себе состояние, всюду показывая это место по сту шиллингов за один взгляд. Он был так убийственно забавен, что вся орава восхищалась им и завидовала ему.

Глаза маленького монарха были полны слез стыда и гнева. «Если б я их тяжко обидел, они не могли бы поступить со мной более жестоко; но я обещал им милость, — и вот как они отблагодарили меня!»

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Принц у бродяг.

Вся орава поднялась на рассвете и двинулась в путь. Над головой низко нависло небо, земля под ногами была скользкая, в воздухе веяло зимним холодом. Шайка приуныла; одни были угрюмы и молчаливы, другие сердиты и раздражительны; все были не в духе, каждому хотелось опохмелиться.

Атаман отдал «Джэка» на попечение Гуго, коротко приказав Джону Кэнти держаться в стороне и оставить сына в покое; а Гуго он велел не слишком грубо обращаться с мальчиком.

Немного погодя погода прояснилась, и тучи нависали уже не так низко. Бродяги больше не дрожали от холода, и воспрянули духом. Мало-помалу они развеселились, принялись зубоскалить и задевать прохожих, попадавшихся им навстречу. Это показывало, что они снова стали ценить жизнь и ее радости. Их, очевидно, боялись: им все уступали дорогу и смиренно переносили их дерзости и насмешки, не осмеливаясь огрызнуться. Они снимали с изгороди развешанное дли просушки белье, иногда на глазах владельцев, которые не только не возражали, но даже были как будто благодарны, что бродяги не захватили и изгороди.

Орава двинулась в путь.

Вскоре они вторглись всей гурьбой к небогатому фермеру и расположились на ферме как дома, пока дрожащий от страха фермер и его домашние опустошали кладовую, чтобы приготовить завтрак гостям. Они трепали по подбородку фермершу и ее дочерей, когда те подносили им кушанья, и с хохотом, похожим на лошадиное ржанье, обзывали их обидными прозвищами. Они швыряли кости и овощи в фермера и его сыновей, заставляя их увертываться, и шумно хлопали в ладоши, когда попадали в цель. В конце концов они вымазали маслом голову одной из хозяйских дочек, возмутившейся их наглыми шутками. Уходя, они грозились притти опять и сжечь дом вместе с хозяевами, если те посмеют донести о их проделках властям.

Они швыряли кости и овощи.

Около полудня, после долгой и утомительной ходьбы, орава сделала привал под изгородью, на околице довольно большой деревни. Решено было отдохнуть часок, и бродяги разбрелись в разные стороны, чтобы войти в деревню с нескольких концов одновременно и заняться каждый своим ремеслом. «Джэка» послали с Гуго. Они побродили по улице, и наконец Гуго, не находя, к чему приложить свое искусство, сказал:

— Нечего украсть. Жалкая деревушка. Нам придется просить милостыню.

— Нам? Ну, уж нет! Ты проси, это твое ремесло, но я просить милостыню не стану.

— Ты не станешь просить милостыню? — воскликнул Гуго, с удивлением вытаращив глаза на короля. — Скажи, с каких это пор ты так переменился?

— Я тебя не понимаю.

— Не понимаешь? Да ведь ты всю свою жизнь просил милостыню на лондонских улицах.

— Я? Глупец!

— Побереги свои любезности, — надольше хватит. Твой отец говорит, что ты всю жизнь занимаешься нищенством. Может, он врет. У тебя, конечно, хватит духу сказать, что он врет, — поддразнивал Гуго.

— Ты его называешь моим отцом? Да, он солгал.

— Ну, ладно, приятель! Будет тебе ломать комедию и представляться сумасшедшим; повеселился — и хватит, а то как бы не нажить беды. Если я расскажу ему, он с тебя шкуру сдерет.

— Можешь не трудиться, я и сам ему скажу.

— Мне нравится твоя храбрость, ей-богу, нравится. А вот рассуждаешь ты глупо. Побоев, пинков, тычков и без того достаточно, незачем их добывать самому. Но довольно об этом! Я верю твоему отцу. Я не сомневаюсь, что он способен соврать, не сомневаюсь, что он и врет при случае, — и лучшие из нас это делают; но тут ему незачем врать. А умный человек не тратит даром такой удобной вещи, как ложь! Идем, однако! Если тебе не нравится просить милостыню, чем же мы займемся? Будем обворовывать кухни?

Король сказал нетерпеливо:

— Брось болтать глупости, ты мне надоел!

Гуго ответил, рассердись:

— Послушай, приятель, ты не хочешь воровать, не хочешь просить милостыни; будь по-твоему. Но вот что я заставлю тебя делать. Я буду просить милостыню, а ты заманивай прохожих. Посмей только отказаться!

Король презрительно посмотрел на него и хотел что-то возразить, но Гуго перебил его:

— Т-сс! Вот идет человек с добрым лицом. Я сейчас упаду наземь, будто в припадке. Когда этот человек подбежит ко мне, ты начни вопить, упади на колени, притворись, будто плачешь, кричи, словно дьяволы у тебя в брюхе, и скажи: «О, сэр, это мой бедный, горемычный брат; у нас нет друзей, — именем господа заклинаю тебя: будь милосерд, сжалься над больным, всеми брошенным, несчастным бедняком: удели один маленький грошик от избытка твоего обиженному богом, погибающему человеку!» И помни: не переставай выть и не унимайся, покуда не выманишь у него пенни, иначе тебе придется раскаяться.

Гуго сразу застонал, заплакал, начал закатывать глаза под лоб, вертеться, кружиться; а когда прохожий подошел поближе, он с криком упал на землю и заметался, забился в грязи, как умирающий.

— О, боже! — воскликнул добрый прохожий. — О, бедный, как он страдает! Я помогу тебе.

— Ах, нет, мой добрый господин, не трогай меня, — пошли тебе, господи, всякого благополучия! Мне страшно больно, когда до меня дотрагиваются во время припадка. Вот мой брат расскажет твоей милости, что со мной делается, когда меня начинает вот этак корчить. Дай пенни, добрый сэр, один пенни только, чтобы купить чего-нибудь поесть, и оставь меня мучиться.

— Один пенни! Да я дам тебе целых три, бедный ты человек!

И прохожий принялся поспешно шарить у себя в кармане, доставая деньги.

— Вот, голубчик, возьми, получай на здоровье! Пойди сюда, мальчик, помоги мне снести твоего бедного брата вот в тот дом, где…

— Он вовсе мне не брат… — перебил его король.

— Как! Он тебе не брат?

— Вот! Вы слышите? — застонал Гуго, скрежеща на короля зубами. — Он отрекается от родного брата, от брата, который одной ногой стоит в могиле!

— Если он твой брат, у тебя в самом деле жестокое сердце, мальчик! Как тебе не стыдно! Ведь он не может двинуть ни рукой, ни ногой! Если он не брат твой, кто же он такой?

— Нищий и вор! Он взял у тебя деньги и в это самое время залез тебе в карман. Если хочешь излечить его чудом, пусть твоя палка прогуляется по его плечам — в остальном можешь положиться на бога.

Но Гуго не стал дожидаться чуда. В один миг он вскочил на ноги и умчался, как ветер, а прохожий за ним, крича во все горло. Король, горячо поблагодарив небо за собственное избавление, побежал в противоположную сторону и не умерял шага, пока не очутился вне опасности. Он свернул на первую попавшуюся дорогу и скоро оставил деревню далеко за собой. Несколько часов он торопливо шел, поминутно с тревогой оглядываясь, не гонятся ли за ним, но наконец он перестал бояться, и радостное сознание безопасности охватило его. Теперь только он почувствовал, что голоден и очень устал. Он постучал; было в ближайшую ферму, но ему не дали даже слова сказать и грубо выгнали вон. Его одежда не внушала доверия.

Разгневанный и оскорбленный, он зашагал по дороге вперед, решив, что больше он не станет подвергать себя таким унижениям. Но голод сильнее гордости, и под вечер он еще раз попытался найти приют на ферме; здесь его, однако, приняли еще хуже: изругали и посулили арестовать как бродягу, если он не уберется сейчас же.

Наступила ночь, темная и холодная. А король все еще ковылял на усталых ногах. Ему поневоле приходилось итти не отдыхая, так как, лишь только он присаживался на минуту, холод пронизывал его до костей. Все эти ощущения и впечатления во время странствия в торжественном мраке по пустынным дорогам и полям были для него новы и странны. По временам он слышал голоса; они приближались, звучали совсем близко и постепенно пропадали. Он не мог рассмотреть людей, а видел только неясные, скользящие тени, и в этом было что-то призрачное, жуткое, и он вздрагивал от страха. Иногда он видел мерцающий свет — вдали, словно в ином мире; иногда слышал звяканье колокольчиков овечьего стада — далекое, глухое, неясное; заглушенное мычание коров, долетавшее до него с ночным ветром, было полно уныния; по временам из-за невидимых; полей и лесов доносился жалобный собачий вой. И маленькому королю казалось, что все живое далеко от него, что он стоит одинокий, затерянный в самом центре беспредельной пустыни.

Спотыкаясь, он шел все вперед. Мрачное обаяние этих новых впечатлений охватило его. Порою над головой у него чуть слышно шелестела сухая листва; он вздрагивал от этого шороха; ему казалось, что это шепчутся какие-то люди. Шел он, шел, и наконец неожиданно увидел вблизи свет жестяного фонаря. Он отступил назад в тень и ждал, что будет. Фонарь стоял возле риги, у отворенной двери. Король подождал немного — ни звука, ни шороха. Он так озяб, а гостеприимная рига так манила к себе, что он наконец решил войти. Он быстро, бесшумно прокрался к двери и как раз в ту минуту, как он переступил порог, услыхал за собою голоса.

Бесшумно прокрался к двери.

Он поскорее юркнул за бочку и присел на корточки. Вошли два батрака с фонарем и принялись за работу, болтая. Пока они ходили с фонарем, король успел осмотреть внутренность риги и, заметив на другом конце ее что-то вроде большого стойла, решил добраться до него, когда останется один. Он заметил также, что на полдороге к стойлу лежит груда попон, и решил заставить их послужить этой ночью английской короне.

Батраки кончили работать и ушли с фонарем, заперев за собою дверь. Дрожавший от холода король поспешно добрался до попон; захватил их, сколько мог, и затем благополучно проскользнул к стойлу. Из двух попон он устроил себе постель, а остальными двумя укрылся. Теперь он был счастливым королем, хотя его одеяла были стары, тонки и не очень грели, да вдобавок от них еще противню пахло лошадиным потом.

Король продрог, его мучил голод, но все же он так устал, что вскоре его охватила дремота. Но как раз в ту минуту, когда он готов был заснуть по-настоящему, он ясно почувствовал, что кто-то дотронулся до него! Он сразу проснулся и перестал дышать. У него чуть сердце не лопнуло, так испугало его это таинственное прикосновение в темноте. Он лежал неподвижно и прислушивался едва дыша. Но все было безмолвно и недвижимо. Он слушал, как ему казалось, очень долго, но все попрежнему было безмолвно и недвижимо. Он опять погрузился в дремоту, но вдруг снова ощутил таинственное прикосновение. Как ужасно прикосновение чего-то беззвучного и невидимого! Мальчик почувствовал безумный страх. Что ему делать? Покинуть это довольно удобное ложе и бежать от неведомого врага? Но куда бежать? Из риги все равно выбраться нельзя, — она заперта; а бродить в темноте из угла в угол в четырех стенах, как в тюрьме, когда за вами скользит неведомый призрак, который может каждую минуту дотронуться до вашего плеча или руки, — нет, это еще страшнее. Но лежать здесь всю ночь, умирая от страха, разве это лучше? Нет! Что же тогда делать? Оставалось только одно, — он хорошо знал, что оставалось сделать, — надо протянуть руку и узнать наконец, кто к нему прикасался.

Это легко было подумать, но трудно выполнить. Три раза он робко протягивал руку впотьмах и тотчас же судорожно отдергивал назад, — не потому, что она прикоснулась уже к чему-нибудь, а потому, что он чувствовал, что она сейчас к чему-нибудь прикоснется. Но на четвертый раз он протянул руку немного дальше, и рука его слегка дотронулась до чего-то теплого и мягкого. Он окаменел от ужаса, — ум его был в таком состоянии, что ему почудилось, будто перед ним еще не остывший мертвец. Он подумал, что скорее умрет, чем дотронется до него еще раз. Но он ошибся, не зная непобедимой силы человеческого любопытства. Скоро его рука дрожа уже опять тянулась в ту сторону, — наперекор его решению, почти против воли, но все же настойчиво тянулась. Он нащупал пучок длинных волос. Он вздрогнул, но провел рукой по волосам и дотронулся до чего-то, похожего на теплую веревку; провел рукой по веревке и нащупал невиннейшего теленка! Веревка была вовсе не веревкой, а телячьим хвостом.

Королю стало стыдно перед самим собою за то, что он натерпелся столько страхов и мучений из-за таких пустяков; но ему нечего было особенно стыдиться, — он ведь испугался не теленка, а чего-то страшного, несуществующего, что он представил себе вместо теленка; всякий бы другой мальчик в те суеверные времена испугался бы не меньше его.

Король был в восторге не только оттого, что страшное чудовище оказалось простым теленком, но и оттого, что у него нашелся товарищ; он чувствовал себя таким одиноким и покинутым, что даже близость этого смиренного животного была ему отрадна. Люди так обижали его, так грубо с ним обходились, что для него было поистине утешением наконец иметь возле себя товарища, у которого хотя и нет глубокого ума, но по крайней мере доброе сердце и кроткий нрав. Он решил позабыть о своем высоком сане и подружиться с теленком.

Поглаживая рукой его теплую гладкую спинку, — теленок лежал совсем близко, — король сообразил, что теленок может принести ему пользу. Он взял свою постель и положил ее на пол рядом с теленком; потом свернулся клубочком, положив голову на спину теленка, потом натянул попону на себя и на своего друга, и через минуту ему было так же тепло и удобно, как на пуховиках в королевском дворце в Вестминстере.

И сразу пришли приятные мысли; жизнь стала казаться радостнее. Теперь он избавлен от неволи и преступления, избавлен от общества низких и грубых бродяг. Он нашел кров, ему тепло, словом — он счастлив. Дул ночной ветер; налетал порывами, от которых дрожала и тряслась старая рига; замирал, потом снова стонал и выл по углам и под крышей; но все это было музыкой для короля теперь, когда ему стало хорошо и удобно: пусть дует и злится ветер, пусть плачет и свистит, и стонет, — ему было все равно. Он только сильнее прижимался к своему другу, наслаждаясь теплом, и незаметно уснул блаженным сном без сновидений, ясным и мирным. Вдали выли собаки, печально мычали коровы, бушевал ветер, дождь яростно стучал по крыше, а его величество, властитель Англии, спокойно спал, и рядом с ним спал теленок, простое создание, не стесняющееся спать рядом с королем.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Король у крестьян.

Проснувшись рано утром, король заметил, что мокрая, но догадливая крыса прокралась ночью к нему и приютилась у него на груди. Когда он пошевелился, крыса убежала. Мальчик с улыбкой сказал:

— Глупая, чего ты боишься? Я такой же бездомный, как ты. Стыдно мне было бы обидеть беззащитного, когда я сам так беззащитен. Я признателен тебе за доброе предзнаменование, потому что, когда король опустился так низко, что даже крысы укладываются спать у него на груди, — это верный признак, что скоро судьба его должна измениться, так как ясно, что ниже упасть нельзя.

Он встал, вышел из стойла и в ту же минуту услышал детские голоса. Дверь сарая отворилась, и вошли две маленькие девочки. Заметив его, они сразу перестали болтать и смеяться и остановились как вкопанные, разглядывая его с большим любопытством; потом начали шептаться; потом подошли ближе и опять остановились; опять поглядели на него и зашептались. Мало-помалу они набрались храбрости и начали говорить о нем довольно громко. Одна сказала:

— У него лицо красивое.

Другая прибавила:

— И волосы кудрявые.

— Но он одет очень скверно.

— И какой голодный на вид!

Они подошли ближе, застенчиво обошли несколько раз кругом него, внимательно его рассматривая, словно он был каким-то странным, невиданным зверем; боязливо и зорко наблюдали за ним, как бы боясь, что этот зверь, чего доброго, может и укусить. В конце концов они остановились перед ним, держась за руки, как бы ища защиты друг у дружки, вытаращили на него свои простодушные глаза, потом старшая, собрав всю свою храбрость, напрямик спросила:

— Кто ты такой?

— Я король, — ответил он с достоинством.

Дети слегка отшатнулись, широко раскрыв глаза, и полминуты не могли выговорить ни слова; потом любопытство взяло верх.

— Король? Какой король?

— Король Англии.

Девочки посмотрели друг на дружку, потом на него, потом опять друг на дружку — удивленно, смущенно.

Затем одна из них сказала:

— Ты слышишь, Мэрджери? Он говорит, что он король. Правда ли это?

— Как же это может быть не правда, Присси? Разве он станет лгать? Ведь ты понимаешь, Присси, если это не правда, значит, это ложь. Ложь, конечно! Ты подумай! Все, что не правда, то — ложь; с этим уж ничего не поделаешь.

Довод был здравый и неопровержимый, — сомнения Присси сразу рассеялись.

Она подумала минутку, положилась на честность короля и бесхитростно сказала:

— Если ты вправду король, я тебе верю.

— Я вправду король.

Таким образом дело уладилось. Королевское звание его величества было признано без дальнейших споров, и девочки принялись расспрашивать его, как он попал сюда и почему он так не по-королевски одет, и куда он идет. Король и сам был рад отвести душу, рассказав о своих злоключениях кому-нибудь, кто не станет смеяться над ним или сомневаться в правдивости его слов; он с жаром рассказал свою историю, на время позабыв даже о голоде, и добрые девочки выслушали его с глубоким сочувствием. Но когда он дошел до последних своих несчастий и они узнали, как давно он ничего не ел, они перебили его на полуслове и побежали домой, чтобы достать ему завтрак.

Теперь король был счастлив и весел.

«Когда я вернусь во дворец, — говорил он себе, — я буду всегда хорошо относиться к маленьким детям, в память того, как эти девочки хорошо отнеслись ко мне и поверили мне, когда я был в несчастье, а те, кто старше их, и, следовательно, должны бы быть умнее, только издевались надо мною, считая меня лжецом».

Мать девочек приняла короля с лаской и жалостью; ее доброе женское сердце было тронуто горькой участью бездомного мальчика, да еще вдобавок помешанного. Она была вдова и далеко не богата; она сама натерпелась довольно горя и умела сочувствовать несчастным. Она вообразила, что помешанный мальчик убежал от своих друзей или сторожей; и все допытывалась, откуда он пришел, чтобы вернуть его родным; она называла соседние города и деревни, но все ее расспросы были напрасны. По лицу мальчика и по его ответам она видела, что ему незнакомо то, о чем она говорит. Он просто и охотно говорил о придворной жизни, раза два всплакнул, вспомнив о покойном короле, «своем отце»; но как только разговор переходил на более низменные темы, мальчик переставал интересоваться и умолкал.

Мать девочек приняла короля с ласково…

Женщина была озадачена, но не сдавалась. Приготовляя обед, она пускалась на всевозможные хитрости, чтобы выведать, кто такой этот мальчик. Она заговорила с ним о коровах — он остался равнодушен; завела речь об овцах — то же самое; таким образом, ее догадки насчет того, что он был пастухом, оказались ошибочными. Она заговорила о мельницах, о ткачах, лудильщиках, кузнецах, о всевозможных мастерствах и ремеслах; потом о сумасшедшем доме, о тюрьмах, благотворительных приютах — напрасно: она всюду потерпела поражение. Впрочем, нет, может быть, он чей-нибудь слуга? Да, теперь она была уверена, что напала на верный след: без сомнения, он служил в каком-нибудь доме. Она завела об этом разговор. Но и тут ничего не добилась. Разговор о подметании комнат и топке печей, видно, утомлял его; чистка посуды не вызывала в нем никакого восторга. Тогда добрая женщина, уже теряя надежду, на всякий случай заговорила о стряпне. К великому ее удивлению и радости, лицо короля вдруг просияло! Ага, наконец-то она поймала его; она была горда, что оказалась такой хитрой и ловкой.

Ее усталый язык мог наконец отдохнуть, так как король, вдохновленный пожирающим его голодом и соблазнительным запахом, исходившим от брызгавших пеною горшков и кастрюль, пустился в долгие, красноречивые описания разных лакомых блюд. Через три минуты женщина уже говорила себе:

«Ну, конечно, я была права: он работал на кухне!»

А король называл все новые и новые блюда и обсуждал их с таким воодушевлением и знанием дела, что женщина говорила себе:

«Откуда он знает столько кушаний да еще таких изысканных, которые подают за столом только у богачей и вельмож? А, понимаю! Теперь он оборванец, но прежде, пока не свихнулся, должно быть, служил во дворце; пожалуй, он даже работал на кухне у самого короля! Надо испытать его!»

Чтобы проверить свою догадку, она велела королю присмотреть за кушаньем, намекнув, что он может и сам постряпать, коли у него есть охота, и прибавить к обеду одно-два блюда лишних. Потом вышла из комнаты, сделав знак своим детям следовать за нею. Король пробормотал: «В былые времена такое же поручение было дано другому английскому королю, нет ничего унизительного для моего достоинства заняться делом, до которого снизошел сам Альфред Великий.[26] Но я постараюсь лучше его оправдать доверие своей хозяйки, так как у него пирожки подгорели».

Намерение было доброе, но исполнение оказалось много хуже; скоро и этот король, как тот, углубился в свои мысли, и случилась та же беда: стряпня подгорела. Женщина вернулась во-время, чтобы спасти завтрак от окончательной гибели, и быстро вывела короля из задумчивости, обругав его на совесть и без всяких церемоний. Затем, видя, что он сам огорчен тем, что не оправдал ее доверия, смягчилась и опять стала доброй и ласковой.

Мальчик вкусно и сытно позавтракал, и после еды приободрился и повеселел. Этот завтрак был замечателен тем, что и хозяйка и гость относились друг к другу снисходительно, забывая о высоте своего звания; и в то же время ни гость не сознавал, что ему оказывается милость, ни хозяйка. Женщина собиралась покормить этого бродягу объедками где-нибудь в уголке, как кормят бродяг или собак; но ее мучила совесть, что она изругала его, и ей хотелось чем-нибудь это загладить, и она посадила его за один стол с собою и своими детьми и, умышленно подчеркивая это, обращалась с ним как с равным. Король, со своей стороны, укорял себя за то, что не оправдал доверия семьи, которая отнеслась к нему так ласково, и принудил себя искупить свою вину, снизойдя к ним и не требуя, чтобы фермерша и дети стояли и прислуживали ему в то время, как он будет кушать один за столом, как приличествует его сану и званию. Каждому из нас полезно иногда отложить в сторону свое чванство. Добрая женщина весь день была счастлива, хваля себя за свое снисхождение к маленькому бродяге; а король тоже был доволен собой, своим смирением и милостивым отношением к простой крестьянке.

Когда завтрак был съеден, фермерша велела королю вымыть посуду. Это повеление в первую минуту смутило его, и он хотел было отказаться; но потом сказал себе:

«Альфред Великий присматривал за пирожками; без сомнения, он вымыл бы и посуду, если б его попросили. Попробую-ка и я!»

Проба оказалась неудачной; он был очень изумлен, так как думал, что вымыть деревянные ложки и миски — пустое дело. Но это оказалось скучным я хлопотливым; все же король кое-как справился. Ему уже не терпелось продолжать путь; но отделаться от домовитой фермерши было не так-то легко. Она давала ему то одну, то другую работу, он все исполнял добросовестно и довольно успешно. Она посадила его, между прочим, вместе с девочками чистить зимние яблоки; но это у него так не ладилось, что она велела ему вместо того наточить кухонный нож. Потом заставила его расчесывать шерсть, и он скоро решил, что давно перещеголял доброго короля Альфреда в разных показных геройствах, которые выходят такими занимательными в рассказах и исторических книгах; он решил, что с него достаточно. И когда после обеда фермерша дала ему в руки корзинку с котятами и велела их утопить, он отказался. Вернее, он собирался отказаться, так как чувствовал, что надо же где-нибудь поставить точку и что удобнее всего отказаться именно топить котят; но ему помешали. Он через окно увидел Джона Кэнти, с коробом разносчика за спиной, и Гуго!

Она велела ему наточить нож.

Король увидел обоих негодяев, приближавшихся к воротам, прежде чем они успели его заметить; не сказав ни слова, он взял корзинку с котятами и тихонько вышел в заднюю дверь. Он оставил котят в сенях, а сам пустился во всю прыть по узкому переулку.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Принц и отшельник.

Теперь он был скрыт от дома высокой изгородью. В смертельном страхе, он напряг все силы и помчался к далекому лесу. Он ни разу не оглядывался до тех пор, пока почти не достиг лесной опушки; тогда он оглянулся и увидел вдали двух мужчин. Этого было достаточно; он не стал рассматривать их, а поспешил дальше и не убавлял шага, пока не очутился в сумрачной чаще леса. Тут только он остановился, полагая, что здесь он в безопасности. Он чутко прислушивался, но кругом стояла глубокая, торжественная тишина — жуткая тишина, угнетавшая душу. Лишь изредка, напрягая слух, он различал звуки, но такие отдаленные, глухие и таинственные, что казалось — то были не настоящие звуки, а лишь стонущие и ноющие призраки умерших. Эти звуки были еще страшнее той тишины, которую они нарушали.

Вначале он хотел до самого вечера не двигаться с места; но он вспотел, и ему скоро стало холодно; пришлось итти, чтобы согреться ходьбой. Он пошел прямиком через лес, надеясь выйти где-нибудь на дорогу, но ошибся. Он все шел и шел; но чем дальше он шел, тем, повидимому, гуще становился лес. Темнело, и король понял, что скоро наступит ночь. Он содрогнулся при мысли, что ему придется провести ночь в таком жутком месте; он стал торопиться, но от этого двигался еще медленнее, так как в полутьме не видел, куда ступает; спотыкался о корни, запутывался в ветвях и кустах.

И как он обрадовался, когда наконец увидел слабый огонек! Он осторожно подошел к огоньку, часто останавливаясь, чтобы оглядеться и прислушаться. Этот огонек сиял в оконце убогой маленькой хижины. Оконце было без стекол. Король услыхал голос и хотел убежать и спрятаться; но, услышав, что тот, кому принадлежал голос, молится, передумал. Он подкрался к единственному окну хижины, — приподнялся на цыпочки и заглянул внутрь. Комната была маленькая, с земляным полом, плотно утоптанная; в углу было устроено ложе из соломы, покрытое изодранными одеялами; тут же у постели виднелись ведро, кружка, миска, несколько горшков и сковородок; рядом невысокая скамейка и табурет о трех ножках; в очаге догорало пламя. Перед распятием, освещенным одною только свечой, стоял на коленях старик, а возле него, на старом деревянном ящике, рядом с человеческим черепом лежала раскрытая книга. Старик был большой, костистый; волосы и усы у него были очень длинные и белые, как снег; на нем было одеяние из овечьих шкур, ниспадавшее от шеи до пят.

«Святой отшельник! — сказал себе король. — Наконец-то мне повезло».

Отшельник поднялся с колен. Король постучался. Низкий голос ответил:

— Войди, но оставь грех за порогом, потому что земля, на которую ты ступишь, священна!

Король вошел и остановился. Отшельник устремил на него блестящие, беспокойные глаза и спросил:

— Кто ты такой?

— Я король, — услышал он ответ, простой и скромный.

— Добро пожаловать, король! — в восторге воскликнул отшельник.

Затем, лихорадочно суетясь и беспрестанно повторяя «добро пожаловать!», отшельник подвинул скамейку к огню, усадил на нее короля, подбросил в огонь охапку хвороста и, возбужденный, забегал по комнате из угла в угол.

— Добро пожаловать! Многие искали приюта в этом святилище, но оказались недостойны и были изгнаны. Но король, отвергший корону, презревший суетные почести, подобающие его сану, и облекшийся в лохмотья, чтобы посвятить свою жизнь освящению и умерщвлению своей плоти, — он достоин, он желанный гость! Он останется здесь до самой кончины.

Король поспешил прервать его и сообщил ему подлинные обстоятельства дела, но отшельник не обратил на него никакого внимания, даже, повидимому, не слышал его, а продолжал говорить с возрастающим жаром и все повышая голос:

— Здесь ты пребудешь в мире. Здесь никто не откроет твоего убежища, чтобы беспокоить тебя мольбами вернуться к пустой и суетной жизни, которую ты покинул, повинуясь божьему велению. Здесь ты будешь молиться, ты будешь изучать священное писание; ты будешь размышлять о безумии и заблуждении мира сего и о блаженстве будущей жизни; ты будешь питаться сухарями и травами и ежедневно бичевать свое тело ради очищения души. Ты будешь носить на голом теле власяницу; ты будешь пить только воду; ты будешь наслаждаться покоем, да, полным покоем, ибо тот, кто придет искать тебя, вернется осмеянный; он не найдет тебя, он не смутит тебя.

Старик продолжал ходить из угла в угол. Он уже не говорил вслух, а что-то бормотал. Король воспользовался этим, чтобы рассказать свою историю; под влиянием смутной тревоги и какого-то неясного предчувствия он рассказал ее очень красноречиво. Но отшельник продолжал ходить и бормотать, не обращая на него внимания. Все еще бормоча, он приблизился к королю и сказал выразительно, подчеркивая каждое слово:

— Тс! я открою тебе одну великую тайну!

Он наклонился к мальчику, но тотчас же отшатнулся, как бы прислушиваясь.

Минуту спустя он подошел крадучись к окну, высунул голову, вглядываясь в потемки, потом на носках вернулся, придвинул свое лицо к самому лицу короля и прошептал:

— Я архангел!

Король сильно вздрогнул и сказал себе:

«Ах, уж лучше бы я остался с бродягами, а то теперь я во власти сумасшедшего!»

Его тревога усилилась и ясно отразилась у него на лице. Тихим, взволнованным голосом отшельник продолжал:

— Я вижу, ты чувствуешь, какая святость окружает меня! На челе твоем начертан благоговейный страх! Никто не может пребывать в этой святости и не ощутить этого страха: ведь это и есть святость неба. Я улетаю туда и возвращаюсь во мгновение ока. Пять лет назад сюда, на это самое место, с небес были ниспосланы ангелы, чтобы возвестить мне о том, что я возведен в архангельское достоинство. От них исходил ослепительный свет. Они преклонили предо мною колени, ибо я еще более велик, чем они. Я вознесся в небеса и беседовал с патриархами. Дай мне руку, — не бойся, — дай мне руку. Знай, что ты пожимаешь ту руку, которую пожимали Авраам, Исаак, Иаков! Я был в золотых чертогах, я видел самого господа бога!

Он остановился, чтобы поглядеть, какое впечатление произвела его речь; затем изменился в лице и снова вскочил на ноги, восклицая сердито:

— Да, я архангел, только архангел! — а я мог бы быть папой! Это истинная правда. Мне это сказал голос с неба во сне, двадцать лет тому назад. Да! меня должны были сделать папой! И я был бы папой, ибо такова была воля небес; но король разорил мой монастырь, и я, бедный, гонимый монах, был лишен крова и брошен на произвол судьбы. У меня похитили мою великую будущность.

Он опять забормотал в дикой ярости, ударяя себя кулаком по лбу; время от времени он бормотал проклятия и вскрикивал:

— И вот почему я только архангел, когда мне предназначено было сделаться папой!

Так продолжалось целый час, а бедный маленький король сидел и мучился. Затем ярость старика утихла, и он стал необычайно ласков. Голос его смягчился, он сошел с облаков на землю и принялся болтать так просто, так сердечно, что скоро вполне покорил сердце короля.

Старик усадил мальчика поближе к огню, стараясь устроить его как можно удобнее; ловкой и нежной рукой перевязал его порезы и царапины; затем стал приготовлять ужин, все время весело болтая и то трепля мальчика по щеке, то гладя его по голове так нежно и ласково, что весь страх и отвращение, внушенные архангелом, очень скоро сменились уважением и любовью к человеку.

Это приятное расположение духа продолжалось до конца ужина; затем, помолившись перед распятием, отшельник уложил мальчика спать в маленькой соседней каморке, укутав его заботливо и любовно, как мать; потом, еще раз приласкав его на прощание, пошел и сел у огня, рассеянно и бесцельно переворачивая дрова в печке. Вдруг он остановился; потом несколько раз постучал пальцем по лбу, словно стараясь вспомнить какую-то ускользнувшую мысль. Но это ему, повидимому, не удавалось.

Внезапно он вскочил и вошел в комнату гостя, говоря:

— Ты король?

— Да, — сквозь сок ответил мальчик.

— Какой король?

— Король Англии.

— Англии? Так Генрих умер?

— Увы, да. Я сын его.

Словно черная тень спустилась на лицо отшельника. Он со злобой сжал свои костлявые руки, постоял немного, учащенно дыша и глотая слюну, потом хрипло выговорил:

— Ты знаешь, что это он сделал нас бездомными и бесприютными?[27]

Ответа не было. Старик наклонился, вглядываясь в спокойное лицо мальчика и прислушиваясь к его ровному дыханию.

— Он спит, мирно спит.

И лицо его прояснилось. На нем было теперь выражение злорадного удовольствия. Мальчик улыбнулся во сне. Отшельник пробормотал:

— Сердце его полно счастья! — и отвернулся.

Он бесшумно бродил по комнате, чего-то ища; то останавливался и прислушивался, то оборачивался взглянуть на кровать; и все бормотал, бормотал себе под нос. Наконец он, повидимому, нашел то, что искал: старый, заржавленный кухонный нож и брусок. Тогда он прокрался к своему месту у огня, сел и принялся оттачивать нож, все бормоча про себя то тише, то громче.

Ветер стонал вокруг одинокой избушки, таинственные голоса ночи доносились из неведомой дали. Блестящие глаза отважных крыс и мышей смотрели на старика изо всех щелей и норок, но он продолжал свою работу, увлеченный, ничего не замечающий.

Иногда он проводил большим пальцем по острию ножа и с довольным видом кивал толовой.

— Острее становится! — говорил он, — да, острее!

…проводил большим пальцем по острию.

Он не замечал, как бежит время, и мирно работал, занятый своими мыслями, которые порой произносил вслух:

— Его отец обидел нас, разорил нас и теперь пошел в ад гореть на вечном огне! Да, в ад, гореть на вечном огне! Он ускользнул от нас, но на то была божья воля, да, божья воля, и мы не должны роптать. Но он не ускользнул от адского огня! Нет, он не ускользнул от адского огня, всепожирающего, безжалостного, неугасимого, и этот огонь будет гореть до скончания века.

Он все точил, все точил, то невнятно бормоча, то тихонько хихикая от восторга, то прерывая бормотание внятной речью.

— Это его отец во всем виноват. Я только архангел. Если бы не он, я был бы папой!

Король пошевелился во сне. Отшельник бесшумно подскочил к постели, опустился на колени и занес над спящим нож. Мальчик опять пошевелился; глаза его на миг открылись, но в них не было мысли, они ничего не видели; через минуту по его ровному дыханию стало ясно, что сон его опять крепок.

Некоторое время отшельник ждал и прислушивался, не двигаясь, затаив дыхание; потом медленно опустил руку и так же тихо прокрался назад, говоря:

— Полночь давно уже миновала; нехорошо, если он закричит, — вдруг случайно кто-нибудь будет проходить мимо.

Он бесшумно метался по своей берлоге, подбирая где тряпку, где обрывок веревки; потом опять вернулся и осторожно связал ноги короля, не разбудив его. Затем он попробовал связать и руки; он несколько раз пытался соединить их, но мальчик вырывал то одну руку, то другую как раз в то мгновение, когда веревка готова была охватить их; но наконец, когда архангел уже пришел в отчаяние, мальчик сам скрестил руки, и в один миг они были связаны. Затем архангел сунул спящему повязку под подбородок и туго стянул ее узлом на голове — так тихо, так осторожно и ловко, что мальчик все время мирно спал и даже не пошевелился.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Гендон приходит на выручку.

Старик, ступая неслышно, как кошка, отошел и принес низенькую скамеечку. Он сел так, что одна половина его тела была вся озарена тусклым колеблющимся светом, а другая оставалась в тени. Не сводя глаз со спящего мальчика, он терпеливо ожидал, пока отточится нож, все бормоча про себя и не замечая, как бегут часы; он был похож на серого, чудовищного паука, готового проглотить неосторожное насекомое, беспомощно запутавшееся в его паутине. Наконец, много времени спустя, старик, который все смотрел, но ничего не видел, поглощенный своими мечтами, вдруг заметил, что глаза мальчика открыты, широко открыты и смотрят! — смотрят, цепенея от ужаса, на нож. Улыбка дьявольского торжества скользнула по лицу старика, и он, не меняя своего положения и не прерывая работы, спросил:

— Сын Генриха Восьмого, молился ли ты?

Мальчик беспомощно забился в своих узах, стараясь издать какой-то звук сквозь крепко стиснутые челюсти. Отшельник истолковал это движение как утвердительный ответ на свой вопрос.

— Так помолись снова! Читай отходную молитву!

Дрожь пробежала по телу мальчика, и лицо его побледнело. Он опять забился, пытаясь освободиться, изгибаясь и поворачиваясь во все стороны; он, как безумный, отчаянно бился и вертелся на постели, чтобы порвать веревки, но напрасно; тем временем старый людоед улыбался, глядя на него, кивал головой и спокойно продолжал точить нож, время от времени бормоча:

— Твои минуты сочтены, и каждая из них драгоценна, — молись, читай себе отходную!

Мальчик отчаянно застонал и перестал метаться, он задыхался. Слезы капля за каплей текли по его лицу; но это жалостное зрелище нисколько не смягчило свирепого старика.

Уже начинало светать; отшельник заметил это и заговорил резко, возбужденно:

— Я не могу больше медлить. Ночь почти прошла. Она пролетела для меня как минута, как одна минута; а я хотел бы, чтобы она длилась год! Ну, отродье губителя церкви, закрой глаза, если тебе страшно смотреть…

Остальные слова превратились в какое-то бормотание. Старик упал на колени, с ножом в руке, и наклонился над стонущим мальчиком.

Тс! У хижины послышались голоса. Нож выпал из рук отшельника; он набросил на мальчика овечью шкуру и вскочил, весь дрожа. Шум усиливался, голоса становились все грубее и свирепее; слышны были удары и крики о помощи, затем топот быстро удаляющихся шагов. Тотчас же вслед за тем раздался громовой стук в дверь хижины и крик:

— Эй! Отворяй! да поскорее, во имя всех дьяволов!

О! эта брань прозвучала музыкой в ушах короля: то был голос Майлса Гендона!

Отшельник, стиснув зубы в бессильной злобе, поспешно вышел из спальни, притворив за собою дверь; затем король услыхал разговор, происходивший в «молельной»:

— Привет тебе и уважение, почтенный сэр! Где мальчик, мой мальчик?

— Какой мальчик, друг?

— Какой мальчик? Не морочь меня, господин монах, не рассказывай мне сказок, — я не расположен шутить. Невдалеке отсюда я встретил двух негодяев, должно быть, тех самых, которые украли его у меня, и я выпытал у них правду; они сказали, что он опять убежал и что они проследили его до твоей двери. Они показали мне его следы. Ну, нечего больше хитрить; берегись, святой отец, если ты не отдашь мне его… Где мальчик?

— О, добрый сэр, ты, должно быть, говоришь об оборванном бродяге царского рода, который провел здесь ночь. Если такие люди, как ты, могут интересоваться такими, как он, то да будет тебе известно, что я послал его с поручением. Он скоро вернется.

— Скоро вернется? Когда? Говори скорее, не теряй времени, не могу ли я догнать его? Когда он вернется?

— Не утруждай себя, — он скоро придет.

— Ну, ладно, будь по-твоему! Попытаюсь дождаться его. Однако, постой! Ты послал его с поручением, ты? Ну, уж это враки! Он не пошел бы. Он вырвал бы всю твою седую бороду, если бы ты позволил себе такую дерзость! Ты врешь, приятель; наверняка врешь! Не стал бы он бегать ни ради тебя, ни ради любого другого человека.

— Человека — да; ради человека, может быть, и не стал бы. Но я не человек.

— Господи, помилуй, кто же ты?

— Это тайна, — смотри, не выдавай ее. Я архангел.

Майлс Гендон пробормотал что-то не особенно почтительное, затем прибавил:

— Этим, конечно, и объясняется его снисхождение к тебе. Он палец о палец не ударит в угоду простому смертному; но даже король обязан повиноваться архангелам. Тс! что это за шум?

Все это время маленький король то дрожал от ужаса, то трепетал от надежды и все время старался стонать как можно громче, надеясь, что Гендон услышит эти стоны, но с горечью убеждался, что они или не доходили до его слуха, или не производят на него никакого впечатления. Последние слова Гендона подействовали на короля, как свежий ветер полей на умирающего! Он опять застонал, напрягая все силы.

— Шум? — сказал отшельник. — Я слышу только шум ветра.

— Может, это и ветер. Да, конечно, ветер! Я все время слышу как бы слабый шум… Ну, вот опять! Нет, это не ветер! Какой странный звук! Пойдем, посмотрим, что это такое!

Радость короля стала почти безудержной. Его утомленные легкие работали изо всех сил, но все же крикнуть громко он не мог: этому мешали туго стянутые челюсти и наброшенная на него овечья шкура. Вдруг его охватило отчаяние: он услышал, как отшельник сказал:

— Ах, это, должно быть, ветер завывает в тех кустах. Пойдем, я провожу тебя.

Король слышал, как они вышли, разговаривая; слышал, как шаги их быстро замерли вдали, — и остался один, среди жуткого, зловещего безмолвия.

Прошла, кажется, целая вечность, прежде чем шаги и голоса раздались снова — на этот раз до короля донесся новый звук — как будто стук копыт. Он услышал, как Гендон сказал:

— Дольше я не стану дожидаться. Не могу. Он, наверное, заблудился в этом густом лесу. В какую сторону он пошел? Скорее, укажи мне дорогу!

— Вот сюда… Но погоди… Я пойду с тобой и буду указывать тебе дорогу.

— Спасибо… спасибо. Право, ты лучше, чем кажешься с первого взгляда. Не думаю, чтобы нашелся другой архангел с таким добрым сердцем… Может быть, ты хочешь ехать верхом? Так возьми осла, которого я приготовил для моего мальчугана… или, может быть, ты предпочтешь обхватить своими святыми ногами этого злополучного мула, которого я купил для себя? Меня здорово надули:! Этот мул не стоит даже месячного процента на медный фартинг, отданный в долг безработному лудильщику.

— Нет, садись сам на мула, а ослика веди за собою! Я больше доверяю собственным ногам, — я пойду пешком.

— Тогда подержи, пожалуйста, эту малую тварь, пока я с опасностью для жизни и со слабой надеждой на успех попытаюсь вскарабкаться на большую.

После этого послышались понукания, крики, свист бича, удары кулаками, отборнейшая громоподобная брань, наконец горькие упреки, после чего мул, должно быть, смирился, так как все эти воинственные действия прекратились.

Послышались понукания, крики…

С невыразимым горем слушал связанный король, как замирали вдали шаги и голоса. Теперь он утратил всякую надежду на освобождение, и мрачное отчаяние овладело его сердцем.

— Моего единственного друга увели обманом отсюда… — говорил он себе. — Старик вернется и…

Он не докончил и снова так неистово заметался на постели, что сбросил прикрывавшую его овечью шкуру.

И услышал звук отворившейся двери. При этом звуке холод пронизал его до костей — ему казалось, что он чувствует нож у своего горла. В смертельном страхе он закрыл глаза, в смертельном страхе открыл их снова — перед ним стояли Джон Кэнти и Гуго.

Если бы у него рот не был завязан, он бы сказал: «слава богу!»

Связанный король.

Минуту спустя руки и ноги короля были свободны, и похитители, схватив его под руки с двух сторон, что было духу потащили в глубь леса.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Жертва вероломства.

Опять начались печальные скитания короля Фу-Фу Первого в обществе бродяг и отщепенцев; опять пришлось ему выносить наглые издевательства, тупоумные шутки и злые проделки Джона Кэнти и Гуго — за спиной у атамана этого бродячего табора. Кроме Кэнти и Гуго, у него не было настоящих врагов. Иные даже любили его, и все восторгались его смелостью, его бойким умом. В течение двух-трех дней Гуго, под присмотр которого был отдав король, исподтишка делал все, что мог, чтобы отравить мальчику жизнь; а ночью, во время обычных оргий, забавлял всю ораву, досаждая ему разными мелкими пакостями — всегда будто случайно. Два раза он наступал королю на ногу — тоже случайно! И король, как подобало его королевскому сану, отнесся к этому с презрительным равнодушием, как бы не заметив; но, когда Гуго в третий раз проделал то же, король ударом дубинки свалил его на землю, к полному восторгу всей шайки. Гуго вне себя от гнева и стыда вскочил на ноги, схватил дубинку и в бешенстве напал на своего маленького противника. Дерущихся мгновенно окружили кольцом, их подбадривали окриками, бились об заклад, кто победит. Но бедному Гуго не везло. Его яростные, неуклюжие удары были отбиты рукой, которую лучшие мастера Европы обучили всем тонкостям фехтовального искусства. Маленький король стоял изящно и непринужденно, зорко следя за каждым движением противника и отражая сыпавшийся на него град ударов с такой легкостью и уверенностью, что зрители приходили в дикий восторг; всякий раз, когда его опытный взгляд подмечал оплошность противника и быстрый, как молния, удар обрушивался на голову Гуго, рев и гогот кругом превращались в бурю. Через четверть часа Гуго, избитый, весь в синяках, безжалостно осыпаемый насмешками, удрал с поля битвы; а оставшегося целым и невредимым победителя толпа со смехом подхватила и на плечах донесла до почетного места, рядом с атаманом, где он торжественно был возведен в сан «короля боевых петухов». Его прежний, унизительный титул был торжественно упразднен, и объявлено было, что всякий, кто осмелится этот прежний титул произнести, будет изгнан из шайки.

Гуго не везло.

Все попытки заставить короля приносить пользу шайке окончились неудачей. Он упорно отказывался действовать: мало того, он все время думал о побеге. В первый же день его втолкнули в пустую кухню; он не только не похитил там ничего, но еще пытался позвать хозяев. Его отдали меднику помогать в работе; он не хотел работать, мало того, он грозился прибить медника его же паяльным прутом; в конце концов и медник и Гуго только о том и заботились, как бы не дать мальчику убежать. Он метал громы своего царственного гнева на всякого, кто пытался стеснить его свободу. Его послали под присмотром Гуго просить милостыню вместе с оборванной нищенкой и больным ребенком; но ничего не вышло — он не хотел просить милостыни ни для себя, ни для других.

Так прошло несколько дней; невзгоды этой бродячей жизни, тупость, низость и пошлость ее мало-помалу становились невыносимыми маленькому пленнику, и он уже начинал чувствовать, что избавление от ножа отшельника было лишь временной отсрочкой смерти.

Но по ночам, во сне, он забывал обо всем и снова восседал на троне властелином. Зато как ужасно было его пробуждение! Начиная с того времени, как его захватили, и до поединка с Гуго тяготы его унизительной жизни росли с каждым днем, и переносить их становилось все трудней и трудней.

На другое утро после поединка Гуго проснулся, пылая местью к своему победителю. Он замышлял против короля всевозможные козни. У него явилось два плана. Один состоял в том, чтобы как можно больнее уязвить гордость и «воображаемое» королевское достоинство мальчика; а если этот план не удастся, — взвалить на короля какое-нибудь преступление и потом предать его в руки неумолимого правосудия.

Следуя своему первому плану, он предложил сделать поддельную язву на ноге короля, справедливо полагая, что это оскорбит и унизит его сверх всякой меры; а когда язва будет готова, он, с помощью Кэнти, принудит короля сесть у дороги, показывать ее прохожим и просить на лечение. Для того, чтобы сделать такую искусственную язву, приготовляли тесто из негашеной извести, мыла и ржавчины, накладывали эту смесь на ремень и крепко обвязывали ремнем ногу. От этого кожа очень быстро слезала, и вид обнаженного мяса был ужасен; затем ногу натирали кровью, которая, высохнув, чернела и придавала болячке отвратительный вид. Больное место перевязывали грязными тряпками, но так, чтобы ужасная язва была видна и вызывала сострадание прохожих.

Гуго сговорился с медником — тем самым, которого король стукнул по голове паяльным прутом; они повели мальчика будто бы на работу, но как только вышли в поле, повалили его наземь; медник держал его, а Гуго крепко-накрепко привязывал к его ноге известковую припарку.

Король пришел в бешенство, бранил их, грозился повесить обоих, как только вернет себе свою корону; но они крепко держали его, забавляясь его бессильными попытками вырваться, и хохотали над его угрозами. Между тем мазь начала быстро разъедать кожу; еще немного, и негодяи сделали бы свое дело, если бы им не помешали.

Но им помешали: появился «раб», тот самый бродяга, который с таким жаром проклинал английские законы. Он разом положил конец затее негодяев, сорвав припарку с ноги короля.

Король хотел взять у своего спасителя дубину и тут же на месте проучить своих недругов; но тот не позволил ему, чтобы не поднимать шума, а посоветовал отложить дело до ночи, когда вся шайка будет в сборе, и никто из посторонних не помешает. Они все вместе вернулись в лагерь, и о случившемся было донесено атаману; атаман выслушал, подумал и заявил, что короля не следует заставлять просить милостыню, потому что он, очевидно, предназначен к чему-то высшему и лучшему, — и тут же, на месте, произвел его из нищих в воры!

Гуго был вне себя от радости. Он уже пробовал заставить короля воровать, но потерпел неудачу; теперь, конечно, никаких затруднений не будет: ведь не посмеет же король ослушаться самого атамана. Он задумал в тот же день совершить кражу, рассчитывая предать короля во власть закона; притом сделать это так искусно, чтобы все вышло как бы случайно, так как король боевых петухов был теперь общим любимцем, и бродяги, не питавшие особых симпатий к Гуго, обошлись бы с ним не слишком ласково, если бы тот вероломно предал товарища общему врагу их — закону.

И вот, в назначенное время Гуго привел свою жертву в соседнюю деревню; они оба медленно бродили по улицам. Один из них зорко глядел по сторонам, выжидая удобного случая осуществить свой злобный замысел, другой так же внимательно всматривался во все закоулки, чтобы при первой же возможности пуститься в бегство и навсегда спастись от своего постыдного рабства.

Обоим представлялись удобные случаи; но ни тот, ни другой не воспользовались ими, так как в глубине души оба решили на этот раз действовать наверняка; ни один не хотел рисковать, не убедившись заранее в удаче своего предприятия.

Гуго посчастливилось первому. Навстречу шла женщина с тяжело нагруженной корзиной. У Гуго злорадно сверкнули глаза, и он сказал себе:

«Издохнуть мне на этом месте, если я не взвалю это дело на тебя! Ну, храни тебя бог, король боевых петухов!»

Он стоял и ждал, — с виду спокойный, но внутренне страшно волнуясь, — чтобы женщина поравнялась с ними; тогда он тихонько сказал:

— Погоди здесь, я сейчас вернусь! — и стал подкрадываться к женщине.

— Погоди здесь, я сейчас вернусь!

Сердце короля наполнилось радостью. Теперь, если только Гуго отойдет далеко, — можно будет убежать.

Но надежде его не суждено было сбыться. Гуго незаметно подкрался к женщине сзади, выхватил узел и побежал назад, обмотав узел обрывком старого одеяла, висевшим у него на руке. Женщина подняла страшный крик: она не видела, как исчез узел, но тотчас же заметила кражу, потому что ее ноша вдруг стала легче. Гуго не останавливаясь сунул узел в руки королю.

— Теперь беги за мной, — сказал он, — и кричи: «Держите вора!» Да смотри, старайся сбить их с толку!

Через мгновение Гуго уже скрылся за углом и помчался что есть духу по извилистой улице, а еще через минуту он опять вынырнул на глазах у всех с самым невинным и равнодушным лицом и остановился за столбом, наблюдая, что будет.

Оскорбленный король швырнул узел на землю; одеяло раскрылось как раз в ту минуту, когда прибежала женщина, а за нею по пятам толпа народа; женщина схватила одной рукой короля за руку, а другой рукой свой узел и, высоко подняв его кверху, начала длинную речь, осыпая мальчика ругательствами; мальчик хотел вырваться, но не мог.

Гуго всласть нагляделся на эту сцену, — враг его пойман и не избежит кары. Он юркнул в переулок и побежал по направлению к лагерю, посмеиваясь, торжествуя, радуясь; он бежал и раздумывал, как бы правдоподобнее рассказать всю эту историю шайке.

Король между тем отчаянно бился в сильных руках, крепко державших его, и раздраженно кричал:

— Пусти меня, глупая женщина! Говорят тебе: я не воровал. Очень нужна мне твоя жалкая рухлядь!

Их окружила толпа, осыпая короля бранью и угрозами; закоптелый кузнец в кожаном переднике, с засученными по локти рукавами подошел к нему, говоря, что нужно проучить его; но в это мгновение в воздухе сверкнула длинная шпага и упала плашмя на руку кузнеца. Владелец шпаги дружелюбно и приветливо сказал:

— Погодите, добрые люди, лучше действовать миром, без злобы, без ругани. Это дело не нам разбирать, а закону. Выпусти мальчика, добрая женщина!

Кузнец смерил взглядом статного воина и отошел прочь, ворча и потирая ушибленную руку; женщина неохотно выпустила маленького короля; зрители неприязненно покосились на незнакомца, но благоразумно молчали. Король бросился с горящими щеками и сверкающим взором к своему избавителю.

Король бросился к своему избавителю.

— Ты долго медлил, сэр Майлс, но теперь пришел во-время. Повелеваю тебе, изруби эту толпу негодяев в куски!

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Король арестован.

Гендон, с трудом подавив улыбку, наклонился к королю и тихонько шепнул ему на ухо:

— Тише, тише, мой принц, не болтай лишнего, а еще лучше — совсем придержи язык. Положись на меня, и все пойдет хорошо.

И подумал: « Сэр Майлс!.. Господи, помилуй, я совсем и забыл, что я рыцарь! Удивительно, до чего крепко сидят у него в памяти все его странные и безумные фантазии!.. И хоть этот мой титул один пустой звук, все же мне лестно, что я заслужил его; пожалуй, больше чести быть достойным рыцарства в его царстве мечтаний и призраков, чем добиться ценой унижений графского титула в каком-нибудь настоящем царстве мира сего».

Толпа расступилась, чтобы пропустить полицейского; полицейский подошел и положил руку на плечо короля. Но Гендон сказал ему:

— Тише, приятель, прими руку! Он пойдет послушно — я за него отвечаю. Иди вперед, а он пойдет за тобою.

— Тише, приятель!

Полицейский пошел вперед вместе с женщиной, которая несла корзинку; Майлс и король шли сзади, а за ними по пятам толпа народа. Король стал было упираться, но Гендон шепнул ему:

— Подумай, государь, — твоими законами держится вся твоя королевская власть; если тот, от кого исходят законы, не уважает их сам, как же он может требовать, чтобы их уважали другие? Повидимому, один из этих законов нарушен; когда король снова взойдет на трон, он, без сомнения, вспомнит о том, как, находясь в положении частного человека, он, невзирая на свой королевский сан, поступил, как подобает гражданину, и подчинился законам.

— Ты прав, ни слова более, ты увидишь, что если король Англии налагает ярмо законов на своих подданных, он и сам, очутившись в положении подданного, понесет это ярмо.

У судьи женщина подтвердила под присягой, что этот маленький арестант тот самый воришка, который ее обокрал; никто не мог опровергнуть ее, и все улики были против короля. Развязали узел, и, когда в нем оказался жирный, откормленный поросенок, судья заволновался, а Гендон побледнел и задрожал; только король в своем неведении остался спокойным.

Судья зловеще медлил, потом обратился к женщине с вопросом:

— Во сколько ты оцениваешь твою собственность?

Женщина поклонилась и ответила:

— В три шиллинга и восемь пенсов, ваша милость! Это самая добросовестная цена, я не могу сбавить ни одного пенни.

Судья оглядел толпу, кивнул полицейскому и сказал:

— Очисти зал и запри двери!

Приказ был исполнен.

В суде остались только двое полицейских, обвиняемый, обвинительница и Майлс Гендон. Майлс был бледен, неподвижен, капли холодного пота выступили у него на лбу.

Судья опять обратился к женщине и сказал ласково:

— Это бедный, невежественный мальчик, может быть голодный, потому что теперь такие трудные времена для бедняков; посмотри на него: у него лицо не злое, но с голоду мало ли что делают… Известно ли тебе, добрая женщина, что за кражу имущества стоимостью выше тринадцати пенсов виновный, по закону, должен быть повешен?[28]

Маленький король широко открыл глаза от удивления, но сдержал себя и остался спокойным. Зато женщина вскочила на ноги, трясясь от страха и восклицая:

— Что же я наделала!.. Милосердный боже, да я вовсе не хочу, чтобы этот бедняк шел из-за меня на виселицу! Ах, избавьте меня от этого, ваша милость! Скажите, что мне делать!..

Женщина вскочила на ноги.

Судья, храня подобающее судье спокойствие, просто ответил:

— Без сомнения, можно сбавить цену вещи, пока цена еще не занесена в протокол…

— Ради бога, считайте, что поросенок стоит всего восемь пенсов! Слава тебе, господи, что ты не дал принять на душу такой тяжкий грех!

Майлс Гендон на радостях совершенно забыл об этикете; он удивил короля и уязвил королевское достоинство, обняв его и поцеловав. Женщина поблагодарила и ушла, унеся с собой поросенка; полицейский отворил ей дверь и вышел вслед за нею в сени. Судья записывал все происшедшее в протокол. А Гендону захотелось узнать, зачем это полицейский пошел вслед за женщиной; он потихоньку прокрался в темные сени и услыхал следующий разговор:

— Поросенок жирный и, верно, очень вкусный; покупаю его у тебя; вот тебе восемь пенсов.

— Восемь пенсов! Вот чего захотел! Да он мне самой стоит три шиллинга и восемь пенсов, настоящей монетой последнего царствования, которую старый Гарри, что помер недавно,[29] не успел отобрать себе. Фигу тебе за твои восемь пенсов!

— А, ты вот как заговорила!.. Да ведь ты под присягой показала, что поросенок стоит восемь пенсов. Значит, ты дала ложную клятву. Иди со мной к судье держать ответ за свое преступление! А мальчишку повесят.

— Ну, ну, будет тебе, добрый человек, молчи, я согласна. Давай сюда восемь пенсов, бери поросенка, только никому не рассказывай.

Женщина ушла вся в слезах. Гендон проскользнул назад, в комнату судьи, туда же вскоре вернулся и полицейский, спрятав в надежное место свою добычу. Судья еще некоторое время писал, затем прочел королю отечески мудрое и строгое наставление и приговорил его к кратковременному заключению в общей тюрьме, а затем к публичной порке плетьми. Удивленный король раскрыл рот для ответа и, по всей вероятности, отдал бы приказ обезглавить доброго судью тут же на месте; но Гендон знаком предостерег его, и он сдержал себя во-время. Гендон взял его за руку, поклонился судье, и оба, под охраной полицейского, отправились в тюрьму. Как только они вышли на улицу, вспыливший монарх остановился, вырвал руку и воскликнул:

— Глупец, неужели ты вображаешь, что я войду в общую тюрьму живым?

Гендон наклонился к нему и сказал довольно резко:

— Будешь ты мне верить? Молчи и не ухудшай дела опасными речами! Что богу угодно, то и случится; ты ничего не можешь ни ускорить, ни отдалить: жди терпеливо — еще будет время горевать или радоваться, когда произойдет то, чему быть суждено.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Побег.

Короткий зимний день шел к концу. Улицы были пусты, лишь изредка попадались прохожие, да и те шагали торопливо, с озабоченным видом людей, желающих возможно скорее покончить дела и укрыться в уютных домах от пронизывающего ветра и надвигавшихся сумерок. Они не глядели ни вправо, ни влево; они не обращали никакого внимания на наших путников, даже как будто не видели их. Эдуард Шестой спрашивал себя, случалось ли когда-нибудь, чтобы толпа смотрела на короля, шествующего в тюрьму, с таким великолепным равнодушием. Наконец полицейский дошел до совершенно пустой рыночной площади и повел их через нее. Дойдя до середины, Гендон положил руку на плечо полицейского и шепнул ему:

— Погоди минутку, добрый сэр! Нас никто не слышит. Мне нужно сказать тебе два слова.

— Мой долг запрещает мне разговаривать, сэр! Пожалуйста, не задерживай меня, скоро ночь.

— А все-таки погоди, потому что дело близко тебя касается. Отвернись на минутку и притворись, будто ты ничего не видишь: дай бедному мальчику убежать.

— Как ты смеешь предлагать мне это, сэр? Арестую тебя именем…

— Постой, не торопись. Поспешность никогда не приводит к добру.

Гендон понизил голос и шепнул на ухо полицейскому:

— Поросенок, купленный тобою за восемь пенсов, может стоить тебе головы!

— Поросенок может стоить тебе головы!

Бедный полицейский, захваченный врасплох, сначала онемел, а потом начал грозить и ругаться; но Гендон спокойно и терпеливо ждал, пока он угомонится; затем сказал:

— Ты мне понравился, приятель, мне не хотелось бы, чтобы ты попал в беду. Помни, что я все слышал, от слова до слова. Я сейчас докажу тебе это.

И он повторил слово в слово весь разговор полицейского с женщиной в сенях и прибавил:

— Ну что, разве не так было дело? Разве я не могу, если понадобится, дать показания перед судьей?

В первую минуту полицейский онемел от страха и досады; потом пришел в себя и с напускной развязностью возразил:

— Ты делаешь из мухи слона; мне просто вздумалось подшутить над этой женщиной ради забавы.

— И поросенка ты оставил у себя ради забавы?

Полицейский ответил торопливо:

— Конечно, добрый господин. Говорят тебе, что это была шутка.

— Я начинаю тебе верить, — сказал Гендон не то всерьез, не то в насмешку. — Так ты постой здесь немного, а я сбегаю спрошу его милость судью — он ведь человек опытный, — разбирается и в законах, и в шутках, и в…

Он повернулся и пошел, договорив последние слова уже на ходу. Полицейский помедлил немного, потоптался на одном месте, выругался раза два, потом крикнул ему вдогонку:

— Постой, добрый сэр, погоди минутку! Ты говоришь, судью спросишь? Да он на шутки туп, как чурбан! Пойди-ка лучше сюда, давай поговорим! Странное дело! Я, кажется, попал в историю и все из-за невинной, необдуманной шутки. Я человек семейный, у меня жена, дети… Рассуди же здраво, твоя милость, чего ты хочешь от меня?

— Только того, чтобы ты был слеп, нем и не двигался с места, пока не досчитаешь до ста, — сказал Гендон с таким видом, как будто просил о самой ничтожной услуге.

— Да ведь я тогда пропащий человек! — с отчаянием вскричал полицейский. — Будь же рассудителен, мой добрый сэр; ведь ты же сам понимаешь, что то была шутка и ничего больше. А если даже принимать ее всерьез, так и то за такую малость самое большее, чем я рискую, это получить нагоняй от судьи: он сделает мне выговор и посоветует никогда не повторять подобных дел.

— Это шутка? — с ледяной торжественностью возразил Гендон. — Эта твоя шутка носит в законе название, — ты знаешь какое?

— Я этого не знал! Может быть, я был неосторожен. Мне и в голову не приходило, что это уже носит название… Я думал, что я первый изобрел такую шутку.

— Да, она имеет название. В законах она называется non compos mentis lex talionis sic transit gloria munidi.[30]

— Ах, господи!

— И наказание — смертная казнь.

— Господи, помилуй меня, грешного!

— Воспользовавшись преимуществами своего положения, ты захватил за бесценок чужую собственность, стоимостью свыше тринадцати пенсов с половиною; а это в глазах закона есть умышленная недобросовестность, вероломство, превышение власти, ad hominem expugatis in statu quo — и наказание за это — смерть на виселице, без выкупа, пощады, покаяния и утешения религии.

— Поддержи меня, ради бога, мой добрый сэр, ноги не держат меня! Сжалься, избавь меня от погибели, и я стану к вам спиной и ничего не буду видеть и слышать.

— Ладно! наконец-то ты поумнел. А поросенка ты отдашь этой женщине?

— Отдам, непременно отдам! И никогда в жизни больше не дотронусь до поросенка, хотя бы сам архангел мне принес его с небес! Ступай, я ради тебя ослеп на оба глаза, я ничего не вижу. Я скажу, что ты силой вырвал у меня из рук осужденного. Дверь в тюрьме ветхая, плохая, я сам выломаю ее после полуночи.

— Выломай, добрая душа, худого от этого никому не будет. Судья сам жалеет этого бедного мальчика, — он не станет проливать слезы и ломать тюремщику кости оттого, что мальчик убежит.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Замок Гендона.

Едва полицейский скрылся из виду, Гендон попросил его величество итти за город и там ждать, пока он сходит в трактир и расплатится по счету. Полчаса спустя два друга уже весело скакали на восток. Королю теперь было тепло и удобно, потому что он сбросил свои лохмотья и оделся в поношенное платье, купленное Гендоном на Лондонском мосту.

Гендон не хотел переутомлять мальчика; он полагал, что дорожная усталость, еда не вовремя и скудный сон будут вредно действовать на его расстроенный ум, тогда как покой, правильная жизнь, свежий воздух несомненно ускорят выздоровление; он жаждал увидеть своего маленького друга здоровым, жаждал освободить его мозг от болезненных видений; поэтому он решил подвигаться к родному дому, которого не видел так давно, не спеша, маленькими переходами, вместо того чтобы, повинуясь голосу своего нетерпения, скакать туда день и ночь.

Проехав миль десять, наши путники добрались до большой деревни и остановились там на ночь в хорошем трактире. Между ними снова установились прежние отношения; во время обеда Гендон стоял за стулом короля и прислуживал ему; раздевал его, укладывал в постель, а сам ложился на полу у порога, закутавшись в одеяло.

Они ехали медленно.

На другой день и еще на следующий они ехали медленно, разговаривая о том, что с ними было после разлуки, и очень забавляли друг друга своими рассказами. Гендон описал подробно свои странствования в поисках короля; рассказал, как «архангел» водил его, словно дурака, по всему лесу и в конце концов, убедившись, что от него не так-то легко отделаться, привел его опять в хижину. Тут старик пошел прямо в спальню и вышел оттуда шатаясь, с сокрушенным видом, говоря, что он рассчитывал застать мальчика уже дома в постели, но не нашел его. Гендон прождал в хижине целый день; но затем потерял всякую надежду на возвращение короля и снова отправился на поиски.

— А старый святоша был действительно очень огорчен, что ваше величество, не вернулись к нему, — сказал Гендон, — это было видно по его лицу.

— В этом я не сомневаюсь, — сказал король и в свою очередь рассказал, что было с ним; выслушав его, Гендон очень жалел, что не убил «архангела».

В последний день пути Гендон был очень возбужден. Он болтал безумолку. Он говорил о своем старике-отце, о своем брате Артуре, приводил разные примеры их великодушия и благородства, с любовью рассказывал о своей Юдифи, и был так счастлив, что даже о Гью говорил по-братски, с нежностью. Он вслух мечтал о предстоящей встрече с родными, о том, какой неожиданностью будет его приезд в Гендонский замок и какую бурю восторгов и радости он вызовет.

Они ехали по красивой местности, мимо домиков и фруктовых садов; дорога шла через широкие пастбища, пологие холмы были похожи на морские волны. После полудня возвращающийся блудный сын все чаще отклонялся от своего пути, взбирался на какой-нибудь бугор и пытался разглядеть сквозь даль крышу родного дома. Наконец он разглядел ее и взволнованно крикнул:

— Вот деревня, мой принц, а вот и замок с ней рядом! Отсюда видны башни; а вон тот лес — это парк моего отца. Теперь ты увидишь, что такое знатность и роскошь! В доме семьдесят комнат — подумай только! — и двадцать семь слуг. Недурной дом для таких, как мы с тобой, а? Ну, торопись, я не в силах дольше сдерживать свое нетерпение!

Но, как они ни торопились, было уже больше трех часов, когда они доехали до деревни. Пока они проезжали через нее, Гендон не умолкал ни на минуту.

— Вот и церковь, обвитая все тем же плющем. Все по-прежнему, ничего не изменилось. А вот гостиница «Старый Красный Лев», вот рыночная площадь. Вот майский шест, вот водокачка, — ничего не изменилось, кроме людей, конечно; за десять лет люди должны измениться; некоторых я как будто узнаю, но меня не узнаёт никто.

Так он болтал не переставая. Скоро они доехали до конца деревни и свернули на узкую извилистую дорогу, обнесенную с двух сторон высокими изгородями, быстро проскакали по ней с полмили, затем через огромные ворота на высоких каменных столбах, украшенных лепными гербами, въехали в сад, полный цветов. Перед ними был величественный замок.

— Приветствую тебя в Гендон-холле, король! — воскликнул Майлс. — О, сегодня великий день! Мой отец и мой брат, и лэди Юдифь наверное так обезумеют от радости, что на первых порах у них не будет ни глаз, ни ушей ни для кого, кроме меня, так что тебя, пожалуй, примут холодно. Но ты не обращай внимания, — это скоро пройдет. Стоит мне сказать, что ты мой воспитанник, что я сердечно люблю тебя, и, ты увидишь, они обнимут тебя ради Майлса Гендона и навсегда дадут тебе приют и в своем доме и в своем сердце!

Гендон соскочил наземь у подъезда, помог королю сойти, потом взял его за руку и поспешно вошел. Несколько ступенек ввели их в обширный покой. Гендон торопливо и бесцеремонно усадил короля, а сам побежал к молодому человеку, сидевшему за письменным столом у камина, где пылал яркий огонь.

— Обними меня, Гью, — воскликнул он, — и скажи, что ты рад моему возвращению! Позови нашего отца, потому что родной дом для меня не дом, пока я не увижу его, не прикоснусь к его руке, не услышу снова его голоса.

Но Гью, слегка удивленный, только откинулся назад и остановил на пришельце долгий, пристальный взор. Этот взор сначала был полон оскорбленного достоинства, затем изменился под влиянием промелькнувшей мысли и засверкал удивлением, смешанным с неподдельным или притворным участием. Потом он мягко произнес:

— У тебя, повидимому, голова не в порядке, бедный незнакомец; ты, без сомнения, много страдал, и люди обходились с тобой неласково, это видно и по лицу твоему и по платью. За кого ты меня принимаешь?

— За кого я тебя принимаю? За того, кто ты есть. Я принимаю тебя за Гью Гендона, — резко сказал Майлс.

Тот продолжал так же мягко:

— А себя ты кем воображаешь?

— Воображение тут ни при чем! Как будто ты не узнаешь во мне своего брата, Майлса Гендона?

Гью, казалось, был радостно удивлен и воскликнул:

— Как, ты не шутишь? Разве мертвые оживают? Дай бог, чтобы это было так! Наш бедный пропавший мальчик вернулся в наши объятия после стольких лет жестокой разлуки! Ах, это слишком хорошо, и поэтому не может быть правдой! Умоляю тебя, не шути со мною! Скорее, идем к свету — дай мне рассмотреть тебя хорошенько.

Он схватил Майлса за руку, потащил его к окну и принялся его осматривать с ног до головы, пожирая глазами, поворачивая во все стороны и сам обходя вокруг, чтобы осмотреть его со всех сторон; а возвратившийся блудный сын, сияя радостью, улыбался, смеялся и кивал головой, приговаривая:

— Смотри, брат, смотри, не бойся, ты не найдешь ни одной черты, которая не могла бы выдержать испытания. Разглядывай меня, сколько душе будет угодно, мой добрый старый Гью! Я в самом деле прежний Майлс, твой Майлс, которого вы считали погибшим. Ах, сегодня великий день, — я говорил, что сегодня великий день! Дай мне твою руку, дай поцеловать тебя в щеку. Я, кажется, умру от радости.

Он собирался обнять брата; но Гью отстранил его рукой, уныло опустил голову на грудь и с волнением сказал:

— Боже милосердный, дай мне силу перенести это тяжкое разочарование!

Гью отстранил его рукой.

Майлс от удивления в первую минуту не мог произнести ни слова; затем воскликнул:

— Какое разочарование? Разве я не брат твой?

Гью печально покачал головой и сказал:

— Молю небо, чтобы это было так, и чтобы другие глаза нашли сходство, которого не нахожу я. Увы! боюсь, что письмо говорило жестокую правду.

— Какое письмо?

— Полученное из заморских краев лет семь или шесть тому назад. В нем было сказано, что брат мой погиб в сражении.

— Это ложь. Позови отца, — он узнает меня.

— Нельзя позвать того, кто умер.

— Умер? — Голос Майлса зазвучал глухо, и губы его задрожали. — Мой отец умер! О, горькая весть! Радость моя отравлена. Пожалуйста, проводи меня к моему брату Артуру, — он узнает меня, — узнает и утешит.

— Он тоже умер.

— Боже, будь милостив ко мне, несчастному! Умерли, оба умерли! Достойные умерли, а я, недостойный, остался жить! Ах, пощади меня, не говори, что и лэди Юдифь…

— Умерла? Нет, она жива.

— Ну, слава богу! Теперь я снова счастлив! Поспеши же, брат, позови ее сюда ко мне! И если она скажет, что я не я… Но она этого не скажет; нет, нет, она узнает меня. Я глупец, что сомневаюсь в этом. Позови ее, позови и старых слуг; они тоже узнают меня.

— Все они умерли, кроме пятерых: Питера, Гэлси, Дэвида, Бернарда и Маргариты.

С этими словами Гью вышел из комнаты. Майлс подумал немного, потом начал ходить из угла в угол, бормоча про себя:

— Странное дело: пятеро мерзавцев живы, а двадцать два честных человека умерли!

Он все ходил взад и вперед и бормотал про себя: он совершенно забыл о короле. Наконец его величеству угодно было с неподдельным участием произнести слова, которые можно было, впрочем, принять за насмешку:

— Не огорчайся своей неудачей, бедный человек: есть другие в этом мире, чья личность и чьи права остаются не признанными. У тебя есть товарищ по несчастью.

— Ах, государь, — воскликнул Гендон, слегка покраснев, — не осуждай меня хоть ты! Подожди — и ты увидишь. Я не обманщик, — она сама это скажет; ты услышишь это из прелестнейших уст. Я обманщик? Да ведь я знаю этот старый зал, эти портреты моих предков, как дитя знает свою детскую. Здесь я родился и вырос, государь, я говорю правду; я не стал бы обманывать тебя; и, если никто другой мне не поверит, умоляю тебя, ты не сомневайся во мне: я этого не мог бы перенести.

— Я не сомневаюсь в тебе, — сказал король с детской простотой и доверчивостью.

— Благодарю тебя от всей души! — с жаром воскликнул Гендон. Он был искренно растроган. А король прибавил так же просто:

— Ведь ты же не сомневаешься во мне?

Гендону стало стыдно, и он обрадовался, когда, отворив дверь, вошел Гью и избавил его от необходимости ответить.

Вслед за Гью вошла красивая дама, богато одетая, а за нею несколько слуг в ливреях. Дама шла медленно, опустив голову и гладя в пол. Лицо ее было невыразимо грустно. Майлс Гендон бросился к ней, восклицая:

— О, моя Юдифь, дорогая моя!..

Но Гью спокойно отстранил его и сказал даме:

— Посмотрите на него, — вы узнаёте?

При звуке голоса Майлса красавица слегка вздрогнула, и щеки ее порозовели; теперь она дрожала всем телом. Долго стояла она неподвижно и тихо, потом медленно подняла голову и посмотрела прямо в глаза Гендону испуганным, словно окаменевшим взглядом; капля за каплей вся кровь отлила от ее лица, и оно покрылось смертельной бледностью. Голосом, таким же мертвенным, как ее лицо, она сказала.

— Я не знаю его.

Затем она повернулась, подавив стон, и нетвердой поступью вышла из комнаты.

Майлс Гендон упал в кресло и закрыл лицо руками. Помолчав, брат его сказал слугам:

— Вот этот человек. Он вам известен?

Они покачали головами. Тогда их господин сказал:

— Слуги не узнают вас, сэр. Боюсь, что это какое-то недоразумение. Вы видели, моя жена тоже не узнала вас.

— Твоя жена. — В один миг Гью оказался прижатым к стене, и железная рука схватила его за горло. — Ах, ты, раб с лисьим сердцем! Теперь я все понимаю! Ты сам написал это лживое письмо, чтобы украсть у меня отцовское наследие и невесту. Получай! Теперь убирайся, пока я не замарал своей честной солдатской руки убийством такой жалкой твари.

Гью, весь багровый, задыхаясь, едва дошел до ближайшего кресла и повалился в него, приказав слугам схватить и связать разбойника. Слуги медлили. Один из них сказал:

— Он вооружен, сэр Гью, а мы безоружны.

— Вооружен? Так что же! Он один, а вас много. Говорят вам, вяжите его!

Но Майлс посоветовал им быть осторожнее.

— Вы меня знаете: я какой был, такой и остался. Попробуйте только ко мне подойти!

Эти слова не прибавили храбрости слугам. Они попятились.

— Убирайтесь, трусы! Вооружитесь и охраняйте все выходы, покуда я пошлю кого-нибудь за стражей, — сказал Гью.

На пороге он обернулся к Майлсу и добавил:

— А вам советую не ухудшать своего положения бесполезными попытками к бегству.

— Бегство? Пусть это тебя не беспокоит. Майлс Гендон — хозяин в Гендонском замке и во всех его угодьях. Он здесь останется, не сомневайся!

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Не признан.

Король посидел немного, подумал, потом посмотрел на Майлса и сказал:

— Странно, чрезвычайно странно! Не понимаю, что это значит.

— Нисколько не странно, государь! Я его знаю, от него другого и ждать нельзя, — он был негодяем со дня рождения.

— О, я говорю не о нем, сэр Майлс!

— Не о нем? Так о чем же? Что тут странного?

— Что короля до сих пор не хватились…

— Как? Что такое? Я тебя не понимаю.

— Не понимаешь? Разве не кажется тебе удивительным, что по всей стране не рыщут гонцы, разыскивая меня, и не видно нигде объявлений с описанием моей особы? Разве можно не волноваться и не скорбеть, зная, что глава государства пропал бесследно? что я скрылся и исчез?

— Совершенно верно, мой король. Я позабыл об этом.

Гендон вздохнул и пробормотал про себя:

«Бедный помешанный! он все еще поглощен своей трогательной мечтой».

— Но у меня есть план, который поможет нам обоим восстановить права. Я напишу бумагу на трех языках: по-латыни, по-гречески, по-английски, — а ты завтра утром скачи в Лондон! Не отдавай никому, кроме моего дяди, лорда Гертфорда; когда он увидит ее, он сразу узнает, что это писал я. Он пришлет за мною.

— Не лучше ли нам будет, мой принц, подождать здесь, пока я докажу свои права и вступлю во владение своими поместьями? Мне тогда будет гораздо удобнее…

Король властно перебил его:

— Молчи! Что такое твои ничтожные поместья и твои жалкие интересы, когда дело идет о благе нации и неприкосновенности престола!

И прибавил уже мягче, как бы сожалея о своей суровости:

— Повинуйся мне без боязни! Я восстановлю тебя в твоих правах. Я возвращу тебе все, что у тебя было, и даже увеличу твои владения. Я припомню твои услуги и вознагражу тебя.

С этими словами он взял перо и принялся за работу. Гендон с любовью смотрел на него, говоря себе:

«Будь здесь темно, я мог бы подумать, что со мною, действительно, говорит король; когда он разгневан, он мечет громы и молнии, словно настоящий король. Где он этому научился? Вон он там царапает бессмысленные каракули, воображая, что это латинские и греческие слова! Если только мне не удастся придумать какую-нибудь хитрость, чтобы отвлечь его, мне придется завтра притвориться, будто я отправляюсь в путь исполнить его нелепое поручение».

Через минуту мысли сэра Майлса уже вернулись к недавним событиям. Он был так поглощен своими думами, что когда король подал ему исписанную бумагу, он взял ее и машинально положил в карман.

— Как она удивительно странно вела себя! — бормотал он. — Она как будто узнала меня, а может быть и не узнала. Я понимаю, что одно противоречит другому; я не могу примирить этих мыслей и в то же время не могу отогнать их; где же правда? Казалось бы, все так просто: она должна была узнать мое лицо, мою осанку, мой голос, — могло ли быть иначе? — а между тем она сказала, что не узнает меня, — значит, она в самом деле меня не узнала, потому что она не умеет лгать. Постой, я, кажется, начинаю понимать. Она действовала по принуждению! Загадка разгадана. Она казалась полумертвой от страха, — ну, конечно, она действовала по его принуждению. Я ее отыщу. Я найду ее: теперь, когда его нет, она ничего не утаит от меня. Она припомнит былые времена, когда мы вместе играли детьми; это смягчит ее сердце, и она не станет больше лукавить, она во всем призн а ется мне. В ней нет вероломства, она всегда была честна и правдива. В те дни она любила меня. Это служит мне порукой; она не обманет того, кого любила.

Он поспешно направился к двери; но в то же мгновение дверь отворилась, и вошла лэди Юдифь. Она была очень бледна, но шла твердой поступью; осанка ее была полна изящества и кроткого достоинства, а лицо попрежнему было печально.

Майлс кинулся к ней, полный доверия, но она отстранила его едва заметным жестом, и он остановился. Она села и попросила его тоже сесть. Этим, она заставила его забыть, что они старые друзья, заставила его почувствовать себя чужим, гостем. Это было для него неожиданностью, и он от удивления так растерялся, что сам готов был усомниться, точно ли он тот, за кого выдает себя. Лэди Юдифь сказала:

— Сэр, я пришла предостеречь вас. Помешанных, кажется, нельзя убедить в том, что они ошибаются; но их можно уговорить, чтобы они избегали опасности. Я думаю, вы верите в правдивость своих мечтаний, я думаю, вы не преступник; но не говорите о своих заблуждениях здесь, так как это опасно.

Она пристально посмотрела Майлсу в глаза, потом прибавила, подчеркивая слова:

— Это тем более опасно, что вы очень похожи на нашего бедного погибшего мальчика, которого уже нет в живых.

— Господи, сударыня, но ведь он и есть я!

— Я искренно верю, что вы это думаете, сэр. Я не сомневаюсь в вашей честности, — я только предостерегаю вас. Мой муж — полновластный господин во всей здешней местности; его власть почти безгранична; он может обогатить кого угодно и кого угодно разорить. Если бы вы не были похожи на человека, за которого выдаете себя, он, может быть, позволил бы вам спокойно тешиться вашей мечтой; но верьте мне, я хорошо его знаю, я знаю, что он сделает: он скажет всем, что вы сумасшедший самозванец, и все будут вторить ему.

Она снова устремила на Майлса пристальный взгляд и прибавила:

— Если бы вы даже на самом деле были Майлсом Гендоном, и муж мой знал бы это, и знала бы вся округа, — обдумайте мои слова и взвесьте их, — вы подверглись бы той же опасности и точно так же не ушли бы от наказания; он отрекся бы от вас и донес на вас, и здесь не нашлось бы ни одного человека, у которого хватило бы смелости оказать вам поддержку.

— Этому я вполне верю, — с горечью оказал Майлс. — Если он имеет власть приказать человеку, который всю жизнь был моим другом, изменить мне и отречься от меня и человек этот его слушается, то тем более ему будут повиноваться те, кто не связан со мной узами преданности и дружбы, кто боится потерять кусок хлеба, а быть может и жизнь.

Щеки лэди Юдифь слегка порозовели, она потупила глаза; но голос ее попрежнему звучал твердо.

— Я предупредила вас и предупреждаю вас еще раз: уезжайте отсюда! Иначе этот человек вас погубит. Это тиран, не знающий жалости. Я его рабыня, я это знаю. Бедный Майлс и Артур, и мой милый опекун, сэр Ричард, освободились от него и спокойны, — лучше бы вам быть с ними, чем остаться здесь, в когтях этого злодея. Ваши притязания — посягательство на его титул и богатство; вы напали на него в его собственном доме, и вы погибли, если останетесь тут. Уходите! не медлите! Если вам нужны деньги, прошу вас, возьмите этот кошелек и подкупите слуг, чтобы они пропустили вас. Послушайте меня, несчастный, и бегите, пока есть время.

Майлс отстранил рукою протянутый ему кошелек и встал.

— Исполните одну мою просьбу, — сказал он. — Посмотрите мне прямо в глаза, я хочу видеть, вынесете ли вы мой взгляд. Так. Теперь отвечайте мне. Кто я? Майлс Гендон?

— Нет. Я вас не знаю.

— Поклянитесь!

Ответ прозвучал тихо, но отчетливо:

— Клянусь!

— Невероятно!

— Бегите! Зачем вы теряете драгоценное время? Бегите, спасайтесь!

— Кто я? Майлс Гендон?

В эту минуту в комнату ворвались солдаты, и началась отчаянная борьба; но Гендона скоро одолели и потащили. Король тоже был схвачен; обоих связали и повели в тюрьму.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

В тюрьме.

Все камеры были переполнены, и двух друзей приковали на цепь в большой комнате, где помещались обыкновенно мелкие преступники. Они были не одни: здесь же находилось еще около двадцати скованных узников — молодых и старых, мужчин и женщин — шумная и неряшливая толпа. Король горько жаловался на оскорбление его королевского достоинства, но Гендон был угрюм и молчалив. Он был слишком потрясен. Он, блудный сын, вернулся домой, воображая, что все с ума сойдут от счастья, увидев его; и вдруг вместо радости — тюрьма. Случившееся было так непохоже на его ожидания, что он растерялся; он не знал далее, как смотреть на свое положение: считать ли его трагическим или просто забавным. Он чувствовал себя, как человек, который вышел полюбоваться радугой и вместо того был сражен молнией.

Но мало-помалу его спутанные мысли пришли в порядок, и тогда он стал размышлять о Юдифи. Он обдумывал ее поведение, рассматривал его со всех сторон, но ни к чему не пришел. Узнала она его или не узнала? Этот трудный вопрос долго занимал его ум; в конце концов он пришел к убеждению, что она его узнала и отреклась от него из корыстных побуждений. Теперь он готов был осыпать ее проклятиями; но ее имя было так долго для него священным, что он не мог заставить себя оскорбить ее.

Закутавшись в тюремные одеяла, изорванные и грязные, Гендон и король провели тревожную ночь. За взятку тюремщик добыл водки для некоторых арестантов, и, конечно, это кончилось драками, бранью, непристойными песнями. После полуночи один из арестантов напал на женщину, стал бить ее по голове кандалами, и только подоспевший тюремщик спас ее от смерти. Тюремщик водворил мир, ударив по голове нападавшего. Тогда драки прекратились, и те, кто не обращали внимания на стоны и жалобы обоих раненых, могли уснуть.

В течение следующей недели дни и ночи проходили томительно однообразно; днем появлялись люди (их лица были более или менее знакомы Гендону), чтобы взглянуть на «самозванца», отречься от него и поругаться над ним; а по ночам повторялись попойки и драки. Однако под конец кое-что изменилось. Однажды тюремщик ввел в камеру какого-то старика и сказал ему:

— Преступник в этой комнате. Осмотри всех своими старыми глазами. Быть может, ты узнаешь его.

Гендон поднял глаза и в первый раз за все время пребывания в тюрьме обрадовался.

Он сказал себе:

— Это Блек Эндрюс. Он всю жизнь служил семье моего отца; он добрый, честный человек, сердце у него хорошее. Вернее, прежде у него было хорошее сердце. Но теперь честных людей совсем не осталось; все стали лжецы. Этот человек узнает меня и отречется от меня, как остальные.

Старик обвел взглядом комнату, посмотрел в лицо каждого узника и наконец сказал:

— Я не вижу здесь никого, кроме низких негодяев, уличного сброда. Который он?

Тюремщик засмеялся.

— Вот! — сказал он. — Вглядись хорошенько в этого большого зверя и скажи мне, что ты о нем думаешь.

Старик подошел, долго и пристально смотрел на Гендона, потом покачал головой и сказал:

— Нет, этот не Гендон, и никогда Гендоном не был!

— Правильно! Твои старые глаза еще хорошо видят. Будь я на месте сэра Гью, я взял бы этого паршивого пса и…

Старик пристально смотрел на Гендона.

Тюремщик встал на носки, как бы затягивая воображаемую петлю, и захрипел, словно задыхаясь. Старик злобно проговорил:

— Пусть благодарит бога, если с ним не обойдутся еще хуже. Попадись мне в руки этот негодяй, я бы изжарил его живьем!

Тюремщик захохотал злорадным смехом гиены и сказал:

— Поболтай-ка с ним, старик! Все с ним болтают. Это тебя позабавит.

С этими словами он повернулся и ушел.

Старик упал на колени и зашептал:

— Слава богу, ты вернулся наконец, мой добрый господин! Я думал, что ты уже семь лет тому назад умер, а ты жив! Я узнал тебя с первого взгляда; трудно мне было притворяться и лгать, будто я не вижу тут никого, кроме мелких воров и мошенников. Я стар и беден, сэр Майлс, но скажи одно слово, — и я пойду и провозглашу правду, хотя бы меня удавили за это.

— Нет, — сказал Гендон, — не надо. Ты только погубишь себя, а мне не поможешь. Но все-таки благодарю тебя: ты отчасти возвратил мне мою утраченную веру в человеческий род.

Старый слуга был очень полезен королю и Гендону; он заходил по нескольку раз в день, будто бы поглумиться над обманщиком, и всегда приносил что-нибудь вкусное, чтобы скрасить хоть немного убогую тюремную еду; кроме того, он сообщил текущие новости. Лакомства Гендон приберегал для короля: без них его величество, пожалуй, не выжил бы, потому что не в состоянии был есть грубую, отвратительную пищу, приносимую тюремщиком. Чтобы не вызвать подозрений, Эндрюс принужден был приходить на короткое время; но каждый раз он ухитрялся сообщить что-нибудь новое — шопотом, чтобы его слышал только Гендон, вслух же он лишь ругался.

Так мало-помалу Майлс узнал историю своей семьи. Артур умер шесть лет тому назад. Эта утрата и отсутствие вестей о Майлсе сильно подорвали здоровье отца; ожидая скорой смерти, отец хотел непременно женить Гью на Юдифи; но Юдифь все откладывала свадьбу, надеясь на возвращение Майлса; тут-то и пришло письмо с известием о том, что Майлс умер; этот удар уложил в постель сэра Ричарда; старик решил, что конец его близок, и стал торопить со свадьбой; Гью, конечно, поддерживал его. Юдифь выпросила еще месяц отсрочки, потом другой и, наконец, третий; их обвенчали у смертного одра сэра Ричарда. Брак оказался не из счастливых. Ходили слухи, что вскоре после свадьбы молодая нашла в бумагах мужа несколько черновиков рокового письма и обвиняла его в гнусном подлоге, который ускорил их брак и смерть сэра Ричарда. Рассказы о жестоком обращении нового господина с женой и слугами переходили из уст в уста; после смерти отца сэр Гью сбросил маску и стал безжалостным деспотом для всех, кто жил в его владениях и сколько-нибудь зависел от него.

Один из рассказов Эндрюса живо заинтересовал короля.

— Ходит слух, что король помешан. Но только, ради бога, не говорите, что слышали это от меня, потому что об этом запрещено говорить под страхом смертной казни.

Его величество посмотрел на старика и сказал:

— Король не помешан, добрый человек, и лучше бы тебе заниматься своими делами, чем передавать вздорные слухи.

— Что он такое говорит, этот мальчик? — спросил Эндрюс, пораженный таким резким и неожиданным нападением.

Гендон сделал старику знак замолчать, и старик продолжал свой рассказ:

— Покойного короля будут хоронить в Виндзоре через два дня, шестнадцатого, а двадцатого новый будет короноваться в Вестминстере.

— Мне кажется, надо сначала найти его… — пробормотал король; потом убежденно прибавил: — Ну, об этом они позаботятся, и я тоже.

— Объясни мне… — начал старик и запнулся, увидав знаки, которые делал ему Гендон. И снова принялся болтать:

— Сэр Гью тоже едет на коронацию и многого ждет от нее. Он надеется вернуться домой пэром, потому что он в большой милости у лорда-протектора.

— Какого лорда-протектора?

— Его милости герцога Сомерсетского.

— Какого герцога Сомерсетского?

— Как какого? У нас только один — Сеймур, граф Гертфорд.

Король сердито спросил:

— С каких это пор он герцог и лорд-протектор?

— С последнего дня января.

— Скажи, пожалуйста, кто его возвел в это звание?

— Он сам и верховный совет с помощью короля.

Его величество дико вздрогнул.

— Короля? — вскрикнул он. — Какого короля, добрый человек?

— Какого короля? (Господи, помилуй, что это такое сегодня с мальчиком?) На этот вопрос ответить не трудно: ведь король-то у нас только один — его величество, августейший монарх, король Эдуард Шестой, храни его бог! Да! Молоденький у нас король, совсем мальчик, а какой добрый и ласковый, не знаю, сумасшедший он или нет, — говорят, он поправляется с каждым днем, — но все в один голос хвалят его, все благословляют и молят бога продлить дни его царствования, потому что он начал с доброго дела — помиловал герцога Норфолька, а теперь хочет отменить наиболее жестокие из законов, под игом которых страдает народ.

Услышав эти вести, король онемел от изумления и так углубился в свои мрачные думы, что не слушал больше, о чем рассказывал старик. Он спрашивал себя: неужели этот король — тот самый маленький нищий, которого он оставил тогда во дворце переодетым в свое платье? Это казалось ему невозможным: ведь если бы тот мальчик вздумал разыграть из себя принца Уэльского, его тотчас выдали бы его речь, и манеры, его прогнали бы из дворца и стали бы разыскивать настоящего принца. Неужели совет посадил на его место какого-нибудь отпрыска знатного рода? Нет, его дядя не допустил бы этого, — он всемогущ и мог бы расстроить и, наверное, расстроил бы такой заговор.

Размышления короля не привели ни к чему; чем усерднее старался он разгадать эту тайну, чем больше он ломал себе голову над ней, тем сильнее болела у него голова, и тем хуже он спал. Его нетерпеливое желание попасть в Лондон росло с каждым часом, и заключение становилось почти нестерпимым.

Гендон, как ни старался, не мог утешить короля; это лучше удалось двум женщинам, прикованным невдалеке от него. Их кроткие увещания возвратили мир его душе и научили его терпению. Он был им очень благодарен, искренно полюбил их, близость их была для него благотворна. Он спросил, за что их посадили в тюрьму, и женщины ответили: за то, что они баптистки.[31] Король улыбнулся и спросил:

— Разве это такое преступление, за которое сажают в тюрьму? Вы огорчили меня: я, значит, скоро с вами расстанусь, так как вас не будут долго держать из-за таких пустяков.

Женщины ничего не ответили, но лица их встревожили его. Он торопливо сказал:

— Вы не отвечаете? Будьте добры, скажите мне — вам не грозит тяжелое наказание? Пожалуйста, скажите мне, что вам ничего не грозит.

Женщины попытались переменить разговор, но король уже не мог успокоиться и продолжал спрашивать:

— Неужели вас будут бить плетьми? Нет, нет! Они не могут быть так жестоки. Скажите, что вас не тронут! Ведь не тронут? Не тронут, правда?

Женщины, смущенные и расстроенные, не могли, однако, уклониться от ответа, и одна из них сказала голосом, прерывающимся от волнения:

— О, добрая душа, твое участие раздирает нам сердце! Помоги нам, боже, перенести наше…

— Это признание!.. — перебил ее король. — Значит, эти жестокосердые злодеи будут тебя бить плетьми! О, не плачь! Я не могу видеть твоих слез. Не теряй мужества: я во-время верну себе свои права, чтобы избавить тебя от этого унижения, увидишь!

Когда король проснулся утром, женщин уже не было.

— Они спасены! — радостно воскликнул он и с грустью прибавил: — Но горе мне, они так утешали меня!

Каждая из женщин, уходя, приколола к его платью на память обрывок ленты. Король сказал, что навсегда сохранит этот подарок и скоро разыщет своих приятельниц, чтобы взять их под свою защиту.

Как раз в эту минуту вошел тюремщик со своими помощниками и велел всех заключенных вывести на тюремный двор. Король был в восторге: какое счастье увидеть наконец голубое небо и подышать свежим воздухом! Он волновался и сердился на медлительных сторожей, но наконец пришел и его черед. Его отвязали от железного кольца у стены и велели ему вместе с Гендоном следовать за другими.

Квадратный двор, расположенный под открытым небом, был вымощен каменными плитам. Узники прошли под большой каменной аркой и выстроились в шеренгу, спиною к стене. Перед ними была протянута веревка; по бокам стояла стража.

Утро было холодное, пасмурное, ночью выпал снежок, огромный двор был весь белый, и от этой белизны казался еще более унылым. Временами зимний ветер врывался во двор и мел по земле струйки снега.

Посредине двора стояли две женщины, прикованные к столбам. Король с первого взгляда узнал в них своих приятельниц. Он содрогнулся и сказал себе:

«Увы, я ошибся, их не выпустили на свободу. Подумать только, что такие хорошие, добрые женщины должны отведать кнута! — в Англии! — не в языческой стране, а в христианской Англии! Их будут бить плетью; а я, кого они утешали и с кем были так ласковы, должен смотреть на эту великую несправедливость. Это странно, так странно! Я, источник власти в этом обширном государстве, бессилен помочь им. Но берегитесь, злодеи, настанет день, когда я за все потребую отчета. За каждый удар, который вы нанесете сейчас, вы получите по сту ударов».

Широкие ворота распахнулись, и ворвалась толпа горожан. Они окружили женщин и заслонили их от короля. Затем вошел священник; толпа пропустила его и опять сомкнулась, снова скрыв их от взоров короля. Король услышал какие-то вопросы и ответы, но ни слова не мог разобрать. Затем начались приготовления. Стража забегала, засуетилась, то исчезая в толпе, то вновь появляясь; толпа мало-помалу смолкла, и водворилась глубокая тишина.

Вдруг, по команде, толпа расступилась, и король увидел зрелище, от которого кровь застыла в его жилах. Вокруг женщин были наложены кучи хвороста и поленьев, и какой-то человек, стоявший на коленях, разжигал этот костер!

Женщины стояли, потупив головы и закрыв лица руками; сучья уже потрескивали; желтые огоньки уже ползли кверху, и клубы голубого дыма стлались по ветру. Священник поднял руки к небу и начал читать молитвы. Как раз в ту минуту в ворота вбежали две молоденькие девушки и с пронзительным воплем бросились к женщинам, осужденным сгореть на костре. Стража сразу схватила их; одну держали крепко, но другая вырвалась; она говорила, что хочет умереть вместе с матерью. И, прежде чем ее успели остановить, она уже снова обхватила руками шею матери. Ее опять оттащили, но платье на ней уже горело. Двое или трое держали ее; пылающий край платья оторвали и бросили в сторону; а девушка все билась, и вырывалась, и кричала, что теперь она останется одна на целом свете, и умоляла позволить ей умереть вместе с матерью. Обе девушки не переставали громко рыдать и рваться из рук сторожей; но вдруг раздирающий душу крик смертной муки заглушил все их вопли. Король отвел глаза от рыдавших девушек, посмотрел на костер, потом отвернулся, прижал смертельно бледное лицо к стене и уж не смотрел больше. Он говорил себе:

«То, что я видел здесь, никогда не изгладится из моей памяти; я буду помнить это все дни моей жизни, а по ночам я буду видеть это во сне до самой смерти. Лучше бы я ослеп».

Ее опять оттащили.

Гендон наблюдал за королем. Он удовлетворенно говорил себе:

«Он заметно поправляется; он изменился, стал мягче. Прежде он, наверное, обрушился бы на тюремщиков, стал бы бушевать, кричать, что он король, требовать, чтобы женщин освободили. Он скоро забудет свой бред, и его бедная голова станет опять здорова. Дай бог, чтобы скорее!»

В тот же день в тюрьму привезли на ночь несколько арестантов, которым предстояло на следующее утро отправиться в разные города, чтобы понести кару за свои преступления. Король долго беседовал с ними, — он с самого начала решил расспросить узников, чтобы подготовить себя к своему будущему царствованию. Повесть их страданий терзала его сердце. В числе заключенных была бедная полоумная женщина, укравшая около двух ярдов сукна у ткача, — ее за это приговорили к виселице. Другой арестант прежде обвинялся в том, что он украл лошадь; против него не было никаких улик, и он уже избавился было от петли; но не успели его выпустить, как опять арестовали за то, что он убил оленя в королевском парке; на этот раз вина его была доказана, и его ждала веревка. Больше всего расстроил и огорчил короля рассказ одного подмастерья; этот юноша сообщил, что он однажды вечером нашел сокола, улетевшего от своего хозяина, и принес его домой, полагая, что имеет на то право. Но суд обвинил его в краже и приговорил к смертной казни.

Взбешенный таким бесчеловечием, король умолял Гендона разбить свои оковы и бежать с ним в Вестминстер, чтобы он мог скорее вернуть себе престол; взойдя на трон, он тотчас же поднимет свой скипетр в защиту этих несчастных и спасет им жизнь.

«Бедный ребенок! — вздыхал Гендон. — Эти горестные рассказы опять свели его с ума. А я-то надеялся, что он скоро поправится».

Среди арестантов был старый законник, человек с суровым лицом и непреклонной волей. Три года тому назад он выступил против лорда-канцлера, обвиняя его в несправедливости; за это его приковали к позорному столбу, отрубили ему уши, исключили из адвокатского сословия, взыскали с него штраф в три тысячи фунтов стерлингов и приговорили к тюремному заключению. Недавно он повторил свой проступок, и теперь ему должны были отрубить остаток ушей, взыскать с него пять тысяч фунтов стерлингов, выжечь ему клейма на обеих щеках и до конца жизни держать его в тюрьме.

— Это почетные рубцы, — говорил он, откидывая назад седые волосы и показывая обрубки ушей.

У короля глаза горели гневом. Он сказал:

— Никто не верит мне, и ты не поверишь. Но все равно — через месяц ты будешь свободен, и самые законы обесчестившие тебя и позорящие Англию, будут вычеркнуты из государственных актов. Свет плохо устроен: королям следовало бы от времени до времени на себе испытывать свои законы и учиться милосердию.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Жертва.

Тем временем Майлс порядком устал от тюрьмы и бездействия. Когда наконец наступил день суда, он был очень доволен и говорил себе, что обрадуется всякому приговору, лишь бы только его не осудили на дальнейшее заключение в тюрьме. Но он жестоко ошибся. Он пришел в бешенство, когда его признали «буйным бродягой» и приговорили к унизительному наказанию: он должен был в течение двух часов сидеть в «колодах» у позорного столба за оскорбление владельца Гендонского замка. Когда он заявил на суде, что он родной брат оскорбленного и законный наследник всех титулов и земель покойного сэра Ричарда, к его словам отнеслись так презрительно, что даже не сочли их достойными рассмотрения.

На пути к позорному столбу он бушевал и грозил, но это не помогало; полицейские волокли его да еще по временам награждали тумаками за строптивость.

Король не мог пробраться сквозь толпу. Он шел позади, далеко от своего доброго друга и слуги. Самого короля тоже чуть было не приговорили к позорному столбу за дружбу с такой подозрительной личностью, но ввиду его молодости, сделав ему надлежащее внушение, отпустили. Когда толпа наконец остановилась, он заметался, стараясь пробраться вперед; и после долгих трудов это ему удалось. У позорного столба, осыпаемый насмешками грубой черни, сидел несчастный рыцарь — личный телохранитель короля Англии! Эдуард на суде слышал приговор, но не вполне понял его значение. Гнев мальчика рос по мере того, как он начинал понимать всю глубину этого нового оскорбления, нанесенного его королевскому сану; он пришел в бешенство, когда увидел, что в воздухе пронеслось яйцо, разбилось о щеку Гендона и толпа загоготала от радости. Не помня себя от гнева, он подскочил к столбу и набросился на начальника:

— Стыдись! — крикнул он. — Это мой слуга. Выпусти его сейчас же! Я…

Он подскочил к столбу.

— Замолчи! — в ужасе воскликнул Гендон. — Ты погубишь себя!.. Не обращай на него внимания, господин, он сумасшедший!

— Успокойся, добрый человек, я и не подумаю обращать на него внимание; но я непрочь проучить его немного.

Полицейский обернулся к своему подчиненному и сказал:

— Хлестни этого маленького глупца раза два плетью, научи его вежливости.

— Всыпь ему полдюжины, — посоветовал сэр Гью, подъехавший в эту минуту посмотреть на своего скованного брата.

Короля схватили. Он даже не противился, так он был ошеломлен мыслью о чудовищном оскорблении, угрожавшем его священной особе. На страницах истории уже записан рассказ о наказании кнутом одного из английских королей, — Эдуарду нестерпимо было думать, что он повторит эту позорную страницу. Но делать было нечего, и помощи ждать было неоткуда: приходилось или снести наказание, или молить об отмене его. Выбор трудный: перенести удары король может, но унизиться до мольбы он не в силах.

Однако Майлс Гендон выручил его.

— Отпустите ребенка! — взмолился он. — Бессердечные псы, разве вы не видите, какой он маленький и хрупкий? Отпустите его, я беру его плети на себя.

— Прекрасная мысль! — воскликнул сэр Гью, и его лицо озарилось довольной усмешкой. — Отпустите попрошайку и всыпьте дюжину этому молодцу, да смотрите — хорошую дюжину!

Король хотел было возразить, но сэр Гью сразу усмирил его:

— Говори, говори, не стесняйся! — сказал он. — Но помни, что за каждое твое слово ему прибавят еще шесть ударов.

Гендона вынули из колоды и обнажили ему спину; когда плеть заходила по ней, бедный маленький король отвернулся и уже не удерживал слез, катившихся по его лицу.

«Доброе смелое сердце! — говорил он себе. — Это доказательство преданности никогда не изгладится из моей памяти. Я не забуду… Им тоже придется вспомнить!» — прибавил он гневно.

Великодушие Гендона все росло в его глазах, а вместе с тем росла и его благодарность к нему. Он сказал себе:

«Кто спасает своего государя от ран и смерти, оказывает ему великую услугу. Он спас меня от смерти. Но это ничто, ничто в сравнении с этим подвигом! Он спас своего государя от позора! »

Гендон без крика, без стона переносил удары, стойко, как солдат. Эта великодушная стойкость, с которой он взял на себя плети, предназначенные мальчику, невольно вызвала уважение даже в грубой и низкой черни, собравшейся поглазеть на любопытное зрелище; насмешки смолкли, и ничего не было слышно, кроме ударов бича. Безмолвие царило на площади, когда Гендона снова посадили в колоду; а ведь еще недавно эту площадь наполнял оскорбительный шум. Король тихонько подошел к Гендону и сказал ему на ухо:

— Не во власти королей облагородить тебя, добрая, великая душа, так как тот, кто выше королей, уже создал тебя благородным; но король может возвеличить тебя перед людьми.

Бедный король отвернулся…

Он поднял плеть, валявшуюся на земле, слегка коснулся ею окровавленных плеч Гендона и шепнул:

— Эдуард, король Англии, жалует тебя званием графа.

Гендон был тронут, слезы потекли по его щекам, но в то же время он так живо чувствовал мрачный юмор своего положения, что едва мог удержаться от улыбки. Вознестись сразу, одним скачком, от позорного столба на недосягаемую высоту графского достоинства — что может быть смешнее.

«Как мне везет! — говорил о себе. — Призрачный рыцарь царства мечтаний и теней превратился теперь в призрачного графа — головокружительный взлет, особенно для бесперых крыльев! Если так будет продолжаться дальше, меня скоро разукрасят, как ярмарочный шест, мишурными украшениями и призрачными почестями; но хоть они сами по себе и не имеют цены, я буду ценить в них любовь того, кто дарит меня ими. Лучше эти бедные, смешные почести, которыми меня осыпают нежданно и непрошенно чистого рукою и от чистого сердца, чем настоящие, покупаемые унижением у завистливых и корыстных властей».

Грозный сэр Гью повернул коня; живая стена безмолвно расступилась перед ним и так же безмолвно сомкнулась. Попрежнему было тихо, никто не решался ни слова произнести в защиту или в похвалу осужденному; но уже то, что не было слышно ни одной насмешки, было само по себе данью уважения его мужеству. Запоздалый зритель, не присутствовавший при том, что происходило раньше, и вздумавший позубоскалить над осужденным и запустить в него дохлой кошкой, был сразу сбит с ног и вышвырнут вон; а затем снова наступила та же глубокая тишина.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

В Лондон!

Отсидев положенное время у позорного столба, Гендон был освобожден и получил приказ выехать из этого округа и никогда больше не возвращаться в него. Ему вернули его шпагу, а также его мула и ослика. Он сел и поехал в сопровождении короля; толпа со спокойной почтительностью расступилась перед ними и, как только они уехали, разошлась по домам.

Гендон скоро ушел в свои мысли. Ему нужно было многое обдумать. Что ему делать? Куда направиться? Надо непременно отыскать влиятельного покровителя, иначе придется отказаться от наследства и позорно признать себя самозванцем. Но где же можно рассчитывать найти такую защиту и покровительство? Где? Вот вопрос! У него мелькнула в голове мысль, которая выросла мало-помалу в маленькую надежду, очень слабую и трудно осуществимую, но все же такую, о которой стоило подумать за неимением другой. Рыцарь вспомнил, что ему говорил старый Эндрюс о доброте юного короля и его великодушном заступничестве за обиженных и несчастных. Не попытаться ли пробраться к нему и просить у него справедливости? Да, но разве такого бедняка допустят к августейшей особе монарха? Ну, да все равно, пока нечего тужить: еще будет время об этом подумать. Гендон был старый солдат, побывавший в нескольких кампаниях, находчивый и изобретательный: без сомнения, когда дойдет до дела, он придумает средство. А теперь надо ехать в столицу. Быть может, за него вступится старый друг его отца, сэр Гэмфри Марло, добрый старый сэр Гэмфри — главный заведующий кухней покойного короля или конюшнями, или чем-то в этом роде, — Майлс не мог с точностью припомнить, чем именно.

Теперь, когда нужно сосредоточить все свои силы, когда явилась определенная цель, уныние, омрачавшее его дух, рассеялось; он поднял голову и огляделся вокруг. Он даже удивился, как много они проехали; деревня осталась далеко позади.

Король, трясясь сзади на осле, повесил голову; он тоже был углублен в свои мысли и планы. Грустное предчувствие омрачило только что народившуюся радость Гендона: захочет ли мальчик вернуться в город, где всю свою недолгую жизнь он не знал ничего, кроме голода, обид и побоев? Надо спросить его, — все равно этого не избежать. Гендон придержал мула и крикнул:

— Я позабыл спросить тебя, куда ехать. Приказывай, государь!

— В Лондон!

Гендон двинулся дальше, очень довольный, но удивленный ответом.

Всю дорогу они ехали без всяких приключений. Но под конец без приключения все-таки не обошлось. Около десяти часов вечера девятнадцатого февраля они въехали на Лондонский мост и очутились среди густой шумной толпы. Толпа эта выла, гоготала, горланила; красные, лоснящиеся от пива лица блестели при свете множества факелов. Как раз в ту минуту, когда путешественники въезжали в ворота, сверху сорвалась разложившаяся голова какого-то бывшего герцога или другого вельможи и, ударившись о локоть Гендона, отскочила в толпу. Вот как недолговечны в этом мире дела рук человеческих! Прошло всего три недели со дня смерти доброго короля Генриха, не прошло и трех суток со дня его похорон, а благородные украшения, которые он так старательно выбирал для своего великолепного моста между первыми лицами в государстве, уже начали падать… Какой-то горожанин, споткнувшись об упавшую голову, ударил своей головой в спину стоявшего впереди. Тот обернулся, свалил с ног кулаком первого подвернувшегося под руку соседа и сам полетел, сваленный с ног товарищем упавшего.

Время для драки было самое подходящее. Завтра начиналась коронация, и все уже заранее были полны водкой и патриотизмом. Гендона оттеснили от короля, и оба они затерялись в шуме и суете ревущих человеческих скопищ.

Здесь мы оставим их.

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ

Успехи Тома.

Пока настоящий король бродил по стране полуголый, полуголодный, то терпя насмешки и побои от бродяг, то сидя в тюрьме с ворами и убийцами, пока все считали его сумасшедшим и самозванцем, мнимый король Том Кэнти вел совсем иную жизнь.

Когда мы видели его в последний раз, он только что начинал находить привлекательность в королевской власти. Королевское звание все больше нравилось ему, и наконец вся жизнь его стала радостью. Он перестал бояться; его опасения понемногу рассеялись, чувство неловкости прошло, он стал держать себя спокойно и непринужденно. Как руду из шахты, добывал он все нужные сведения от мальчика для порки.

Когда ему хотелось играть или болтать, он приглашал к себе лэди Елизавету и лэди Джэн Грей, а затем отпускал их с таким видом, как будто для него это дело обычное. Он уже не смущался тем, что принцессы целовали ему руку на прощание.

Теперь ему нравилось, что его с такими церемониями укладывают спать на ночь; ему нравился сложный и торжественный обряд утреннего одевания. Он с гордым удовольствием шествовал к обеденному столу в сопровождении блестящей свиты сановников и телохранителей; этой свитой он так гордился, что даже приказал удвоить ее, и теперь у него было сто телохранителей. Он любил прислушиваться к звукам труб, разносившимся по длинным коридорам, и к далеким голосам, кричавшим: «Дорогу королю!»

Он научился находить удовольствие даже в заседаниях совета в тронном зале, хотя ему приходилось по большей части только повторять слова, которые шептал ему лорд-протектор. Он любил принимать величавых, окруженных пышными свитами послов из чужих земель и выслушивать дружеские приветствия от славных монархов, называвших его «братом». О, счастливый Том Кэнти со Двора объедков!

Он любил свои роскошные наряды и заказывал себе новые. Он нашел, что четырехсот слуг недостаточно для его величия, и утроил их число. Лесть придворных звучала для его слуха сладкой музыкой. Он остался добрым и кротким, стойким защитником угнетенных и вел непрестанную войну с несправедливыми законами; — но при случае, почувствовав себя оскорбленным, он умел теперь обернуться к какому-нибудь графу или даже герцогу и подарить его таким взглядом, от которого кидало в дрожь. Однажды, когда его царственная «сестра», злая святоша лэди Мэри, принялась было доказывать ему, что он поступает неразумно, милуя стольких людей, которые иначе были бы брошены в тюрьму, повешены или сожжены, и напомнила ему, что при их августейшем покойном родителе в тюрьмах иногда содержалось одновременно до шестидесяти тысяч заключенных и что за время своего мудрого царствования он отправил на тот свет рукою палача семьдесят две тысячи воров и разбойников, — мальчик, полный благородного негодования, велел ей итти к себе и молиться богу, чтобы он вынул камень из ее груди и вложил в нее человеческое сердце.

…велел ей итти к себе…

Но неужели Тома Кэнти никогда не смущало исчезновение бедного маленького законного наследника престола, который обошелся с ним так ласково и с такой горячностью бросился к дворцовым воротам, чтобы защитить его от дерзкого часового? Да! Его первые дни и ночи во дворце были отравлены тягостными мыслями об исчезнувшем принце; Том искренно желал его возвращения и восстановления в правах. Но время шло, а принц не возвращался, и новые радостные впечатления постепенно овладевали душою Тома, мало-помалу изглаживая из нее образ пропавшего без вести принца; под конец этот образ стал являться лишь изредка и то нежеланным гостем, так как при появлении его Тому становилось теперь больно и стыдно.

Несчастную мать свою и сестер он тоже вспоминал все реже. Вначале он грустил о них, тосковал, хотел их увидеть, но потом стал содрогаться при мысли, что когда-нибудь они предстанут перед ним в лохмотьях, в грязи, и выдадут его своими поцелуями, и стащат его долой с трона снова назад, в грязь, в трущобы, на голод и унижения. В конце концов он почти перестал вспоминать о них и был даже рад этому, так как теперь, когда их скорбные и укоряющие лица вставали перед ним, он казался себе презреннее всякого червя, пресмыкающегося по земле.

В полночь девятнадцатого февраля Том Кэнти спокойно заснул в своей роскошной постели во дворце, охраняемый своими верными вассалами и окруженный всей пышностью королевского сана, — счастливый мальчик: на завтра назначено было его торжественное коронование.

В этот самый час настоящий король, Эдуард, голодный, усталый, измученный долгим путем, одетый в лохмотья, с синяками, полученными во время уличной драки, стоял в толпе народа, с глубоким любопытством наблюдавшей за суетней и беготней рабочих, копошившихся, как муравьи, возле Вестминстерского аббатства. Они доканчивали последние приготовления к завтрашней коронации.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Коронационное шествие.

На следующее утро, когда Том Кэнти проснулся, воздух был полон громового гула. Вся даль гремела. Для Тома этот гул был музыкой: он означал, что вся Англия дружно напрягает легкие, приветствуя великий день.

Том снова занял первое место в удивительной пловучей процессии на Темзе. По древнему обычаю, королевское шествие должно было пройти через весь Лондон, начиная от Тауэра. И прежде всего Том отправился к Тауэру. Как только он прибыл в Тауэр, стены древней крепости словно внезапно треснули в тысяче мест сразу, и из каждой трещины выскочил красный огненный язык и белый клуб дыма. Раздался оглушительный взрыв, в котором на миг потонули радостные клики толпы; от гула дрожала земля; огонь, дым, треск выстрелов повторялись снова и снова с удивительной быстротой, так что через минуту старый Тауэр исчез в густом облаке дыма; только так называемый Белый Тауэр — высокий шпиль, украшенный флагами, — высился над этим морем дыма, как горная вершина над грядой облаков.

Разодетый Том Кэнти на статном боевом скакуне в богатой попоне, ниспадавшей почти до земли, возглавлял процессию; сейчас же за ним следовал его «дядя», лорд-протектор Сомерсет, на таком же прекрасном коне; королевская гвардия в сияющих латах сопровождала его с обеих сторон; за протектором следовал бесконечный ряд пышно разодетых вельмож в сопровождении своих вассалов; за ними лорд-мэр и все олдермены[32] в алых бархатных тогах, с золотыми цепями на груди; за ними — депутации всех лондонских гильдий, богато разукрашенные, с пестрыми знаменами корпораций. Шествие замыкали древняя знаменитая артиллерийская бригада, существовавшая в то время уже около трехсот лет, единственная воинская часть, пользовавшаяся привилегией (сохраненной и до наших дней) не подчиняться распоряжениям парламента. Это было блестящее зрелище — бригада величаво выступала среди многолюдной толпы, приветствовавшей ее на каждом шагу оглушительными криками. Вот как рассказывает об этом летописец:

«При въезде короля в город народ встретил его приветственными криками, молитвами, благопожеланиями и другими изъявлениями искренней любви верноподданных к своему государю; и король, повернувшись к толпе сияющим радостью ликом и милостиво беседуя с теми, кто был ближе к его августейшей особе, с избытком вознаградил свой народ за его верноподданнические чувства. В ответ на крики: „Да здравствует король Англии!“ — „Да хранит господь его величество Эдуарда Шестого!“ — он говорил благосклонно: „Храни господь всех вас! От всего сердца благодарю мой добрый народ!“ Милостивые слова тронули народ». «В Фенчерч-стрите какой-то прелестный ребенок в роскошном наряде взошел на подмостки и приветствовал его величество стихами: Да здравствует король! — поют тебе сердца. Да здравствует король! — мы все тебе поем, Да здравствует король! Да правит без конца! Храни тебя господь в величии твоем! Толпа в один голос повторяла слова ребенка».

Том Кэнти смотрел на это волнующееся море радостных лиц, и сердце его ликовало; он чувствовал, что если стоит жить на свете, так только для того, чтобы быть королем и любимцем народа. Вдруг он увидел вдали двух маленьких оборванцев, его бывших товарищей по Двору объедков (один из них занимал должность лорда-адмирала при его потешном дворе, а другой — первого лорда опочивальни), и еще больше возгордился. О, если бы они могли узнать его теперь! Какое несказанное счастье было бы, если бы они узнали его, если бы увидели, что шутовской король трущоб и задворков стал настоящим королем, что ему прислуживают герцоги и принцы и у ног его весь английский народ. Но он должен был отречься от самого себя, он должен был подавить свое желание, потому что такая радость обошлась бы ему слишком дорого. И Том отвернулся, а мальчики продолжали прыгать и кричать, не подозревая, кому они посылают свои приветствия.

— Слава! слава! — кричал народ, и Том вместо ответа бросал в толпу пригоршни новеньких блестящих монет. Летописец рассказывает:

«На верхнем конце Грэсчерч-стрита город соорудил великолепную арку, под которой были подмостки, тянувшиеся с одной стороны улицы до другой. На этих подмостках были выставлены статуи, изображавшие ближайших предков короля. Там сидела Елизавета Йоркская посредине большой белой розы, лепестки которой свивались вокруг нее вычурными фестонами; рядом с ней, в красной розе, сидел Генрих VII; руки царственной четы были соединены, — на пальцах красовались выставленные напоказ обручальные кольца. От белой и алой розы тянулся стебель, достигавший вторых подмостков, где Генрих VIII выходил из раскрытой ало-белой розы вместе с Джэн Сеймур, матерью нового короля. От этой пары опять-таки тянулся стебель к третьим подмосткам, где находилось изображение самого Эдуарда VI на троне, во всем его царственном величии. Все подмостки были увиты гирляндами роз, алых и белых».

Это странное и красивое зрелище привело в такой восторг ликующий народ, что его крики совершенно заглушили слабый голос ребенка, которому поручено было объяснить значение этой картины в хвалебных стихах. Но Том Кэнти не жалел об этом: верноподданнический рев толпы был для него слаще всяких стихов, даже самых хороших. Когда Том повернул к толпе свое счастливое юное лицо, народ заметил сходство его с изображением, и снова загремела буря рукоплесканий.

Процессия все продвигалась вперед, проходя под триумфальными арками мимо эффектных изображений, прославлявших различные добродетели, таланты и заслуги нового короля.

«По всему Чипсайду из каждого окна, с каждого карниза свисали знамена и флаги, а также богатейшие ковры, дорогие ткани и золотая парча — сокровища, хранившиеся в сундуках; столь же великолепно были украшены и другие улицы».

— И все эти диковины, все эти чудеса выставлены ради меня, ради меня! — бормотал Том Кэнти.

Щеки мнимого короля горели от возбуждения, глаза блестели, он блаженствовал, наслаждался. Вдруг, как раз в то время, когда он поднял руку, чтобы бросить народу пригоршню монет, он увидал в толпе бледное, изумленное лицо, не отрывавшее от него пристального взгляда. У него потемнело в глазах: он узнал свою мать! Он быстро заслонил глаза рукой, вывернув ее ладонью наружу — старый непроизвольный жест, возникший от давно позабытых причин и вошедший в привычку. Через миг женщина пробилась вперед, сквозь толпу, сквозь стражу и очутилась возле него. Она обхватила его ногу, она покрыла ее поцелуями, она зарыдала:

— Дитя мое, любимое дитя! — и подняла к нему лицо, преображенное радостью и любовью.

Один из телохранителей с бранью потащил ее прочь и сильной рукой отшвырнул назад. Слова: «Женщина, я не знаю тебя!» уже готовы были сорваться с уст Тома; но обида, нанесенная его матери, уязвила его в самое сердце. И, когда она обернулась, чтобы в последний раз взглянуть на него, прежде чем толпа скроет его окончательно от ее глаз, у нее было такое скорбное лицо, что Тому стало стыдно. И этот стыд испепелил его гордость и отравил всю радость краденого величия. Все почести показались ему вдруг не имеющими цены. Они спали с него, как истлевшие лохмотья.

А процессия шла и шла; убранство улиц становилось все роскошнее; приветственные клики раздавались все громче; но для Тома Кэнти всего этого словно и не было. Он ничего не видел и не слышал. Королевская власть потеряла для него прелесть и обаяние; в окружающей пышности ему чудился упрек. Угрызения совести терзали его сердце. Он говорил себе: «Хоть бы бог освободил из этого плена!» Он невольно повторил те же слова, какие беспрестанно повторял в первые дни своего насильственного величия.

Сверкающая процессия все извивалась по кривым улицам древнего города, как бесконечная змея в блестящей чешуе. Народ приветствовал ее кликами; но король ехал, поникнув головой и ничего не видя перед собой, кроме оскорбленного лица своей матери. И в протянутые руки подданных уже не сыпались блестящие монеты.

— Слава! слава! — но он не внимал этим крикам.

— Да здравствует Эдуард, король Англии!

Казалось, вся земля дрогнула от ответного гула; не ответил только король. До него эти крики доносились, как отдаленные раскаты грома, заглушаемые другими звуками, раздававшимися ближе, в его собственной груди, в его собственной совести, — голосом, повторявшим постыдные слова: «Женщина, я не знаю тебя!»

Эти слова звучали в душе короля, как звучит погребальный колокол в душе человека на похоронах близкого друга, которому при его жизни он вероломно изменял.

На каждом повороте его ждали новые почести, новая роскошь, новые чудеса, грохот приветственных выстрелов, ликующие клики толпы; но король ни словом, ни жестом не отзывался на них, так как, кроме укоряющего голоса в своей собственной безутешной душе, он ничего и не слышал.

Мало-помалу и у зрителей изменились лица и вместо радостных стали озабоченными, и приветственные клики раздавались уже не так громко. Лорд-протектор скоро заметил это и сразу понял причину. Он подскакал к королю, обнажил голову, низко поклонился и шепнул:

— Государь, теперь не время мечтать! Народ видит твою поникшую голову, твое отуманенное чело и принимает это за дурное предзнаменование. Послушайся моего совета! Дай вновь воссиять твоему королевскому солнцу и озари свой народ лучами. Подними голову и улыбнись народу!

— Государь, теперь не время мечтать!

С этими словами герцог бросил направо и налево по пригоршне монет и вернулся на свое место. Мнимый король машинально исполнил то, о чем его просили. В его улыбке не было души, но только немногие стояли к нему настолько близко, только немногие обладали настолько острым зрением, чтобы заметить это. Он так мило и изящно наклонял свою украшенную перьями голову, с такой царственной щедростью сыпал вокруг новенькие блестящие монеты, что тревога народа рассеялась и приветственные клики загремели так же громко, как прежде.

А все же герцогу пришлось еще раз подъехать к королю и сделать ему замечание. Он прошептал:

— Великий государь, стряхни с себя эту гибельную грусть; глаза целого мира устремлены на тебя! — и с досадой прибавил: — Чтоб она пропала, эта жалкая нищенка! Это она так расстроила ваше величество!

Разряженный король обратил на герцога потухший взор и сказал беззвучным голосом:

— Это была моя мать!

— Это была моя мать!

— Боже мой… — простонал протектор, отъезжая назад. — Дурное предзнаменование оказалось пророчеством: он снова сошел с ума!

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ

День коронации.

Вернемся на несколько часов назад и займем место в Вестминстерском аббатстве в четыре часа утра в памятный день коронации. Мы здесь не одни: хотя на дворе еще ночь, но освещенные факелами хоры уже полны народа; множество людей забралось сюда уже с вечера. Они готовы просидеть шесть-семь часов, лишь бы увидеть зрелище, которое трудно надеяться увидеть два раза в жизни, — коронацию короля. Да, Лондон и Вестминстер поднялись на ноги с трех часов ночи, когда грянули первые пушки, и уже целая толпа не именитых, но зажиточных граждан, заплатив деньги за доступ на хоры, теснится у входов, предназначенных для людей их сословия.

Часы тянутся довольно тоскливо. Всякая суматоха мало-помалу стихла, так как хоры давно уже набиты битком. Присядем и мы: у нас довольно времени, чтобы осмотреться и подумать. Со всех сторон, куда ни бросишь взгляд, из полумрака, царящего в соборе, выступают части хоров и балконов, усеянные зрителями; другие же части тех же хоров и балконов скрыты от глаз колоннами и лепными украшениями. Нам ясно виден весь огромный северный придел собора — пустой в ожидании избранной публики. Нам виден также большой помост, устланный богатыми тканями. Посредине его, да возвышении, к которому ведут четыре ступени, помещается трон. В сидение трона вделан неотесанный плоский камень — Сконский камень,[33] на котором короновались многие поколения шотландских королей; обычай и время настолько освятили его, что теперь на нем коронуются английские короли. И трон и его подножие обтянуты золотой парчой.

Вокруг царит тишина, факелы светят тускло, часы лениво ползут. Но вот, наконец, рассветает, факелы потушены, мягкий свет разливается по огромному зданию. Теперь ясно можно различить все очертания этого благородного храма, но они вырисовываются мягко, как бы во сне, так как солнце слегка подернуто тучами.

В семь часов сонная монотонность этого ожидания впервые нарушается: с последним ударом в Северном приделе появляется первая знатная лэди, одетая, как Соломон в его славе; распорядитель в шелку и бархате провожает ее к отведенному для нее месту; другой, такой же нарядный, подобрав длинный шлейф леди, идет за нею и, когда она уселась, укладывает шлейф у нее на коленях. Затем он подставляет ей под ноги скамеечку и кладет неподалеку корону, чтобы лэди могла найти ее, когда настанет время всем представителям аристократии возложить на себя свои короны.

Появляется первая знатная лэди.

Супруги пэров появляются одна за другой, блестящей вереницей, а между ними мелькают нарядные распорядители, усаживая их и устраивая. Теперь внутренность храма представляет собою довольно оживленное зрелище. Везде жизнь, движение, яркие мелькающие краски. Немного погодя водворяется снова тишина; лэди все пришли и все уселись на свои места, целый акр человеческих цветов, пестрый и, как Млечный путь, сверкающий морозной пылью брильянтов. Тут перед вами все возрасты: старухи, сморщенные, желтые, седые — чуть не столетние, которые помнят коронацию Ричарда III и его смутные, давно забытые времена, и красивые пожилые дамы, и прелестные молоденькие женщины; есть и хорошенькие нежные девушки с блестящими глазами и свежими щеками; легко может статься, что они даже не сумеют надеть своих усыпанных алмазами коронок, когда придет великая минута: для них это дело новое, и справиться с волнением им будет не легко. Впрочем, нет, — мы шутим, — этого не может случиться, ибо у всех этих дам прическа устроена таким образом, чтобы можно было по первому сигналу быстро и безошибочно посадить коронки на надлежащее место.

Мы уже видели, что разодетые лэди усыпаны брильянтами, мы уже знаем, что это зрелище прелестно; однако настоящие чудеса еще впереди. Около девяти часов небо внезапно проясняется, и потоки солнечного света заливают внутренность собора, скамьи с нарядным дамами; каждый ряд горит ослепительными разноцветными огнями, и внезапная яркость этого зрелища пронзает нас, как электрический ток! Но вот в полосу света вступает чрезвычайное посольство из какой-то дальней восточной земли, замыкающее шествие других иностранных послов, — и у вас захватывает дыхание, такой блеск оно разливает вокруг себя; послы с головы до ног усыпаны драгоценными каменьями и при каждом движении сыплют вокруг пляшущие снопы алмазных искр.

Но переведем наш рассказ ради удобства в прошедшее время. Прошло часа два, два с половиной; глухой артиллерийский залп возвестил о прибытии короля и процессии; утомленная ожиданием толпа обрадовалась. Все знали, что придется еще подождать, так как королю надо одеться и приготовиться к торжественной церемонии; но теперь ожидание можно будет приятно заполнить разглядыванием пэров королевства, появляющихся во всем их пышном одеянии. Каждого пэра распорядители с почетом отводили на место и клали возле него его корону; зрители на хорах с живым любопытством наблюдали за всем: большинство из них впервые видели графов, герцогов и баронов, имена которых прославляются историей уже в течение пятисот лет. Когда, наконец, все пэры уселись, с хоров открылось столь дивное зрелище, что, действительно, стоило взглянуть на него, чтобы потом помнить всю жизнь.

Теперь на подмостки вступали один за другим епископы в парадном облачении, в митрах и занимали отведенные им места; за ними следовал лорд-протектор и другие важные сановники, а за сановниками — гвардейцы, закованные в сталь с ног до головы.

Наступила минута напряженного ожидания: наконец по сигналу грянула торжественная музыка, и Том Кэнти, в длинной мантии из золотой парчи, появился в дверях и поднялся на подмостки. Вся толпа, как один человек, встала, и началась церемония коронования.

Все аббатство наполнилось звуками торжественного гимна, и под звуки этого гимна Тома Кэнти подвели к трону. Один за другим совершались издревле установленные обряды, величавые и торжественные, и зрители жадно следили за ними; но чем скорее приближался конец церемонии, тем бледнее становился Том Кэнти, тем сильнее терзало отчаяние его кающуюся душу.

Наконец наступил последний обряд. Архиепископ кентерберийский взял с подушки корову Англии и поднял ее над головой дрожавшего всем телом мнимого короля. В тот же миг словно радуга озарила внутренность собора, так как все дворяне, как один человек, взяли свои коронки, возложили себе на головы и замерли.

Аббатство наполнилось смутным гулом. В эту торжественную минуту вдруг появилось новое действующее лицо, никем раньше не замеченное. То был мальчик, с непокрытой головой, в рваных башмаках, в грубой плебейской одежде. С торжественностью, совсем не подходившей к его грязному платью и жалкой внешности, он поднял руку и крикнул:

— Запрещаю вам возлагать корону Англии на эту преступную голову! Я — король!

В один миг мальчик был схвачен множеством негодующих рук. Но Том Кэнти в своем царственном одеянии прыгнул вперед и звонким голосом крикнул:

— Отпустите его и не троньте! Он действительно король!

Паника овладела собравшимися; пораженные, все приподнимались на своих местах и, переглядываясь, рассматривали главных действующих лиц этой странной сцены, словно не понимая, наяву они это видят или во сне. Лорд-протектор был изумлен не меньше других, но скоро овладел собой и воскликнул властным голосом:

— Не обращайте внимания на слова его величества: им опять овладел недуг. Схватите бродягу!

Его послушались бы, если бы мнимый король не топнул ногой и не крикнул:

— Под страхом смерти запрещаю вам трогать его: он — король!

Руки отдернулись. Все собрание замерло: никто не двигался, никто не говорил; правду сказать, никто и не звал, что делать и что говорить, — так странно и неожиданно было все случившееся. Пока все старались овладеть собою и собраться с мыслями, виновник переполоха подходил все ближе и ближе, с гордой осанкой и поднятым челом; он ни разу не остановился; и, пока все колебались в растерянности, он взошел на подмостки. Мнимый король с радостным лицом бросился ему навстречу, упал перед ним ка колени и воскликнул:

— О, государь! позволь бедному Тому Кэнти первому присягнуть на верность тебе и сказать: возложи на себя свою корону и вступи в свои права!

Том упал перед ним на колени…

Суровый взор лорда-протектора остановился на лице пришельца; но тотчас же лицо его смягчилось, и суровость сменилась выражением безмерного удивления. То же удивление выразилось и на лицах других сановников. Они переглянулись и невольно все разом отступили. У каждого мелькнула одна и та же мысль: «Какое странное сходство!»

Лорд-протектор подумал минуту, потом выговорил серьезно и почтительно:

— С вашего позволения, сэр, я желал бы предложить вам несколько вопросов…

— Я отвечу на них, милорд!

Герцог стал спрашивать его о покойном короле, о дворе, о принце, о принцессах. Мальчик отвечал на все безошибочно и не задумываясь. Он описал парадные комнаты во дворце, апартаменты покойного короля и покои принца Уэльского.

Это было странно; это было удивительно, да, это было необъяснимо. Дело принимало благоприятный оборот, и Том Кэнти надеялся, что течение уже несет настоящего короля к трону, но лорд-протектор покачал головой и сказал:

— В самом деле, это изумительно, но ведь это не больше того, что может сделать и государь наш король.

Замечание лорда-протектора опечалило Тома Кэнти — его всё еще называли королем, и он почувствовал, что теряет надежду.

— Это еще не доказательства, — прибавил лорд-протектор.

Волны оставили Тома Кэнти на троне, а настоящего короля уносили в открытое море.

Лорд-протектор поник головой, он подумал: «И для государства, и для всех нас опасно долго возиться с этой роковою загадкой: это может поселить раздор в народе и подорвать основы королевской власти». Он повернулся и сказал:

— Сэр Томас, арестуйте этого… нет, погодите!

Лицо его прояснилось, и он ошеломил оборванного кандидата на престол вопросом:

— Где государственная печать? Ответь на этот вопрос, и загадка будет разгадана, ибо на этот вопрос может ответить только принц Уэльский!

Это была счастливая мысль, удачная мысль. Так подумали все важные сановники, и в их заблестевших взорах выразилось безмолвное одобрение. Да! только настоящий принц мог разрешить до сих пор не разгаданную тайну исчезновения государственной печати. Маленький самозванец хорошо выучил свой урок, но здесь он споткнется, так как даже тот, кто научил его всему, не может ответить на этот вопрос. Хорошо! Очень хорошо! Теперь мы скоро выйдем из этого странного и опасного положения. Каждый кивал головой и усмехался от удовольствия в надежде, что дерзкий мальчик онемеет от смущения в сознании своей вины.

И как же все были удивлены, когда ничего подобного не случилось, — мальчик тотчас же спокойно и твердо сказал:

— В этой загадке нет ничего трудного.

И, даже не спросив позволения, он повернулся и отдал приказ с непринужденностью человека, привыкшего повелевать:

— Милорд Сент-Джон, ступай в мой кабинет во дворце, — никто не знает его лучше тебя, — и там, возле самого пола, в левом углу, самом дальнем от двери, выходящей в переднюю, ты найдешь медный гвоздь; нажми шляпку гвоздя, — и перед тобой откроется маленький тайничок, о существовании которого даже ты не знаешь и ни одна живая душа не знает, кроме меня да того мастера, который его устраивал для меня. Первое, что тебе попадется на глаза, будет большая государственная печать, — принеси ее сюда!

— Принеси ее сюда!

Все дивились этой речи и еще больше дивились тому, что маленький нищий не задумываясь выбрал из всех лордов Сент-Джона и назвал его по имени так просто и спокойно, как будто знал его всю свою жизнь. Вельможа чуть было не кинулся исполнить приказ. Он даже шагнул вперед, но во-время опомнился, и легкая краска выдала его промах. Том Кэнти обернулся к нему и резко сказал:

— Что же ты медлишь? Разве ты не слыхал королевского приказа? Ступай!

Лорд Сент-Джон отвесил глубокий поклон; многие заметили, что этот поклон удивительно осторожен; чтобы как-нибудь не компрометировать себя, лорд Сент-Джон не поклонился ни одному из королей в отдельности, но обоим зараз, или, вернее, нейтральному пространству между обоими. И вышел.

В нарядной группе сановников, стоявших на подмостках, началась движение, вначале едва заметное, но непрерывное, словно в калейдоскопе, когда мелкие частицы пестрой фигуры отпадают от одного центра и переходят к другому, образуя новую фигуру. Так и здесь, постепенно, едва заметно, блестящая толпа сановников, окружавшая Тома Кэнти, переместилась поближе к пришельцу. Том Кэнти остался почти один. Наступило напряженное ожидание, в течение которого немногие мягкосердечные люди, еще остававшиеся возле Тома Кэнти, набрались храбрости и один за другим, шмыгнув в сторону, присоединились к большинству. И теперь Том Кэнти, в царской одежде и самоцветных каменьях, стоял совсем одинокий, окруженный пустотой.

Лорд Сент-Джон вернулся. Лишь только его заметили у входа, все разговоры смолкли, и в соборе водворилась глубокая тишина; только его шаги глухо отдавались под высокими сводами. Все, затаив дыхание, с напряженным любопытством следили за ним; все глаза были устремлены на него. Он взошел на подмостки, помедлил немного, затем, отвесив низкий поклон Тому Кэнти, сказал:

— Государь, печати там нет!

— Государь, печати там нет!

Если бы на улице показался вдруг зачумленный, чернь шарахнулась бы прочь от него не с такой стремительностью, с какой это сборище побледневших, испуганных царедворцев отхлынуло от жалкого маленького претендента на английский престол. Миг — и он остался совершенно один под перекрестным огнем гневных и презрительных взглядов. Лорд-протектор запальчиво крикнул;

— Выбросьте этого нищего на улицу и прогоните его по всему городу, бичуя плетьми! Этот наглец не заслужил ничего лучшего.

Гвардейцы кинулись к мальчику, но Том Кэнти властно отстранил их рукой.

— Назад! Кто дотронется до него, ответит головой.

Лорд-протектор пришел в полное недоумение. Он спросил Сент-Джона:

— Хорошо ли вы искали? Впрочем, об этом бесполезно и спрашивать. В высшей степени странно! Когда мелкие вещи, безделушки пропадают бесследно, этому не удивляешься. Но каким образом такая объемистая вещь, как английская государственная печать, могла исчезнуть без следа и так, что никто не может найти ее? Такой тяжелый золотой круг…

Том Кэнти с заблестевшими глазами подскочил к нему и крикнул:

— Стойте! Какая она была? круглая? толстая? На ней были вырезаны буквы и девизы? Да? О, теперь я знаю, что такое эта большая печать, которую вы все так долго искали! Если б вы описали мне ее раньше, вы бы получили ее три недели тому назад. Я отлично знаю, где она лежит, но не я первый положил ее туда.

— А кто же, государь? — спросил лорд-протектор.

— Тот, кто стоит перед вами, — законный король Англии! И он сам скажет вам, где она лежит, — тогда вы поверите, что он знал это с самого начала. Подумай, государь! потрудись припомнить! Это было последнее, самое последнее, что ты сказал в тот день, прежде чем выбежал из дворца, переодетый в мои лохмотья, чтобы наказать обидевшего меня солдата.

Наступило гробовое молчание — ни звука, ни топота! Все глаза были устремлены на того, от кого ждали ответа; а он стоял, наклонив голову и наморщив лоб, и рылся в своей памяти, стараясь среди множества не имеющих цены воспоминаний уловить один-единственный ускользающий пустяк, зная, что, если он поймает этот пустяк, — он будет на троне, если же нет, — навсегда останется нищим изгнанником.

Проходили мгновения, проходили минуты, мальчик напрягал свою память и молчал. Наконец, подавив вздох, он медленно, покачал головой и выговорил дрожащими губами, с отчаянием в голосе;

— Я припомнил весь тот день, но что я сделал с печатью, — припомнить не могу.

Он помолчал, потом поднял глаза и проговорил с кротким достоинством:

— Милорды и джентльмены, если вы лишите вашего законного государя его достояния только оттого, что у него нет доказательства, я не останусь здесь, потому что я бессилен. Но…

— О, государь, какое безумие! — в ужасе воскликнул Том Кэнти. — Погоди! Подумай! Не сдавайся так скоро! Дело еще не потеряно! Слушай, что я тебе скажу, следи за каждым моим словом! Я вызову в твоей памяти этот день во всех подробностях, каждую мелочь. Мы разговаривали. Я рассказывал тебе о своих сестрах Нэн и Бэт, — ну вот, ты это помнишь? И о бабке, и о том, как мы, мальчишки, играем на Дворе объедков, — ты и это помнишь? Отлично! Следи только за мной, — ты все припомнишь. Ты дал мне есть и пить и с царственной любезностью отослал придворных, чтобы мне не было стыдно перед ними за свою невоспитанность… Ага, ты и это помнишь!

Том перечислял все подробности одну за другой, и принц кивал головою в знак того, что он припоминает; а сановники слушали и дивились: все это было так похоже на правду, между тем откуда могла возникнуть эта невозможная дружба между принцем и нищим? Никогда еще никакая толпа не была охвачена таким любопытством и не чувствовала себя столь ошеломленной, растерянной.

— Ради шутки, государь, мы поменялись одеждами. Потом мы стали перед зеркалом, и оказалось, что мы оба так похожи один на другого, будто и не переодевались совсем, — ты помнишь и это, да? Потом ты заметил, что солдат сильно ушиб мне руку, — смотри, я и до сих пор не могу держать ею даже перо, так одеревянели мои пальцы. Увидев это, твое высочество вскочил, поклявшись, что ты отомстишь солдату, и побежал к двери. Тебе надо было пройти мимо стола. Эта штука, которую вы называете печатью, лежала на столе, — ты схватил ее, озираясь вокруг, как бы ища, куда ее положить, потом увидал…

— Стой! Довольно! Благодарение богу, я вспомнил! — воскликнул взволнованным голосом оборванный претендент на престол. — Иди, мой добрый Сент-Джон: в рукавице миланского панцыря, что висит на стене, ты найдешь государственную печать!

— Верно, государь, верно! — воскликнул Том Кэнти. — Теперь английская держава — твоя, и тому, кто вздумает оспаривать ее у тебя, лучше бы родиться немым! Спеши, милорд Сент-Джон! Пусть твои ноги превратятся в крылья!

Все сборище было теперь на ногах. Оно прямо-таки обезумело от беспокойства, тревоги и жгучего любопытства. Весь собор гудел, как пчелиный улей. Все сразу заговорили возбужденно и пылко, внизу и на помосте — повсюду. Никто ничего не слышал и не интересовался ничем, кроме того, что кричал ему в ухо сосед или что он сам кричал в ухо соседу. Время промчалось мгновению.

Наконец по собору пронесся шопот, и на подмостках появился Сент-Джон. В поднятой над головою руке он держал государственную печать. Сразу же грянул крик:

— Да здравствует истинный король!

Минут пять в соборе стон стоял от кликов и грома музыки; вихрь носовых платков реял в воздухе; а тот, к кому относились все эти приветствия, маленький оборванец — отныне первый человек в Англии — стоял на виду у всех, посредине подмостков, счастливый и гордый; щеки его пылали румянцем, и вассалы его склоняли перед ним колени.

Затем все встали, и Том Кэнти воскликнул:

— Теперь, о государь, возьми назад твое царское одеяние и отдай бедному Тому, слуге твоему, его рубище!

Лорд-протектор отдал приказание:

— Разденьте этого маленького негодяя и бросьте его в Тауэр!

Но король, истинный, новый король, заявил:

— Не позволю! Только благодаря ему я получил обратно свою корону, — не смейте трогать и обижать его! А ты, милейший дядя, ты милорд-протектор, — неужели ты не питаешь никакой благодарности к этому бедному мальчику? Ведь, как я слышал, он пожаловал тебя в герцоги, — протектор покраснел, — но он, оказывается, не был настоящим королем — значит, чего стоит теперь твой громкий титул? Завтра ты через его посредство будешь ходатайствовать предо мной об утверждении тебя в этом звании, иначе тебе придется распрощаться с твоим герцогством и ты опять станешь простым графом.

После такой отповеди его светлость герцог Сомерсетский предпочел на время отойти в сторону. Король повернулся к Тому и ласково сказал:

— Мой бедный мальчик, как ты мог вспомнить, куда я спрятал печать, если я и сам не мог вспомнить?

— Ах, государь, это было не трудно, ибо я не раз употреблял ее в дело.

— Употреблял ее в дело… и не мог сказать, где она находится?

— Да ведь я не знал, что они ее ищут. Они мне не говорили, какая она, ваше величество!

— Что же ты с нею делал?

Щеки Тома густо покраснели; он потупил глаза и молчал.

— Говори, добрый мальчик, не бойся! — успокоил его король. — Что же ты делал с большой государственной печатью Англии?

Том опять запнулся и наконец смущенно выговорил:

— Я щелкал ею орехи!

Бедный ребенок! Эти слова были встречены таким взрывом хохота, что он едва устоял на ногах. Но если кто-нибудь еще сомневался в том, что Том Кэнти не был королем Англии, этот ответ рассеял все сомнения.

Эти слова были встречены взрывом хохота.

Тем временем с Тома сняли роскошную мантию и накинули ее на плечи королю. Мантия прикрыла его нищенские лохмотья. После этого прерванная коронация возобновилась. Настоящий король был помазан миром,[34] на голову его возложили корону, а пушечные выстрелы возвестили эту радость городу, и весь Лондон гудел от восторга.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Эдуард — король.

И до того, как Майлс Гендон попал в буйную толпу, запрудившую Лондонский мост, его наружность была весьма живописна, а когда он вырвался оттуда, она стала еще живописнее. У него и раньше было мало денег, а теперь и совсем ничего не осталось. Воры обчистили его карманы до последнего фартинга.

Но не беда, лишь бы найти мальчика. Как настоящий воин, он никогда не поступал наугад, и прежде всего составил план военных действий.

Что мог предпринять мальчик? Куда он мог направиться? Пожалуй, думал Майлс, для него было всего естественнее посетить первым делом то место, где он жил прежде; так поступают все бездомные, покинутые люди, все равно — сумасшедшие они, или в здравом уме. Где же он мог прежде жить? Его лохмотья и его близость к грубому бродяге, который, очевидно, хорошо знал его и даже называл его сыном, указывали на то, что он жил: в одном из беднейших лондонских кварталов. Долго ли придется его искать? Нет, Майлс найдет его легко и быстро. Он будет следить не за мальчиком, а за всяким уличным сборищем, большим или маленьким, и в центре какого-нибудь скопления людей рано или поздно найдет своего маленького друга; чернь, наверное, будет глумиться над ним, так как он по обыкновению, конечно, станет провозглашать себя королем. И тогда Майлс Гендон изувечит кого-нибудь из этих грубых людей и уведет своего питомца подальше, утешит, успокоит его ласковым словом, и никогда больше не расстанется с ним.

Итак, Майлс отправился на поиски. Час за часом он бродил по грязным улицам и закоулкам, выискивая сборища людей; он находил их на каждом шагу, но мальчика нигде не было. Это крайне опечалило его, но он не отчаивался. В своем плане он не находил никаких недостатков; просто военные действия затянулись на более продолжительный срок, чем он рассчитывал.

До рассвета он исходил не одну милю, повстречал множество всяких людей, но в результате чувствовал только утомление, голод, и ему очень захотелось спать. Он непрочь был бы позавтракать, но на это было мало надежды. Просить милостыню ему не приходило в голову; заложить шпагу — это все равно, что расстаться с честью. Можно бы продать что-нибудь из одежды, — но где сыщешь покупателя на подобную рвань?

В полдень он все еще бродил по улицам — в толпе, которая следовала за королевской процессией; он полагал, что маленького сумасшедшего непременно потянет взглянуть на такое зрелище. Он прошел вслед за процессией весь извилистый путь от Лондона до Вестминстера и до аббатства. Он бесконечно долго слонялся в толпе, разбившейся на отдельные кучки, и наконец, ничего не добившись, озабоченный, отошел прочь, обдумывая новый, лучший план военных действий. Он углубился в свои мысли и не сразу заметил, что город остался далеко позади и день клонился к вечеру. Выйдя наконец из задумчивости, он увидел, что находится за городом, невдалеке от реки. Это была живописная сельская местность, где расположены богатые усадьбы. Здесь не любят таких оборванцев, как он.

Погода стояла теплая; он растянулся на земле возле изгороди, чтобы отдохнуть и подумать. Скоро им овладела дремота; до него донеслись глухие отдаленные звуки пушечных выстрелов; он сказал себе: «Коронация кончилась», и тут же уснул. Перед тем он не отдыхал больше тридцати часов под ряд. Проснулся он только на следующее утро.

Он поднялся разбитый, обессиленный, умирающий от голода, умылся в реке и заковылял к Вестминстеру, ругая себя за то, что потерял столько времени даром. Голод внушил ему новый план: он прежде всего попытается добраться до старого сэра Гэмфри Марло и возьмет у него взаймы несколько шиллингов, а потом… Но пока и этого довольно, потом будет время усовершенствовать и разработать новый план; сначала надо выполнить его первую часть.

Часов в одиннадцать он очутился у дворца и, хотя народу кругом было много, он благодаря своему костюму не остался незамеченным. Он пристально вглядывался в лицо каждого встречного, выискивая сострадательного человека, который согласился бы доложить о нем старому сэру Гэмфри; о том, чтобы попытаться самому проникнуть во дворец в таком виде, разумеется не могло быть и речи. Вдруг мимо него прошел «мальчик для порки»; увидав Майлса, он вернулся и еще раз прошел мимо, пристально вглядываясь.

«Если это не тот самый бродяга, о котором так беспокоится его величество, то я безмозглый осел… Хотя я, кажется, и всегда был ослом. Все приметы налицо. Не может быть, чтобы премудрый господь создал два таких чудища сразу. Это было бы опасным перепроизводством чудес, ибо цена на них сильно упала бы. Как бы мне заговорить с ним!..»

Но тут сам Майлс Гендон вывел его из затруднения, потому что обернулся назад, почувствовав, что на него пристально смотрят. Подметив любопытство во взгляде мальчика, Майлс Гендон подошел к нему и сказал:

— Вы только что вышли из дворца; вы из придворных?

— Да, ваша милость!

— Вы знаете сэра Гэмфри Марло?

Мальчик вздрогнул от неожиданности и подумал про себя: «Боже! он спрашивает о моем покойном отце!»

Вслух он ответил:

— Хорошо знаю, ваша милость.

— Он там?

— Да, — сказал мальчик и про себя прибавил: «в могиле».

— Не будете ли вы так любезны сообщить ему мою фамилию и передать, что я желаю сказать ему два слова по секрету.

— Я охотно исполню ваше поручение, любезный сэр!

— В таком случае, скажите, что его дожидается Майлс Гендон, сын сэра Ричарда. Я буду вам очень благодарен, мой добрый мальчик!

Мальчик был, повидимому, разочарован. «Король что-то не так называл его, — сказал он себе, — ну да все равно. Это, должно быть, его брат, и я уверен, что он может дать сведения его величеству о том чудаке». Он попросил Майлса подождать немного, пока он принесет ответ. Он ушел, а Гендон остался ждать его в указанном месте, на каменной скамеечке внутри ниши дворцовой стены, где в дурную погоду укрывались обыкновенно часовые. Не успел он усесться, как мимо прошел отряд алебардщиков под командой офицера. Офицер увидел чужого человека, остановил своих людей и велел Гендону выйти из ниши. Тот повиновался и немедленно был арестован как подозрительная личность, шатающаяся около дворца. Дело начинало принимать нехороший оборот. Бедный Майлс хотел было объясниться, но офицер грубо приказал ему молчать и велел своим людям обезоружить и обыскать его.

— Может быть, вам бог поможет найти что-нибудь, — сказал бедный Майлс. — Я много искал и ничего не нашел, хотя мне так нужно было найти.

И действительно, у него ничего не нашли, кроме запечатанного письма. Офицер разорвал конверт, и Майлс улыбнулся, узнав «каракули» своего бедного маленького друга. Это было послание, написанное королем в тот памятный день в Гендонском замке. У офицера лицо пожелтело, когда он прочел английскую часть письма, а Майлс, выслушав ее, побледнел.

— Еще претендент на престол! — воскликнул офицер. — Они сегодня размножаются, как кролики. Схватите этого негодяя и держите его крепко, пока я снесу это драгоценное послание к королю.

«Ну, теперь все мои злоключения кончились, — бормотал Майлс, — ибо я, наверное, скоро буду болтаться на веревке. Эта записка мне не пройдет даром. А что станется с моим бедным мальчиком! — увы, это одному богу известно!»

Был арестован как подозрительная личность.

Через некоторое время Майлс увидел быстро возвращавшегося офицера и собрал все свое мужество, решившись встретить неизбежную смерть, как подобает мужчине. Офицер тотчас приказал солдатам освободить пленника и возвратить ему его шпагу; затем почтительно поклонился и сказал:

— Прошу вас, сэр, следуйте за мной!

Гендон пошел за ним, говоря себе:

«Если бы я не знал, что иду на верную смерть и что мне поэтому следует поменьше грешить, я бы, кажется, придушил этого мерзавца за его издевательскую любезность».

Они прошли через двор, очень людный, к главному подъезду дворца, где офицер с таким же почтительным поклоном сдал Гендона с рук на руки разодетому придворному, который в свою очередь отвесил ему низкий поклон и повел через большой зал, между двумя рядами пышно одетых дворцовых лакеев. Лакеи почтительно кланялись Гендону, а за спиной у него втихомолку надрывались от смеха при виде этого величавого «чучела». Придворный повел Гендона по широкой лестнице, которая так и кишела царедворцами, и наконец ввел его в обширный покой, где была собрана вся английская знать; он провел Майлса вперед, еще раз поклонился, напомнил ему, что надо снять шляпу, и оставил его среди комнаты. Глаза всех присутствующих устремились на него. Иные сердито нахмурились. Иные улыбались насмешливо.

Майлс Гендон был ошеломлен. Перед ним, всего в каких-нибудь пяти шагах, под пышным балдахином, сидел молодой король; полуотвернувшись и наклонив голову, он беседовал с какой-то райской птицей в образе человека, — наверное, с каким-нибудь герцогом. Гендон смотрел и думал, что и без того горько умереть в цвете лет и сил, а тут еще подвергают тебя такому унижению. Ему хотелось, чтобы король скорее покончил с приговором. В это время король поднял голову, и Гендон увидел его лицо. Увидел, — и у него даже дух захватило! Как очарованный, он смотрел, не спуская глаз с этого прекрасного молодого лица; он говорил себе:

«Господи, да ведь на троне — владыка царства мечтаний и призраков!»

Он смотрел на короля с изумлением и бормотал несвязные слова. Потом огляделся вокруг, пристально осматривая нарядную толпу, роскошный зал:

«Но ведь это же правда! Это не сон, а действительность!» сказал он себе.

Потом опять взглянул на короля и подумал:

«Сон это, или нет?.. Неужели он и вправду повелитель Англии, а не бездомный сумасшедший бродяга, за которого я принимал его? Кто разгадает мне эту загадку?»

Внезапно ему в голову пришла блестящая мысль. Он подошел к стене, взял стул, поставив его посредине зала и сел!

Толпа придворных загудела от гнева; чья-то грубая рука опустилась ему на плечо, чей-то голос воскликнул:

— Грубиян, невежа невоспитанный, как ты смеешь сидеть в присутствии короля!

Шум привлек внимание его величества; он протянул руку и крикнул:

— Оставьте его, не троньте: это его право!

Изумленные придворные отпрянули. А король продолжал:

— Да будет вам известно, лэди, лорды и джентльмены, что это мой верный и любимый слуга, Майлс Гендон, который своим добрым мечом спас своего государя от ран, а может быть и от смерти, и за это волею короля посвящен в рыцари. Узнайте также, что он оказал ему еще более важную услугу: он избавил своего государя от плетей и позора, приняв их на себя, и за это возведен в звание пэра Англии и графа Кентского, и в награду ему будут пожалованы богатые поместья и деньги, подобающие его высокому званию. Более того, привилегия, которой он сейчас воспользовался, дарована ему королем и останется за ним и его потомками, и все старшие в роде его будут из века в век иметь право сидеть в присутствии английских королей, пока будет существовать престол. Не троньте его!

В зале находились две особы, опоздавшие на коронацию и прибывшие из деревни во дворец лишь сегодня. Всего лишь пять минут находились они в этой зале; они слушали в немом изумлении, переводя взгляд с короля на «воронье пугало» и обратно. То были сэр Гью и лэди Юдифь. Но новый граф не замечал их. Он все смотрел на короля, не сводя глаз, и бормотал:

«Господи, помилуй меня! Так это мой нищий! Так это мой сумасшедший!.. А я-то хотел похвастаться перед ним своим богатством — родовой усадьбой, в которой семьдесят комнат и двадцать семь человек прислуги! Это о нем я думал, что он никогда не знал иной одежды, кроме лохмотьев, иной ласки, кроме пинков и побоев, и иной еды, кроме объедков! Это его я взял в приемыши и хотел сделать из него человека! Господи, хоть бы мне дали мешок, куда сунуть голову от стыда!»

Но потом он вдруг опомнился, упал на колени и, пока король пожимал ему руки, клялся в верности и благодарил за пожалованные ему титулы и поместья. Затем он встал и почтительно отошел в сторону; все смотрели на него с любопытством и многие с завистью.

В это время король увидел сэра Гью и, сверкнув глазами, гневно воскликнул:

— Лишить этого разбойника его ложного титула и украденных им поместий и заключить под стражу впредь до моих распоряжений!

Бывшего сэра Гью увели.

— Заключить его под стражу!

Теперь поднялась суета в другом конце залы: толпа расступилась, и между двух живых стен прошел Том Кэнти, причудливо, но богато одетый; впереди его шел камер-лакей, на обязанности которого лежало докладывать о посетителях. Том приблизился к королю и опустился перед ним на одно колено.

— Я узнал, — сказал король, — обо всем, что ты сделал в эти несколько недель, и очень доволен тобою. Ты управлял моим государством с дарственной кротостью и милосердием. Ты, кажется, нашел свою мать и сестер? Прекрасно! Мы позаботимся о них. А отца твоего вздернут на виселицу, если ты пожелаешь этого и если позволит закон. Знайте вы все, кто может слышать меня, что отныне мальчики, воспитывающиеся в Христовой обители[35] на королевский счет, будут получать не только телесную, но и умственную и духовную пищу; а этот мальчик будет жить там и займет почетное место среди воспитателей; а так как он был королем, то ему подобает особый почет; заметьте его одежду: она присвоена ему одному, и никто не смеет носить точно такую же. По этой одежде все будут узнавать его и, памятуя, что одно время он был королем, будут оказывать ему подобающие почести. Он находится под особой защитой и покровительством короны, и да будет всем известно, что ему даруется почетный титул королевского воспитанника.

Счастливый и гордый, Том Кэнти поднялся с колен и поцеловал руку короля; ему позволено было удалиться. Не теряя времени, он помчался к своей матери, чтобы рассказать и ей и сестрам все, что случилось, и поделиться с ними своею великою радостью.

Том поцеловал руку короля.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Правосудие и возмездие.

Когда все тайны наконец разъяснились, Гью Гендон признался, что жена его отреклась от Майлса по его приказанию. Сначала он угрожал ей, что, если она не отречется от Майлса Гендона, ей придется расстаться с жизнью; она ответила, что не дорожит своей жизнью и останется верной Майлсу; тогда муж сказал, что ее пощадят, но Майлс будет убит! И она дала слово и сдержала его.

Гью не преследовали за эти угрозы и за присвоение себе имущества и титула брата, так как Майлс и Юдифь не хотели давать показания против него; да и вообще в те времена жене было запрещено давать показания против мужа. Гью бросил жену и уехал на континент, где вскоре умер, а Майлс, граф Кентский, женился на его вдове. Великая радость и ликование были в деревне Гендона, когда они впервые посетили замок.

Об отце Тома Кэнти так больше и не слыхали.

Король отыскал фермера, которого заклеймили и продали в рабство, заставил его бросить преступную шайку и дал ему возможность жить безбедно.

Он освободил также из тюрьмы старого законника и снял с него наложенный на него штраф. Он пристроил дочерей двух баптисток, которых на его глазах сожгли на костре, и строго наказал того чиновника, который незаслуженно избил плетьми Гендона.

Он спас от виселицы подмастерья, который был осужден за то, что поймал заблудившегося сокола; спас женщину, укравшую отрезок сукна у ткача; но уже не успел спасти человека, осужденного на смерть за убийство оленя в королевском лесу.

Он оказывал постоянное благоволение судье, сжалившемуся над ним в то время, когда его обвиняли в краже поросенка, и с истинным удовольствием видел, как этот судья мало-помалу приобретал всеобщее уважение и сделался известным и почтенным человеком.

До конца дней своих король любил рассказывать историю былых приключений, начиная с той минуты, когда часовой прогнал его от дворцовых ворот, и кончая ночью, когда он искусно вмешался в толпу рабочих, украшавших аббатство, проскользнул в собор, спрятался в исповедальне и уснул так крепко, что на следующее утро чуть не проспал коронации. Он говорил, что частые повторения этого драгоценного урока укрепляют его в намерении извлечь из него пользу для своего народа и что, пока жив, он будет рассказывать эту историю, оживляя в своей памяти скорбные впечатления и укрепляя в своем сердце ростки сострадания.

Майлс Гендон и Том Кэнти во все его краткое царствование оставались его любимцами и искренно оплакивали его, когда он умер. Добрый граф Кентский был достаточно благоразумен и не слишком злоупотреблял своей особой привилегией, но все же он воспользовался его дважды, кроме того случая, который нам известен: один раз при восшествии на престол королевы Марии и другой — при восшествии на престол королевы Елизаветы. Один из его потомков воспользовался тою же привилегией при восшествии на престол Иакова I. Прежде чем этой привилегией собрался воспользоваться его сын, прошло около четверти века, и «привилегия Кентов» была забыта большинством придворных, так что, когда в один прекрасный день тогдашний Кент позволил себе сесть в присутствии Карла I, поднялся страшный переполох! Но дело скоро объяснилось, и привилегия была подтверждена. Последний из графов Кентов пал в гражданской войне, сражаясь за короля, и с ним кончилась эта странная привилегия.

Том Кэнти дожил до глубокой старости; это был красивый седовласый старец, величавой и кроткой наружности. Все искренно уважали его и оказывали почет его странной необычайной одежде, которая напоминала о том, что «в свое время он сидел на престоле». При его появлении все расступались, давали ему дорогу и шептали друг другу:

— Сними шляпу, это королевский воспитанник!

И все кланялись ему, а он в ответ ласково улыбался, и эту улыбку ценили высоко, потому что, когда произошли описанные здесь события, он вел себя с таким благородством.

Да, король Эдуард Шестой жил недолго, бедный мальчик, но он достойно прожил эти годы. Не раз, когда какой-нибудь важный сановник, какой-нибудь раззолоченный королевский вассал упрекал его в излишней снисходительности или доказывал, что тот или другой закон, который хотел он смягчить, и без того достаточно мягок и без того не причиняет никому чрезмерных стеснений и мук, юный король устремлял на него свои большие, красноречивые, полные грустного сострадания глаза и говорил:

— Что ты знаешь об угнетениях и муках? Об этом знаю я, знает мой народ, но не ты.

По тем жестоким временам — царствование Эдуарда VI было на редкость милосердечным и кротким. И теперь, расставаясь с ним, попытаемся сохранить о нем добрую память.