I. Лекарство от любви

Великолепный мистер Моррис был англичанин и жил в дни королевы Виктории Благополучной. И был он человек состоятельный и очень рассудительный. Он читал газету «Таймс» и аккуратно ходил в церковь. И когда ему перевалило за сорок, на лице у него застыло выражение спокойного презрения ко всем людям иного сорта, чем он сам.

Он был один из тех людей, которые делают все в меру и во-время, как подобает порядочному человеку. Он всегда носил платье такое, как подобает, совсем не франтовское, но и отнюдь не обтрепанное; делал надлежащие взносы на соответственные богадельни, без хвастовства, но также и без скупости. И даже волосы его всегда были острижены до подобающей длины.

Все, что подобает иметь порядочному человеку в его положении, м-р Моррис имел. И что не подобает иметь порядочному человеку в его положении, того он не имел.

В числе всякого другого подобающего имущества м-р Моррис имел также жену и детей. Конечно, и жена была такая, как подобает, и детей именно столько и именно такие, каких подобает иметь порядочному человеку. И, насколько было известно м-ру Моррису, не было за ними никаких фантазий и причуд. Они одевались прилично и солидно и жили в прекрасном доме, выстроенном с претензией на стиль времен королевы Анны, как это было в моде при королеве Виктории. Вместо бревен была лепная штукатурка с поддельным рельефом, и стены были обложены поддельным дубом, и терраса была из жженой глины с подделкой под мрамор, и над парадною дверью были цветные стекла, вроде тех, какие бывают в церквах.

Сыновья м-ра Морриса учились в солидных учебных заведениях и готовились к почтенным профессиям. Дочери его, несмотря на некоторые протесты, довольно фантастичные, были выданы замуж за приличных молодых людей, солидных и старообразных, с родством и связями. И наконец, когда настало подобающее время, м-р Моррис умер. Его могильный памятник был сделан из мрамора, без глупых и трогательных надписей, почтенный и солидный, какой вообще полагался по стилю той эпохи.

После смерти своей м-р Моррис подвергся подобающим изменениям, и задолго до начала нашего рассказа его тело и кости уже превратились в прах и развеялись на все четыре стороны. Его дети и внуки, и правнуки, и праправнуки тоже обратились в прах и тлен и развеялись по ветру. При жизни своей он бы ни за что не поверил, что в один из грядущих дней даже прах его правнуков развеется на четыре стороны земли. И если бы ктостал распространяться об этом, он принял бы каждое слово, как личную обиду.

Он был один из тех почтенных людей, которые ни капли не интересуются грядущим. И, кажется, он даже полагал молчаливо, что после его смерти не будет никакого грядущего. Тем не менее это грядущее настало, и после того, как прах его потомков до четвертого поколения смешался с землею, и дом с претензией на стиль рассыпался вместе с другими претензиями, и «Таймс» исчез, и цилиндр совершенно вышел из моды, и даже солидный могильный памятник был пережжен на известь и попал в бочку с цементом, и все, что м-р Моррис считал почтенным и незыблемым, рухнуло и рассыпалось, — после всего этого мир все-таки продолжал, как ни в чем не бывало, итти вперед и люди жили так же, как и покойный м-р Моррис, — не заботились о грядущем и вообще ни о чем, кроме собственных дел, семьи и имущества.

И странно сказать, — даже малейший намек об этом обстоятельстве в свое время наверное разгневал бы м-ра Морриса, — но теперь по всему свету жили и дышали, повсюду были разбросаны люди, в жилах которых текла кровь м-ра Морриса. Точно так же, как будет потом в надлежащее время разбросана жизнь и кровь каждого читателя этой правдивой истории и смешана вместе с сотнями других таких же источников жизни, вне пределов расчета и исследования.

В числе потомков этого м-ра Морриса был один, столь же трезвый и рассудительный, как и его предок. Он был такого же приземистого плотного сложения, как тот древний человек девятнадцатого века, от которого он заимствовал свое имя.

Моррис[1] — теперь это имя писалось фонетически — Морис.[2] Лицо его имело точно такое же полупрезрительное выражение. Был он также человек состоятельный по современному масштабу, и не любил «новомодных штук» и бредней о будущем прогрессе и о положении рабочего класса, — точь в точь, как не любил всего этого его предок Моррис.

Он не читал газеты «Таймс» и даже едва ли знал, что когда-либо на свете существовала такая газета, ибо газеты давно исчезли в бездне времен.

Но говорящий аппарат, который сообщал ему новости по утрам, — был как будто живой голос покойного Бловица, воплощенный в стальном механизме.

Этот говорильный аппарат походил размерами и формой на круглые стенные часы. С передней стороны, внизу, были электрический барометр, такой же календарь и хронометр, и кроме того автоматический указатель предстоящих деловых свиданий. Но вместо циферблата часов зияло открытое устье металлического рупора.

Когда в аппарате имелись новости, из рупора неслось: «галлоуп, галлоуп!» как будто индюк клохтал, и тотчас же резкий голос выкликал громогласно каждый параграф. Он сообщал Морису ясным, звучным, немного гортанным голосом обо всех происшествиях за минувшие полусутки; о несчастных случаях на воздушных поездах, летавших кругом светаа; о приездах знатных особ в Тибетские горные курорты и о собраниях акционеров больших монопольных компаний за прошлый вечер. Слушая все это, Морис одевался. И если ему надоедали эти сообщения, он нажимал кнопку, аппарат на секунду как будто давился, а потом начинал говорить о чем-нибудь другом.

Конечно, туалет Мориса совсем не походил на туалет его предка. И трудно сказать даже, который из двух был бы больше смущен, очутившись в платье другого. Морис, во всяком случае, скорее бы вышел на улицу совсем нагишом, чем согласился бы напялить на себя черный фрак, серые брюки, перчатки и цилиндр, хотя именно это платье когда-то придавало мистеру Морису его самоуверенную солидность.

И затем — Морису не приходилось уже бриться. Искусный оператор давно удалил с его лица каждый волос вместе с корнем. Одеваясь, он прежде всего натягивал брюки красивого янтарно-розового цвета, из материи, непроницаемой для воздуха. Он надувал их при помощи ручной помпы так, чтобы получилось впечатление, что у него здоровые крепкие мускулы.

После того, он надевал прямо на тело такую же пневматическую куртку. Таким образом костюм Мориса представлял из себя изолирующий воздушный слой и прекрасно защищал против жары и холода. Сверх пневматического костюма Морис набрасывал тунику из тонкого шелка янтарного цвета — и в заключение алый плащ с причудливо вырезанным краем. На голове у Мориса давно уже не было волос: все волосы были искусно удалены, и Морис носил красивую ярко-красную шапочку. Шапочка эта была слегка надута водородом и, присасываясь, крепко держалась на голове; этот головной убор больше всего походил на петушиный гребешок. Сознавая скромность и приличие своего костюма, Морис спокойным взором смотрел прохожим в лицо.

Этот Морис (вежливый титул «мистера» давноуж вышел из употребления) состоял на службев Управлении Главного Треста Воздушных и Водяных Двигателей, который владел всеми воздушными турбинами и водопадами на земном шаре и снабжал человечество электрической энергией и также водою.

Он жил в огромной гостинице на Седьмой улице и занимал обширное и комфортабельное помещение на семнадцатом этаже. Домашнее хозяйство и семейная жизнь давно уступили место более утонченным формам общественности. Домашняя прислугаисчезла; кухня усложнилась; требования личного комфорта значительно повысились; арендная плата за землю в городах очень поднялась; вести отдельное хозяйство не было никакой возможности, если бы даже кто и обладал такими варварскими вкусами, как во времена королевы Виктории…

Окончив свой туалет, Морис вышел в широкий коридор, в средине которого проходила подвижная платформа. На платформе были расставлены стулья и на стульях сидели изящно одетые мужчины и дамы.

Раскланявшись с знакомыми, — разговаривать до завтрака считалось неприличным, — Морис занял один из стульев и через несколько секунд подъехал к лифту. На лифте он спустился в большой роскошный зал, где автоматически подавался завтрак.

Однако, завтрак теперь был совсем не такой, как во времена королевы Виктории. Толстые караваи хлеба, которые надо было резать на ломти и намазывать маслом для того, чтобы сделать их съедобными; куски мяса, изрубленные и поджаренные, чтобы хоть слегка замаскировать, что это — трупы животных; яйца, только-что взятые из-под испуганной курицы — вся эта грубая пища внушала бы только отвращение и ужас утонченному вкусу современных людей.

Теперь приготовлялись пирожки и печенья приятного вида и разнообразной формы, так что уже не было ни малейшего сходства с внешним видом несчастных животных, которые отдали свое тело и свою кровь на приготовление этих изящных блюд.

Блюда появлялись из особого шкафчика сбоку стола и автоматически катились по рельсам вперед. Поверхность стола на взгляд и на-ощупь человеку 19-го века показалась бы покрытой камчатным полотном. На самом деле это был оксидированный металл, который очень легко можно было вымыть тотчас же после еды. В зале были сотни таких столиков, и за столиками по одному или целыми компаниями — сидели современники Мориса. Когда Морис сел за стол, заиграл незримый оркестр — и звуки заполнили весь зал.

Но Морис не интересовался ни завтраком, ни музыкой. Его глаза все обращались к проходу между столами, как будто он поджидал кого-то запоздавшего. Наконец, он быстро встал и сделал кому-то приветственный жест рукой.

В проходе показался господин, высокий и смуглый, в двухцветном желто-зеленом костюме.

У него было бледное лицо и напряженный, странно серьезный взгляд. Медленными, размеренными шагами человек этот подошел ближе. Морис сел и рядом с собою поставил стул для пришедшего.

— Я думал уже, что вы не придете, — сказал Морис.

Хотя и прошло уже много времени, английский язык все еще оставался почти таким же, каким он был в эпоху Виктории Благополучной. Применение фонографа и других приспособлений для записи звуков и постепенная замена книг такими звуковыми записями не только спасли человеческое зрение, но одновременно еще ввели в обиход хорошие образцы языка, и тем остановили представлявшийся столь неизбежным процесс изменения человеческой речи.

— Меня задержал пациент, — сказал господин в желто-зеленом — и, правду сказать, довольно интересный… Видный политический деятель… гм… страдает от переутомления…

Он посмотрел на завтрак и присел к столу.

— Я, знаете, не спал почти двое суток…

— Скажите! — сказал Морис, — двое суток не спали! Вам, гипнотизерам, видно, покою не дают.

Гипнотизер положил себе на тарелку густого янтарного желе.

— Ко мне обращаются многие, — сказал он скромно.

— Бог знает, что бы мы делали без вас.

— О, мы уж вовсе не так необходимы, — возразил гипнотизер, медленно смакуя желе. — Свет обходился без нас не одну тысячу лет. Даже двести лет назад нас еще не было, по крайней мере в практической медицине. Были, конечно, лекаря, сотни и тысячи, по большей части невежды страшные и все — как бараны; у всех — одни и те же рецепты. Но врачей духа — не было совсем, если не считать нескольких грубых, эмпирических попыток в этой области.

Он замолчал и занялся своим желе.

— Разве в то время людские умы не подвергались болезням? — спросил Морис.

Гипнотизер покачал головой:

— В то время не обращали внимания, если кто и бывал немного с придурью. Жить было легко и просто. Не было такого соперничества. Уж разве у кого в голове было здорово неладно — ну, тогда замечали. Тогда отправляли людей. Только тогда можно было отправить в этот, как его называли, — дом умалишенных.

— Я знаю, — сказал Морис. — В этих глупейших исторических романах, которые теперь вошли в такую моду, герой постоянно спасает молодую девицу из дома умалишенных, или из другого места в таком же роде… Меня, впрочем, весь этот вздор не очень интересует.

— Меня интересует, — сказал гипнотизер. — Так увлекательно думать об этих странных, причудливых, полуцивилизованных днях 19-го века, когда мужчины были мужественны, а женщины наивны. Мне нравятся повести с такими приключениями. Любопытное было время: грязные железные дороги; паровозы, изрыгающие клубы дыма; странные маленькие домики; запряженные лошадьми повозки. Вы, должно быть, не читаете печатных книг?

— Ну, нет, — сказал Морис. — Я учился в новой школе, и мы не занимались такой устарелой чепухой. С меня совершенно довольно и говорильных машин.

— Без сомнения, — сказал гипнотизер и стал выбирать для себя новое блюдо, — без всякого сомнения.

— Знаете ли, — начал он снова, накладывая себе на тарелку порцию темно-голубого паштета, который выглядел весьма аппетитно, — в те дни о нашем искусстве никто и не думал. Если бы тогдашним людям кто-нибудь сказал, что через две сотни лет целый класс врачей будет специально заниматься лечением духа и памяти, внушать полезные идеи, изглаживать воспоминания, побеждать и регулировать вредные инстинкты, и все это посредством гипнотизма, — да они бы никогда не поверили, что такие вещи возможны. Только немногие знали о том, что приказание, полученное под гипнотическим внушением, даже приказание забыть или приказание хотеть, будет непременно исполнено потом по окончании сеанса. А между тем и тогда уже иные могли бы указать, что такой результат от внушения наступает в свое время с неизбежностью не меньшей, чем, скажем, прохождение Венеры. И тогда уже иные предвидели, что должно выйти из гипнотического внушения.

— Разве тогда уже знали о гипнотизме?

— О, да. Его даже применяли для удаления зубов без боли, и так далее… Этот голубой паштет удивительно вкусен. Что это такое?

— Не имею понятия, — сказал Морис, — хотяправда; он очень хорош. Возьмите еще.

Гипнотизер похвалил еще раз и взял новую порцию.

— Между прочим, — начал опять Морис, стараясь принять небрежный тон, — по поводу этих романов, э… Мне вспомнилось, э… что я хотел говорить с вами о чем-то подобном… — он замолчал и перевел дух.

Гипнотизер слегка насторожился, не оставляя еду.

— Видите ли, — сказал Морис, — дело в том, э… что у меня есть дочь. Я, знаете ли, дал ей, э… тщательное воспитание. Не было такого лектора, из самых выдающихся, чтобы она от него не имела телефонного провода. Танцы, пластика, манеры, философия, художественная критика… и все такое.

Он сделал рукою широкий жест.

— Я, видите ли, думал выдать ее замуж за друга моего Биндона. Из общества Летательных Станций. Знаете, такой невысокий брюнет; человек не совсем приятный, если правду сказать, но в общем отличный малый.

— Да, — сказал гипнотизер. — А сколько ей лет?

— Восемнадцать.

— Опасный возраст… Дальше…

— Видите ли. Она, я вам скажу, начиталась этих романов до крайности, даже философию забросила. Забрала себе в голову всякий вздор, например, о воинах, которые сражались с этими, как их, этрусками, что ли?

— Быть может, с египтянами.

— Очень возможно. Пускай с египтянами. Дрались, знаете ли, мечами и пистолетами и всякими штуками, — ужас такой, — и еще об юных героях на миноносках, которые взрывали испанцев, кажется, — и о других таких же авантюристах. И по этому поводу решила, что она должна выйти замуж по любви. А этот бедный маленький Биндон…

— Понимаю, мне приходилось лечить таких, — сказал гипнотизер. — А как зовут того, другого?

Морис с виду сохранял полнейшее хладнокровие.

— Не знаю даже, как и ответить, — начал он смущенно. — Этот человек, — голос его понизился почти до шопота, — просто служащий на одной из платформ, где пристают парижские аэропланы. Он, как это говорится в романах, — приятной наружности, и очень молод, и очень эксцентричен. Увлекается стариной, умеет читать и писать. И она тоже.

И вместо того, чтобы разговаривать по телефону, как делают разумные люди, они пишут и пересылают друг другу эти, как их…

— Записки?

— Нет, не записки… Как это… Ах, да, поэмы.

Гипнотизер поднял вверх брови.

— Как они познакомились?

— Случайно. Она споткнулась, выходя из парижского аэроплана, и он подхватил ее. Минуты было довольно, чтобы произошла эта скверная история.

— Ну, — сказал гипнотизер, — что же еще?

— Разве этого мало? — сказал Морис. — Надо их остановить. Именно ради этого я и просил вас приехать. Что нужно сделать? И что возможно? Я ведь не знаю. Я не специалист. Но вы…

— Гипнотизм — не волшебство, — сказал господин в зеленом, опираясь обеими руками на обеденный стол.

— Да, конечно. Но все-таки…

— Людей нельзя гипнотизировать против их воли. Если у нее хватило духу, чтобы воспротивиться браку с Биндоном, то хватит, конечно, и на то, чтобы оттолкнуть гипнотическое внушение. Но если бы удалось ее загипнотизировать каким хотите способом, тогда…

— Вы могли бы…

— Да, конечно. Только бы нам подчинить ее гипнозу, и тогда мы можем внушить ей, что она должна выйти замуж за Биндона, что это ее судьба, или что тот молодой человек отвратителен, и что вид его должен вызывать у нее тошноту, или еще что-нибудь в том же роде. Или же мы можем усыпить ее покрепче и внушить ей полное забвение обо всем этом.

— Вот это лучше всего.

— Вся задача в том, как ее загипнотизировать. Вам, конечно, не следует и виду подавать. Против вас она и без того настороже.

— Как это глупо, — проворчал Морис, — человек не может располагать собственной дочерью!

Гипнотизер немного подумал.

— Дайте мне имя и адрес девушки, — сказал он, — и все сведения, какие у вас есть. Кстати, не замешаны ли тут денежные вопросы?

Морис замялся.

— Есть некоторая сумма, даже, если хотите, значительная сумма, в бумагах Дорожной Компании… наследство от матери. Это особенно досадно.

— Понимаю, — сказал гипнотизер. И допрос продолжался.

Между тем Элизабэт Морис сидела в приемной в одном из верхних этажей Летательной Станин вместе с своим другом. Он читал ей поэму, которую написал в это утро во время дежурства на станции. Кончил, — и оба замолчали. И в эту самую минуту с высоты, с неба стал спускаться аэроплан, возвращавшийся из Америки. Вначале он был, как маленькое бледное пятнышко среди далеких прозрачных облаков. И почти тотчас же пятнышко стало белее и шире, выросло — и они могли уже разглядеть ряды парусов, каждый парус шириной в несколько сот футов, и длинный корпус машины, и даже пассажирские кресла, которые отсюда представлялись линией точек. И хотя аэроплан падал вниз, казалось, что он поднимается в небо, и его черная тень запрыгала по городской кровле, направляясь к ним. Раздался шум рассекаемого воздуха и резкий свисток. Это сирена машины извещала платформу о своем приближении. И тотчас же свисток оборвался; аэроплан спустился вниз, и небо попрежнему было свободно и ясно.

Элизабэт снова взглянула в лицо своему другу. Дэнтон прервал молчание и стал говорить о том, как они разорвут все путы, в одно прекрасное утро взлетят в небеса на таком же аэроплане и направятся в другое полушарие, в солнечный город веселья, на берегу Японского моря. По временам Дэнтон начинал говорить на том странном языке, который целиком состоит из уменьшительных и ласкательных и на котором испокон веков говорят влюбленные; впрочем, как и все влюбленные, Дэнтон считал, что этот язык — именно его изобретение.

Слушать Дэнтона ей было приятно и вместе — несколько страшно. И когда он стал умолять, чтобы это чудное утро настало скорее, она сказала застенчиво: «Милый, потом… когда-нибудь»… И после того ему пришлось вернуться наверх на дежурство. Она прошла к подъемной машине, поднялась вверх и вышла на одну из городских улиц, прикрытую сверху стеклянною кровлей и полную бегущих платформ. На одной из этих платформ она доехала до своей квартиры в Большом Женском Отделе и для того, чтобы развлечь свои мысли, присоединила телефон к ученому лектору. Но в сердце у нее сияли яркое солнце с летательной станции, и перед этим сиянием вся ученость в мире казалась скучной и серой.

Она провела полдень в гимнастическом зале и пообедала вместе с двумя другими подругами и общей компаньонкой: в зажиточных классах еще держался обычай брать компаньонку для девушек-сирот. У компаньонки был гость, приличный господин в зеленом и желтом; у гостя было бледное лицо и живые глаза. Он завел интересный разговор и, между прочим, стал хвалить новый исторический роман популярного беллетриста, только-что выпущенный в свет. Этот роман касался эпохи Виктории, и автор в подражание старомодным книгам ввел отдельные заголовки для каждой главы; например: «Как извозчики из Пимлико задержали омнибусы с Виктории и о битве в Дворцовом квартале», или: «Как полисмен на Пиккадили был убит среди белого дня при исполнении служебных обязанностей».

Господин в зеленом и желтом похвалил это нововведение.

— Меня привлекают эти яркие заголовки, — сказал он. — Они с двух слов вводят вас в этот причудливый буйный мир, где люди на грязных улицах натыкались на животных и на каждом углу могла встретиться смерть. В то время была настоящая жизнь! Каким широким должен был казаться людям наш маленький свет. Были даже страны еще неизведанные. Мы, современные люди, почти уничтожили самую способность удивляться. Жизнь наша протекает в таком образцовом порядке, что совершенно не осталось места для мужества, терпения, веры и разных благородных страстей.

Он говорил и говорил, увлекая воображение слушательниц, и наконец, эта жизнь, которую они вели в огромном Лондоне 22-го века, перемежая ее поездками во все концы земли, эта жизнь стала казаться бледной и скучной в сравнении с красками преображенного прошлого.

Элизабэт слушала молча, но постепенно заинтересовалась и даже робко стала вставлять короткие фразы. Господин в желто-зеленом отвечал мимоходом и тотчас же возвращался к своему увлекательному рассказу. Теперь он описывал новый метод художественного восприятия. Люди подвергаются гипнотизации и посредством ряда искусных внушений приходят к тому, что воображают себя живущими в древнее время. Они переживают любой исторический роман — как подлинную жизнь, и после пробуждения у них остается об этом воспоминание, как о действительных событиях.

— Мы искали этот способ много лет, — говорил гипнотизер, — и наконец нашли. Теперь мы создаем искусственные сны. Подумайте, — какие это дает надежды обогатить человеческий опыт, оживить фантазию, дать человеку убежище от этой прозаической жизни.

— И вы этого достигли? — с жаром спросила компаньонка.

— Да, достигли, — сказал гипнотизер. — Вы можете заказать себе сон по собственному выбору.

Компаньонка первая подверглась внушению и, проснувшись, была потрясена чудесной живостью сна.

Две другие девушки, заразившись ее энтузиазмом, тоже отважились сделать экскурсию в чудесное прошлое.

Элизабэт никто не приглашал последовать их примеру. Она соблазнилась сама и рискнула спуститься в царство грез, где исчезает свободный выбор и свободная воля.

Так удалась эта маленькая хитрость.

На следующее утро Дэнтон напрасно ждал в прежней зале под станцией. Элизабэт не пришла. Он огорчился и даже рассердился. Она не пришла на второй и на третий день. Тогда он испугался. Чтоб скрыть свой страх от самого себя, он стал составлять ряд новых сонетов, собираясь прочесть их Элизабэт при первой же встрече.

Три дня он подавлял свое беспокойство, но наконец — правда предстала перед ним, ясная, холодная, неоспоримая. Она должно быть заболела или, быть может, умерла, — он не хотел допустить, что она разлюбила. Еще неделя прошла в медленной пытке. И потом он увидел, что на всей земле ему нужно только ее одну, и пусть никакой надежды нет: все равно, он будет искать ее, пока не отыщет.

У него были кой-какие деньги. Он бросил свое место и стал отыскивать девушку. Он не знал условий ее семейной жизни, не имел даже ее адреса: Элизабэт хотела, чтобы их красивую любовь не портили эти ненужные подробности, а в особенности заботилась о том, чтобы как-нибудь не обнаружилась разница в их материальном положении.

Городские улицы открылись перед Дэнтоном направо и налево, на восток и на запад. Даже еще в эпоху Виктории Лондон был лабиринтом, — маленький Лондон с его жалким четырехмиллионным населением. А теперь это был уже Лондон 22-го века с населением в тридцать миллионов. Дэнтон сначала искал с неослабной энергией, не оставлял себе времени даже на еду и на сон. Минули недели и месяцы, он прошел сквозь все стадии усталости, отчаяния, уныния и гнева. Уже не оставалось ни малейшей надежды, но Дэнтон еще долго расхаживал по улицам почти машинально, заглядывал в лица, толкался в толпе, скитался по всем переулкам, проходам и подъемам этого огромного человеческого улья.

Наконец, совсем неожиданно Дэнтон увидел ее.

Был праздничный день. Дэнтону захотелось есть. Он заплатил за билет и вошел в обеденную залу одного из больших городских ресторанов. Пробираясь вперед между бесчисленными столами, машинально разглядывал он лица сидевших людей.

И вдруг остановился, не веря глазами. Совсем близко, в десяти шагах, сидела Элизабэт и смотрела прямо на него. Глаза у нее были холодные, чужие, равнодушные, как у статуи. Она остановила глаза на Дэнтоне, потом взгляд ее скользнул дальше.

Уж не обознался ли он? Нет, это была она. Он узнавал каждый жест ее руки, каждый локон своенравно падавший на белую шею. Сидевший рядом с Элизабэт сказал ей что-то, и она усмехнулась ему. Это был невзрачный человек в странном костюме с выступами и рогами, надутыми воздухом, — похожий на большую лягушку. То был Биндон, счастливый жених, выбранный для Элизабэт ее отцом.

С минуту Дэнтон стоял бледный, с диким взглядом. Потом он ощутил необычайную слабость и должен был присесть у одного из столиков. Он сидел, отвернувшись от Элизабэт, и не смел уже больше взглянуть на нее. Когда наконец он решился и поднял глаза, Элизабэт и Биндон и еще двое других уже вставали, чтобы уйти. Эти другие — были ее отец и компаньонка.

Так Дэнтон сидел и не мог шевельнуться, пока четыре фигуры не стали исчезать вдали. Тогда он внезапно вскочил и бросился вдогонку. На одну минуту он потерял их из виду. Потом на одной из пересекавших город широких улиц с подвижными путями он снова встретил Элизабэт и ее компаньонку. Биндон и Морис исчезли.

Дэнтон больше не мог сдерживаться. Он чувствовал, что должен тотчас же заговорить с нею — иначе смерть. Он протолкался вперед к тому месту, где они сидели, и сел рядом с ними. Его бледное лицо было искажено истерическим возбуждением. Он схватил Элизабэт за руку.

— Элизабэт, — позвал он.

Она обернулась с неподдельным изумлением. И на лице ее не отразилось никакого чувства, — только страх перед незнакомым человеком.

— Элизабэт! — крикнул он еще раз и голос его прозвучал странно, как чужой. — Дорогая моя, ведь вы узнаете меня?…

На лице Элизабэт отразилось только беспокойство и недоумение. Она отодвинулась в сторону. Компаньонка, маленькая седоволосая женщина с noдвижным лицом, подвинулась вперед. Ее холодные глаза спокойно измерили Дэнтона с ног до головы.

— Что вы сказали? — спросила она.

— Эта молодая дама, — сказал Дэнтон, — знает меня.

— Вы знаете его, милочка?

— Нет, — сказала Элизабэт странным тоном и поднесла руку ко лбу, как будто повторяя заученный урок. — Я не знаю его. Я знаю … что я не знаю его.

— Но как же это… — сказал Дэнтон растерянно. — Как же это вы меня не знаете? Ведь это я, Дэнтон. Мы с вами так много разговаривали. Вспомните летательную платформу… наше местечко вверху под открытым небом… стихи…

— Нет, — воскликнула Элизабэт. — Нет, я не знаю его. Я не знаю. Есть что-то… Но я не знаю. Я знаю только то, что я не знаю его.

На лице ее было написано глубокое смутное страдание.

Острые глазки компаньонки перебегали от девушки к молодому человеку.

— Видите, — сказала она с бледным подобием улыбки. — Она не знает вас.

— Я не знаю вас, — повторила Элизабэт. — В этом я уверена.

— Но, дорогая, вспомните песни, стихи…

— Она вас не знает, — сказала компаньонка. — Вы, очевидно, ошиблись. Прошу вас оставить нас в покое. Нельзя же приставать на улице к незнакомым дамам…

— Однако… — возразил Дэнтон. И его бледное лицо выразило отчаянный протест против неумолимой судьбы.

— Оставьте нас, молодой человек, — нахмурилась компаньонка.

— Элизабэт! — закричал Дэнтон.

На ее лице отразилась явная мука.

— Я вас не знаю, — крикнула она, поднося руку ко лбу. — О, я вас не знаю!

Дэнтон просидел с минуту, как пришибленный. Потом вскочил с места и застонал вслух.

Он поднял правую руку к далекой стеклянной крыше, висевшей над улицей, — это было городское небо, потом повернулся и бросился прочь, быстро переходя с платформы на платформу. Через минуту он исчез в толпе.

Компаньонка следила за ним глазами, потом оглянулась на лица любопытных, которые успели собраться кругом.

— Скажите, — сказала Элизабэт, хватая ее за руку. Она была так взволнована, что не обращала внимания даже на зрителей. — Кто был этот человек — кто был этот человек?

Компаньонка удивленно подняла брови. Потом сказала громко и умышленно внятно:

— Какой-нибудь сумасшедший. Мы его до сегодня ни разу не видели.

— Ни разу?

— Ни разу, милочка. Не думайте о таких пустяках.

Вскоре после этого знаменитый гипнотизер, любивший одеваться в зеленое с желтым, принимал у себя нового пациента. Это был молодой человек, бледный, растрепанный, с возбужденным лицом. Он бегал по комнате взад и вперед.

— Я хочу забыть, — повторял он, — я должен забыть!

Гипнотизер посмотрел на него спокойным взглядом, изучая его лицо, одежду, движения.

— Забыть — значит потерять, что бы то ни было, — радость или горе. — Впрочем, вам лучше знать. Придется заплатить.

— Только бы мне забыть.

— Это не трудно. Раз вы сами хотите. У меня бывали дела потруднее. Да вот еще недавно. Я даже сомневался в успехе. Дело было сделано против желания загипнотизированного лица. Тоже любовная история, как и у вас. Но только это была девушка. Могу вас уверить, что…

Молодой человек подошел и сел перед гипнотизером. Все существо его напряглось. Глаза его стали острее и спокойнее.

— Я вам скажу, — начал Дэнтон. — Вам надо, конечно, знать, в чем дело. Была такая девушка. Имя ее — Элизабэт Морис.

Он остановился. В глазах у гипнотизера мелькнуло удивление. Теперь Дэнтон все понял. Он вскочил, нагнулся к сидящей фигуре и стиснул желто-зеленое плечо. С минуту он не мог найти нужных слов.

— Отдайте мне ее, — сказал он наконец, — отдайте мне ее.

— Что такое? — испуганно бормотал гипнотизер.

— Отдайте мне ее!..

— Кого ее?

— Девушку, — Элизабэт Морис.

Гипнотизер попробовал вырваться. Он приподнялся со стула. Но рука Дэнтона сжалась еще крепче.

— Пустите! — крикнул гипнотизер и толкнул Дэнтона в грудь.

Они стали бороться; это были странные неуклюжие движения. Ни тот, ни другой не имели понятия о правильной борьбе: атлетический спорт уцелел только в цирках. Но Дэнтон был моложе и сильнее. Они повозились с минуту, потом гипнотизер повалился на пол и ударился головой о ножку стула. Дэнтон тоже упал. Испуганный своей победой, он тотчас же вскочил на ноги, но гипнотизер лежал все так же неподвижно. На лбу у него выступила белая шишка и из рассеченного места тянулась тонкая красная струйка.

С минуту Дэнтон стоял над ним, не зная, что делать; руки у него тряслись.

Он подумал о последствиях, и ему стало страшно. Двинулся было к двери, но тотчас же вернулся.

— Нет, — сказал он вслух и подошел к противнику. Преодолевая инстинктивное отвращение культурного человека к крови, он наклонился к лежащему и пощупал у него сердце. Потом осмотрел рану. Потом поднялся и огляделся кругом. В голове у него родился новый план.

Через несколько времени гипнотизер пришел в чувство. Голова у него болела. Спиною он опирался о колени Дэнтона, Дэнтон смачивал ему лицо водою.

Гипнотизер сперва помолчал. Потом жестом показал, что по его мнению, — уже пора бы и перестать поливать его водой.

— Дайте я встану, — сказал он.

— Погодите немного, — сказал Дэнтон.

— Вы меня ударили, — сказал гипнотизер, — вы, негодяй этакий!

— Мы одни, — возразил Дэнтон, — и дверь заперта.

Они молчали и думали.

— Если я перестану мочить, — сказал Дэнтон, — у вас на лбу вылезет такой синяк…

— Молчите,[3] если угодно, — сказал гипнотизер угрюмо.

Опять помолчали.

— Так поступали в Каменном Веке, — сказал гипнотизер. — Борьба! Насилие!

— В Каменном Веке никто не смел становиться между мужчиной и женщиной, — возразил Дэнтон.

Гипнотизер немного подумал.

— Что собственно вам нужно? — спросил он.

— Пока вы лежали без чувств, я разыскал в ваших списках адрес девушки. Я не знал его раньше. Я телефонировал. Она скоро будет здесь.

— Вместе с компаньонкой?

— Это все равно.

— Что же это такое? Я не понимаю. Что вы хотите сделать?

— Я подыскал себе также и оружие. Удивительная вещь, как мало оружия теперь попадается на свете. И подумать, что в Каменном Веке люди, кроме оружия, ничего не имели. Я наконец нашел эту лампу, отодрал проволоки и всякие другие штуки — и вот она…

Он поднял лампу над головою гипнотизера.

— Этим я могу очень легко разбить вам череп. И я разобью, если вы не сделаете того, что я вам скажу.

— Насилием ничего не излечишь, — ответил гипнотизер цитатой из «Новейшей книги афоризмов о морали».

— Ну, тут уж болезнь, от которой я во что бы то ни стало хочу избавиться.

— Ну?

— Вы скажете компаньонке, что вы собираетесь внушить девушке согласие на брак с этой рогатою тварью, знаете, рыжий такой, а глаза — как у хорька. Об этом, должно быть, уже говорилось?

— Да, говорилось.

— Ну вот. И под этим предлогом, вы ей вернете память обо мне.

— Это не соответствует профессиональной этике.

— А я вам вот что скажу: я и жизни не пожалею, чтобы не потерять этой девушки, я готов на все. Мне нет никакого дела до ваших соответствий. Если не выйдет по-моему, вам не прожить и минуты. Оружие это плохое, и вам, должно быть, достанется смерть не без боли. Но я все-таки убью вас. Теперь, я знаю, убивать не принято, — главным образом потому, что не из-за чего убивать.

— Компаньонка увидит вас.

— Я спрячусь в этом углу, за вашей спиной.

Гипнотизер подумал.

— Вижу — вы юноша решительный, — сказал он, — и к тому же — полудикарь. Я старался исполнить свой профессиональный долг по отношению к клиенту. Но если вы решились принудить меня…

— Не вздумайте лукавить…

— Я не стану рисковать головой из-за такого пустячного дела.

— А потом?

— Гипнотизеры и врачи не любят скандалов. Вам нечего бояться нескромности. Я ведь не дикарь. И мне все это надоело. И вдобавок, через день-другой я уже прощу вам…

— Спасибо. Теперь, когда мы обо всем сговорились, вам нет надобности дольше лежать на полу.

II. За городской чертой

За сто лет — с 1800 по 1900 год — мир изменился значительно больше, чем за предыдущие пять веков. Этот век — девятнадцатый век — был новой эпохой в истории человечества, — эпохой, когда выступили на сцену большие города и кончился старый строй тихой сельской жизни.

В начале девятнадцатого века большая часть людей еще вела сельский образ жизни, как было унаследовано от отцов и от дедов. Они обитали в маленьких городках, в селах и занимались земледелием или несложными ремеслами, непосредственно связанными с сельским хозяйством земледельцев. Они мало путешествовали и редко удалялись от места своей работы, ибо средства сообщения были тогда еще медленны и плохи. Путешествовать приходилось пешком или на грубых судах под жалкими парусами, или, наконец, на лошадях, и самая большая скорость была шестьдесят миль в день. Подуйте только — шестьдесят миль в день!

Там и сям в эту ленивую эпоху какой-нибудь город, например, столица или гавань, развивался, становился немного больше соседних городов. Но все-таки можно было пересчитать по пальцам все города с населением более 100.000 человек.

Так было еще в самом начале девятнадцатого века.

За сто лет развитие железных дорог, телеграфов, паровых судов и сложных машин изменило этот порядок вещей до полной неузнаваемости. В больших городах как-то внезапно возникли огромные магазины, пестрые приманки, разнообразные удобства — и все это сразу оттеснило сельскую жизнь на задний план. С развитием машин спрос на рабочие руки уменьшился, местные рынки переполнились предложением труда. Человечество стало отливать в крупные центры; большие города быстро росли за счет деревни.

Многие писатели времен королевы Виктории упоминают об этом притоке людей в города. Они отмечают повсюду, в Англии и в Америке, в Китае и в Индии, одно и то же явление, — огромный рост немногих городских центров — и опустение сел.

Но редкие из них понимали полную неизбежность этого явления и ясно видели, что при новых путях сообщения иначе и не может быть. И вот самые смешные, ребяческие средства пускались в ход для того, чтобы одолеть таинственный магнетизм больших городов и удержать население на старых местах.

Однако, все перемены девятнадцатого века были только началом нового порядка вещей. Первые большие города нового времени отличались большими неудобствами, они были тесны и черны от дыма и полны заразы. Введение новых способов постройки и отопления уничтожило эти неудобства.

В двадцатом веке ход изменений был еще быстрее, чем в девятнадцатом. И в двадцать первом — стремительный рост людских изобретений совершенно затмил тихое, идиллическое время Виктории.

На первом плане нужно поставить новые пути сообщения, которые совершенно перевернули всю человеческую жизнь.

Первым шагом — были железные дороги. Но к 2000-му году они совершенно вышли из употребления. Линии дорог со снятыми рельсами представляли собою теперь только бесполезные насыпи и длинные рвы. Старые мощеные дороги, варварски уложенные щебнем, грубо утрамбованные ручным молотом или неуклюжим катком, полные разного сора, избитые конскими копытами и колесами телег, уступили место гладким путям, с настилкой из особого вещества, названного Идамитом по имени изобретателя. В истории человечества Идамит занимает место рядом с книгопечатанием и паром. Каждое из этих трех нововведений послужило началом особой эпохи.

Когда Идам сделал свое изобретение, он, повидимому, думал только о том, чтобы найти дешевый суррогат каучука; его состав стоил несколько шиллингов за тонну. Но результатов изобретения нельзя никогда предвидеть заранее. Гений другого человека, по имени Уорминг, указал на возможность использовать этот материл не только для колесных шин, но также и для настилки дорог. Уорминг именно и организовал огромную сеть идамитовых путей, которая затем очень скоро захватила весь земной шар.

Эти пути разделялись продольно на несколько полос. Две крайние полосы слева и справа были назначены для велосипедистов и для всех других экипажей со скоростью не больше 25 миль в час. Две следующие полосы назначались для скоростей до ста миль в час. Среднюю полосу Уорминг, несмотря на все насмешки критиков, оставил для проезда экипажей со скоростью больше ста миль в час.

В первые десять лет этой средней полосой не пользовались. Но еще при жизни Уорминга она наполнилась вереницей экипажей большой скорости. Это были экипажи очень легкой постройки; колеса у них были огромные, диаметром в двадцать-тридцать футов, и скорость их с каждым годом все более приближалась к двумстам милям в час.

Одновременно с этим произошла и другая революция, не менее важная для жизни городов. Электрическое отопление вытеснило все другие способы. Уже с 2013 года под страхом наказания запрещалось разводить огонь, который не давал бы полного сгорания дыма. Потом все улицы и перекрестки и площади Лондона были покрыты крышей из новоизобретенного стекловидного вещества. Над всем Лондоном была теперь сплошная кровля.

Отменили устарелое запрещение строить дома выше определенной нормы. И Лондон, из плоского моря мелких домов архаического вида, принял цивилизованный вид и поднялся к небу. Городское управление, кроме обычных забот о водоснабжении, освещении и канализации, приняло на себя ещё одну задачу, — вентиляцию.

Слишком долго было бы описывать все изменения общественных и материальных условий за эти двести лет; появились летательные машины; частное хозяйство заменили огромные гостиницы; земледельцы переселились в города и оттуда стали выезжать ежедневно на работу; деревни совершенно опустели, но зато до огромных пределов расширились немногие уцелевшие города, — во всей Англии осталось четыре города, каждый с населением больше десяти миллионов. Вместо того, чтобы описывать все это, мы должны вернуться к истории Дэнтона и его Элизабэт. Они опять были вместе, но все не могли вступить в брак — у Дэнтона не было денег. Элизабэт по обычаю могла получить наследство своей матери только тогда, когда ей исполнится 21 год. Но ведь теперь Элизабэт было только еще восемнадцать. Она не знала, что можно было учесть свои надежды на наличные деньги, а у Дэнтона не хватало духу, чтоб намекнуть ей об этом. Таким образом их союз не мог осуществиться. Элизабэт говорила, что она очень страдает и что только Дэнтон понимает ее горе и что без него — она совершенно несчастна. Дэнтон повторял, что сердце его стремится к ней и днем и ночью. Они думали только о том, чтобы встречаться как можно чаще для разговоров об общем горе.

Однажды они встретились на своем обычном месте — на станции аэропланов. Место это было там, где во времена Виктории Уимбльдонская Дорога выходила в поля. Но только теперь дело происходило на 800 футов над землей. Отсюда открывался обширный вид на весь Лондон. Но трудно было бы описать это зрелище древнему жителю Лондона 19-го века. Пришлось бы ему напомнить о Хрустальном Дворце, о больших новых отелях его эпохи (в сущности говоря, это были довольно скромные постройки, хотя они и назывались «слонообразными»), о главных железнодорожных вокзалах. Но только теперь в Лондоне здания были куда обширнее и кровли их сливались по всем направлениям в одно целое. И над этой непрерывной кровлей вставали целые леса вечно вращающихся турбин. Однако, даже из всех этих описаний лондонец 19-го века мог бы получить разве самое смутное представление о том, что для нашей четы было обыденным зрелищем.

В этот день их глазам Лондон казался тюремной оградой, и оба говорили о том, как было бы хорошо уйти отсюда и быть вместе, — быть вместе раньше, чем минут условленные три года. Ждать три года — им казалось невозможным и даже преступным.

— До тех пор, — сказал Дэнтон, — мы можем оба умереть. — Впрочем, судя по голосу Дэнтона — у него были великолепные, здоровые легкие…

Их руки сплелись крепче, и Элизабэт пришла новая мысль, еще ужаснее первой. Даже слезы навернулись на ее блестящие глаза и заструились по румяным щекам.

— До тех пор один из нас — может…

У нее не хватило силы вымолвить страшное слово. Однако, в условиях жизни теперешнего времени жениться, не имея средств, было бы слишком ужасно, по крайней мере, для тех, кто раньше привык наслаждаться комфортом. В прежнее, сельское время, которое окончилось вместе с 18-м веком, была хорошая пословица: «с милым рай и в шалаше». И действительно: в то время самые последние бедняки имели возможность жить в хижинах, увитых цветами — окна на зеленое поле, над головой — небо, а в кустах у самой стены распевают птицы. Но все это давно уже прошло, и люди бедные могли теперь жить только в нижних частях огромного города, а это было уже совсем другое.

Даже в девятнадцатом веке нижние кварталы городов еще выходили под открытое небо. Они занимали участки с глинистой почвой, пески или болота, и были широко открыты дыму соседних фабрик, доступны наводнению, и плохо снабжены водою. В этих кварталах гнездились болезни, — поскольку ближайшим богатым соседям не грозила опасность заразиться.

Но в двадцать втором веке рост города вверх, ярус над ярусом, и непрерывность построек — скоро привели к иному размещению. Зажиточные классы обитали в роскошных гостиницах, в чертогах, поближе к кровле. Рабочее население гнездилось внизу у самой земли, так сказать — в подвальном этаже.

Здесь образ жизни и даже манеры людей мало отличались от их предков, бедняков из Ист-Энда времен королевы Виктории. Только теперь они уже выработали свое особое наречие. Они жили и умирали внизу, они редко поднимались наверх, если только того не требовали самые условия работы.

В таких условиях они рождались и потому переносили эту жизнь без особого ропота. Но для людей из высшего класса, таких, как Дэнтон и Элизабэт, жизнь внизу казалась ужаснее самой смерти.

— Что нам делать? — спросила Элизабэт.

— Не знаю, — сказал Дэнтон. Он не мог решиться намекнуть ей о наследстве и не был уверен, что Элизабэт сочувственно отнесется к идее взять денег взаймы.

— Если уехать в Париж, — сказала Элизабэт, — так денег не хватит даже заплатить за проезд. Да и в Париже жить без средств не легче, чем в Лондоне.

— О, если бы мы жили в прежнее время, — пылко воскликнул Дэнтон.

Их воображению даже бедные кварталы Лондона в девятнадцатом веке представлялись в романтическом свете.

— Неужто нет никакого выхода? — сказала Элизабэт уже со слезами. — Неужели ждать эти долгие три года? Три года… Подумать: тридцать шесть месяцев…

Терпение человечества не выросло за эти века. Теперь Дэнтон заговорил о том, что уже неоднократно мелькало в его уме. Мысль эта казалась ему до такой степени дикой, что раньше он не хотел относиться к ней серьезно. Но теперь он перевел ее в слова, и она как будто стала более приемлемой.

— Мы могли бы уйти в поле — сказал он.

— В поле?

Элизабет взглянула ему в лицо, — не шутит ли он?

— Ну, да, в поле. За те вон холмы…

— Но как жить там? — сказала она. — Где жить?

— Что же? — сказал он. — Люди жили в деревнях.

— У них были дома.

— Там и теперь есть развалины домов и городов. На пашнях они исчезли, но на пастбищах еще остались. Пищевая Компания не хочет тратиться на их разборку. Я это знаю наверное. И даже, когда пролетаешь мимо на аэроплане, эти развалины сверху видны совершенно отчетливо. Мы могли бы привести такой дом в порядок собственными руками и поселиться там. Знаешь, это вовсе не так невозможно. Люди приезжают каждый день — смотреть за стадами, работать на полях. Мы могли бы уговориться с кем-нибудь насчет доставки пищи.

Она нерешительно помолчала.

— Как странно, — сказала она наконец.

— Что странно?

— Странно так жить. Никто так не живет.

— Ну, так что же?

— Так жить было бы странно и очень романтично. Но можно ли так жить?

— Отчего же нельзя?

— Столько вещей пришлось бы оставить, — сказала она, — самых необходимых.

— Пускай, — возразил он. — Из-за этих вещей вся наша жизнь стала совсем искусственной.

Дэнтон стал подробно излагать свой план, и каждое новое слово делало этот план как будто более осуществимым.

Элизабэт задумалась.

— Там, говорят, есть бродяги — беглые преступники.

Дэнтон кивнул головой. Он колебался, не зная как ответить, и опасаясь, что его слова покажутся ребячеством.

— У меня есть один знакомый, — сказал он, наконец, и даже покраснел. — Он мог бы мне выковать меч.

Элизабэт посмотрела на него и глаза ее зажглись. Она слыхала о мечах, видела один в Музее. И теперь она подумала о тех минувших днях, когда мужчина не расставался с мечом.

Идея Дэнтона казалась ей неосуществимой мечтой, но, быть может, именно поэтому ей жадно хотелось узнать об этом побольше. И Дэнтон начал рассказывать, все больше воодушевляясь и на-лету придумывая новые подробности. Он описывал, как они стали бы жить на воле — точь в точь, как жили древние люди. И с каждой новой подробностью у Элизабэт все больше выростал интерес к тому, что говорил Дэнтон. Она была из тех девушек, которых привлекает романтизм всего необычайного.

В этот день идеи Дэнтона казались ей неосуществимыми, но на завтра они заговорили об этом снова, и все стало как будто легче и ближе.

— Мы возьмем с собой пищи на первое время, — говорил Дэнтон, — дней на десять или на двенадцать.

В то время пища приготовлялась в виде прессованных плиток, и такой запас пищи не был обременительным грузом.

— А где мы будем спать, — спросила Элизабэт, — пока наш дом еще не будет готов?

— Теперь лето.

— Однако… А дом все-таки будет?

— Было время, когда на всем свете нигде не было домов и люди спали всегда на открытом воздухе.

— Но как же мы? Ничего нет. Ни стен, ни потолка.

— Милая, — сказал он, — в Лондоне есть много потолков и величественных сводов. Они искусно раскрашены и усеяны яркими огнями. Но я знаю один свод еще красивее и выше.

— Где же?

— Под этим сводом мы с тобой будем одни.

— Ты говоришь…

— Дорогая, — сказал он снова, — об этом своде люди забыли… Это — небо, усеянное звездами.

Каждый раз, как они заговаривали об этом снова, проект Дэнтона казался им ближе и желаннее. Через неделю в этом проекте они уже не видели никаких трудностей, а еще через неделю он стал вещью совершенно неизбежной. Днем и ночью они мечтали о тихой деревне. Городской шум и суета казались им невыносимыми. И они удивлялись, почему эта прекрасная мысль не явилась им раньше.

В одно утро — это было уже в средине лета, Дэнтон уступил свое место новому служащему и сошел с летательной платформы, чтобы уже не возвращаться назад.

Молодые люди тайно обвенчались и мужественно покинули город, в котором они и их предки жили до этого дня. На Элизабэт было новое белое платье, сшитое по древним образцам. Дэнтон нес на спине дорожную сумку с провизией, а в правой руке держал, — не очень уверенно, правда, и слегка прикрывая полою пурпурного плаща, — держал этакую старинную длинную штуку из кованной стали с крестообразной ручкой.

С первых шагов картина перед ними совсем изменилась.

В те времена грязные предместья эпохи Виктории с их скверными дорогами, маленькими домишками, нелепыми палисадниками из двух кустов и герани, — в те времена вся эта дешевая мещанская семейственность исчезла без следа. Огромные строения нового века, сложные пути, электрические провода — все кончалось сразу, как колодец, как обрыв на четыреста футов над уровнем земли, — обрыв крутой и отвесный. Кругом города простирались поля Пищевой Компании с бесконечными грядами моркови и брюквы, — эти овощи во множестве перерабатывались на фабриках готовой пищи. Сорные травы и случайные кусты совершенно исчезли: Пищевая Компания вместо того, чтобы каждое лето полоть свои гряды, предпочла единовременно произвести крупную затрату на полную очистку всех ненужных растений. Там и сям шпалеры ягодных питомников и стройные ряды яблонь, с выбеленными известкой стволами, пересекали поля; местами группы огромных ворсянок поднимали вверх свою характерную щетину. Сельско-хозяйственные машины важно стояли в своих непромокаемых чехлах. Воды прежних речек — Уэй, Мол и Уандл — сливаясь, текли по прямоугольным каналам, и, где только позволял наклон почвы, бил фонтан удобрительного раствора, переливаясь радугой на солнце и во все стороны разливая свои благодетельные туки.

Сквозь широкую арку в огромной городской стене выходила выстланная идамитом дорога на Портсмут, даже и в этот ранний утренний час переполненная экипажами разного рода. Это были синие блузники, слуги Пищевой Компании, которые спешили в поля на работу. По наружным полосам дороги жужжали моторы помельче, старинной конструкции: они отправлялись не очень далеко, миль за пятнадцать — за двадцать. По внутренним путям бежали более крупные моторы. Быстрые об одном колесе несли на себе десятка полтора людей; длинные многоколесные — летели вдогонку; четырехколесные катили, доверху наполненные грузом; гигантские телеги мчались порожнем с тем, чтобы перед закатом вернуться с зерном и овощами; стучали машины, чуть шуршали бесшумные колеса; гудел буйный оркестр звонков, свистков и сирен. И по самому краю внешней полосы шли новобрачные, молча, с смущенным видом. На них сыпались шутки с верху — с проезжавших колесниц: в 2100 году пешеход на английских дорогах представлял такое же редкостное зрелище, какое мог бы представить автомобиль в 1800 г. Но Элизабэт и Дэнтон шли вперед, глядя в сторону и не отзываясь на оклики.

На юге показались холмы в голубой дымке; чем ближе — тем холмы эти становились все зеленее. Вершины их были увенчаны цепью огромных турбин, еще более мощных, чем те, которые стояли на кровле города, и взад и вперед мелькали длинные утренние тени этих высоких бегущих колес. В полдень Элизабэт и Дэнтон подошли так близко, что могли уже различать полоски мелких пятен. Это были овцы из стад Мясного Отдела Пищевой Компании. Еще через час миновали последние гряды. Изгородь тоже окончилась, гладкая дорога и все мчавшиеся по ней экипажи — все это свернуло в сторону. Перед путниками было, наконец, открытое поле. Они сошли с тропы, пошли по зеленому дерну и стали подниматься вверх по косогору.

Еще ни разу в жизни эти дети нового города не были в таком уединенном месте. Оба они ощущали усталость и голод, — ходить пешком им приходилось не часто, — и почти тотчас же уселись на выкошенном лугу. Потом они оглянулись на город, откуда вышли. Сквозь легкую дымку, встававшую с Темзы, город просвечивал — огромный, прекрасный. Элизабэт с некоторым страхом смотрела на овец, бродивших по пригорку, немного повыше. Она впервые видела крупных животных на воле и так близко. Но Дэнтон успокоил ее; и над ними вверху белокрылая птица парила в синеве.

Прежде всего — позавтракали, и тогда языки у них развязались. Дэнтон стал говорить о предстоящем счастье, о том, что было безумно так долго томиться в пышной темнице городской жизни, о той романтической прелести, которая исчезла из мира навеки. Скоро он расхвастался, завел речь о храбрости и даже поднял меч, который лежал рядом на земле. Элизабэт взяла меч у него из рук и слегка провела пальцем по лезвию.

— И ты мог бы, — сказала она неуверенным голосом, — вот этим мечом ударить человека?

— Что ж, если нужно…

— Это ужасно, — сказала она. — Была бы такая рана… И кровь… — добавила она окончательно упавшим голосом.

— Но разве ты не читала в старинных романах…

— Ах, нет, — возразила она, — это совсем другое дело. И в живых картинах тоже — это не кровь, только красная краска… Все это знают. Но°неужели ты мог бы убить человека — ты?

Она посмотрела на него нерешительным взглядом, потом отдала ему меч.

Поев и отдохнувши, они встали и отправились дальше. Скоро они подошли вплотную к огромному стаду овец; овцы во все глаза глядели на путешественников и блеяли от изумления. Элизабэт никогда не видела овец, и ей прямо подумать было страшно, что этих нежных созданий можно убивать и есть. Овчарка залаяла вдали; тотчас же пастух показался между подпорами турбин и подошел ближе. Пастух прежде всего спросил путников, куда они идут.

Дэнтон замялся и коротко сказал, что они ищут тут какой-нибудь старый дом, в котором они могли бы поселиться. Он старался говорить небрежно и уверенно, как будто это была самая обыкновенная вещь. Но пастух покачал головой.

— Вы что-нибудь настряпали? — задал он вопрос.

— Ничего мы не настряпали, — возразил Дэнтон. — Только мы не хотим больше жить в городе. Зачем это нужно — вечно жить в городах?

Пастух еще более недоверчиво покачал головой.

— Как вам жить здесь? — сказал он.

— Мы увидим.

Пастух посмотрел сперва на Дэнтона, потом на Элизабэт.

— Вы завтра же уйдете, — сказал он с тем же упорством. — Днем-то оно недурно, как солнце светит… Что, это правда, что вы ничего не настряпали? Знаете, мы, пастухи, с полицией не в очень большой дружбе.

Дэнтон посмотрел на него и пожал плечами.

— Я вам говорю: ничего, — повторил он, — но только мы слишком бедны, чтоб жить в городе. А носить синюю блузу и работать из-под указки — у нас охоты нет. Мы попробуем жить здесь скромной жизнью, как жили прежние люди.

Лицо у пастуха все обросло бородой, глаза у него были вдумчивые. Он посмотрел на Элизабэт испытующим взглядом.

— У прежних людей были скромные вкусы, — сказал он.

— У нас тоже, — сказал Дэнтон.