Среди величайших изобретений, изменивших историю мира, видное, если не главное, место занимают те усовершенствования в области транспорта, которые начались железными дорогами и через столетие слишком[4] окончились мотором большой скорости и патентованной новейшей мостовой. Это изменение способов передвижения вместе с ростом акционерных компаний ограниченной ответственности и вместе с заменою сельских рабочих новыми усовершенствованными машинами и искусными механиками привели человечество к тому, что оно сосредоточилось в небывало разросшихся городах, а также произвели революцию во всей человеческой жизни; неизбежность такого результата теперь была до того очевидной, что можно было только удивляться, как это никто не предвидел всего этого заранее. И вот все-таки никто не настаивал, чтоб были своевременно приняты какие-нибудь меры для предотвращения несчастий, связанных с такой революцией. Самая идея о том, что моральные запреты и разрешения, уступки и преимущества, понятие красоты и удобства, ответственности и приличия, словом все то, что давало богатство и счастье прежним земледельческим государствам, окажется совсем непригодным в стремительном потоке новейших возможностей и новейших стимулов — такая идея была совершенно чужда сознанию людей девятнадцатого века. То что гражданин, в обыденной жизни порядочный и честный, может в качестве акционера проявить убийственную жадность; что коммерческие приемы и методы, допустимые в старинном поместье, разрастутся до пределов смертоносных и губительных, что прежняя филантропия сделается новейшим пауперизмом, что прежняя служба обратится в форменную «потогонную систему», и то, что вообще пересмотр и расширение прав и обязанностей человека настоятельно необходимы, — все эти вещи были совершенно недоступны сознанию людей девятнадцатого века, сознанию, которое росло под влиянием устарелой системы воспитания и во всех своих умственных навыках постоянно обращалось назад и хваталось за букву закона. Было известно, что скопление людей в городах порождает неслыханную опасность заразы, и поэтому энергично стремились к оздоровлению города; но то, что зараза лихоимства и азарта, жестокости и роскоши привьется в человечестве и вызовет ужасные последствия, — этого не могли уразуметь умы девятнадцатого века. И вот, таким образом рост городов, кишащих человеческим несчастьем, рост, который знаменует собою начало двадцать первого века, — вылился в неорганический процесс, совершенно неуправляемый творческой волей человека.
Новое общество делилось на три основных класса. На самой вершине стоял спящий Собственник, случайно, помимо своей воли ставший владельцем полумира, всесильный и безвольный, последнее воплощение Гамлета на земле. Внизу копошилась огромная масса рабочих, подвластная гигантским компаниям, объединившим производство. Промежуточное место занимал средний класс, численность которого медленно убывала. Тут были чиновники всякого рода, надсмотрщики, заведующие, врачи, ученые, адвокаты, артисты; также мелкие акционеры и рантье. Они жили с комфортом, но обеспеченного положения не имели и зависели от немногих промышленных магнатов.
К этому среднему классу принадлежали также Дэнтон и Элизабэт. После неудачной попытки жить в полях, они снова вернулись в Лондон. У Дэнтона не было средств, и потому Элизабэт сделала заем в расчете на бумаги, которые хранились у Мориса в ожидании ее совершеннолетия.
Ей пришлось заплатить высокие проценты, ибо ручательство в уплате было не очень надежное: к тому же арифметика влюбленных отличается неясностью и оптимизмом. Для них настали светлые безоблачные дни. Они решили отказаться от поездки в дальний Город Веселья, и не тратить время в воздушных путешествиях из одной части света в другую; несмотря на все разочарования, они еще были верны своим старомодным вкусам. И потому они наняли квартиру и стали украшать ее мебелью старинных эпох. На сорок втором этаже Седьмой улицы отыскали лавку, где можно было покупать настоящие печатные книги 19-го века. Им доставляло удовольствие заменять новейший фонограф старинным чтением.
Когда, с течением времени, на свет появилась маленькая девочка, Элизабэт, вопреки обычаю, не отослала ее в Ясли, но оставила при себе. Конечно, из-за этой прихоти их квартирная плата была повышена, но на это не стоило обращать никакого внимания. Только пришлось сделать новый заем побольше прежнего.
В свое время Элизабэт достигла совершеннолетия, и Дэнтон имел с ее отцом деловой разговор не очень приятного свойства. Затем последовал другой разговор — с ростовщиком, еще более неприятный; Дэнтон вышел оттуда бледный и отправился домой. Тут Элизабэт с увлечением стала ему описывать, как их удивительная малютка научилась складывать губки и выговаривать «Гу!» — но он не слушал. В самом разгаре рассказа он прервал Элизабэт восклицанием.
— Как ты думаешь, сколько у нас осталось денег за всеми расчетами?
Элизабэт сразу замолкла и перестала восхищаться гениальностью Гу, аккомпанировавшей рассказу Элизабэт своими криками.
— Ты говоришь…
— Да, я говорю. Мы были глупы. Эти проценты за долг и еще бог знает что. И к тому же бумаги упали. Отец не следил. Сказал, что после нашего поступка это не его дело. Он, видишь ли, еще сам собирается жениться. А у нас всего-на-всего осталась тысяча.
— Одна тысяча?
— Да, одна тысяча.
Элизабэт опустилась на стул. Она побледнела, взглянула на Дэнтона, потом обвела глазами милую старомодную комнату с мебелью 19-го века и настоящими олеографиями и поглядела на маленькую, беспомощную фигурку, лежавшую на руках.
Дэнтон поймал этот взгляд и понурил голову. Но тотчас же резко повернулся и забегал по комнате.
— Мне надо искать работу, — заговорил он быстро, — я подлый бездельник. Мне надо было раньше подумать об этом. Я жил, как дурак. Боялся оставить тебя одну.
Он оборвал свою речь, подошел к жене и поцеловал ее, потом поцеловал личико своей маленькой девочки, прильнувшей к груди Элизабэт.
— Не бойся, дорогая, — сказал он уже успокоительно. — Теперь ты не будешь скучать, малютка Дингс уже начинает понемногу говорить с тобой. А я стану искать работы. Найду, наверное… Только в первую минуту я оробел. А теперь я вижу, все уладится. Я уверен. Вот я только отдохну, и тотчас же отправлюсь. Это всегда только сначала тяжело…
— Конечно, эту квартиру жалко оставить, — сказала Элизабэт, — но все-таки…
— Зачем же оставлять? Поверь мне, и так обойдется.
— Дорого…
Но Дэнтон не дал ей говорить дальше об этом. Он стал распространяться о своей будущей работе. Он не делал никаких определенных указаний, но тем тверже была его уверенность: что-нибудь да найдется, что-нибудь такое, что даст им возможность жить попрежнему — жизнью людей достаточного класса. Другой жизни до сих пор они не знали.
— В Лондоне проживают тридцать три миллиона, — сказал Дэнтон. — Среди этих миллионов должны же быть такие, которым я понадоблюсь.
— Должны быть.
— Беда в другом. Видишь ли, этот Биндон, тот маленький смуглый старик, за которого твой отец хотел тебя выдать, — Биндон человек с влиянием. Я не могу поступить на свое прежнее место: Биндон стал директором служащих нашей Летательной Станции.
— Я этого не знала, — сказала Элизабэт.
— Он получил назначение с месяц назад. Не случись этого, думать пришлось бы недолго: меня все любили на станции. Но это ничего не значит, есть много других занятий, целые десятки. Не беспокойся, моя дорогая… Вот я немного отдохну, потом мы пообедаем, и я полечу на поиски. У меня уйма знакомых.
Отдохнули, отправились в обеденную залу и после обеда, прямо оттуда Дэнтон пошел искать себе место. Но очень скоро он убедился, что, несмотря на весь новейший прогресс, есть вещь, которая попадается на свете попрежнему редко, — а именно, легкое, удобное, почетное и выгодное место, которое давало бы досуг для семейной жизни, не требовало бы особенных знаний, не было бы связано с усиленной работой или риском, и вообще не было бы связано ни с какими жертвами; он составлял разнообразные проекты и, странствуя по городу из конца в конец, тратил свое время на розыски влиятельных друзей. Влиятельные друзья принимали его приветливо и не скупились на обещания, но когда речь доходила до деловых подробностей, тон их изменялся и становился уклончивым. Он прощался с ними холодно, и потом на ходу размышлял об их отношении к нему, кипятился и забегал в телефонную будку, чтоб тратить и время и деньги на ссору, очень энергичную, но совершенно бесполезную.
А время все уходило. Дэнтон до такой степени упал духом, что ему стоило усилий выказывать перед Элизабэт прежнюю бодрость и веру. Впрочем, Элизабэт ясно читала в его озабоченной душе — у всех любящих женщин есть эта способность.
В одно утро Дэнтону пришлось наконец эаговорить. Но после длинного предисловия Элизабэт сама пришла к нему на помощь. Дэнтон опасался, что она расплачется: дело шло о продаже их обстановки, всех этих — с такой любовью собранных сокровищ старинной эпохи — шитых ковриков, занавесей, лакированной мебели, гравюр и акварелей в позолоченных рамках, цветов в горшках, птичьих чучел и разных других редкостей. Но Элизабэт первая произнесла решительное слово. Она весело глядела, как будто распродажа и предстоящий переезд на другую квартиру, этажей на десять ниже, только забавляют ее.
— Пока с нами Малютка, все это пустое, — повторяла она. — Маленький опыт — и только.
Дэнтон поцеловал ее и похвалил ее мужество, но не решился напомнить, что их квартирная плата на новом месте будет значительно выше из-за того веселого крика, которым малютка Динс встречала вечный уличный гам. Дэнтон рассчитывал избавить Элизабэт от зрелища этой печальной продажи, но в последнюю минуту вышло так, что Элизабэт осталась торговаться со скупщиками, а Дэнтон ушел из дома и долго блуждал по улицам расстроенный и бледный, и со страхом думал о будущем.
Из своих богато-меблированных бело-розовых аппартаментов они перебрались в дешевый отель. Первую неделю Дэнтон проявлял огромную энергию, но следующую — угрюмо просидел дома, никуда не выходя. Все это время Элизабэт сияла, как солнце, но под конец горе Дэнтона нашло выход в слезах. После этого он снова отправился на поиски, и, к собственному удивлению, нашел наконец работу.
Его притязания успели уже уменьшиться, и он соглашался на любую должность — только бы не сделаться рабочим Компании. В первые дни он рассчитывал занять хорошее место на службе Воздушных Двигателей или по Водоснабжению, или при Городских Путях; он пробовал также пристроиться в конторах Извещений, которые заменяли газеты; пытался вступить компаньоном в промышленное предприятие, но все это оказалось из области мечтаний. Потом попробовал играть на бирже, и триста золотых «Львов» из последней тысячи ушли по этой дороге. Теперь он был рад и тому, что его наружность и манеры доставили ему, наконец, место приказчика в большом Синдикате Шляп Сусанны — сюда Дэнтона взяли пока на пробу — на месяц. Синдикат Сусанны торговал дамскими чепчиками, цветами, перьями, но больше всего шляпами: хотя городские улицы были прикрыты кровлей, дамы все-таки еще носили в театрах и церквах пышные, богато-разукрашенные шляпы.
Было бы поучительно показать бывшему лавочнику с Риджент-Стрита 19-го века этот современный магазин. Восемнадцатая улица еще иногда называлась по старой памяти Риджент-Стрит, но теперь она была заполнена бегущими платформами и имела около восьмисот футов ширины. Средняя часть улицы была неподвижна и оттуда спускались широкие лестницы на подземные пути, к домам направо и налево. Сверху, по обе стороны, как подвижные террасы, друг над другом бежали платформы различной скорости; каждая дальнейшаяступень двигалась быстрее предыдущей на пять миль в час, так что можно было легко переходить с платформы на платформу, и, добравшись до самой быстроходной, вместе с ней переправиться на другой конец города.
Магазин Шляп Сусанны широким фасадом выходил на верхнюю улицу, справа и слева. С обеих сторон виднелись вверху, ярус над ярусом, ряды широких экранов из белого стекла; на экранах, непрерывно сменяясь, выплывали ярко освещенные и увеличенные изображения известных красавиц, увенчанных новыми шляпами. На средней неподвижной полосе всегда собиралась толпа, любуясь кинематографом, где демонстрировались последние модные новинки. Вся наружная часть здания представляла собою постоянно меняющуюся хроматическую гамму красок. По обоим фасадам во всю ширину на четыреста футов, и вверху над экранами поперек всей улицы, вспыхивала и мигала и сверкала сотнями разных цветов и шрифтов та же неизменная надпись:
«Сусанна Шляпы! Сусанна Шляпы»!
Целая батарея огромных фонографов заглушала уличный шум и выпаливала: «Шляпы!» — прямо в уши прохожим. Подальше — другая батарея приглашала столь же оглушительно: «Зайдите к Сусанне!», а третья задавала вопрос: «Почему же вы не покупаете барышне шляпу?». Для тех, кто страдал глухотой, — а в Лондоне того времени было не мало таких, — надписи всякого рода отбрасывались с кровли прямо на платформы пути; каждую минуту являлся огненный палец и писал на чьей-нибудь руке или лысине, или на дамском плече все тот же заветный лозунг: «Шляпы, дешевые шляпы!»; из-под самых ног вырывался сноп пламени и развертывался в такую же надпись.
И все-таки уличная жизнь протекала с таким напряжением, а зрение и слух до такой степени привыкли пропускать мимо все ненужное, что многие тысячи жителей каждый день проходили по этому месту и даже не знали названия: «Шляпы Сусанны». Для входа в магазин нужно было спуститься от средних платформ по лестнице вниз и пройти по пассажу. Там прогуливались красивые девушки, которые за умеренную плату соглашались служить живою выставкою для новых шляп. В передней зале у входа грациозно вращались на пьедесталах восковые бюсты женщин, увенчанных шляпами; за кассами тянулись длинные ряды отделений. В каждом отделении были зеркала, кинематограф, мягкие кресла и изысканные лакомства. Все это находилось в заведывании приказчика, который имел под рукою несколько модных образцов и был связан телефоном и передаточной проволокой с центральным депо магазина.
Дэнтон занял место приказчика в одном из таких отделений. Обязанности его состояли в том, чтоб встречать каждую покупательницу, быть с ней возможно любезнее, угощать ее сластями, разговаривать с ней на какую угодно тему, но при этом стараться незаметно перевести разговор на шляпы. Дэнтон должен был также предлагать для примерки различные образцы и при этом выказывать свой восторг, но так, чтобы не было заметно лести, так, чтобы восхищение выражалось больше в жестах и взглядах, чем в словах. В отделении был набор подвижных зеркал. Эти зеркала были устроены так, что путем легких изменений поверхности и окраски можно было в самом выгодном свете показать женщину любого типа и сложения; многое зависело от того, как пользоваться этими зеркалами.
Дэнтон принялся за эти странные маневры с таким жаром, который с полгода тому назад удивил бы его самого. Но все это рвение было напрасно.
Старшая приказчица, которая приняла Дэнтона на службу и сперва даже выказывала ему много мелких знаков приязни, внезапно изменила свое обращение с ним, без всякого повода заявила, что он не годится, и отказала ему от места недель через шесть со дня поступления.
Таким образом Дэнтону пришлось возобновить свои поиски. На этот раз они длились недолго. Деньги уже приходили к концу. Чтобы протянуть их немного подольше, решились, наконец, расстаться с удивительной малюткой Дингс и поместить ее в детские ясли, как делали все другие. Промышленная эмансипация женщин вместе с уничтожением так называемого домашнего очага сделала ясли необходимостью для всех, кроме людей очень богатых или очень старомодных. В этих учреждениях дети находили уход и воспитание, какие были совершенно не по средствам каждой отдельной семье. Были ясли разного типа и класса, от самых роскошных — до яслей Рабочей Компании, где дети получали бесплатный приют, но за это в будущем обязаны были работать у Компании.
Однако, Дэнтон и Элизабэт, как люди старомодные, полные странных идей 19-го века, от всей души ненавидели эти удобные учреждения, и, лишь скрепя сердце, понесли туда свою маленькую дочь. Их встретила женщина почтенного вида в форменной одежде. Она давала им короткие и быстрые ответы, пока Элизабэт не расплакалась, передавая ей своего ребенка. При виде этих слез, не совсем обыкновенных в эту эпоху, женщина смягчилась, заговорила ласково, и этим на всю жизнь завоевала симпатии Элизабэт. Их провели в обширную залу, где около десятка нянь наблюдали за целым выводком маленьких двухлетних девочек, забавлявшихся на полу разнообразными игрушками. Это была зала двухлеток. Две няни подошли и приняли малютку. Элизабэт ревнивыми глазами следила за каждым их движением. Конечно, они обращались с ребенком ласково, это было видно, но все-таки…
Скоро настала пора уходить. Малютка Дингс уже сидела в уголку; руки у нее полны были игрушек, да и сама она наполовину была завалена этими, свалившимися с неба, сокровищами. Она так увлеклась, что даже не обратила внимания, когда ее родители собрались уходить. Их попросили уйти не прощаясь, чтобы не растревожить девочку.
В дверях Элизабэт оглянулась еще раз и вдруг неожиданно увидела: малютка бросила свои богатства и встала с огорченным личиком. Губы Элизабэт дрогнули, но надзирательница потянула ее из комнаты и закрыла дверь.
— Но, дорогая, ведь вы можете притти хоть завтра, — сказала женщина с неожиданным проблеском нежности в спокойных глазах. Элизабэт смотрела на нее остановившимся, пустым взглядом.
— Приходите скорее, — сказала надзирательница, и через секунду Элизабэт уже плакала на ее широкой и ласковой груди. Так надзирательница покорила и сердце Дэнтона.
Через три недели молодые супруги остались без гроша. Теперь им оставался только один путь. Надо было итти в Рабочую Контору. Им нечем было заплатить в отеле за последнюю неделю. Администрация тотчас же задержала их скудное имуществои без дальнейших церемоний указала им на дверь.
Элизабэт молча прошла по коридору и стала подниматься по лестнице на подвижные пути. Дэнтон отстал: он сердито и без всякой пользы спорил с швейцаром отеля; красный и злой вскоре догнал он Элизабэт. Догнавши, пошел медленнее, рядом, молча, поднимались они на среднюю платформу. Тут нашли два свободных стула, сели.
— Нам еще не надо итти туда? — спросила Элизабэт.
— Нет, — сказал Дэнтон, — пока мы не голодны.
Они замолчали.
Элизабэт посмотрела кругом. С правой стороны платформы бежали к востоку, с левой стороны — к западу. Кругом кишел народ. И над головою на туго натянутом канате кривлялась вереница странных фигур: они были одеты клоунами, у каждого на груди и на спине была огромная буква, и из этих букв составлялась надпись:
«Слабительные пилюли Перкинджи».
Чахлая женщина в ужасном, неуклюжем платье из синей холстины указала маленькой девчонке на одну из этих живых, бегающих букв.
— Видишь? Это твой отец.
— Который? — спросила девчонка.
— Вон тот, с красным носом, — сказала женщина.
Девчонка заплакала, и Элизабэт тоже захотелось заплакать.
— Ну-ну, — сказала женщина. — Видишь, как он ногами выкидывает. Гляди-ка, а?
С правой стороны на стене выскакивал огромный диск яркого, бросающегося в глаза цвета, и поминутно выступали и пропадали огненные буквы:
«Не кружится ли у вас голова?»
Потом — после паузы:
«Примите пилюлю Перкинджи».
Раздался оглушительный рев. Это была машина для объявлений:
«Если вы любите модную литературу, переведите телефон на Брэгглса, Брэгглс — великий писатель, великий мыслитель нового времени. Набьет вас мудростью до самой макушки. Вылитый Сократ, — кроме затылка: затылок у него такой же, как у Шекспира. У него шесть пальцев на правой ноге, он одевается в красное платье и никогда не чистит зубов. Послушайте его!».
Выбирая моменты, когда этот рев затихал, Дэнтон говорил Элизабэт:
— Тебе не следовало выходить за меня; я растратил твои деньги, разорил тебя, привел тебя к гибели… Я подлый человек… О, этот проклятый мир!
Элизабэт хотела возразить, но несколько мгновений не могла произнести ни слова. Только схватила его за руку.
— Неправда, — сказала она наконец. И вдруг встала, как будто вспомнив что-то.
— Пойдем, — сказала она.
Дэнтон тоже встал.
— Еще не время итти, — возразил он.
— Не туда, — сказала Элизабэт. — Сходим сначала на станцию, где мы встречались. Помнишь? На той скамье…
Дэнтон посмотрел нерешительно и сказал:
— Ты можешь теперь итти туда?
— Мне это нужно, — ответила Элизабэт.
Дэнтон постоял с минуту, потом покорно пошел вслед за ней.
Они провели свой последний свободный день там на платформе, под открытым небом, на той же знакомой скамье, где они встречались пять лет назад. Элизабэт повторяла Дэнтону, что она не раскаивается, что даже теперь, на краю унижения и бедности, она счастлива прошлым. День выдался солнечный; на платформе было тепло и сухо, в ясном небе мелькали, поблескивая, аэропланы.
Солнце садилось. Надо было итти. Они встали, пожали друг другу руки, как будто попрощались, и вернулись на городские пути. Шли рядом, усталые, голодные, обтрепанные. Перебираясь с платформы на платформу, они добрались до места и увидели вывеску светло-синего цвета: это была контора Рабочей Компании. Несколько мгновений они постояли на средней платформе, затем спустились и вошли в контору.
Рабочая Компания вначале была благотворительным учреждением; она имела целью доставить пищу, кров и работу всем нуждающимся. И кроме того, ставила своей задачей дать пищу, приют и медицинскую помощь всем больным, которые к ней обращались. Вместо платы больные давали расписки с переводом всех издержек на рабочие часы; эти расписки они должны были погасить по выздоровлении — трудом. Они скрепляли свои расписки отпечатком большого пальца, потом отпечатки фотографировались и заносились в строго установленном порядке в рабочие регистры, и таким образом каждый клиент из общего числа в 200 или 300 миллионов мог быть опознан после короткого розыска.
Дневной труд исчислялся в два промежутка, применительно к работе генератора, дающего электрическую силу, — или к ее эквиваленту. Исполнение этой работы было обеспечено принудительным законом. На практике Рабочая Компания нашла необходимым прибавить к ежедневной рабочей плате несколько пенсов в виде премии за успешную работу.
Эта замечательная организация стала снабжать дешевым и послушным трудом низшего качества промышленные предприятия всего земного шара. Почти третья часть населения земного шара от колыбели до самой могилы числилась в составе должников и рабов Компании.
Дэнтон и Элизабэт сидели в обширной приемной, дожидаясь очереди. Большая часть ожидавших уныло молчала. Но было несколько мужчин и женщин, молодых и пестро одетых, которые шумели за всех. Это были урожденные клиенты Рабочей Компании, — от самого рождения, от койки родильного дома до койки госпиталя. Они возвращались с праздника, устроенного на скопленные пенсы прибавочной платы. Они имели гордый вид и без умолку болтали на простонародном диалекте предков.
Глаза Элизабэт обратились от них к более скромным фигурам. Одна в особенности невольно вызывала жалость. Это была женщина лет сорока. К крашеные волосы успели полинять и грязные слезы катились по размалеванным щекам. Ее костлявые плечи и голодные глаза и жалкая роскошь крикливого наряда не нуждались в объяснениях. Рядом с нею сидел седой старик в одежде епископа одной из англиканских сект: ведь теперь религия сделалась также коммерческим делом и, как во всяком другом предприятии, здесь тоже бывали свои неудачи. Дальше хмурил брови юноша лет двадцати с изношенным лицом и вызывающим видом.
Наконец, очередь дошла до Элизабэт, потом до Дэнтона. Записи вела регистраторша, Рабочая Компания предпочитала женщин на этих местах. У регистраторши было энергичное лицо, презрительный взгляд и очень неприятный голос. Она выдала Элизабэт и Дэнтону по нескольку разных билетиков; на одном, между прочим, значилось, что они сохраняют право не стричься под гребенку. После того им дали приложить к регистру большие пальцы, сообщили нумер, соответствующий их отпечатку, и предложили переменить их изношенное платье городского покроя на синюю форму Компании. Переодевшись, они отправились в обширную столовую получить свой первый казенный обед. После обеда им следовало возвратиться в контору за получением указаний относительно работы.
Когда они переоделись, у Элизабэт, казалось просто не было силы поднять лицо. Но Дэнтон посмотрел на нее и с удивлением увидел, что даже в этой грубой одежде она осталась все так же прекрасна. Потом на сцену явились похлебка и хлеб, подъехав по узеньким рельсам к самому их месту за обеденным столом, и Дэнтон уже больше не смотрел никуда: и он и Элизабэт не обедали уже четвертые сутки.
После обеда немного отдохнули. Говорить было не о чем, молчали. Скоро они поднялись и вернулись в контору узнать о своей дальнейшей судьбе.
Регистраторша заглянула в список.
— Комната ваша не здесь. Это в квартале Гайбэри, 2017 номер, девяносто-седьмая улица. Лучше запишите на ваших билетах. Вы женщина — 000, седьмой разряд, 64 b. с. d. gamma 41, ступайте на фабрику металлических панелей и сделайте пробу. Четыре пенса в день, если сумеете. А вы, мужчина — 071, четвертый разряд, 709, g. f. b. pi 95, вы отправляйтесь в Фотографическую Компанию, на восемьдесят первой улице. Там вам покажут. Три пенса в день… Вот ваши билеты. Следующий… — Что, не запомнили? О, господи! Значит придется повторить. Зачем же вы не слушали? Ведь уши есть. Думают, что все это так себе…
Им пришлось пройти вместе часть пути. Теперь они уже стряхнули свое молчание, и им казалось, что, надев синюю холстину, они уже как будто перешли через самое худшее. Дэнтон даже стал проявлять интерес к своей будущей работе.
— Какая бы она ни была, — сказал он, — все-таки хуже не будет, чем в шляпном магазине. И за вычетом платы за нашу Дингс, у нас с тобой останется один пенс в день. Потом, быть может, подучимся, станем зарабатывать больше.
Элизабэт была не так разговорчива.
— Отчего это работа кажется такой невыносимой? — сказала она.
— Да, — сказал медленно Дэнтон, — я думаю — оттого, что это работа подневольная, под чужим присмотром. Будем надеяться, что у нас надсмотрщики будут не злые.
Элизабэт не отвечала. Она была занята собственными мыслями.
— Конечно, — сказала она. — Всю свою жизнь мы пользовались чужим трудом. Теперь пришла наша очередь…
Она остановилась перед неожиданным и малопонятным выводом.
— Мы ведь платили, — сказал Дэнтон. Такой порядок вещей казался ему весьма естественным.
— Мы ничего не делали — и все же платили. Этого я не понимаю… Быть может теперь мы расплачиваемся… — сказала Элизабэт: она еще держалась старинной примитивной философии.
После этого они расстались, и каждый пошел на указанное место. Дэнтону поручили присматривать за огромным гидравлическим прессом, который работал так, как будто был одарен собственным разумом. Пресс приводился в действие притоком морской воды, которая в конце-концов изливалась в подземные каналы и уходила в поля. В эти дни давно уже прекратилась безумная трата пресной воды на очистку городских отбросов. Морская вода протекала в город с востока по огромному каналу, потом поднималась действием чудовищных насосов на высоту 400 футов над уровнем моря и накачивалась в особые резервуары, откуда распределялась во все стороны по миллионам труб, подобных артериям.
Вода стекала вниз, двигала машины, полоскала, очищала, потом спускалась по бесчисленным отводам, попадала в магистраль, в cloaca maxima, и, наконец, уносила городское удобрение на земледельческую площадь, окружавшую Лондон.
Работа пресса имела какое-то отношение к механической фотографии, но подробности не касались Дэнтона. Одним из условий работы было рубиновое освещение, и потому комната имела только один круглый цветной фонарь, который разливал кругом алые зловещие лучи. В самом темном углу помещался пресс, при котором Дэнтон состоял только слугою. Пресс был огромный, тускло-блестящий, с большим колпаком, который несколько напоминал склоненную голову. В этом унылом свете, который был необходим для его непонятной работы, пресс расселся широко и важно, словно металлический Будда. И порою Дэнтону казалось, что это загадочный идол, которому люди в странном безумии принесли в жертву его, Дэнтона, жизнь. Работа самого Дэнтона была очень однообразна. Обычно пресс работал без заминки с легким постукиванием; но как только изменялось количество или качество тестообразной смеси, которая постоянно притекала по питательному каналу и сплющивалась в тонкие пластинки, пресс извещал об этом Дэнтона изменением ритма, и нужно было тотчас же переставить рычаги. Малейшее замедление причиняло напрасную порчу смеси и кончалось для Дэнтона вычетом пенса или двух из его ничтожной платы. Если приток смеси прекращался (во время приготовления этой смеси кое-что приходилось делать вручную, и эта работа нередко прерывалась какими-то судорожными припадками у мастеров) — следовало тотчас же остановить пресс.
Было много других предписаний такого же родаи соблюдение их требовало напряженного внимания, особенно тягостного при полном отсутствии интереса. В этом пассивном напряжении Дэнтон проводил отныне третью часть своей жизни. Его рабочие часы протекали в одиночестве, если не считать коротких посещений надсмотрщика, человека добродушного, но с удивительным даром самой изысканной брани.
Работа Элизабэт была сложнее. В то время у очень богатых людей была мода покрывать стены в комнатах металлическими панелями с красивыми узорами, правильно повторяющимися, как на обоях. Однако, по вкусу эпохи требовалось, чтобы этиузоры выделывались не механическим, а ручным способом, чтобы не было однообразия. Лучше всего такие узоры выходили у женщин, а особенно ценились женщины с природным вкусом и некоторым образованием.
Работать приходилось довольно медленно, при помощи молоточка и маленьких штампов. Элизабэт должна была исполнить обязательный урок в столько-то квадратных дюймов; за каждый дюйм сверхурочной работы она получала небольшую прибавочную плату. Работа производилась в обширной мастерской под надзором надсмотрщицы. Компания остерегалась назначать мужчин к надзору за женским трудом: мужчины были не только менее требовательны, но кроме того — неизбежно склонялись к попустительству в пользу фавориток.
Надсмотрщица была довольно пожилая женщина, не злая и молчаливая, со следами былой красоты на смуглом лице. Вся мастерская, конечно, ненавидела ее, и товарки Элизабэт по общей работе тотчас же сообщили ей ходячую сплетню об интимных отношениях надсмотрщицы к одному из директоров, через которого она будто бы получила свое место.
Из всех работниц мастерской только две или три родились в синей холстине. Это были девицы с плоским лицом, унылого вида; другие, напротив, соответственно мерилу 19-го века, могли бы называться благородными, но обедневшими дамами. Впрочем, идеал благородной дамы весьма изменился. Все бесцветные пассивные добродетели, тихий голос и сдержанные жесты старомодных дам исчезли без следа.
Подруги Элизабэт самыми своими волосами, обесцвеченными от краски, и лицами, поблекшими от притираний, и даже разговорами — недвусмысленно свидетельствовали о блеске былого веселья. Все они были гораздо старше, чем Элизабэт, и иные из них откровенно удивлялись, что такая молодая и красивая не нашла себе ничего получше этой работы. Впрочем, Элизабэт не смущала их своими старомодными возражениями.
Разговоры в мастерской дозволялись и даже поощрялись, так как правление убедилось, что каждая искра разнообразия в настроении работниц рождает также счастливое разнообразие в качестве работы.
Таким образом Элизабэт, почти против воли, пришлось выслушивать рассказ за рассказом. Все эти рассказы были несвязны и полны преувеличений, но все-таки очень характерны. Скоро она стала находить вкус в мелких ссорах и интригах, в маленьких недоразумениях и временных союзах — во всем, что происходило в среде окружающих ее женщин. Одна с неиссякаемой болтливостью описывала своего замечательного сына. Другая усвоила умышленную грубость речей, видимо, считая ее явным признаком духовной оригинальности. Третья думала постоянно о платьях и тотчас же с таинственным видом сообщила Элизабэт, как много пенсов она скопила из прибавочной платы и как она устроит себе праздник и наденет… И целые часы посвящались подробным описаниям.
Еще две женщины — сидели всегда вместе и называли друг друга уменьшительными именами: но потом случалась какая-нибудь мелочь — и они садились отдельно и уже не обращали друг на друга ровно никакого внимания. И постоянно из-под каждой руки раздавался стук молотка: тап-тап-тап-тап.
Надсмотрщица следила за ритмом и, если кто отставал, делала замечание.
— Тап-тап-тап, — молоточком.
Так проходили их дни, и годы, и вся жизнь. Элизабэт сидела вместе с другими и тоже стучала спокойно, уныло и покорно, размышляя о своей судьбе:
— Тап-тап-тап! Тап-тап-тап! Тап-тап-тап!
Для Дэнтона и Элизабэт потянулась вереница рабочих дней, и эта работа скоро сделала их руки грубыми, внесла непривычную суровость в самую ткань их изнеженной души и проложила на их лицах глубокие морщины и тени.
Прежние культурные привычки стали исчезать. Элизабэт и Дэнтон приспособились к угрюмой жизни подвального мира, привыкли подчиняться грубости, переносить унижения и придирки, — эту неизменную приправу к скудному хлебу городской нищеты. Никаких значительных происшествий не было. Горько и трудно было переносить эту жизнь, но рассказывать о ней — было бы скучно. Одно только случилось за это время, — одно, сделавшее мрак их жизни окончательно беспросветным: малютка Дингс заболела и умерла.
Но эту простую, старинную, грустную новость рассказывали так часто и так красноречиво, что нет никакой нужды повторять ее снова. Был тот же острый страх и та же тоскливая забота, оттягивание неизбежного удара и черное молчание. Так было, так будет всегда. Это есть часть неизбежного.
После долгих, унылых, мучительных дней, первая нарушила молчание Элизабэт. Она, разумеется, не стала поминать любимое детское имя, которое не было больше именем жизни, она говорила о мраке, наполнившем ей душу. Они прошли, как обычно, по городским переходам, полным движения и шума. Клики торговой рекламы, вопли политических призывов, зазывания религий — звенели кругом, не доходя до их слуха; полосы яркого света, отблески пляшущих букв и огненных объявлений падали на их измученные лица и не задевали их зрения. Они пообедали вместе в столовой за особым столом.
— Сходим на наше местечко, — начала Элизабэт уверенно. — Ты помнишь, — на станцию аэропланов. Здесь говорить не под силу.
— Сходим на станцию, посмотрим нашу скамью. Здесь нельзя говорить.
— Ночь застанет, — сказал Дэнтон с удивлением.
— Нет, пожалуйста. Ночь ясная, — сказала Элизабэт.
Дэнтон увидел, что она не находит слов, и понял: она хочет еще раз взглянуть на звезды, которые пять лет тому назад видели начало их бурной любви.
У него перехватило горло, и он отвернулся, чтобы не заплакать.
— Времени хватит. Пойдем, — сказал он коротко.
— Если бы только понять, — сказала она, — как это выходит. Пока сидишь там, внизу, город все заглушает: шум, суета, голоса — и чувствуешь: надо жить, надо карабкаться. Сюда придешь, мир кажется ничтожным, кажется каким-то миражем.
— Здесь можно думать спокойно. Да! — сказал Дэнтон. — Как все это непрочно! И если глядишь отсюда, так кажется — уж больше половины растаяло во тьме. Все это исчезнет.
Они добрались, наконец, до знакомой скамейки на станции аэропланов и долго сидели там в молчании. Скамья оставалась в тени, но над ними светилась бледно-голубая вышина, и под ними расстилался весь город, — сияющие пятна, квадраты и кружки, связанные в яркую сеть. И звезды казались так тусклы и мелки. Когда-то наблюдателю старого мира они казались близки, но теперь они стали бесконечно далеки. Но все-таки их можно было видеть на более темных местах, в промежутках между искусственными сияниями, особенно в северной части неба. Древние созвездия скользили вокруг полюса терпеливо и неустанно.
— Мы прежде исчезнем, — вздохнула Элизабэт.
— Я знаю, — сказал Дэнтон. — Наша жизнь — только мгновение, но ведь и вся людская история — это вчерашний день. Да, мы исчезнем, и город исчезнет, и все живое и сущее. Человек и Сверх-Человек, и будущие чудеса. И все-таки…
Он остановился, но тотчас же начал снова.
— Я, кажется, понимаю, что ты хотела сказать. Там, внизу, думаешь только о нужде и работе, о мелких обидах и наслаждениях, об еде и питье, о горе и радости, — и знаешь одно: так будешь жить, а потом умрешь. День за днем — нет ничего, кроме обычного бремени. Здесь, наверху, все кажется иначе. Например, там, в городе, кажется, что изуродованному, униженному, обесчещенному жить незачем. Здесь, перед звездами, все эти вещи кажутся такими ничтожными. Сами по себе они не имеют значения, они только части какого-то целого. И все это как-то проходит мимо, почти не затрагивая.
Он остановился. Его смутные мысли и неуловимые чувства как будто меркли и таяли в одежде из слов.
— Мне трудно объяснить, — сказал он, почти с изумлением.
Оба помолчали.
— Хорошо приходить сюда, — сказал он снова. — Ведь надо сознаться: ум наш так ограничен. Что мы такое в конце-концов? Жалкие твари, немногим выше зверей, у каждого свой ум — но это только жалкое подобие ума. Мы так глупы. И столько обид… И все-таки…
— Я знаю, знаю… Настанет время, и мы уразумеем. Все напряжение и несогласие жизни сольются в гармонию, и мы уразумеем. Все, что происходит, движется к той же цели. Неудачи и страдания, — это только шаги все по тому же пути. Все это необходимо и ведет к гармонии. Даже самое страшное горе нельзя выкинуть из счета… и самую мелкую беду. Каждый удар твоего молотка о латунь, каждая минута работы и досуга… — милая моя, — каждое движение нашей покойной малютки… Все это необходимо и ведет к гармонии. Все то неясное, что трепещет в нас. Мы, сидящие тут сейчас… Наша любовная страсть и то, что родилось из нее, — теперь это не страсть, а скорее печаль… Милая…
Он не мог говорить дальше. У него не хватало слов, и мысли его неслись так быстро, что словам было не догнать их.
Элизабэт не ответила. Но ее рука отыскала и сжала во тьме руку Дэнтона.