Романы, повести и рассказы современного английского писателя Герберта Уэллса увлекательны и своеобразны. Он заставляет читателя передвигаться на чудесной «машине времени», показывает далекое прошлое нашей планеты и ее будущее. Он зовет читателя за собой в таинственные глубины океана, которых еще никогда не достигал человек. Он описывает войну жителей Марса с жителями Земли. Он рассказывает чудесную историю человека, который стал невидимым. Кажется, нет предела фантазии Уэллса. Эта сила вымысла, построенного к тому же на научной основе, создала английскому писателю мировое имя и сделала его любимцем и взрослых читателей и молодежи.

Уэллс с замечательной точностью и выразительностью описывает переживания своих героев, обстановку, в которой они действуют. Самые фантастические приключения приобретают правдивость в описаниях Уэллса. Иногда Уэллс становится в буквальном смысле прорицателем. Так, он предвидел, например, проникновение человека в батисферу— в глубь океана — гораздо раньше, чем это осуществили люди. В романе «Борьба миров» Уэллс задолго до применения в современных войнах удушливых газов описывает этот бесчеловечный и варварский способ уничтожения людей. Он предвидит возможность использования внутриатомной энергии еще в 1914 году («Освобожденный мир»).

Но книги Уэллса проникнуты печалью, безнадежностью, горькой и беспросветной иронией. Молодой ученый открыл средство делать предметы и людей невидимыми. Какая же судьба постигла это замечательное открытие? Изобретатель погибает, затравленный людьми, и его открытие не приносит счастья ни ему, ни человечеству.

Вот чудесные машины, придуманные сверхчеловеческим умом жителей планеты Марс. Чему же служат эти машины? Уничтожению всего живого на земле. Об этих машинах рассказывает Уэллс в повести «Борьба миров». Существа, прилетевшие с Марса, придумавшие чудовищной силы разрушительные средства, сами гибнут от ничтожных микробов.

Человек изобрел машину для передвижения во времени. Он путешествует в глубь веков, он заглядывает в далекое будущее. Какая печальная участь ожидает человечество в рассказе Уэллса! Охлажденное солнце, длинные ночи и стремительно угасающие дни. Трудящаяся часть человечества обратилась в «морлоков», в звероподобные существа. Высшие классы окончательно выродились, разум человека меркнет, подобно меркнувшему светилу — солнцу, от которого зависит жизнь на земле.

Уэллс родился в семье бедняка. Он был посыльным, учителем, приказчиком. Однажды он пытался поджечь лавку, где его заставляли работать сверх всякой силы. Уэллс видит противоречия капиталистического общества, но он не знает, каким должен быть выход из этих противоречий. И не случайно большинство его произведений звучит так безотрадно.

Уэллс дважды посетил нашу страну. И оба раза он не сумел понять того, что происходит в Советском Союзе.

Впервые он приехал к нам в годы гражданской войны, зимой 1920 года. Владимир Ильич Ленин имел беседу с Уэллсом. Он рассказал писателю о плане электрификации нашей страны. Но этот гениальный план показался Уэллсу «электрической утопией». Уэллс выпустил книгу, из которой видно, что писатель так и не уяснил себе сущности Великой Октябрьской революции.

И второй раз Уэллс посетил Советский Союз в 1934 году. Он не мог не видеть, что «электрическая утопия» стала действительностью, он не мог не видеть расцвета нашей промышленности и колхозной деревни. Но он не отказался от своих заблуждений в отношении Советского Союза. Уэллс и не мог этого сделать, потому что он стоит на точке зрения «организованного капитализма»: он считает, что можно упорядочить капиталистический мир без всяких революций, путем мирного технического прогресса и просвещения, а руководить этим прогрессом должны сами капиталисты и техническая интеллигенция.

Те произведения Уэллса, в которых он показывает великую силу разума, несокрушимую человеческую волю, наконец другие произведения, в которых Уэллс обличает и клеймит несправедливость капиталистического строя, представляют глубокий интерес для наших читателей.

По-видимому, только сейчас Уэллс начинает ощущать угрозу фашизма, понимать опасность, грозящую со стороны фашизма всем культурным завоеваниям человечества.

Такой вывод можно сделать из недавно переведенной на русский язык повести Уэллса «Игрок в крокет».

Л. Никулин

Остров Эпиорниса

Человек со шрамом на лице перегнулся через стол и посмотрел на мой сверток.

— Орхидеи? — спросил он.

— Да, немного, — ответил я.

— Киприпедии[1]? — сказал он.

— Да, главным образом, — ответил я.

— Что-нибудь новенькое? Я не думаю. Я был на этих островах двадцать пять, нет — двадцать семь лет назад. И если вы нашли какую-нибудь новинку, то, значит, что действительно последняя новость. После меня осталось немного.

— Я не коллекционер, — сказал я.

— В то время я был молод, — продолжал он. — Боже мой, как же я скитался по белу свету! — Он смерил меня взглядом. — Я был два года в Ост-Индии и семь лет в Бразилии. А затем отправился на Мадагаскар.

— Я знаю по именам некоторых охотников за орхидеями. Для кого вы собирали? — спросил я, предвкушая рассказ.

— Для Даусона. Не приходилось ли вам слышать имя Бутчера?

— Бутчер… Бутчер… — Фамилия медленно всплыла в моей памяти.

Потом я припомнил: Бутчер против Даусона.

— А! — воскликнул я. — Так вы тот человек, который требовал с них по суду жалованье за четыре года? Вас выбросило на необитаемый остров…

— Ваш покорный слуга, — сказал человек со шрамом, кланяясь. — Это был забавный процесс, не правда ли? Я сидел там и ничего не делал, а жалованье шло, и они не могли уведомить меня об увольнении. Мысль об этом частенько забавляла меня там. Я делал подсчеты — большие — по всему атоллу[2] мозаикой из камешков.

— Как же это случилось? — спросил я. — Я уже забыл.

— Видите… Вы слышали про эпиорниса[3]?

— Еще бы! Только в прошлом месяце Эндруз говорил мне, что они нашли новый вид. Перед самым моим отъездом они нашли берцовую кость почти в ярд[4] длиною. Вот, должно быть, было чудовище!

— Да еще какое! — сказал человек со шрамом. — Это было чудовище. Легендарная птица Рух Синдбада[5]. Когда же они нашли эти кости?

— Три или четыре года назад, — кажется, в девяносто первом. Зачем это вам?..

— Зачем? Затем, что я нашел их, чорт возьми, двадцать лет назад. И если бы Даусон не стал артачиться из-за этого жалованья, то мы наделали бы с ним шуму… Как будто я виноват, что течение унесло проклятую лодку.

Он помолчал.

— Я думаю, что это в том же самом месте. Нечто вроде болота в девяноста милях к северу от Антананариво[6]. Вы слышали о нем? Надо плыть в лодках вдоль морского берега. Может, вы припомните?

— Нет, не помню. Кажется, Эндруз что-то говорил о болоте.

— Наверное, это то же самое. На восточном берегу. И что-то есть в воде, что задерживает разложение. Пахнет креозотом[7], как в Тринидаде. А что, они нашли тоже и яйца? Мне попадались яйца длиной до полутора футов. Кругом было болото, и место было отрезано. Сколько я провозился с этим делом! Я нашел их случайно. Мы отправились за яйцами, я и два туземца, в челноке и нашли кости. С нами была палатка и на четыре дня провизии. Мы расположились на сухом месте. Даже теперь, как только вспомню, будто слышу тот смолистый запах. Нам удалось найти и кости и яйца. Забавная это работа. Надо шарить в болоте длинными железными шестами. При этом почти всегда яйцо разбивается. Я бы хотел знать, когда именно жили эти эпиорнисы. Миссионеры говорят, будто в туземных сказаниях рассказывается о живых эпиорнисах, но мне никогда самому не приходилось это слышать.[8] Но те яйца, которые мы нашли, были совсем свежие, как будто только что снесенные. Свежие! И представьте себе, когда мы несли их к лодке, один из проклятых негров уронил яйцо на камень, и оно разбилось. Задал же я ему! Яйцо было свежее-пресвежее, даже не пахло нисколько, хотя пролежало в болоте, пожалуй, лет четыреста. Негр сказал, что его сколопендра укусила. Но я лучше буду продолжать рассказ. Целый день мы копались в болоте и вытащили эти яйца совсем целыми, выпачкавшись, как черти, в грязи. Немудрено, что я был зол. Насколько я знаю, это был единственный случай, когда удалось достать яйца целыми. Я видел потом яйца в Естественном музее в Лондоне. Нее были разбитые и склеенные, как мозаика, и местами кусочков не хватало. Мои были совсем целые, и я собирался выдуть яйца и сохранить одну скорлупу. Как же было не разозлиться, когда этот разиня погубил три часа нашего труда из-за какой-то сколопендры! Я-таки задал ему за это.

Человек со шрамом достал глиняную трубку. Я пододвинул к нему мой кисет. Он закурил почти машинально.

— А другие яйца? Вы привезли их? Я что-то не могу вспомнить…

— Тут-то и начинается история. Три яйца остались. Совсем свежие яйца. Мы уложили их в лодку. Потом я ушел в палатку варить кофе, а негры мои остались на берегу. Один возился со своим укусом, а другой помогал ему. Мне и в голову не пришло, что эти мерзавцы пойдут на такую затею. Но, я думаю, эта сколопендра да еще взбучка, которую я ему задал, взбесили того, — он и всегда был непокорным, — а другой пристал за компанию.

Помню, я сидел и курил трубку. И вода в котелке закипала на спиртовой лампе, которую я обычно брал в такие экспедиции. Я засмотрелся на отсвет заката на болоте. Это было очень красиво, кроваво-красные и черные полосы. По ту сторону болота место было повыше, холмы выступали в сером тумане, и за ними — небо, багровое, как жерло печи. А за моей спиной, в пятидесяти шагах, эти проклятые язычники, которым плевать было на вечерний покой, собирались угнать лодку и покинуть меня одного в палатке с маленьким бочонком воды и запасом пищи всего на три дня. Я услыхал крики сзади и смотрю — они в челноке (это была, собственно, не лодка) уже отплыли ярдов на двадцать от берега. Я сразу понял, в чем дело. Мое ружье лежало в палатке, и вдобавок пуль не было, только мелкая дробь. Они, конечно, это знали. В кармане у меня был револьвер. Я выхватил его и побежал к берегу.

«Назад!» — крикнул я и поднял револьвер. Они что-то залопотали по-своему, и один ухмыльнулся — тот, что разбил яйцо. Я прицелился в другого, неукушенного (он греб), и дал промах. Оба засмеялись. Но я не считал себя побитым. Думаю: «Только похладнокровней!» И выстрелил еще раз. Пуля пролетела так близко, что он даже подскочил. Ему стало не до смеха. В третий раз я попал ему в голову, и он полетел через борт вместе с веслом. Для револьвера это был очень удачный выстрел. Пожалуй, ярдов на пятьдесят. Негр сразу пошел ко дну. Не знаю, убил я его, или он утонул подстреленный. Я стал кричать другому, чтоб он вернулся, но тот, вместо ответа, повалился ничком и ничего не отвечал. Я выпустил в него остальные пули, но без толку.

Могу сказать, положение было глупое. Я остался один на этом гнилом плоском берегу. За мною было болото, а предо мною море. После заката стало холодно, а этот чортов челнок все уплывал в открытое море. Я вам скажу, и ругал же я и этого Даусона, и все торговые фирмы, и все музеи, как только мог. И негра того я звал и кричал, пока не охрип совсем.

Одно только и осталось — плыть вдогонку, а если встретятся акулы, тем хуже. Я раскрыл свой складной нож, взял его в зубы, скинул одежду и поплыл. Как только я очутился в воде, тотчас же челнок потерялся. Но я плыл все в одном направлении и держал ему наперерез. Я надеялся, что моему негру теперь не до руля и челнок поплывет сам собою все в ту же сторону. И вот челнок опять показался на самом горизонте на юго-западе. Закат погас, и ночь быстро приближалась. Показались звезды. Я плыл, как чемпион по плаванью, хотя руки и ноги у меня ныли от усталости.

В конце концов я догнал челнок. Как только стало темнеть, в воде показались такие светящиеся искры, — знаете, фосфоресценция. У меня даже голова стала кружиться. И подчас трудно было разобрать, где звезды, а где водяные искры, и как именно я плыву — вверх головой или вверх ногами. Челнок был черен, как смертный грех, а струйки воды перед его носом сверкали жидким огнем. Я сперва опасался лезть через борт. Думаю, лучше подождать: что негр предпримет со своей стороны? Но он лежал на самом носу, по-прежнему ничком, и корма поднялась вверх из воды. И челнок плыл вперед и делал медленные обороты, знаете, вроде вальса. Я схватился за корму и потянул ее книзу, но негр не шевелился. Тогда я полез через борт, с ножом в руке, готовый к защите. Затем я сел на корме и стал ждать, что будет дальше. Челнок плыл по светящемуся морю, звезды сверкали над нами, было тихо.

Я окликнул негра по имени.

Один раз я окликнул негра по имени, но он не отозвался. Я так устал, что не хотел рисковать и приближаться к нему. И так мы оба оставались на своих местах. Я, кажется, вздремнул раза два. Только когда рассвело, я увидел, что он мертв и весь побагровел и распух. Три яйца вместе с костями эпиорниса лежали на середине челнока, а бочонок с водою, и сухари, и кофе, завернутые в номер капской[9] газеты «Аргус», лежали у его ног. Рядом с ним стояла жестянка метилового спирта. Весла не было, и грести было нечем, — разве только крышкой от жестянки. Поневоле пришлось отдаться на волю течения и плыть вперед, пока не попадется судно. Я обследовал негра, вынес обвинительный вердикт[10] змее или сколопендре и выбросил труп за борт.

Потом я выпил воды, пожевал сухарей и стал смотреть по сторонам. С такого челнока, конечно, далеко не увидишь. Мадагаскар давно исчез, и другая земля не появлялась. Один раз на юго-востоке мелькнул парус — должно быть, шкуна, — но само судно так и не показалось. Потом солнце поднялось высоко и стало жечь. Боже мой, я думал у меня мозги в голове закипят. Я пробовал окунать голову в море, потом вспомнил про капский «Аргус» и лег на дно челнока, накрывшись газетным листом. Чудная штуки эти газеты! До этого времени мне никогда не случалось прочесть газетный лист с начала до конца, но этот номер капского «Аргуса» я, кажется, перечитал раз двадцать. Жара была такая, что вся смола в челноке расплавилась и поднялись пузырями.

— Десять дней меня носило, — продолжал человек со шрамом. — Рассказывать об этом недолго, не правда ли? Каждый день походил на другой. Жара была такая, что я мог высматривать суда только рано утром и поздно вечером. После того паруса три первых дня я ничего не видел; потом, если кого и видал, то они меня не замечали. На шестую ночь одно судно прошло мимо, быть может за полмили. Все люки были открыты, фонари горели, и судно было, как большой светляк. И музыка играла на палубе. Я встал на ноги и кричал, и надрывался, но они не слыхали. На второй день я разбил одно яйцо эпиорниса, отковырял скорлупу и попробовал. К радости моей оказалось, что яйцо есть можно. Оно немного отзывалось не то чтобы тухлым, а как бы это сказать — будто утиным яйцом. С одной стороны желтка было круглое пятно шести дюймов в ширину, с кровяными подтеками и в белой сеточке. Оно мне показалось странным, но я не стал его долго рассматривать. Яйца мне хватило на три дня вместе с сухарями и водой из бочонка. Я жевал также кофейные зерна, — это подкрепляло. На восьмой день я разбил еще яйцо и испугался.

Человек со шрамом помолчал.

— Да, сказал он, — яйцо было с зародышем. Вы, пожалуй, не поверите. Но мне пришлось поверить моим собственным глазам. Это яйцо пролежало в черном болоте по меньшей мере три сотни лет. И вот, несмотря ни на что, в нем был зародыш, с большой головой и изогнутой спиной. И сердце билось, и желток совсем опал, только пленки протянулись внутри скорлупы и по желтку. В небольшом челноке посреди океана у меня, можно сказать, насиживались яйца самой крупной из ископаемых птиц. Если бы только и мог дать знать старому Даусону! Это стоило бы жалованья за все четыре года. Как вы думаете, а?

Как бы то ни было, мне пришлось съесть эту замечательную редкость до самого последнего кусочка. Не могу сказать, чтобы это было очень вкусно. Третье яйцо я не стал трогать. Я только смотрел его на свет, но скорлупа была так толста, что ничего не было видно. Правда, мне показалось, что я слышу биение пульса. Но, быть может, это только шумело у меня в ушах, как бывает от раковины, когда приложишь ее к уху.

Потом показался атолл. Как-то неожиданно, как будто вырос, можно сказать, перед самым моим носом на солнце. До берега уже оставалось не больше полумили, как вдруг течение повернуло, и мне пришлось грести изо всех сил руками и осколками скорлупы яйца эпиорниса, чтобы не проплыть мимо. В конце концов я добрался до берега. Это был обыкновенный коралловый атолл, четыре мили и окружности. Кое-где росли деревья, и в одном месте бил ключ пресной воды. В центре была лагуна, полная рыбы. Прежде всего я вынес на берег яйцо и отыскал для него подходящее место, выше линии прилива, на самом солнцепеке, чтобы оно выводилось. Потом я вытащил челнок и пошел осматривать остров. Правду сказать, скучное было место. Помню, еще мальчишкой я часто мечтал о приключениях Робинзона Крузо, но теперь оказалось, что этакий остров скучнее сборника воскресных проповедей. Я обошел кругом весь атолл, разыскивая съестное и размышляя. Могу сказать, что к вечеру первого дня мне там надоело до смерти. В том же вечер погода изменилась. Гроза прошла по направлению к северу и захватила мой остров. Ночью завыл ветер и хлынул ливень. Счастье мое было, что я успел добраться до твердой земли. Быть бы мне на дне морском вместе с челноком.

Я спал под челноком, а яйцо лежало в песке, выше по берегу. И вдруг, как будто град камней запрыгал по доскам, и я оказался в воде. Мне снился город Антананарино, и я даже сел и окликнул Интоши и хотел спросить у нее, в чем, собственно, дело; потом стал искать руками стул, где обыкновенно лежали спички. Тут только я вспомнил, где я нахожусь. Светящиеся волны набегали на берег так грозно, как будто собирались проглотить меня живьем, а кругом нее было черно, хоть глаз выколи. Ветер надрывался от визга.

Тучи стояли так низко, как будто хотели упасть на голову, и дождь лил такой, будто небо затопило и кто-то вычерпывал и лил воду вниз ведром. Огромный вал набросился на меня, как свирепый дракон, а я дал тягу. Потом я вспомнил про челнок и бросился назад за отхлынувшей волной, но челнока не оказалось. Тогда я подумал о яйце и ощупью добрался до того места, где оно лежало. Волны его не достигали, и оно было в безопасности. Я сел возле и прижался к нему, как будто к товарищу. Боже мой, что это была за ночь!

К утру гроза прошла. И когда рассвело, на небе не было ни облачка. Но по всему берегу были разбросаны щепки и доски, — скелет, так сказать, моего челнока. Делать было нечего. Я подобрал доски, потом отыскал два дерева, которые росли рядом, и к ним пристроил шалаш из этих досок для защиты от дождя. И в этот самый день мой птенчик вылупился.

Да, сэр, вылупился в то самое время, когда я спал, и яйцо было мне вместо подушки. Я услышал легкий стук, и голова моя качнулась. Я приподнялся и сел, и в эту минуту яйцо раскололось, и оттуда выглянула маленькая темная головка.

«Здравствуй, — сказал я, — добро пожаловать!» Он сделал усилие и выбрался наружу.

Это был бойкий птенчик, ростом с курицу.

Это был бойкий птенчик, ростом с небольшую курицу, очень похожий с виду на любого птенца, но только покрупнее. Оперение у него было грязно-бурого цвета, с какими-то серыми струпьями, которые скоро спали, и он остался почти без перьев — на нем было что-то вроде пушистых волос. Я не сумею выразить, как приятно мне было видеть этого птенца. По-моему, даже Робинзон Крузо не описал по-настоящему, как трудно жить совсем одному. А это был товарищ, и очень интересный. Он посмотрел на меня и мигнул глазом. Веки у него сдвигались от носа к уху так же, как у курицы. Потом он чирикнул и клюнул песок с таким развязным видом, как будто родиться на триста лет позже времени — сущий пустяк.

«Мое почтенье, Пятница!» — сказал я. Ибо я заранее решил, что если он выведется, то я назову его Пятницей.

Я сперва сомневался насчет его корма и бросил ему для пробы кусок рыбы. Он проглотил и тотчас же снова открыл клюв. Я был рад этому; потому что, если бы он оказался разборчив в еде, волей-неволей мне пришлось бы самому съесть его.

Трудно рассказать, какая занятная птица был этот маленький эпиорнис. С самого начала он стал ходить за мной повсюду. Когда я ловил рыбу в лагуне, он стоял возле, и я давал ему половину от каждой рыбы. И умный был. На берегу попадались такие зеленые штучки, как будто огурчики. Он проглотил одну и чуть не отравился. После того он не хотел даже смотреть на них.

Рос он здорово. Можно сказать, почти заметно для глаз. Я и раньше не особенно гонялся за человеческим обществом, и этот спокойный товарищ подходил к моему нраву точка в точку. Два года мы прожили счастливо. Я знал, что жалованье мое у Даусонов нарастает и нарастает, и был спокоен. Иногда вдали появлялись парусники, но ни один не подходил к нам. От нечего делать я выкладывал узоры поперек всего острова, из разноцветных раковин и морских ежей. Прежде всего вывел огромную надпись: «Остров Эпиорниса» из цветных камешков, как делают в Англии у железнодорожных станций. Так же выводил чертежи и производил математические вычисления. Потом ложился на землю и смотрел на птенца, как он ходит кругом и все растет, и думал, что если вернусь домой, то стану возить его и показывать за деньги. Когда он вылинял в первый раз, у него появились синий гребень и бородка, и сзади выросли длинные зеленые перья, и он стал просто красавцем. Я ломал себе голову и все прикидывал, не придется ли отдать его Даусону. В бурю и в дождливое время мы сидели рядом в шалаше, который я смастерил из лодочных досок; я рассказывал ему всякие небылицы про моих родных и знакомых на родине. После бури мы отправлялись кругом всего острова искать, не выкинуло ли чего-нибудь на берег. Одним словом, нам жилось хорошо. Если бы еще у меня был табак, это была бы просто райская жизнь.

Когда второй год подходил к концу, наш маленький рай стал портиться. Мой Пятница уже имел четырнадцать футов[11] в вышину, и клюв у него был крепкий, как заступ, и два больших глаза с желтыми ободками. Глаза у него сидели не так, как у курицы, с боков, а близко один к другому, совсем как у человека. Перья у него были первый сорт. Не такие, как у страуса, белые с черным, как будто траур, а скорей как у казуара. И тут-то он начал надувать свой гребень навстречу мне, стал зазнаваться и обнаруживать дурные повадки.

Мой Пятница имел четырнадцать футов в вышину.

Один раз рыбная ловля была довольно неудачна, и он стал похаживать кругом с этаким странным видом. Я думал, что он опять наелся морских огурцов или какой-нибудь дряни, но потом оказалось, что он просто злился. Я тоже был голоден. И когда, наконец, я вытащил рыбу, я не хотел с ним делиться. В то утро мы оба были один не лучше другого. Он протянул клюв и схватил рыбу, а я ударил его по голове, чтоб выбить рыбу обратно. И тогда он показал мне… Боже! Он клюнул меня в лицо… — Человек показал на свой шрам. — А потом он стал лягаться. Он лягался, как ломовая лошадь. Я вскочил на ноги и, видя, что он не хочет отстать, пустился бежать, закрыв лицо руками. Но он на своих длинных ногах бежал, как призовой скакун, и все угощал меня сзади своими твердыми лапами и долбил в затылок железным клювом. Я бросился в лагуну и забрел в воду по шею. Он остался на берегу и начал кричать, как павлин, но только погромче (он не любил мочить ноги); потом стал расхаживать по берегу.

Досада меня взяла. Это проклятое ископаемое ходит по берегу, а я стою в воде. Лицо у меня в крови. И все тело избито.

Эпиорнис клюнул меня в лицо.

Я переплыл лагуну и решил оставить его в покое, пока он не угомонится. Я взобрался на самую высокую пальму и стал раздумывать. Никогда я не чувствовал такой обиды — ни раньше, ни позже. Неблагодарная тварь! Я был для него лучше родного брата. Помог ему вылупиться, выкормил его и вырастил. Просто долговязая допотопная птица. А я человек, царь природы и все такое…

Я сперва все ждал, что он образумится и ему станет самому стыдно за свой дурной поступок. Я думал, что если изловить пару хороших рыб и подойти к нему этак без лишних слов и угостить его, то, быть может, и он тоже пойдет на мировую. Но потом я испытал на деле, сколько злости и ехидства может скрываться в ископаемой птице. Именно злости!

Мне стыдно даже рассказывать, к каким уловкам я прибегал, чтобы только совладать с этой птицей. До сих пор щеки горят, как только вспомню, какими сердитыми пинками меня угощал этот ископаемый дьявол. Я швырял в него на безопасном расстоянии кусками коралла. А он только глотал их, и больше ничего. Я раскрыл свой нож и метнул ему в бок и чуть не лишился ножа навсегда. Хорошо еще, что нож был чересчур велик, чтобы его можно было проглотить.

Пробовал я усмирить эпиорниса голодом и перестал ловить рыбу. Но он начал собирать на берегу червей во время отлива и кое-как обходился. Половину времени я проводил в лагуне по шею в воде, а другую половину — на вершинах пальм. Одна пальма была ниже других, и если ему удавалось застигнуть меня на этой пальме, он устраивал моим икрам славный праздник. Сам не знаю, как я вытерпел все это. Вам, должно быть, не приходилось засыпать на пальмовых вершинах. У меня от такого сна бывали самые дикие кошмары. И вдобавок какой стыд! На моем собственном острове эта давно вымершая тварь расхаживает взад и вперед с видом герцога, а я не смею поставить ногу на землю. Я даже плакал с досады и утомления. Я говорил ему прямо, что я больше не намерен показывать пятки перед подобным проклятым анахронизмом. Я советовал ему найти себе для развлечения путешественника из своей собственной эпохи.

Но он только щелкал клювом в ответ. Скверная, несуразная птица: клюв, шея и ноги!

Мне неохота говорить, как много времени продолжалась эта возня. Я бы давно убил его, да не знал — как. Но под конец я все же придумал. Так убивают страусов в Южной Америке. Я свил свои рыболовные лесы и еще водоросли и древесные волокна, и вышла крепкая веревка ярдов двенадцать в длину или немного побольше. На каждый конец я навязал по куску коралла. Вся эта работа заняла довольно много времени, особенно потому, что беспрестанно приходилось бросать ее и лезть то в воду, то на дерево. Потом, когда веревка с камнями была готова, я повертел ее над головой и запустил в него. В первый раз я промахнулся. Но уже во второй раз моя веревка захватила ему ноги и обвилась кругом. Он опрокинулся. Я стоял по пояс в лагуне, и, как только он упал, я выскочил на берег и стал пилить ему горло ножом.

Мне и теперь неприятно вспоминать об этом. Даже в ту минуту, несмотря на всю свою злобу, я чувствовал себя убийцей. Он лежал предо мной на белом песке, весь в крови, и его длинные ноги и гибкая шея подергивались в агонии… Да!

Я стал пилить ему горло ножом.

Тоска и одиночество на меня напали после этой расправы. Господи, вам трудно себе представить, как я жалел эту мертвую птицу. Я сидел над ее трупом и чуть не плакал, и этот унылый и безмолвный остров нагонял на меня дрожь. Я вспоминал, какой это был птенчик, игривый и ласковый, и какие веселые шалости он проделывал все время, пока не сбился с толку. И я еще думал, что было бы достаточно ранить его и что, быть может, после того он стал бы смирнее. Если бы было чем выкопать яму в коралловых скалах, я бы похоронил его. Я испытывал такое чувство, словно это был человек, а не птица. Во всяком случае у меня не хватило духу есть его. Я опустил его в лагуну, и проворные рыбы скоро объели все кости дочиста. Я не сберег даже перьев. А потом в конце концов нашелся чудак, который слонялся по морю на яхте и вздумал посмотреть, существует ли еще мой атолл.

Могу сказать, что он явился вовремя. Мне так надоело торчать одному на этом несчастном острове, что я совсем было решился развязаться с ним навек, и только не знал, что выбрать: кинуться ли мне в море или наесться морских огурцов…

Я продал кости одному человеку, по имени Уинсло, торговцу по соседству с Британским музеем. Уинсло перепродал их старому Гаверсу. Гаверс, кажется, даже не разобрал, что эти кости были длиннее обычного. И только после его смерти на них обратили внимание. Им даже имя дали: Эпиорнис… — как дальше?

— Aepiornis Vastus, — сказал я. — Это забавная история. Мне рассказал о ней приятель. Когда была найдена берцовая кость в ярд длиной, ученые решили, что это самая большая, и назвали эту породу Aepiornis Maximus. Потом нашлась новая берцовая кость в четыре с половиной фуга, — получился Aepiornis Titan. А когда умер старый Гаверс, явился этот ваш Vastus и, наконец, еще один — Vastissimus[12].

— Уинсло рассказывал мне об этом, — сказал человек со шрамом. — Он даже думает, что ежели они найдут еще других эпиорнисов, побольше, то у кого-нибудь из ученых лопнет жила от волнения. Но как вам угодно, а такие случаи бывают не с каждым человеком. Не правда ли, а?..