Менипп . Три тысячи стадий от Земли до луны… Не удивляйся, товарищ, если я буду говорить тебе о надземных и воздушных материях. Я рассказываю по порядку недавно совершенное мною путешествие. «Икароменипп» Лукиана.

Глава I

Мистер Бедфорд встречает мистера Кавора в Лимпне

Когда я сажусь писать здесь, в тени виноградных лоз, под синим небом южной Италии, мне приходит на мысль, что мое участие в изумительных приключениях м-ра Кавора было делом чистейшего случая. Я попал в эту историю в то время, когда считал себя отдаленным от малейшей возможности каких-либо отвлекающих от работы опытов. Я приехал в Лимпн, воображая это место самым безмятежным уголком в мире. «Здесь, во всяком случае, — говорил я сам себе, — я найду покой и возможность работать!».

И эта книга есть следствие моего пребывания там. Так расстраивает судьба маленькие планы людей.

Быть может, здесь уместно будет упомянуть, что недавно я прогорел в некоторых коммерческих предприятиях. Сидя теперь среди богатой обстановки, приятно вспомнить о моей бывшей нужде. Я могу допустить даже, что до некоторой степени я сам был виновником моих бедствий. Может быть, есть роды деятельности, к которым я имею некоторую способность, но ведение коммерческих операций не из их числа. В те дни я был молод, то есть я и теперь еще молод годами, но то, что со мной приключилось, несколько состарило мой ум; умудрило ли оно меня сколько-нибудь, это, пожалуй, сомнительно.

Едва ли нужно вдаваться в подробности спекуляций, приведших меня в Лимпн. Достаточно сказать, что я отчаянно рисковал. В этих делах все сводится к тому, чтобы давать и брать, и мне довелось в конце концов лишь отдать. Я пришел тогда к мысли, что мне не остается ничего более, как написать пьесу, если я не желаю трудиться всю жизнь на положении клерка. Постепенно я привык смотреть на эту ненаписанную драму, как на маленький запасец про черный день. И этот черный день настал.

Скоро оказалось, что сочинение драмы потребует большего времени, чем я предполагал, — сначала я клал дней десять на это дело; но надо было иметь «pied-a-terre», вот я и приехал тогда в Лимпн.

Мне посчастливилось найти маленький бенгало, который я и нанял на трехлетний срок. Я расставил там кое-какую мебель и начал сам готовить себе кушанье. Моя стряпня, конечно, шокировала бы миссис Бонд, но у меня были две кастрюли для варки яиц и картофеля, сковородка для жаренья сосисок и кофейник. Кроме того, я запасся ящиком пива в кредит, и отпускающий на книжку булочник являлся ко мне ежедневно. Это, быть может, не было обстановкою сибарита, но у меня случались и худшие времена.

Без сомнения, если кому-нибудь нужно уединение, то Лимпн самое подходящее место. Он расположен в глинистой части графства Кент, и мой бенгало стоял на краю старого приморского утеса, откуда через равнину Ромни-Марш виднелось море. В ненастную погоду место это почти неприступно, и я слышал, что по временам почтальону приходится переправляться на лыжах через более сочные участки своего района. Перед дверьми немногих хижин и домов, составляющих нынешнюю деревню, торчат воткнутые в землю толстые пучки березовых прутьев для очистки обуви от налипшей глины. Я сомневаюсь, чтобы деревня обосновалась на этом месте, если бы она не была увядающей памятью давно минувшего. Здесь был расположен крупный порт Англии в римскую эпоху, Portus Lemanus; ныне же море находится в четырех милях отсюда. У подножья крутого холма рассеяны кучи камня и кирпича, остатки от римских построек. Я часто стоял на холме и думал о кипевшей здесь некогда жизни, — о галерах и легионах, о пленниках и чиновниках, о женщинах и торговцах, о спекулянтах, вроде меня, обо всей сутолоке и шуме, царивших когда-то здесь в гавани. А теперь несколько груд мусора на поросшем травой скате холма, пара овец да я. Там, где был порт, расстилается ныне болотистая равнина, тянущаяся широкой полосой до отдаленного Дёнгенеса и пестреющая там и сям группами деревьев да башнями церквей в старых средневековых городках, сменивших приморский Леман.

Вид на болото — один из самых красивых, какие мне случалось встречать. Дёнгенес находится отсюда милях в пятнадцати; он кажется паромом, лежащим на поверхности моря, а далее к западу виднеются холмы Гастингса. Иногда они отчетливо вырисовываются на горизонте, иногда же бывают подернуты дымкой, и часто, в туманную погоду, совсем исчезают из виду. Все ближайшие части равнины исполосованы плотинами и канавами.

Окно, у которого я работаю, обращено к линии этой гряды холмов, и из такого окна я впервые узрел Кавора. Это случилось как раз в то время, когда я корпел над моим сценарием, сосредоточившись на этой трудной работе и, естественно, Кавор остановил на себе мое внимание.

Он нахмурил брови, как будто встретил проблему.

Солнце только-что село, небо было окрашено в желтый и зеленый цвета, и на фоне его вдруг появилась, в виде темного пятна, довольно странная фигурка.

Это был низенький, кругленький, тонконогий человечек, с нервными движениями; костюм его состоял из пальто, брюк и чулок, как у велосипедиста, а шапочка вроде той, что носят крикетисты. Зачем он так одевался — не постигаю, ибо он никогда не ездил на велосипеде и не играл в крикет. Вероятно, это было случайное соединение разнородной одежды. Он жестикулировал, мотал головой и гудел на подобие проволоки электрического телеграфа.

Перед тем шел дождь, и этот спазмодический характер его прогулки еще усиливался крайне скользкой тропинкой. Дойдя до места, откуда виден закат солнца, он остановился, вынул часы и постоял с минуту, как бы в нерешимости. Затем каким-то конвульсивным телодвижением он повернулся и поспешно пошел назад, не жестикулируя более, но широко шагая на своих относительно длинных ногах, которые казались еще длиннее от прилипшей к подошвам глины.

Это произошло в первый день моего пребывания, когда моя сочинительская энергия достигла высшей точки, и я взглянул на этот инцидент лишь как на досадную помеху — потерю пяти минут. Я возвратился к своему сценарию. Но когда на следующий день явление повторилось с замечательной точностью и стало повторяться каждый вечер, сосредоточение над сценарием потребовало больших усилий. «Проклятый человек, — говорил я про себя, — можно подумать, он готовится в марионетки», и несколько вечеров я проклинал его от всего сердца.

Затем моя досада уступила место удивлению и любопытству. Зачем ему нужно проделывать это? На четырнадцатый вечер я не вытерпел и, как только он появился, я открыл французское окно, прошел через веранду и направился к тому пункту, где он всякий раз останавливался.

Он держал в руке часы, когда я подошел к нему. У него было широкое, красное лицо, с красновато-карими глазами, — раньше я видел его лишь против света.

— Одну минуту, сэр, — сказал я, когда он повернулся.

Он посмотрел на меня удивленно.

— Одну минуту, — промолвил он, — конечно. И если вы желаете говорить со мной дольше и не будете делать слишком много вопросов — ваша минута уже прошла, — то не угодно ли вам будет сопровождать меня?

— С удовольствием, — ответил я, становясь рядом с ним.

— Мои привычки регулярны. Мое время для бесед ограниченное.

— Теперь это, кажется, ваше время для моциона.

— Да. Я прихожу сюда любоваться закатом солнца.

— Ничуть не бывало.

— Сэр?

— Вы никогда не смотрите на закат.

— Никогда не смотрю?

— Никогда. Я наблюдал за вами тринадцать вечеров подряд, и ни разу вы не смотрели на закат солнца, ни одного разу.

— Все равно, я наслаждаюсь солнечным светом, атмосферой, я хожу вдоль этой тропинки, через вон те ворота, — он кивнул головой в их сторону, — и гуляю кругом.

— Это неправда. Вы никогда не гуляете кругом. Сегодня, например.

— Сегодня? Сегодня, видите ли, я только что взглянул на часы и, увидал, что прошло уже три минуты сверх положенного получаса, и решил, что уже некогда гулять кругом, и повернул назад.

— Но вы постоянно так делаете.

Он посмотрел на меня в раздумье.

— Может быть; итак, теперь я подумаю об этом… Но о чем вы желали поговорить со мной?

— Вот именно об этом самом.

— Об этом?

— Да. Зачем вы это делаете? Каждый вечер вы приходите сюда шуметь.

— Шуметь?

— Вы производите шум, вот в таком роде.

И я имитировал его гуденье.

Он посмотрел на меня, и было очевидно, что это гуденье вызвало у него отвращенье.

— Разве я делаю это? — спросил он.

— Каждый Божий вечер.

— Я не замечал. — Он остановился и посмотрел на меня серьезно. — Неужели, — сказал он, — у меня образовалась привычка?

— Похоже на то.

Он оттянул нижнюю губу двумя пальцами. Он глядел на лужу у его ног.

— Мой ум очень занят, — сказал он. — А вы хотите знать, почему? Уверяю вас, что не только я не знаю, почему я это делаю, но даже не знал, что я делаю это. Вы говорите правду: я никогда не заходил дальше этого поля… И это надоедает вам?

Я почему-то начинал смягчаться по отношению к нему.

— Не надоедает, — сказал я. — Но вообразите, что вы пишете драму!

— Не могу этого вообразить.

— Ну, так вообразите, что занимаетесь чем-нибудь таким, что требует сосредоточенности.

— Да, конечно, — сказал он в раздумье.

Он казался до того огорченным, что я смягчился еще более. К тому же, с моей стороны было довольно нахально требовать от незнакомого человека объяснения, зачем он гудит на публичной дорожке.

— Вы видите, — сказал он робко, — это привычка.

— О, я вполне признаю это.

— Я должен оставить ее.

— Зачем же, если это вас облегчает? Притом же, это не мое дело, вы вольны в своих действиях.

— Вовсе нет, — возразил он, — вовсе нет. Я чрезвычайно обязан вам. Мне следует воздержаться от этого. Впредь я и буду воздерживаться. Могу я попросить вас еще раз воспроизвести эти звуки?

— Нечто вроде вот такого звука, — сказал я, — зузу, зузу. Но знаете…

— Я очень вам обязан. Действительно, я чрезвычайно рассеян. Вы правы, сэр, совершенно правы. Да, я вам очень обязан. Это должно прекратиться. А теперь, сэр, я уже увел вас дальше, чем бы следовало.

— Надеюсь, моя дерзость…

— О, нисколько, сэр, нисколько!

Мы посмотрели мгновение друг на друга. Я приподнял шляпу и пожелал ему доброго вечера. Он конвульсивно ответил, и мы разошлись.

У изгороди я оглянулся на удалявшегося незнакомца. Его манеры резко изменились; он шел, прихрамывая и как-то съежившись. Этот контраст с его прежним жестикулированием, даже гудением, почему-то растрогал меня. Я наблюдал за ним, пока он не скрылся из виду, затем я вернулся в мой бенгало, к моей пьесе.

В следующие два вечера он не появлялся. Но все это время он не выходил у меня из головы, и у меня являлась мысль, что, как сентиментальный, комический характер, он мог бы явиться полезным сюжетом в развитии плана моей драмы. На третий день он сделал мне визит.

Некоторое время я недоумевал, что привело его ко мне, — он вел безразличный разговор самым оффициальным образом, затем вдруг неожиданно перешел к делу. Он желал купить у меня мой бенгало.

— Видите ли, — сказал он, — я нисколько не сержусь на вас, но вы разрушили мою привычку, а это расстраивает мой день. Я гулял здесь годами, да, годами. Нет сомнения, я гудел… Вы сделали все это невозможным.

Я заметил, что он мог бы использовать другое направление.

— Нет. Здесь не имеется другого направления. Это — единственное. Я производил рекогносцировку. И теперь каждые после-обеда я не знаю, куда деваться.

— Но если это так важно для вас…

— Чрезвычайно важно. Видите ли, я… я… исследователь. Я занят научным исследованием. Я живу, — продолжал он после короткой паузы. — вон в том доме с белыми трубами, который вы видите там за деревьями. И мои обстоятельства необычайны. Я близок к осуществлению одного из важнейших открытий и, могу вас уверить, одного из важнейших открытий, какие когда-либо были сделаны. Это требует постоянного размышления, постоянного умственного простора и деятельности. И послеобеденное время было моим самым светлым временем, возбуждающим новые идеи, новые точки зрения.

— Но почему же вам не приходить сюда попрежнему?

— Теперь это было бы совсем не то. Вмешалось бы самосознание. Я должен бы был думать о вас с вашей пьесой, следящим за мной, раздраженным, — вместо того, чтобы думать о моей работе… Нет, мне необходимо иметь этот бенгало.

Я погрузился в размышление. Натурально, мне нужно было обдумать вопрос, прежде чем ответить что-либо решительное. Я был вообще довольно склонен к аферам в те дни, и продажа была заманчива для меня; но, во-первых, бенгало был не мой, и даже если бы я продал его ему за хорошую цену, мне было бы затруднительно сдать проданное имущество, когда бы настоящий владелец пронюхал бы об этой сделке; а во-вторых, я ведь был несостоятельным должником. Очевидно, это было очень щекотливое дело. Кроме того, возможность, что Кавор находится на пути к какому-нибудь ценному изобретению, также заинтересовала меня. Мне хотелось узнать подробнее об его исследовании, не с каким-нибудь бесчестным намерением, а просто в виду того, что ознакомление с этим исследованием было бы отдыхом от моего сочинительства. Я стал допытываться у моего собеседника.

Он охотно согласился удовлетворить моему любопытству, и наша беседа превратилась в монолог. Он говорил без умолку почти целый час, и я должен сознаться, что довольно плохо понимал его речь. В это первое свидание я очень мало уяснил себе цель в его работы. Половина его слов состояла из технических терминов, совершенно для меня непонятных; некоторые же пункты он пояснил мне при помощи элементарной математики, делая выкладки на клочке оберточной бумаги. «Да, — говорил я, — да, — да… Продолжайте». Тем не менее, я убедился, что он не шутит, не играет словами. Несмотря на его чудаковатый вид, в нем видна была сила, делавшая невозможным подобное предположение. Он рассказывал, что у него есть мастерская и три помощника, первоначально работавших в качестве плотников, которых он приспособил к своему делу. А ведь от мастерской до патентного управления, выдающего привилегии на изобретения, всего один шаг. Он пригласил меня побывать у него в мастерской, на что я охотно согласился.

Наконец, он стал прощаться, прося извинения за продолжительность своего визита. Поговорить о своей работе, сказал он, доставляет ему удовольствие, которым он весьма редко пользуется. Ему не часто случается встретить такого интеллигентного слушателя, как я; с профессиональными же учеными он очень мало водился.

— Так много мелочности, — пояснил он мне, — такая масса интриг! И в особенности, когда имеешь идею новую, плодотворную идею… Не хочу быть жестоким, но…

Я — человек верящий в сердечные побуждения. Я сделал, может быть, необдуманное предложение. Но припомните, что я был одинок, сидел в Лимпне уже две недели над сочинением пьесы и меня еще мучила мысль о расстроенной прогулке моего собеседника.

— Так сделайте эти визиты, — предложил я, — вашей новой привычкой, вместо той, которой я лишил вас. По крайней мере, до тех пор, пока мы не решим вопроса о бенгало. Вам нужно обдумывать вашу работу, что вы делали всегда во время вашей послеобеденной прогулки. К сожалению, прогулка эта расстроилась; но почему бы вам не приходить побеседовать о вашей работе ко мне, пользуясь мною как своего рода стеною, в которую вы можете бросать свои мысли и получать их отраженными обратно? Я не настолько сведущ, чтобы сам мог похитить вашу идею, и у меня нет знакомых ученых.

Он соображал. Очевидно, мое предложение ему понравилось.

— Но я боюсь наскучить вам, — сказал он.

— Вы думаете, я слишком туп?

— О нет, но технические подробности…

— Как бы то ни было, вы крайне заинтересовали меня сегодня.

— Конечно, это было бы большим подспорьем для меня. Ничто так не уясняет идей, как изложение их другому. До сих пор…

— Ни слова более, сэр.

— Но можете ли вы уделять мне ваше время?

— Нет лучше отдыха, как перемена в занятиях, — проговорил я с чувством глубокого убеждения.

Дело было улажено. Уходя, он заявил, что чрезвычайно мне обязан. Я издал вопросительный звук.

— Вы излечили меня от смешной привычки гуденья.

Я ответил, что радуюсь, если мог оказать ему какую-нибудь услугу.

Но, вероятно, направление мысли, вызванное нашей беседой, вновь овладело им тотчас по выходе от меня. Руки его начали размахивать прежним манером. Слабое эхо гуденья доносилось до меня по ветерку…

Ну, это было не мое дело.

Он явился на другой день и на следующий день и прочел две лекции по физике, к нашему общему удовольствию. Он говорил с видом человека, имеющего вполне ясное представление об «эфире», о «проводниках силы», о «гравитационном потенциале» и тому подобных вещах, а я сидел на другом моем кресле и приговаривал: «Да, да, продолжайте, я слежу за вашим изложением».

Это была страшно запутанная материя, но я не думаю, чтобы он подозревал, насколько основательно я его не понимаю. Бывали моменты, когда я начинал сомневаться, хорошо ли я пользуюсь своим временем, но, во всяком случае, я отдыхал от сочинения этой проклятой драмы. По временам мое внимание совсем ослабевало, и я подумывал, не лучше ли изобразить этого чудака в виде центральной фигуры великолепного фарса.

При первом удобном случае я пошел поглядеть его дом. Это было большое строение, небрежно меблированное; тут не было никакой прислуги, кроме трех его помощников; его обыденная и частная жизнь характеризовалась философской простотой. Он был приверженцем воды и растительной пищи и всего логически следующего отсюда сурового режима. Но обстановка его дома возбуждала много недоумений. Тут все имело вид лаборатории, от подвала до чердака, и являлось удивительным уголком среди глухого поселка. Комнаты нижнего этажа были наполнены станками и аппаратами, пекарня и котел судомойни превратились в печи изрядной величины; в подвале помещались динамо-машины, а в саду находился газометр. Он показывал мне все это с доверчивостью и экспансивностью человека, чересчур долго жившего в одиночестве.

Три его помощника были из числа людей, что называется, «на все руки». Добросовестные, и если не интеллигентные, то сильные, вежливые и услужливые. Один, Спаргус, готовивший кушанье и справлявший всю металлическую работу, был прежде матросом; второй, Джибс, был столяр, третий же, экс-садовник, являлся тут главным помощником. Но это были простые работники. Весь интеллигентный труд исполнял сам Кавор. Они пребывали в глубоком невежестве, даже по сравнению с моим смутным пониманием.

Теперь о свойствах этих исследований. Тут, к несчастью, является серьезное затруднение. Я не ученый эксперт, и если бы попробовал излагать высоко-научным языком м-ра Кавора цель, к которой были направлены его опыты, то боюсь, что не только спутал бы читателя, но и сам бы запутался и, наверное, наделал бы ошибок, на которых меня поднял бы насмех любой студент, слушавший лекции математической физики. Поэтому, пожалуй, лучшее, что я могу сделать, это передавать мои впечатления своим собственным неточным языком, без всякой попытки облечься в тогу знания, носить которую я не имею ни малейшего права.

Целью изысканий м-ра Кавора было такое вещество, которое должно бы быть «непрозрачным» — он употреблял какое-то другое слово, которое я позабыл, но термин «непрозрачный» верно выражает идею — для «всех форм лучистой энергии». «Лучистая энергия», как он объяснял мне, есть нечто подобное свету, или теплоте, или рентгеновским лучам, или маркониевским электрическим волнам, или тяготению. Все эти вещи, говорил он, излучаются из центра и действуют на тела через пространство, откуда и происходит термин «лучистая энергия». Почти все вещества непрозрачны или непроницаемы для той или иной формы лучистой энергии. Стекло, например, прозрачно для света, но гораздо менее прозрачно для теплоты, так что его можно употреблять как ширму против огня, а квасцы прозрачны для света, но совершенно не пропускают тепло. С другой стороны, раствор иода в двусернистом углероде не пропускает света, но вполне тепло-прозрачен. Он скроет от нас огонь, но сообщит всю его теплоту. Металлы непрозрачны для света, но не для теплоты и электрической энергии, и так далее.

Далее — все известные нам вещества прозрачны для тяготения. Вы можете употреблять разного рода экраны, чтобы оградить что-нибудь от света или теплоты, или электрической энергии солнца, или от теплоты земли; вы можете защитить предметы металлическими листами от электрических волн Маркони, но ничто не преградит тяготения солнца или притяжения земли. Однако, почему тут должно оказаться ничто — это трудно сказать. Кавор не видел причины, почему бы не могло существовать такого преграждающего притяжение вещества, и я, конечно, не в состоянии был ему ответить. Я никогда ранее не думал о подобной возможности. Он показал мне вычислениями на бумаге, которые лорд Кельвин, или профессор Лодж, или профессор Карл Пирсон, или какой-нибудь из великих ученых, без сомнения, уразумел бы, но в которых я ничего не понял, что не только подобное вещество возможно, но что оно должно удовлетворять известным условиям. «Да, — повторял я, — да, продолжайте», слушая его изумительные рассуждения, которые не могу здесь воспроизвести. Достаточно для предлагаемой истории сказать, что, как полагал Кавор, он может сфабриковать такое вещество, недоступное притяжению, из сложного сплава металлов и какого-то, кажется, нового элемента, называемого, если не ошибаюсь, гелием, которые был прислан ему из Лондона в запечатанных глиняных кувшинах. Это, несомненно, было что-то газообразное и летучее.

Как жалко, что я не делал заметок, но мог ли я тогда предвидеть, что понадобятся такие заметки?

Всякий, обладающий хоть каплей воображения, поймет необычайные свойства подобного вещества и заразится до некоторой степени тем волнением, которое начал испытывать я, когда это понимание выплыло из тумана непонятных фраз, которыми осыпал меня Кавор. Но, вероятно, никто из читателей этой истории не будет сочувствовать мне вполне, потому что из моего сухого рассказа невозможно заключить о непоколебимости моего убеждения, что это удивительное вещество будет добыто.

Я не помню, чтобы я уделял в день хотя час непрерывной работы своей пьесе после моего визита Кавору. Мое воображение было теперь занято иным. Казалось, нет предела удивительным свойствам вещества, о котором идет речь; на какой только путь я не вступал, везде я приходил с ним к чудесам и переворотам. Например, если бы вам понадобилось поднять тяжесть, какую бы громадную ни было, вам стоило бы только подложить под нее лист нового вещества, и вы могли поднять ее соломинкой. Моим первым естественным побуждением было применить этот принцип к пушкам и броненосцам, ко всему материалу и способам ведения войны, затем к судоходству, к средствам передвижения, к строительному искусству, словом, ко всевозможным формам человеческой промышленности. Случай, приведший меня к самому зарождению такой новой эпохи, — а это была эпоха, никак не менее — был один из тех, что бывают единожды в тысячу лет. Между прочим, я видел в этом открытии свое собственное возрождение в качестве дельца. Я прозревал в нем акционерные компании и их филиальные отделения, и применения всякого рода, и синдикаты и трэсты, и привилегии, и концессии, расширяющиеся и распространяющиеся все дальше и дальше, пока единая обширная, огромная каворитная компания не овладеет всем миром.

И я участвую в этом!

— Мы у величайшего изобретения, какое когда-либо было сделано, — сказал я и сделал ударение на слове «мы». — Я приду завтра же, чтобы работать в качестве вашего четвертого помощника.

Мой восторг как будто удивил его, но не возбудил никаких подозрений или враждебного чувства. Скорее он ценил себя ниже, чем следовало.

Он посмотрел на меня с сомнением.

— Вы серьезно думаете? — спросил он. — А ваша пьеса? Как же вы с пьесой?

— К чорту пьесу! — воскликнул я. — Дорогой сэр, разве вы не видите, что вы изобрели? Разве вы не видите, к чему ведет ваша работа?

Но это был лишь риторический оборот речи: он действительно ничего не видал. Этот чудак работал все время на чисто теоретической почве! Если он и говорил о своем исследовании, как о «важнейшем из всех, какие когда-либо бывали в мире», то он просто разумел под этим, что его исследование подводит итог множеству теорий, разрешает бесчисленные сомнения, но нимало не думал о практическом применении искомого вещества. Такое вещество возможно, и он пытался добыть его. V`la tout, как говорят французы.

Вне этого он был сущий ребенок. Если ему удастся достигнуть цели, найденное вещество перейдет в потомство под именем каворита или каворина, он сделается членом королевского общества и портрет его будет помещен в журнале «Nature». Вот и все, что он видел. Он метнул бы в свет эту бомбу с таким же простодушием, как если бы открыл новый вид комара, когда бы только я случайно не познакомился с ним. И бомба лежала бы лишь и шипела, подобно прочим мелким открытиям ученых.

Когда я сообразил все это, настала моя очередь говорить, а Кавору пришлось слушать и лишь поддакивать. Я прыгал от восторга, быстро шагал по комнате, жестикулируя, как двадцатилетний юноша. Я старался выяснить ему его обязанности и ответственность в этом деле, наши обязанности и ответственность. Как я уверял его, мы сможем приобрести столько богатств, что в состоянии будем произвести всякого рода социальный переворот, какой лишь пожелаем; мы можем владычествовать и повелевать всем миром. Я толковал ему о компаниях и привилегиях и о шкапе для секретных процессов; но все эти вещи, кажется, интересовали его столько же, сколько меня интересовала его математика. Его красноватое лицо выражало смущение. Он пробормотал что-то о равнодушии к богатству, но я горячо стал возражать ему. Я дал ему понять, какого я сорта человек, и что я обладаю значительной деловой опытностью. Я умолчал о том, что я банкрот, ведь это было мое временное состояние, и постарался примирить мою явную бедность с моими финансовыми претензиями. Совсем нечувствительно по мере того, как разрастались эти проекты, мы пришли к заключению о возможности создать каворитную монополию. Кавор будет выделывать вещество, я же буду его рекламировать.

Я все время употреблял местоимения «мы», «вы», слова «я» как будто бы не существовало для меня.

Его идея была та, чтобы прибыли, о которых я говорил, употреблялись на дальнейшие изыскания, но это, конечно, можно было решить лишь впоследствии.

— Хорошо, хорошо, — говорил я. — Главное, — настаивал я, — надо, чтобы нам удалось добыть это вещество.

— Ведь это такое вещество, — восклицал я восторженно, — без которого не может обойтись ни один дом, ни одна фабрика, ни одна крепость, ни одно судно, вещество более универсальное, чем патентованное медицинское средство! Нет ни одной формы, ни одной из тысячи возможных применений, которые не обогатили бы нас, Кавор, и в такой степени, которая превосходит самые смелые мечты скряги!

— Верно! — подтвердил Кавор, — я начинаю прозревать. Удивительно, как приобретаешь новые точки зрения, беседуя с кем-нибудь о предмете!

— В особенности когда случится поговорить, как это случилось теперь вам, с человеком вполне подходящим.

— Полагаю, никто, — сказал Кавор, — не питает отвращения к огромному богатству. Одно только… — он остановился, как бы колеблясь высказаться. — Знаете, весьма возможно, что нам не удастся приготовить это вещество. Пожалуй, это одна из тех вещей, которые возможны в теории, но на практике оказываются абсурдом. Или, когда мы станем приготовлять его, встретится неожиданно какое-нибудь мелкое препятствие!..

— Ну, так что ж! Когда препятствие встретится, мы преодолеем его! — воскликнул я.

Глава II

Первая выделка каворита

Но опасения Кавора были неосновательны, поскольку они касались действительного изготовления вещества. В день 14 октября 1899 года это невероятное вещество было готово.

Курьезно, но оно было добыто в конце концов случайно, когда Кавор всего менее рассчитывал на это. Он сплавил вместе несколько металлов и еще что-то — подробностей я не знаю — и намеревался оставить эту смесь на неделю в покое, чтобы дать ей медленно остынуть. Если только он не ошибся в своих вычислениях, последняя стадия его комбинации должна была наступить, когда температура приготовляемого вещества понизится до 60° Фаренгейта. Но случилось, что, без ведома Кавора, возник спор между его людьми относительно ухода за печью. Джибс, смотревший за ней до сих пор, вдруг вздумал свалить эту обязанность на своего сослуживца, бывшего садовника, ссылаясь именно на то, что каменный уголь водится в земле и, следовательно, не может входить в круг ведения столяра; экс-садовник, однако, возражал на это, что каменный уголь — металл или вроде руды и потому относится к поварской области. Но Спаргус настаивал на том, что это дело Джибса, ввиду того, что, как всем известно, уголь есть ископаемое дерево. Вследствие того Джибс перестал подваливать уголь в печь, и никто другой этого не делал, а Кавор был слишком погружен в разрешение некоторых интересных проблем, касающихся летательной каворитной машины (пренебрегая сопротивлением воздуха и некоторыми другими условиями), и потому не заметил, что в его лаборатории не совсем ладно. И преждевременное рождение его изобретения произошло как раз в тот момент, когда он шел через поле к своему бенгало для нашей послеобеденной беседы и чаепития.

Я очень живо помню это происшествие. Вода для чая уже кипела, и все было приготовлено, когда, услыхав звуки каворовского гуденья «зузу», я вышел на веранду. Его подвижная фигурка рисовалась темным пятном против заходившего осеннего солнца, а вправо из-за группы деревьев, великолепно окрашенной лучами заката, выглядывали белые трубы его дома. Вдали на горизонте тонули подернутые синеватой дымкой холмы Вильден; влево расстилалась обширная, окутываемая туманом равнина Ромни-Марш. И вдруг!..

Печные трубы взлетели к поднебесью, рассыпавшись целым дождем кирпичей, крыша, и разная мебель, и утварь последовали за ними. Затем все было охвачено огромным белым пламенем. Деревья вокруг трещали, раскалывались в щепы, летевшие к огню. Страшный громовой удар оглушил меня так сильно, что я на всю жизнь остался глух на одно ухо.

Я сделал несколько шагов от веранды по направлению к дому Кавора, как вдруг поднялся сильнейший вихрь.

Мгновенно фалды моего сюртука завернуло мне на голову, и я помчался вперед большими прыжками, совершенно против своей воли. В тот же самый момент изобретатель также был подхвачен ветром, закружился и покатился в завывающем вихре. Я увидел, как колпак от одной из моих печных труб ударился о земь в шести ярдах от меня и затем был унесен к центру разгрома. Кавор катился все далее и далее по земле, затем был приподнят и унесен с быстротой ветра, пока, наконец, не исчез между корчившимися от жара деревьями.

Масса дыма и пепла и полоса какой-то синеватой блестящей материи поднялись к зениту. Крупный кусок забора промелькнул мимо меня и воткнулся в землю. После этого вихрь постепенно улегся, продолжался лишь резкий ветер, и я испытывал немалую радость, видя себя целым и невредимым.

В этот миг весь мировой облик преобразился. Мягкий отблеск заката исчез, небо задернулось черными тучами, все было сметено бушевавшей бурей. Я оглянулся, чтобы посмотреть, стоит ли мой бенгало, затем поплелся к деревьям, среди которых пропал из виду Кавор; сквозь тонкие, обнаженные от листвы ветви их блестело пламя его горевшего дома. Я долго тщетно искал его; наконец, среди кучи поломанных ветвей и досок обвалившегося забора я увидал что-то, копошащееся на земле. Прежде чем я успел подойти ближе, какая-то темная фигура встала и протянула свои окровавленные руки. Платье на ней было изодрано, и лоскутья развевались по ветру.

В первую минуту я не узнал этой темной глыбы, потом разглядел, что это был Кавор, сплошь облепленный грязью, в которой он катался. Счищая грязь с лица, он сделал несколько шагов в мою сторону. Он имел невыразимо жалкий вид, и потому его замечание до крайности удивило меня.

— Поздравьте меня, — говорил он прерывающимся от волнения голосом, — поздравьте меня!

— Поздравить вас? О, Боже, с чем?

— Я сделал это.

— Вы сделали? Отчего произошел этот взрыв?

Порыв ветра унес его слова. Я понял только, что, по его заявлению, никакого взрыва и не было.

— Постараемся вернуться в мой бенгало! — крикнул я ему над самым ухом.

Он не расслышал и бормотал что-то о трех «мучениках науки». Вероятно, его мучила мысль, что три его помощника погибли в этом урагане. По счастью, он ошибался: как только он ушел ко мне, в бенгало, они, в свою очередь, отправились в ближайший шинок обсуждать вопрос о печах за приличной выпивкою.

Я повторил Кавору мое предложение вернуться в бенгало, и на этот раз он расслышал. Мы пошли под-руку искать приюта под остатками моей крыши. Оказалось, что все окна у меня были разбиты и более легкие предметы обстановки разбросаны в беспорядке, но непоправимого вреда не было причинено. По счастью, кухонная дверь устояла против действовавшего на нее давления, так что вся моя посуда и утварь уцелели. Керосиновая печка еще горела, и я поставил на нее воду для чая. Сделав все нужные приготовления, я вернулся к Кавору слушать его объяснения.

— Совершенно верно, — настаивал он, — совершенно верно. Я сделал это, и все идет превосходно.

— Но, — возразил я, — как все идет превосходно? Ведь, наверное, нет ни одного стога сена, ни одного забора, ни одной соломенной кровли, которые бы не сгорели или не были повреждены на двадцать миль кругом.

— Ей Богу же, все идет превосходно! Я конечно, не предвидел этого маленького разгрома. Мой ум был занят другой проблемой, и я способен не обращать внимания на эти побочные практические результаты. Но все идет превосходно!

— Но, дорогой сэр, — воскликнул я, — разве вы не видите, что вы причинили убытков на тысячи фунтов стерлингов?

— Конечно, я не практик; но не думаете ли вы, что они посмотрят на это как на циклон?

— Однако, взрыв?

— Это был не взрыв. Дело произошло очень просто. Только, как я сказал, я способен не досмотреть таких мелочей. Это тоже «гуденье» в широких размерах. По недосмотру, я приготовил это новое вещество, этот каворит, в виде тонкого и большого листа… — Он остановился на минуту. — Вам вполне ясно, что вещество это непрозрачно для тяготения, что оно преграждает взаимное притяжение между телами?..

— Да, — промолвил я, — да.

— Так вот, как только оно достигает температуры 60° Фаренгейта и процесс его выработки заканчивается, воздух, часть кровли и потолок, и пол над ним перестают иметь вес. Предполагаю, что вам известно, это теперь всякий знает, что воздух имеет вес, что он производит давление на всякий предмет, находящийся на поверхности земли, производит давление по всем направлениям с тяжестью, равной 14 ½ английским фунтам на квадратный дюйм?

— Знаю, — сказал я. — Продолжайте!

— И я тоже знаю, — заметил он. — Только это показывает нам, как бесполезно знание, если вы не применяете его на практике. Вы видите, над нашим каворитом это действие прекратилось; воздух тут перестал производить какое бы то ни было давление, воздух же, находящийся по сторонам каворита, продолжал производить давление, равное 14 ½ фунтам на каждый квадратный дюйм того воздуха, вдруг сделавшегося невесомым. Ага, вы начинаете соображать! Воздух, окружающий каворит, сдавливал воздух над ним с непреодолимой силой. Воздух над каворитом, насильственно вытесняемый, должен был подниматься, притекавший же ему на смену воздух с боков тотчас же терял вес, переставал производить давление, следовал за предыдущим кверху, пробил потолок, сбросил крышу… Вы понимаете, — продолжал он, — образовался своего рода атмосферный фонтан, какая-то печная труба в атмосфере. И если бы сам каворит не был подвижным, неприкрепленным, а воздух продолжал бы все время втягиваться в трубу, то как вы думаете, что произошло бы?

Я подумал.

— Полагаю, что воздух устремлялся бы все выше и выше над этим адским листом, уничтожающим притяжение вещества.

— Именно так, — подтвердил он, — исполинский фонтан…

— Бьющий в небесное пространство! Ведь через него улетучилась бы вся земная атмосфера! Он лишил бы мир воздуха. Последствием была бы смерть всего человеческого рода! И все это наделал бы кусок этого вещества.

— Не совсем так: атмосфера не рассеялась бы в небесном пространстве, — сказал Кавор, — но все равно было бы нехорошо. Воздух был бы прогнан с земли и улетел бы за тысячи миль, потом он вернулся бы обратно, но уже на задохшийся мир! С нашей точки зрения, это было бы немногим лучше, чем если бы он вовсе не вернулся.

Я был пока еще слишком ошеломлен, чтобы ясно осознавать, что все мои надежды разрушены.

— Что вы намерены делать теперь? — спросил я.

— Прежде всего хорошо бы достать садовую лопату; я бы немного очистил облепившую меня грязь, а потом, если позволите воспользоваться вашими домашними удобствами, мне бы хотелось взять ванну. После этой операции нам будет привольней побеседовать. Мне кажется, — продолжал он, положив свою грязную руку мне на плечо, — не следует ничего говорить об этом деле посторонним. Знаю, что я причинил много вреда — вероятно, даже и жилые дома пострадали кое-где тут в окрестностях. Но, с другой стороны, я не в состоянии заплатить за сделанный мною вред, и если действительная причина катастрофы будет оглашена, это поведет только к озлоблению и к остановке в моей работе. Человек не может предвидеть всего, а я ни на минуту не могу согласиться прибавить бремя практических соображений к моим теоретическим исследованиям. Впоследствии, когда вы примете участие в деле с вашим практическим умом, когда каворит пойдет в ход и осуществятся все наши предположения, мы в состоянии будем уладить дело с этими людьми. Но не теперь, не теперь. Если не будет предложено никакого иного объяснения, публика при современном неудовлетворительном состоянии метеорологии припишет все циклону; быть может, устроят еще публичную подписку, и так как мой дом сгорел, то я должен буду получить порядочную долю вознаграждения, которая очень пригодится для продолжения наших опытов. Но если узнают, что именно я виновник, то, конечно, не будет никакой подписки, и у меня уже никогда не явится шансов работать спокойно. Мои три помощника могли погибнуть или не погибнуть. Это — деталь. Если погибли — не велика потеря; они были более усердны, чем способны, и преждевременное событие должно быть в значительной мере приписано их совместной небрежности в уходе за печью. Если же не погибли, то едва ли они настолько сведущи, чтобы могли объяснить дело. Они поверят россказням о циклоне. И если бы на время непригодности моего дома для занятий мне можно было поселиться в одной из несданных еще комнат этого бенгало…

Он приостановился и посмотрел на меня вопросительно.

«Человек с такими способностями, — подумал я, — был бы не совсем обыкновенным жильцом».

— Может быть, — сказал я, вставая, — нам лучше всего будет начать с приискания лопаты, — и я повел его к разбросанным обломкам оранжереи.

Пока он брал ванну, я обдумывал и разбирал весь вопрос. Ясно было, что общество мистера Кавора имеет свои неудобства, которых я не предвидел. Рассеянность, которая чуть было не обезлюдила земной шар, может во всякую минуту привести к какой-нибудь новой беде. С другой стороны, я был молод, мои дела крайне запутаны, и я склонялся в пользу смелого предприятия, с шансом хорошего исхода. Я твердо решил в своем уме, что мне должна достаться, по крайней мере, половина выгоды в случае благоприятного окончания дела. К счастью, я снял в наймы мой бенгало на три года, не будучи ответственным за поправки, а моя мебель была куплена на скорую руку, в долг, и вся застрахована. В конце концов я решил продолжать мои сношения с Кавором и посмотреть, чем все это кончится.

Конечно, положение дел теперь сильно изменилось. Я не сомневался более в удивительных свойствах его вещества, но у меня начало закрадываться сомнение насчет пушечного станка и патентованных сапог.

Мы дружно принялись за восстановление его лаборатории, чтобы скорей было можно приступить к нашим опытам. Кавор теперь больше, чем прежде, стал применяться к уровню моих знаний, когда явился вопрос, как должно впредь изготовляться это вещество.

— Разумеется, мы должны опять изготовить его, — заявил он веселым тоном. — Мы, может быть, потерпели неудачу, но теоретическая сторона осталась теперь уже за нами. Если можно будет избегнуть крушения всей нашей маленькой планеты, так мы избегнем. Но тут должен быть риск. В экспериментальной работе всегда бывает риск. И в этом случае вы должны выступить на сцену, как практический человек. Что касается меня, то мне сдается, что вещество можно бы устроить в виде очень узкой полоски, с каймами по краям. Впрочем, я еще не знаю. У меня есть смутное представление о другом способе, которое я пока еще затрудняюсь объяснить. Но любопытно, что он пришел мне на ум, в тот самый момент, когда я катился по грязи, подталкиваемый ветром, как вещь, которую мне безусловно следовало бы сделать, когда бы я догадался пораньше.

Даже при моем содействии мы встретили кое-какие маленькие затруднения, продолжая тем временем работать над реставрацией лаборатории. Нужно было вдоволь потрудиться, пока настала наконец пора окончательно решить вопрос о точной форме и методе нашей второй попытки. Единственной задержкой теперь была стачка трех рабочих, которые протестовали против моей деятельности в качестве старшего над ними. Но дело это нам удалось уладить после двухдневного перерыва в работе.

Глава III

Сооружение шара

Помню отчетливо тот случай, когда Кавор сообщил мне свою идею о шаре. Мысль эта мимолетно появлялась у него и ранее, но в это время она, казалось, вдруг осенила его в совершенно определенной форме. Мы возвращались в бенгало пить чай, и на пути он что-то бормотал про себя. Вдруг он воскликнул:

— Это так! Кончено дело!

— Что кончено? — спросил я.

— Пространство какое бы то ни было! Луна!

— Что вы хотите сказать?

— Что хочу сказать? Да то, что это должен быть шар! Вот что я хочу сказать!

Я увидел, что теперь от него не добиться толку, и дал ему волю болтать. Я не имел тогда ни малейшего представления о его плане. Но, напившись чаю, он начал объяснять мне, в чем дело.

— В прошлый раз, — сказал он, — я вылил это вещество, преграждающее притяжение, в плоский резервуар, с крышкой, которая придерживала его. Едва только оно охладилось и процесс выделки закончился, как произошел весь этот разгром; ничто над ним не имело весу: воздух устремился кверху, дом тоже взлетел, и если бы самое вещество не взлетело также, то Бог знает, что бы вышло! Но предположите, что вещество это ничем не прикреплено и может совершенно свободно подниматься.

— Оно тотчас летело бы.

— Верно. И это произвело бы не больше смятения, чем какой-нибудь выстрел из пушки.

— Но какая была бы от этого польза?

— И я бы полетел вместе с ним!

Я отодвинул стакан с чаем и с изумлением смотрел на моего собеседника.

— Вообразите шар, — пояснял он, — довольно большой, чтобы вместить двух пассажиров с их багажом. Он будет сделан из стали и выложен толстым стеклом; в нем будут содержаться достаточные запасы твердого воздуха, концентрированной пищи, воды, опреснительный аппарат и т. д., а на наружной стальной оболочке он будет покрыт глазурью из…

— Каворита?

— Да.

— Но как же вы войдете внутрь этого шара?

— Это очень легко. Герметически закрывающаяся горловина, как у парового котла — вот и все, что нужно. Тут это будет, конечно, несколько сложнее; придется устроить клапан, для того чтоб можно было, в случае надобности, выбрасывать вещи без лишней потери воздуха.

— Подобно тому, как это описано у Жюля Верна в его «Путешествии на луну»?

Но Кавор не читал произведений, основанных на фантазии.

— Начинаю понимать, — сказал я. — И вы могли бы влезть туда и подвинтиться, пока еще каворит горячий; когда же он остынет, он сделается непроницаем для притяжения, и вы полетели бы.

— По касательной.

— Вы полетели бы по прямой линии… — Я вдруг остановился. — Однако, что же помешало бы этому полету по прямой линии в пространстве продолжаться вечно? — спросил я. — Вы не можете быть уверены, что попадете куда-нибудь, а если и попадете, то как вы вернетесь обратно?

— Я только что думал об этом, — сказал Кавор, — Это-то я и подразумевал, когда воскликнул, что кончено дело. Внутреннюю стеклянную оболочку шара можно устроить непроницаемою для воздуха и, за исключением горловины, сплошною, стальную же оболочку составною, сложенную из отдельных кусочков или секций, причем каждая секция может передвигаться. Ими не трудно будет распоряжаться при помощи пружин и закреплять их или ослаблять посредством электричества, проводимого платиновыми проволоками, пронизывающими стекло. Все это вопрос деталей. Вы видите, что внешняя каворитная оболочка шара будет состоять из окон или заслонов, — называйте их, как хотите. Вот когда все эти окна будут закрыты, то никакой свет, никакая теплота, никакое притяжение или лучистая энергия не в состоянии будут проникать внутрь шара, и он полетит чрез пространство по прямой линии, как вы говорите. Но откройте окошко, вообразите, что одно из окошек открыто! Тогда всякое тяжелое тело, которое случайно встретится на нашем пути, притянет нас.

Я сидел, стараясь вникнуть в смысл его речи.

— Вы понимаете? — спросил он.

— О, да, понимаю.

— Так что мы можем лавировать в пространстве по желанию, поддаваясь притяжению то одного, то другого тела.

— О, да. Это довольно ясно. Только…

— Что?

— Только я не совсем понимаю, зачем мы будем делать это? Ведь это будет только прыганье с земли и обратно на землю.

— Не совсем. Можно, например, слетать на луну.

— Но если мы и попадем туда, что мы там найдем?

— Тогда увидим!.. Примите в соображение новейшие исследования.

— Есть ли еще там воздух?

— Может быть, и есть.

— Это великолепная идея, — сказал я, — но меня все-таки поражает грандиозность замысла. Луна! Я предпочел бы не шагать сразу так далеко.

— Об этом не может быть и речи, тут воздух был бы помехой.

— Почему бы не применить эту мысль о пружинных заслонах — каворитных заслонах в крепких стальных ящиках к подниманию тяжестей?

— Этого нельзя сделать, — упорствовал Кавор. — И что ни говорите, отправиться в небесное пространство менее опасно, если даже и опасно, нежели в полярную экспедицию; а ведь ездят же люди на разыскание полюса.

— Не деловые люди. И, кроме того, им платят за полярные экспедиции. Вдобавок, если что случится неладно, там все-таки есть способ извернуться. А тут мы взлетим в небесное пространство, и вся недолга.

— Назовите это изысканием.

— Может быть, можно было бы написать книгу в таком роде, — заметил я.

— Я не сомневаюсь, что там есть минералы, — заметил Кавор.

— Например?

— Сера, различные руды, золото, может быть, даже новые элементы…

— Да, но стоимость перевозки… — сказал я. — Знаете, вы не практический человек. Ведь до луны четверть миллиона миль.

— Мне кажется, не дорого бы стоило перевезти любую тяжесть куда угодно, если запаковать ее в каворитный ящик.

Я не подумал об этом.

— Со сдачей франко на голову покупателя, не так ли?

— Мы можем не ограничиться одной луной, — продолжал развивать свою идею Кавор.

— Что вы хотите сказать? — спросил я.

— Есть еще Марс, прозрачная атмосфера, новая обстановка, веселящее чувство легкости. Приятно было бы побывать там.

— А воздух есть на Марсе?

— О, да!

— Вы, кажется, желали бы отправиться туда как в санаторию? А кстати, как далеко до Марса?

— Двести миллионов миль в настоящее время, — отвечал Кавор веселым тоном, — и вы промчитесь неподалеку от солнца.

У меня опять разыгралась фантазия.

— Во всяком случае, — сказал я, — это очень интересно. Подобное путешествие…

Я вдруг увидал, как в сновидении, всю солнечную систему пронизанной каворитными пароходами, аэростатами de luxe. Права патента первенства в изобретении мелькнули в моем уме — планетные привилегии. Я вспомнил старую испанскую монополию на американское золото. И не то, чтобы в той или другой планете, но во всех планетах сразу. Я пристально смотрел на красное лицо Кавора, и воображение у меня все более и более разгоралось. Я быстро шагал по комнате взад и вперед; язык мой совсем развязался.

— Я начинаю вникать, — сказал я, — начинаю постигать! — Переход от сомнения к энтузиазму совершился у меня как-то необычайно быстро. — Но это ужасно! — восклицал я. — Это грандиозно! Мне и во сне не снилось ничего подобного.

Раз мое охлаждающее противодействие было устранено, его собственное дотоле сдерживаемое возбуждение вспыхнуло во всей силе. Кавор тоже забегал по комнате, жестикулируя и восклицая. Мы вели себя как люди, осененные вдохновением. Мы и в самом деле были вдохновлены.

— Мы уладим все это! — сказал он в ответ на указанное мною какое-то побочное затруднение. — Мы живо уладим все это. Сегодня же вечером мы примемся за чертежи для литейных форм.

— Отлично, — отозвался я, и мы поспешили в лабораторию, чтобы тотчас же приступить к этой работе.

Я был как ребенок, очутившийся в сказочном мире, во всю эту ночь. Утренняя заря застала нас обоих еще за работой, при электрическом свете. Я припоминаю теперь, как выглядели эти чертежи — я затушевывал и раскрашивал их, в то время как Кавор чертил; они были перемараны, исполнены все торопливо, но составлены с замечательной точностью. Мы послали заказы на стальные заслоны и рамы, понадобившиеся в результате этой ночной работы, а план стеклянного шара был изготовлен в неделю. Мы прекратили наши послеобеденные беседы и вообще изменили всю старую рутину. Мы усердно работали, а спали и ели только тогда, когда уже не в состоянии были дольше работать от голода или усталости. Наш энтузиазм заразил и наших троих рабочих, хотя они не знали, для какой цели предназначался шар. В эти дни Джибс отказался от прогулок и ходил всюду, даже через комнату, торопливой походкой.

А он постепенно все рос, этот шар. Декабрь прошел, январь. Я потратил целый день на расчистку снега и прокладку дорожки от бенгало к лаборатории. Февраль, март. В конце марта и конец работы был уже в виду. В январе привезли на нескольких лошадях огромный ящик: это был наш шар из массивного стекла; его положили у крана, устроенного для подъема шара и помещения его в стальную оболочку. Все принадлежности этой оболочки — она была собственно не сферическая, а многогранная, с валиком на каждой грани — прибыли в феврале, и нижняя половина ее была уже скреплена болтами.

Каворит оказался наполовину изготовлен в марте месяце, металлическое тесто прошло уже две стадии своей фабрикации, и ровно половину его мы наложили, в виде пластыря, на стальные бруски и заслоны. Когда скрепление шара было окончено, Кавор предложил снять грубую крышу с временной лаборатории, где производилась работа, и построить печь подле лаборатории. Таким образом последней стадии изготовления каворита, в которой тесто нагревается до красного каления в струе гелия, предстояло совершиться тогда, когда сплав уже будет находиться на шаре.

А затем нам следовало обсудить и решить, какую провизию взять с собой: прессованную пищу, концентрированные эссенции, стальные цилиндры, содержащие запасной кислород, аппараты для удаления углекислоты и пыли из воздуха и для восстановления кислорода посредством перекиси содия, холодильники, и т. д. Припоминаю, какую груду они образовали в углу комнаты, все эти жестянки, свертки, коробки.

То было горячее время, и некогда было предаваться раздумью. Но в один прекрасный день, когда дело уже подходило к концу, мне что-то взгрустнулось. Проработав все утро над кладкой кирпича в возводимой нами печи, я присел отдохнуть, утомившись до полусмерти. Все мне представилось сумасбродным и невероятным.

— Подумайте-ка, Кавор, — сказал я. — здраво рассуждая, к чему все это?

Он улыбнулся.

— Теперь время готовиться в путь.

— На луну, — размышлял я вслух. — Но чего вы там ждете? Я полагаю, что луна — мертвый мир.

Он пожал плечами.

— Чего вы от нее ожидаете?

— Там увидим.

— Увидим ли? — спросил я и устремил взор в пространство.

— Вы утомлены, — заметил он. — Вам бы лучше прогуляться сегодня после обеда.

— Нет, — сказал я упрямо. — Я кончу эту кладку кирпича.

И действительно, я кончил, и обеспечил себе бессонную ночь.

Никогда еще, помнится, у меня не бывало такой скверной ночи. Было, правда, несколько худых ночей перед моим крахом, но даже самая худшая из них была сладкой дремотой в сравнении с этой бесконечной тревожной бессонницей. Мною вдруг овладел сильный страх при мысли о нашей затеи.

До этой ночи я, кажется, ни разу и не думал о рисках, которым мы подвергаемся. Теперь они предстали, как полчище привидений, осаждавших некогда Прагу, и выстроились все передо мной. Странность нашего предприятия, его надземный характер ошеломляли меня. Я был подобен человеку, пробудившемуся от сладких грез к мрачной действительности. Я лежал с широко раскрытыми глазами, и каждую минуту шар представлялся моему воображению все более и более хрупким и слабым, а Кавор — все более и более нереальным, фантастическим существом, и предприятие — все более и более безумным.

Я встал с кровати и начал ходить по комнате; затем сел у окна и вперил взоры в бесконечное пространство. Между звездами пустота, непроницаемый мрак. Я старался припомнить отрывочные сведения из астрономии, которые я приобрел в своем не систематическом чтении, но все это было слишком смутно, чтобы дать какое-нибудь понятие о вещах, которые мы могли ожидать. Наконец, я опять лег в постель и поймал несколько минут сна, вернее кошмара, в котором мне грезилось, будто я падаю, падаю все ниже, лечу все глубже и глубже, лечу вечно в небесную пропасть.

Я немало удивил Кавора, объяснив ему за завтраком, что не намерен отправляться с ним в шар.

На все его убеждения я упорно отвечал:

— Затея чересчур безрассудная, и я не желаю в ней участвовать. Затея слишком безумна.

Я не пошел с ним в лабораторию и, побродив немного вокруг моего бенгало, взял шляпу и палку и пошел куда глаза глядят. Утро было великолепное; теплый ветер и темносинее небо, первая зелень весны и пение сонма птиц. Я позавтракал бифштексом и пивом в харчевне близ Фульгама и привел в восторг хозяина харчевни замечанием по поводу погоды:

— Человек, покидающий здешний мир при наступлении таких чудных дней, поступает до крайности глупо!

— Вот это самое и я говорю, как услыхал про это, — сказал хозяин.

Я понял, что для одной бедной души, по крайней мере, наш мир оказался слишком тесен, и последовало самоубийство. Я пошел далее с новой нитью для своих размышлений.

В послеобеденное время я приятно соснул на солнечном припеке, затем, освеженный, продолжал свой путь дальше.

Не доходя Кентербэри, я зашел в комфортабельно выглядевший трактир. Хозяйка была приличная, чистенькая старушка. У меня было еще достаточно денег, чтобы заплатить за номер, и я решил переночевать здесь. Хозяйка была разговорчивая особа, и между многими прочими сведениями и подробностями я узнал, что она никогда не бывала в Лондоне.

— Дальше Кентербэри нигде не бывала, — повторяла она. — Грех сказать, чтобы я была непоседа.

— А не хотели ли бы вы совершить вояж на луну? — спросил я.

— Нет, ни за что бы я не села в воздушный шар, ни за что на свете, — быстро возразила она, полагая, очевидно, что это была довольно обыкновенная прогулка.

После ужина я сел на скамейку у двери гостиницы, болтая с двумя рабочими о выделке кирпичей, об автомобилях, о прошлогоднем крикете. А на небе красовался бледный новый месяц, голубоватый, без всяких резких очертаний, словно далекая горная вершина, и медленно плыл к западу над скрывшимся недавно солнцем.

На следующий день я вернулся к Кавору.

— Вот и я, — сказал я, — я был немного не в духе. Вот и все.

Это был единственный раз, когда я почувствовал мало-мальски серьезное сомнение насчет нашего предприятия. Просто нервы разыгрались. После этого я работал немного сдержаннее и совершал каждый день часовую прогулку.

Наконец, кроме отложенного на время накаливания сплава в печи, все наши хлопоты были покончены.

Глава IV

Внутри шара

— Влезайте! — сказал Кавор, когда я сидел на краю горловины и смотрел в темную внутренность шара.

Мы были одни. Дело шло к вечеру, солнце только что закатилось, и на всем был разлит тихий полусвет сумерек.

Я всунул и другую ногу в отверстие и соскользнул по гладкому стеклу на дно шара; затем приподнялся, чтобы принять от Кавора жестянки с пищей и другие снаряды. Внутри было жарко — термометр стоял на отметке 80° Фаренгейта, — и так как нужно было уменьшить по возможности потерю теплоты лучеиспусканием, то мы были одеты в туфли и костюм из тонкой фланели. Впрочем, у нас был с собой узел толстой шерстяной одежды и шерстяных одеял на случай холода. Под руководством Кавора я расставлял этот багаж, цилиндры с кислородом и прочее вокруг моих ног, и вскоре все нужное в дорогу было уложено. Он обошел еще раз нашу непокрытую лабораторию, чтобы посмотреть, не забыли ли чего-нибудь, затем влез вслед за мной. Я заметил, что он держит что-то в руке.

— Что это у вас? — спросил я.

— Взяли ли вы что-нибудь для чтения?

— Ах, Боже мой, ничего не взял!

— Я забыл сказать вам. Наше путешествие может продлиться… мы, может быть, будем странствовать не одну неделю.

— Но…

— Мы будем летать в этом шаре совершенно без всякого занятия.

— Как жаль, что я не знал!

Он высунулся из отверстия.

— Посмотрите, — сказал он, — тут есть кое-что!

— Есть еще время?

— Мы имеем еще час в своем распоряжении.

Я взглянул. Это был старый нумер газеты «Tit-Bits», вероятно, принесенный кем-нибудь из наших людей. Далее, в углу, я увидел разорванные листы «Lloyd's News», и, забрав их, спустился обратно в шар.

— Что вы достали? — спросил я.

Я взял книгу из его рук и прочел: «Собрание произведений Вильяма Шекспира».

Он слегка покраснел.

— Мое воспитание было чисто научное, — сказал он, как бы извиняясь.

— И вы никогда не читали его?

— Никогда.

— Это такая вещь, которую должно знать наизусть, хотя, признаюсь, я и сам мало читал Шекспира, и, сомневаюсь, чтобы много нашлось охотников читать его.

Я помог Кавору завинтить стеклянную крышку горловины, затем он нажал пуговку, чтобы закрыть соответствующий заслон в наружной оболочке. Полоса полусвета, проникавшая в отверстие, исчезла, и мы остались во мраке.

Некоторое время мы хранили молчание. Хотя наш шар не был непроницаем для звука, все было совершенно тихо. Я заметил, что нет ничего, за что бы можно было ухватиться, когда произойдет толчек при нашем старте, и сообразил, что должен буду испытывать большое неудобство по отсутствию какого бы то ни было сиденья.

— Отчего у нас нет стульев? — спросил я.

— Я уладил все это, — сказал Кавор. — Стулья нам не понадобятся.

— Почему же?