Мистер Бедфорд встречает мистера Кавора в Лимпне
Когда я сажусь писать здесь, в тени виноградных лоз, под синим небом южной Италии, мне приходит на мысль, что мое участие в изумительных приключениях м-ра Кавора было делом чистейшего случая. Я попал в эту историю в то время, когда считал себя отдаленным от малейшей возможности каких-либо отвлекающих от работы опытов. Я приехал в Лимпн, воображая это место самым безмятежным уголком в мире. «Здесь, во всяком случае, — говорил я сам себе, — я найду покой и возможность работать!».
И эта книга есть следствие моего пребывания там. Так расстраивает судьба маленькие планы людей.
Быть может, здесь уместно будет упомянуть, что недавно я прогорел в некоторых коммерческих предприятиях. Сидя теперь среди богатой обстановки, приятно вспомнить о моей бывшей нужде. Я могу допустить даже, что до некоторой степени я сам был виновником моих бедствий. Может быть, есть роды деятельности, к которым я имею некоторую способность, но ведение коммерческих операций не из их числа. В те дни я был молод, то есть я и теперь еще молод годами, но то, что со мной приключилось, несколько состарило мой ум; умудрило ли оно меня сколько-нибудь, это, пожалуй, сомнительно.
Едва ли нужно вдаваться в подробности спекуляций, приведших меня в Лимпн. Достаточно сказать, что я отчаянно рисковал. В этих делах все сводится к тому, чтобы давать и брать, и мне довелось в конце концов лишь отдать. Я пришел тогда к мысли, что мне не остается ничего более, как написать пьесу, если я не желаю трудиться всю жизнь на положении клерка. Постепенно я привык смотреть на эту ненаписанную драму, как на маленький запасец про черный день. И этот черный день настал.
Скоро оказалось, что сочинение драмы потребует большего времени, чем я предполагал, — сначала я клал дней десять на это дело; но надо было иметь «pied-a-terre», вот я и приехал тогда в Лимпн.
Мне посчастливилось найти маленький бенгало, который я и нанял на трехлетний срок. Я расставил там кое-какую мебель и начал сам готовить себе кушанье. Моя стряпня, конечно, шокировала бы миссис Бонд, но у меня были две кастрюли для варки яиц и картофеля, сковородка для жаренья сосисок и кофейник. Кроме того, я запасся ящиком пива в кредит, и отпускающий на книжку булочник являлся ко мне ежедневно. Это, быть может, не было обстановкою сибарита, но у меня случались и худшие времена.
Без сомнения, если кому-нибудь нужно уединение, то Лимпн самое подходящее место. Он расположен в глинистой части графства Кент, и мой бенгало стоял на краю старого приморского утеса, откуда через равнину Ромни-Марш виднелось море. В ненастную погоду место это почти неприступно, и я слышал, что по временам почтальону приходится переправляться на лыжах через более сочные участки своего района. Перед дверьми немногих хижин и домов, составляющих нынешнюю деревню, торчат воткнутые в землю толстые пучки березовых прутьев для очистки обуви от налипшей глины. Я сомневаюсь, чтобы деревня обосновалась на этом месте, если бы она не была увядающей памятью давно минувшего. Здесь был расположен крупный порт Англии в римскую эпоху, Portus Lemanus; ныне же море находится в четырех милях отсюда. У подножья крутого холма рассеяны кучи камня и кирпича, остатки от римских построек. Я часто стоял на холме и думал о кипевшей здесь некогда жизни, — о галерах и легионах, о пленниках и чиновниках, о женщинах и торговцах, о спекулянтах, вроде меня, обо всей сутолоке и шуме, царивших когда-то здесь в гавани. А теперь несколько груд мусора на поросшем травой скате холма, пара овец да я. Там, где был порт, расстилается ныне болотистая равнина, тянущаяся широкой полосой до отдаленного Дёнгенеса и пестреющая там и сям группами деревьев да башнями церквей в старых средневековых городках, сменивших приморский Леман.
Вид на болото — один из самых красивых, какие мне случалось встречать. Дёнгенес находится отсюда милях в пятнадцати; он кажется паромом, лежащим на поверхности моря, а далее к западу виднеются холмы Гастингса. Иногда они отчетливо вырисовываются на горизонте, иногда же бывают подернуты дымкой, и часто, в туманную погоду, совсем исчезают из виду. Все ближайшие части равнины исполосованы плотинами и канавами.
Окно, у которого я работаю, обращено к линии этой гряды холмов, и из такого окна я впервые узрел Кавора. Это случилось как раз в то время, когда я корпел над моим сценарием, сосредоточившись на этой трудной работе и, естественно, Кавор остановил на себе мое внимание.
Он нахмурил брови, как будто встретил проблему.
Солнце только-что село, небо было окрашено в желтый и зеленый цвета, и на фоне его вдруг появилась, в виде темного пятна, довольно странная фигурка.
Это был низенький, кругленький, тонконогий человечек, с нервными движениями; костюм его состоял из пальто, брюк и чулок, как у велосипедиста, а шапочка вроде той, что носят крикетисты. Зачем он так одевался — не постигаю, ибо он никогда не ездил на велосипеде и не играл в крикет. Вероятно, это было случайное соединение разнородной одежды. Он жестикулировал, мотал головой и гудел на подобие проволоки электрического телеграфа.
Перед тем шел дождь, и этот спазмодический характер его прогулки еще усиливался крайне скользкой тропинкой. Дойдя до места, откуда виден закат солнца, он остановился, вынул часы и постоял с минуту, как бы в нерешимости. Затем каким-то конвульсивным телодвижением он повернулся и поспешно пошел назад, не жестикулируя более, но широко шагая на своих относительно длинных ногах, которые казались еще длиннее от прилипшей к подошвам глины.
Это произошло в первый день моего пребывания, когда моя сочинительская энергия достигла высшей точки, и я взглянул на этот инцидент лишь как на досадную помеху — потерю пяти минут. Я возвратился к своему сценарию. Но когда на следующий день явление повторилось с замечательной точностью и стало повторяться каждый вечер, сосредоточение над сценарием потребовало больших усилий. «Проклятый человек, — говорил я про себя, — можно подумать, он готовится в марионетки», и несколько вечеров я проклинал его от всего сердца.
Затем моя досада уступила место удивлению и любопытству. Зачем ему нужно проделывать это? На четырнадцатый вечер я не вытерпел и, как только он появился, я открыл французское окно, прошел через веранду и направился к тому пункту, где он всякий раз останавливался.
Он держал в руке часы, когда я подошел к нему. У него было широкое, красное лицо, с красновато-карими глазами, — раньше я видел его лишь против света.
— Одну минуту, сэр, — сказал я, когда он повернулся.
Он посмотрел на меня удивленно.
— Одну минуту, — промолвил он, — конечно. И если вы желаете говорить со мной дольше и не будете делать слишком много вопросов — ваша минута уже прошла, — то не угодно ли вам будет сопровождать меня?
— С удовольствием, — ответил я, становясь рядом с ним.
— Мои привычки регулярны. Мое время для бесед ограниченное.
— Теперь это, кажется, ваше время для моциона.
— Да. Я прихожу сюда любоваться закатом солнца.
— Ничуть не бывало.
— Сэр?
— Вы никогда не смотрите на закат.
— Никогда не смотрю?
— Никогда. Я наблюдал за вами тринадцать вечеров подряд, и ни разу вы не смотрели на закат солнца, ни одного разу.
— Все равно, я наслаждаюсь солнечным светом, атмосферой, я хожу вдоль этой тропинки, через вон те ворота, — он кивнул головой в их сторону, — и гуляю кругом.
— Это неправда. Вы никогда не гуляете кругом. Сегодня, например.
— Сегодня? Сегодня, видите ли, я только что взглянул на часы и, увидал, что прошло уже три минуты сверх положенного получаса, и решил, что уже некогда гулять кругом, и повернул назад.
— Но вы постоянно так делаете.
Он посмотрел на меня в раздумье.
— Может быть; итак, теперь я подумаю об этом… Но о чем вы желали поговорить со мной?
— Вот именно об этом самом.
— Об этом?
— Да. Зачем вы это делаете? Каждый вечер вы приходите сюда шуметь.
— Шуметь?
— Вы производите шум, вот в таком роде.
И я имитировал его гуденье.
Он посмотрел на меня, и было очевидно, что это гуденье вызвало у него отвращенье.
— Разве я делаю это? — спросил он.
— Каждый Божий вечер.
— Я не замечал. — Он остановился и посмотрел на меня серьезно. — Неужели, — сказал он, — у меня образовалась привычка?
— Похоже на то.
Он оттянул нижнюю губу двумя пальцами. Он глядел на лужу у его ног.
— Мой ум очень занят, — сказал он. — А вы хотите знать, почему? Уверяю вас, что не только я не знаю, почему я это делаю, но даже не знал, что я делаю это. Вы говорите правду: я никогда не заходил дальше этого поля… И это надоедает вам?
Я почему-то начинал смягчаться по отношению к нему.
— Не надоедает, — сказал я. — Но вообразите, что вы пишете драму!
— Не могу этого вообразить.
— Ну, так вообразите, что занимаетесь чем-нибудь таким, что требует сосредоточенности.
— Да, конечно, — сказал он в раздумье.
Он казался до того огорченным, что я смягчился еще более. К тому же, с моей стороны было довольно нахально требовать от незнакомого человека объяснения, зачем он гудит на публичной дорожке.
— Вы видите, — сказал он робко, — это привычка.
— О, я вполне признаю это.
— Я должен оставить ее.
— Зачем же, если это вас облегчает? Притом же, это не мое дело, вы вольны в своих действиях.
— Вовсе нет, — возразил он, — вовсе нет. Я чрезвычайно обязан вам. Мне следует воздержаться от этого. Впредь я и буду воздерживаться. Могу я попросить вас еще раз воспроизвести эти звуки?
— Нечто вроде вот такого звука, — сказал я, — зузу, зузу. Но знаете…
— Я очень вам обязан. Действительно, я чрезвычайно рассеян. Вы правы, сэр, совершенно правы. Да, я вам очень обязан. Это должно прекратиться. А теперь, сэр, я уже увел вас дальше, чем бы следовало.
— Надеюсь, моя дерзость…
— О, нисколько, сэр, нисколько!
Мы посмотрели мгновение друг на друга. Я приподнял шляпу и пожелал ему доброго вечера. Он конвульсивно ответил, и мы разошлись.
У изгороди я оглянулся на удалявшегося незнакомца. Его манеры резко изменились; он шел, прихрамывая и как-то съежившись. Этот контраст с его прежним жестикулированием, даже гудением, почему-то растрогал меня. Я наблюдал за ним, пока он не скрылся из виду, затем я вернулся в мой бенгало, к моей пьесе.
В следующие два вечера он не появлялся. Но все это время он не выходил у меня из головы, и у меня являлась мысль, что, как сентиментальный, комический характер, он мог бы явиться полезным сюжетом в развитии плана моей драмы. На третий день он сделал мне визит.
Некоторое время я недоумевал, что привело его ко мне, — он вел безразличный разговор самым оффициальным образом, затем вдруг неожиданно перешел к делу. Он желал купить у меня мой бенгало.
— Видите ли, — сказал он, — я нисколько не сержусь на вас, но вы разрушили мою привычку, а это расстраивает мой день. Я гулял здесь годами, да, годами. Нет сомнения, я гудел… Вы сделали все это невозможным.
Я заметил, что он мог бы использовать другое направление.
— Нет. Здесь не имеется другого направления. Это — единственное. Я производил рекогносцировку. И теперь каждые после-обеда я не знаю, куда деваться.
— Но если это так важно для вас…
— Чрезвычайно важно. Видите ли, я… я… исследователь. Я занят научным исследованием. Я живу, — продолжал он после короткой паузы. — вон в том доме с белыми трубами, который вы видите там за деревьями. И мои обстоятельства необычайны. Я близок к осуществлению одного из важнейших открытий и, могу вас уверить, одного из важнейших открытий, какие когда-либо были сделаны. Это требует постоянного размышления, постоянного умственного простора и деятельности. И послеобеденное время было моим самым светлым временем, возбуждающим новые идеи, новые точки зрения.
— Но почему же вам не приходить сюда попрежнему?
— Теперь это было бы совсем не то. Вмешалось бы самосознание. Я должен бы был думать о вас с вашей пьесой, следящим за мной, раздраженным, — вместо того, чтобы думать о моей работе… Нет, мне необходимо иметь этот бенгало.
Я погрузился в размышление. Натурально, мне нужно было обдумать вопрос, прежде чем ответить что-либо решительное. Я был вообще довольно склонен к аферам в те дни, и продажа была заманчива для меня; но, во-первых, бенгало был не мой, и даже если бы я продал его ему за хорошую цену, мне было бы затруднительно сдать проданное имущество, когда бы настоящий владелец пронюхал бы об этой сделке; а во-вторых, я ведь был несостоятельным должником. Очевидно, это было очень щекотливое дело. Кроме того, возможность, что Кавор находится на пути к какому-нибудь ценному изобретению, также заинтересовала меня. Мне хотелось узнать подробнее об его исследовании, не с каким-нибудь бесчестным намерением, а просто в виду того, что ознакомление с этим исследованием было бы отдыхом от моего сочинительства. Я стал допытываться у моего собеседника.
Он охотно согласился удовлетворить моему любопытству, и наша беседа превратилась в монолог. Он говорил без умолку почти целый час, и я должен сознаться, что довольно плохо понимал его речь. В это первое свидание я очень мало уяснил себе цель в его работы. Половина его слов состояла из технических терминов, совершенно для меня непонятных; некоторые же пункты он пояснил мне при помощи элементарной математики, делая выкладки на клочке оберточной бумаги. «Да, — говорил я, — да, — да… Продолжайте». Тем не менее, я убедился, что он не шутит, не играет словами. Несмотря на его чудаковатый вид, в нем видна была сила, делавшая невозможным подобное предположение. Он рассказывал, что у него есть мастерская и три помощника, первоначально работавших в качестве плотников, которых он приспособил к своему делу. А ведь от мастерской до патентного управления, выдающего привилегии на изобретения, всего один шаг. Он пригласил меня побывать у него в мастерской, на что я охотно согласился.
Наконец, он стал прощаться, прося извинения за продолжительность своего визита. Поговорить о своей работе, сказал он, доставляет ему удовольствие, которым он весьма редко пользуется. Ему не часто случается встретить такого интеллигентного слушателя, как я; с профессиональными же учеными он очень мало водился.
— Так много мелочности, — пояснил он мне, — такая масса интриг! И в особенности, когда имеешь идею новую, плодотворную идею… Не хочу быть жестоким, но…
Я — человек верящий в сердечные побуждения. Я сделал, может быть, необдуманное предложение. Но припомните, что я был одинок, сидел в Лимпне уже две недели над сочинением пьесы и меня еще мучила мысль о расстроенной прогулке моего собеседника.
— Так сделайте эти визиты, — предложил я, — вашей новой привычкой, вместо той, которой я лишил вас. По крайней мере, до тех пор, пока мы не решим вопроса о бенгало. Вам нужно обдумывать вашу работу, что вы делали всегда во время вашей послеобеденной прогулки. К сожалению, прогулка эта расстроилась; но почему бы вам не приходить побеседовать о вашей работе ко мне, пользуясь мною как своего рода стеною, в которую вы можете бросать свои мысли и получать их отраженными обратно? Я не настолько сведущ, чтобы сам мог похитить вашу идею, и у меня нет знакомых ученых.
Он соображал. Очевидно, мое предложение ему понравилось.
— Но я боюсь наскучить вам, — сказал он.
— Вы думаете, я слишком туп?
— О нет, но технические подробности…
— Как бы то ни было, вы крайне заинтересовали меня сегодня.
— Конечно, это было бы большим подспорьем для меня. Ничто так не уясняет идей, как изложение их другому. До сих пор…
— Ни слова более, сэр.
— Но можете ли вы уделять мне ваше время?
— Нет лучше отдыха, как перемена в занятиях, — проговорил я с чувством глубокого убеждения.
Дело было улажено. Уходя, он заявил, что чрезвычайно мне обязан. Я издал вопросительный звук.
— Вы излечили меня от смешной привычки гуденья.
Я ответил, что радуюсь, если мог оказать ему какую-нибудь услугу.
Но, вероятно, направление мысли, вызванное нашей беседой, вновь овладело им тотчас по выходе от меня. Руки его начали размахивать прежним манером. Слабое эхо гуденья доносилось до меня по ветерку…
Ну, это было не мое дело.
Он явился на другой день и на следующий день и прочел две лекции по физике, к нашему общему удовольствию. Он говорил с видом человека, имеющего вполне ясное представление об «эфире», о «проводниках силы», о «гравитационном потенциале» и тому подобных вещах, а я сидел на другом моем кресле и приговаривал: «Да, да, продолжайте, я слежу за вашим изложением».
Это была страшно запутанная материя, но я не думаю, чтобы он подозревал, насколько основательно я его не понимаю. Бывали моменты, когда я начинал сомневаться, хорошо ли я пользуюсь своим временем, но, во всяком случае, я отдыхал от сочинения этой проклятой драмы. По временам мое внимание совсем ослабевало, и я подумывал, не лучше ли изобразить этого чудака в виде центральной фигуры великолепного фарса.
При первом удобном случае я пошел поглядеть его дом. Это было большое строение, небрежно меблированное; тут не было никакой прислуги, кроме трех его помощников; его обыденная и частная жизнь характеризовалась философской простотой. Он был приверженцем воды и растительной пищи и всего логически следующего отсюда сурового режима. Но обстановка его дома возбуждала много недоумений. Тут все имело вид лаборатории, от подвала до чердака, и являлось удивительным уголком среди глухого поселка. Комнаты нижнего этажа были наполнены станками и аппаратами, пекарня и котел судомойни превратились в печи изрядной величины; в подвале помещались динамо-машины, а в саду находился газометр. Он показывал мне все это с доверчивостью и экспансивностью человека, чересчур долго жившего в одиночестве.
Три его помощника были из числа людей, что называется, «на все руки». Добросовестные, и если не интеллигентные, то сильные, вежливые и услужливые. Один, Спаргус, готовивший кушанье и справлявший всю металлическую работу, был прежде матросом; второй, Джибс, был столяр, третий же, экс-садовник, являлся тут главным помощником. Но это были простые работники. Весь интеллигентный труд исполнял сам Кавор. Они пребывали в глубоком невежестве, даже по сравнению с моим смутным пониманием.
Теперь о свойствах этих исследований. Тут, к несчастью, является серьезное затруднение. Я не ученый эксперт, и если бы попробовал излагать высоко-научным языком м-ра Кавора цель, к которой были направлены его опыты, то боюсь, что не только спутал бы читателя, но и сам бы запутался и, наверное, наделал бы ошибок, на которых меня поднял бы насмех любой студент, слушавший лекции математической физики. Поэтому, пожалуй, лучшее, что я могу сделать, это передавать мои впечатления своим собственным неточным языком, без всякой попытки облечься в тогу знания, носить которую я не имею ни малейшего права.
Целью изысканий м-ра Кавора было такое вещество, которое должно бы быть «непрозрачным» — он употреблял какое-то другое слово, которое я позабыл, но термин «непрозрачный» верно выражает идею — для «всех форм лучистой энергии». «Лучистая энергия», как он объяснял мне, есть нечто подобное свету, или теплоте, или рентгеновским лучам, или маркониевским электрическим волнам, или тяготению. Все эти вещи, говорил он, излучаются из центра и действуют на тела через пространство, откуда и происходит термин «лучистая энергия». Почти все вещества непрозрачны или непроницаемы для той или иной формы лучистой энергии. Стекло, например, прозрачно для света, но гораздо менее прозрачно для теплоты, так что его можно употреблять как ширму против огня, а квасцы прозрачны для света, но совершенно не пропускают тепло. С другой стороны, раствор иода в двусернистом углероде не пропускает света, но вполне тепло-прозрачен. Он скроет от нас огонь, но сообщит всю его теплоту. Металлы непрозрачны для света, но не для теплоты и электрической энергии, и так далее.
Далее — все известные нам вещества прозрачны для тяготения. Вы можете употреблять разного рода экраны, чтобы оградить что-нибудь от света или теплоты, или электрической энергии солнца, или от теплоты земли; вы можете защитить предметы металлическими листами от электрических волн Маркони, но ничто не преградит тяготения солнца или притяжения земли. Однако, почему тут должно оказаться ничто — это трудно сказать. Кавор не видел причины, почему бы не могло существовать такого преграждающего притяжение вещества, и я, конечно, не в состоянии был ему ответить. Я никогда ранее не думал о подобной возможности. Он показал мне вычислениями на бумаге, которые лорд Кельвин, или профессор Лодж, или профессор Карл Пирсон, или какой-нибудь из великих ученых, без сомнения, уразумел бы, но в которых я ничего не понял, что не только подобное вещество возможно, но что оно должно удовлетворять известным условиям. «Да, — повторял я, — да, продолжайте», слушая его изумительные рассуждения, которые не могу здесь воспроизвести. Достаточно для предлагаемой истории сказать, что, как полагал Кавор, он может сфабриковать такое вещество, недоступное притяжению, из сложного сплава металлов и какого-то, кажется, нового элемента, называемого, если не ошибаюсь, гелием, которые был прислан ему из Лондона в запечатанных глиняных кувшинах. Это, несомненно, было что-то газообразное и летучее.
Как жалко, что я не делал заметок, но мог ли я тогда предвидеть, что понадобятся такие заметки?
Всякий, обладающий хоть каплей воображения, поймет необычайные свойства подобного вещества и заразится до некоторой степени тем волнением, которое начал испытывать я, когда это понимание выплыло из тумана непонятных фраз, которыми осыпал меня Кавор. Но, вероятно, никто из читателей этой истории не будет сочувствовать мне вполне, потому что из моего сухого рассказа невозможно заключить о непоколебимости моего убеждения, что это удивительное вещество будет добыто.
Я не помню, чтобы я уделял в день хотя час непрерывной работы своей пьесе после моего визита Кавору. Мое воображение было теперь занято иным. Казалось, нет предела удивительным свойствам вещества, о котором идет речь; на какой только путь я не вступал, везде я приходил с ним к чудесам и переворотам. Например, если бы вам понадобилось поднять тяжесть, какую бы громадную ни было, вам стоило бы только подложить под нее лист нового вещества, и вы могли поднять ее соломинкой. Моим первым естественным побуждением было применить этот принцип к пушкам и броненосцам, ко всему материалу и способам ведения войны, затем к судоходству, к средствам передвижения, к строительному искусству, словом, ко всевозможным формам человеческой промышленности. Случай, приведший меня к самому зарождению такой новой эпохи, — а это была эпоха, никак не менее — был один из тех, что бывают единожды в тысячу лет. Между прочим, я видел в этом открытии свое собственное возрождение в качестве дельца. Я прозревал в нем акционерные компании и их филиальные отделения, и применения всякого рода, и синдикаты и трэсты, и привилегии, и концессии, расширяющиеся и распространяющиеся все дальше и дальше, пока единая обширная, огромная каворитная компания не овладеет всем миром.
И я участвую в этом!
— Мы у величайшего изобретения, какое когда-либо было сделано, — сказал я и сделал ударение на слове «мы». — Я приду завтра же, чтобы работать в качестве вашего четвертого помощника.
Мой восторг как будто удивил его, но не возбудил никаких подозрений или враждебного чувства. Скорее он ценил себя ниже, чем следовало.
Он посмотрел на меня с сомнением.
— Вы серьезно думаете? — спросил он. — А ваша пьеса? Как же вы с пьесой?
— К чорту пьесу! — воскликнул я. — Дорогой сэр, разве вы не видите, что вы изобрели? Разве вы не видите, к чему ведет ваша работа?
Но это был лишь риторический оборот речи: он действительно ничего не видал. Этот чудак работал все время на чисто теоретической почве! Если он и говорил о своем исследовании, как о «важнейшем из всех, какие когда-либо бывали в мире», то он просто разумел под этим, что его исследование подводит итог множеству теорий, разрешает бесчисленные сомнения, но нимало не думал о практическом применении искомого вещества. Такое вещество возможно, и он пытался добыть его. V`la tout, как говорят французы.
Вне этого он был сущий ребенок. Если ему удастся достигнуть цели, найденное вещество перейдет в потомство под именем каворита или каворина, он сделается членом королевского общества и портрет его будет помещен в журнале «Nature». Вот и все, что он видел. Он метнул бы в свет эту бомбу с таким же простодушием, как если бы открыл новый вид комара, когда бы только я случайно не познакомился с ним. И бомба лежала бы лишь и шипела, подобно прочим мелким открытиям ученых.
Когда я сообразил все это, настала моя очередь говорить, а Кавору пришлось слушать и лишь поддакивать. Я прыгал от восторга, быстро шагал по комнате, жестикулируя, как двадцатилетний юноша. Я старался выяснить ему его обязанности и ответственность в этом деле, наши обязанности и ответственность. Как я уверял его, мы сможем приобрести столько богатств, что в состоянии будем произвести всякого рода социальный переворот, какой лишь пожелаем; мы можем владычествовать и повелевать всем миром. Я толковал ему о компаниях и привилегиях и о шкапе для секретных процессов; но все эти вещи, кажется, интересовали его столько же, сколько меня интересовала его математика. Его красноватое лицо выражало смущение. Он пробормотал что-то о равнодушии к богатству, но я горячо стал возражать ему. Я дал ему понять, какого я сорта человек, и что я обладаю значительной деловой опытностью. Я умолчал о том, что я банкрот, ведь это было мое временное состояние, и постарался примирить мою явную бедность с моими финансовыми претензиями. Совсем нечувствительно по мере того, как разрастались эти проекты, мы пришли к заключению о возможности создать каворитную монополию. Кавор будет выделывать вещество, я же буду его рекламировать.
Я все время употреблял местоимения «мы», «вы», слова «я» как будто бы не существовало для меня.
Его идея была та, чтобы прибыли, о которых я говорил, употреблялись на дальнейшие изыскания, но это, конечно, можно было решить лишь впоследствии.
— Хорошо, хорошо, — говорил я. — Главное, — настаивал я, — надо, чтобы нам удалось добыть это вещество.
— Ведь это такое вещество, — восклицал я восторженно, — без которого не может обойтись ни один дом, ни одна фабрика, ни одна крепость, ни одно судно, вещество более универсальное, чем патентованное медицинское средство! Нет ни одной формы, ни одной из тысячи возможных применений, которые не обогатили бы нас, Кавор, и в такой степени, которая превосходит самые смелые мечты скряги!
— Верно! — подтвердил Кавор, — я начинаю прозревать. Удивительно, как приобретаешь новые точки зрения, беседуя с кем-нибудь о предмете!
— В особенности когда случится поговорить, как это случилось теперь вам, с человеком вполне подходящим.
— Полагаю, никто, — сказал Кавор, — не питает отвращения к огромному богатству. Одно только… — он остановился, как бы колеблясь высказаться. — Знаете, весьма возможно, что нам не удастся приготовить это вещество. Пожалуй, это одна из тех вещей, которые возможны в теории, но на практике оказываются абсурдом. Или, когда мы станем приготовлять его, встретится неожиданно какое-нибудь мелкое препятствие!..
— Ну, так что ж! Когда препятствие встретится, мы преодолеем его! — воскликнул я.