Предисловие

Задуманные очерки прошлого охватывают период с 1872 по 1906 год. Они распадаются на четыре части: I. Гимназия; университет. II. Деревня, хозяйство; сельская, уездная и губернская жизнь; служба по выборам; Москва. III. Тамбов; Бессарабия; Тверь. IV. Петербург, служба в министерстве графа Витте; Государственная Дума первого созыва.

Будущие читатели этих очерков представлялись воображению автора лишь как потомки того поколения, которому выпало на долю, с одной стороны, принять на себя часть ответственности за все отрицательные стороны русской государственной жизни последних десятилетий, а с другой – приложить усилия к устройству ее на новых началах.

Но бурный ход переживаемых Россией событий заставил изменить первоначальные предположения. Грядущие реформы должны охватить весь русский строй и, быть может, после гражданской свободы, ничто не является более неотложным в этом отношении, как реорганизация местного управления и отмена ограничения прав отдельных частей населения империи. Поэтому, все, что может внести хотя бы самый незначительный свет в эти области, оставшиеся доселе мало доступными взору общества, не должно, казалось бы, храниться под спудом.

Предавая гласности часть своих воспоминаний, относящуюся ко времени управления Бессарабской губернией, автор хотел бы, по мере сил, способствовать раскрытию тех деталей административной практики, о которых, на ряду с явно преувеличенными, существуют и совершенно неточные представления.

Воздерживаясь, по возможности, от рассуждений общего характера, автор сохранил неприкосновенной форму личных воспоминаний, полагая, что правда, какова бы она ни была, от способа изложения пострадать не может.

Глава Первая

Назначение бессарабским губернатором. Поездка в Петербург. Петергоф и представление Государю. Плеве. Первое знакомство с еврейским вопросом.

По окончании курса в 1885 году в московском университете, я долгое время служил по выборам земства и дворянства в Калужской губернии и затем переехал на жительство в Москву. В 1902 году я был назначен тамбовским вице-губернатором, а через несколько месяцев, в конце мая 1903 года, неожиданно и без предварительного запроса, получил из министерства внутренних дел телеграмму, извещавшую о назначении меня губернатором в Бессарабию. Дождавшись получения номера «Правительственного Вестника» с опубликованным приказом, я, по настойчивому предложение министра внутренних дел Плеве, спешно выехал в Петербург, куда явился, помнится, 9 июня.

О Бессарабии я знал в то время столько же, сколько о Новой Зеландии, если не меньше. Кишинев мне был знаком только по названию, да еще потому, что газеты долгое время сообщали подробности о знаменитом еврейском погроме 7–9-го апреля 1903 г. В заграничных изданиях открыто обвиняли русское правительство в устройстве этого погрома и даже приводили письмо, будто бы написанное министром Плеве губернатору фон-Раабену, с прозрачным намеком не препятствовать действиям погромщиков. Все эти известия, в свое время, скользнули в моей памяти, не оставив в ней почти никакого следа. Евреями я не интересовался, о положении их и специальных законах, их касающихся, я ничего не знал, а известие об участии правительства в организации погрома считал глупым или злонамеренным вымыслом. Меня гораздо более интересовала и беспокоила внешняя сторона моего нового положения: как приехать, как принять представляющихся лиц, как ознакомиться с личным составом служащих, кому делать визиты – и тому подобные вопросы этикета и представительства беспокоили меня гораздо более, чем ожидаемые трудности управления совершенно незнакомой мне губернией. В этом отношении я прекрасно подготовился к своей новой роли: я внимательно перечел дорогой ту часть II-го тома св. зак., которая трактует о губернских учреждениях, а также ознакомился, по I-му тому, с учреждением министерств, в частности с правами министра внутренних дел. Из прочитанного я сделал вывод, который применял без отступлений во все время своей губернаторской службы. Я нашел в прочитанном подтверждение того мнения, что губернатор по закону, ни в каком случае не является ставленником министра внутренних дел и не должен считать себя чиновником министерства. Состоя на службе по губернским учреждениям, будучи назначаем непосредственно Императором и подчиняясь только сенату, он исполняет законные распоряжения всех министров, не состоя в подчинении ни у одного из них. Министр внутренних дел имеет большее соприкосновение с губернаторами по роду дел, а не по степени власти, и то обстоятельство, что формуляр губернаторов ведется по министерству внутренних дел – не дает последнему основания для присвоения в отношении их каких-либо особых прав. Другими словами, я решил пользоваться всей полнотой самостоятельности, предоставленной губернатору законом, и выработать, соответственно этому, такие формы личных отношений с министром внутренних дел, которые, при сохранении оттенка служебной вежливости младшего по отношению к старшему, не позволяли бы министру делать мне замечаний и вообще обращаться со мной, как с непосредственным подчиненным по службе. С директорами департаментов и равными им лицами я решил держаться строго официальных отношений, сноситься с ними только в крайних случаях и вообще стараться сократить свои отношения с министерствами до пределов возможного. Я упоминаю об этих мелочах потому, что одним из серьезных недостатков современных мне губернаторов являлось добровольное наложение на себя министерского и департаментского ига. Перед тем, как представляться министру, большинство губернаторов обегали департаменты, сидели подолгу в мундирах в приемной директора департамента общих дел, советовались с ним о том, как и по поводу чего говорить с министром, прибегали после приема с отчетом о своей «аудиенции» и заходили во все департаментские углы, боясь пропустить влиятельного чиновника и стараясь создать себе «руку» или «ход» для запросов частным образом из губернии по поводу видов и намерений правительства и для толкований и разъяснений в случаях недоразумений и сомнений. Многие губернаторы даже считали нужным тратить свои небольшие средства на угощение департаментских чинов в дорогих ресторанах Петербурга.

Значительная доля скептицизма, по отношению к сведениям петербургских канцелярий и значению распоряжений центральных ведомств для местного управления, засела во мне крепко уже давно. Я вспоминал, по этому поводу, рассказ о губернаторе, князе Щербатове, который за три года управления губернией приобрел славу прекрасного администратора. Когда он вышел по болезни в отставку, то преемник его нашел в губернаторском столе все министерские пакеты с надписью: «секретно, в собственные руки» нераспечатанными. Рассказ этот исходил от В.К. Плеве.

Задуманный план «осаживанья» петербургских чиновников я применил впервые к директору департамента общих дел, Ш., к которому зашел, чтобы записаться на высочайший прием. Когда Ш. спросил меня, о чем говорил со мною министр, я ответил так: «я ничего такого, что касалось бы департамента вашего превосходительства, не было сказано», а когда он начал говорить о трудности предстоящей мне задачи, поучая, что «губернатор должен быть скалой, о которую разбиваются все течения», я нашел минуту, чтобы перебить разговор и, извинившись недостатком времени, просил дать мне простую справку о предполагаемом дне приема, после чего встал и простился.

В то время, как я готовился не ронять достоинства своей новой должности в министерских приемных, Плеве, как оказалось, давно уже выработал свои приемы осаживанья губернаторов. Я удивился, войдя в его кабинет, в день приезда в Петербург, той перемене, которая произошла в его обращении со мной. Насколько он был прост, весел и любезен во время нашего последнего свидания в январе, настолько же он оказался величав, холоден и сдержан в июне. На краткую благодарность мою за оказанное мне, через посредство его, высочайшее доверие, он улыбнулся слабым движением губ и попросил меня сесть. Затем, сказав несколько слов о кишиневском погроме, о растерянности и низком уровне кишиневской полиции, он сообщил мне о предстоящей перемене бессарабского вице-губернатора и предупредил, что мне предстоит представление Его Величеству в Петергофе. Вслед затем он замолчал. Я встал и, прощаясь, спросил, когда я могу быть у него перед отъездом в Кишинев. Он ответил: «прошу вас зайти после приема», – и мы расстались.

Зять мой, Лопухин, служивший в то время директором департамента полиции, очень смеялся, когда я рассказал ему подробности моего свидания с Плеве, и заметил, что в этом выражается его система не давать вновь назначенному губернатору зазнаваться.

В виду летнего времени, многих министров не было в Петербурге. Я был у двух или трех из них, но не помню ничего интересного по поводу этих свиданий.

Приглашение ехать в Петергоф я получил от экспедиции церемониальных дел 12 июня вечером. Тринадцатого, согласно приложенному к билету расписанию, я приехал в 10 часов утра на Балтийский вокзал и сел в вагон, отведенный для должностных лиц, едущих в дворец. День, как оказалось, был не приемный, и, кроме меня, в вагоне находился только министр путей сообщения, кн. Хилков, у которого я еще не был. При выходе из вагона, в Петергофе, меня встретил придворный лакей и, назвав вопросительно мою фамилию, повел меня к высланной за мной карете. Привезли меня сперва в одно из дворцовых зданий, назначенных для остановки представляющихся Государю лиц, и отвели мне отделение из трех комнат – спальни с готовой постелью, кабинета и приемной. Подали чай и предупредили, что я имею 20 минут свободного времени. Выпив чашку чаю и написав на бумаге; с бланком дворца, письмо домой, я снова сел в карету и поехал дальше. Шел мелкий дождь, мы медленно ехали по аллеям парка, замедляя ход при проезде чрез охраняемые часовыми ворота. Выглянув в окно, я увидел неожиданную картину: на поляне, около дороги, в бороздах двух свежевспаханных узких полос земли, стояли два плуга, запряженные парами: около них находилось несколько человек в военной форме и один штатский, в пальто, суетливо объяснявший что-то и видимо взволнованный. Оказалось, что здесь предстояла, в присутствии Государя и министра финансов Витте, проба шараповских плугов, а усилившийся дождь вызывал опасение, что Государь не придет. Все это объяснил мне дежурный флигель-адъютант, когда я вошел в маленькую гостиную, примыкавшую к кабинету Государя, помещавшегося во втором этаже небольшого и скромно убранного дворца. В гостиной были только князь Хилков, адъютант и я. До 12 часов оставалось минут 20. Из кабинета Государя вышел Витте, поздоровался с Хилковым, подал руку мне в ответ на мой поклон и, сказав несколько слов адъютанту, удалился. В кабинет пошел Хилков, а мне адъютант сообщил, что Государь собирался на прогулку, смотреть пробу плугов, но, по случаю дождя, не пойдет, и что мне предстоит, вероятно, довольно продолжительная аудиенция, так как Государь до завтрака свободен.

В самом начале первого часа я вошел в царский кабинет…

По окончании высочайшего приема меня опять отвезли в прежнее помещение, где мне подали завтрак с вином и кофе, а затем в той же карете, с тем же лакеем, я поехал на вокзал к двухчасовому поезду.

Весь следующий день я посвятил изучению четырехтомного дела департамента полиции о кишиневском погроме и в то время вынес впечатление, что погром произошел по поводу ссоры еврейки, содержавшей карусель, с одним простолюдином, желавшим прокатиться бесплатно, что местные власти и полиция растерялись и проявили бездеятельность, и что единственным лицом, предусмотревшим возможность антиеврейских беспорядков на Пасхе, был начальник кишиневского охранного отделения, барон Левендаль, который еще в пятницу на страстной неделе послал департаменту полиции донесение с указанием на опасное брожение в городе и с жалобой на то, что полицмейстер и губернатор не обращают внимания на его предупреждение. В деле имелись отпуски строгих телеграмм, посланных министром губернатору о необходимости принять меры к прекращению беспорядков, и, наконец, заключительная телеграмма, извещавшая губернатора о его отозвании и о немедленной передаче управления губернией вице-губернатору.

Там же я обнаружил интересные указания на убеждение простого народа в том, что погром разрешен на три дня, и усмотрел, что беспорядки прекратились очень скоро после того, как местный начальник кавалерийской дивизии стал производить аресты громил.

За несколько дней присутствия моего в Петербурге я успел, кроме того, поверхностно ознакомиться с законодательством о евреях, с временными правилами 1882 г. о жительстве их в сельских местностях и с теми течениями общественного мнения, которые были вызваны последними кишиневскими событиями и которые, отразившись в повременных изданиях, приняли два противоположных направления. Одно – всю вину погрома приписывало правительству и невежественно-преступной антиеврейской провокаторской деятельности отдельных лиц; другое – видело в еврейских погромах неудержимую вспышку народной мести в ответ на эксплуатацию местного населения племенем, чуждым и враждебным России, и поставившим себе целью её экономическое порабощение. Приходилось даже читать в специальных органах прессы, вроде газеты нашумевшего в то время Крушевана, что евреи сами вызвали погром, так как он для них выгоден.

Становилось все более и более очевидным, что деятельность моя в Бессарабии неразрывно связана с так называемым еврейским вопросом, и что мне предстоит сразу ясно определить в отношении евреев свой план действий среди разбушевавшихся страстей и разноречивых мнений.

Собственных наблюдений над ролью евреев в России у меня было очень мало. Когда-то, в Калужской губернии, я несколько раз встречал торговца-еврея по имени Зусе Калманов Трейвас, который, разъезжая по ярмаркам с товарами, останавливался иногда в помещичьих усадьбах и производил очень приятное впечатление, его все любили и охотно имели с ним дело. Изредка в нашем уезде появлялись приезжие евреи, комиссионеры по покупке хлеба и других продуктов; появление их было всегда приятно, так как сопровождалось повышением цен на продукты и аккуратным расчетом по сделкам. Впоследствии, в Тамбовской губернии, я получил подтверждение того мнения, что евреи-скупщики составляют желательный элемент для сельского производства: за исключением местных купцов-конкурентов, все производители сельскохозяйственных продуктов высказывались против стеснения временного пребывания евреев в хлебных центрах и на станциях железных дорог.

К этим случайным и довольно поверхностным наблюдениям я мог отнести, в пользу более широкого взгляда на еврейский вопрос, те общие начала справедливости и терпимости, которые мне были внушены полученным мною общим образованием.

В пассив евреев я мог отнести только какое-то неопределенное чувство критики и недоверия, которое я испытывал в то время по отношению к еврейскому племени; источника этого чувства я не могу точно выяснить, хотя предполагаю, что в этом отношении могли на меня бессознательно повлиять литературные произведения, в которых часто выставляются на вид отрицательные и смешные стороны евреев.

Известно мне было, в общих чертах, и обвинение в стремлении покорить мир, которое приписывалось еврейству его врагами. Взгляд на евреев с этой точки зрения, обоснование такого взгляда на истории и религиозном законе иудеев, – общеизвестны, и на них я останавливаться не буду. Факты ближайшего прошлого – 42 трупа и миллионный убыток, составившие результат апрельских событий, а также злобные выходки известной части общества и печати, имевшие целью оправдать эти события, производили на меня больше впечатления, нежели философские рассуждения о роли евреев в мировой истории и о грядущем их торжестве.

В результате своих размышлений я пришел к следующим выводам, определявшим мои будущие отношения, как бессарабского губернатора, к евреям, населяющим Бессарабию.

Я решил, во-первых, что существующие законы, ограничивающие права евреев, должны быть применяемы мной во всех случаях, без послаблений и колебаний, несмотря на высказанное мне в Петербурге многими компетентными лицами мнение о том, что правила 3 мая 1882 г. оказались правительственной ошибкой и цели не достигли. Особенно резко и прямо высказывался за расширение еврейских прав и против существующего «бессмысленного» законодательства о евреях П.Н. Дурново, бывший в то время товарищем министра внутренних дел. Но я понимал ясно уже в то время опасность внесения в управление губернией своих вкусов и предубеждений и потому признавал необходимым строго держаться в еврейском вопросе законных рамок. Затем, не менее крепко, засело в моей голове намерение не только не проявлять относительно евреев чувства отчужденности, предвзятого недоверия, но, напротив, стараться всегда, последовательно и твердо, стоять на той точке зрения, что евреи такие же русские подданные, как и все прочее население России, пользующиеся в отношении безопасности, наравне с другими, покровительством законов и властей. Кишиневский погром намеревался открыто признавать преступлением, держась в этом отношении того взгляда, который проведен был в правительственном сообщении, последовавшем в мае месяце, и сторонясь от инсинуаций по адресу евреев, усердно навязываемых в то время обществу некоторыми газетами.

Мнение, что евреи сами виноваты в погроме, что они явились стороной нападающей, вызвали сопротивление масс и потерпели урон лишь в силу русского молодечества и собственной трусости, с удовольствием высказывалось и в правительственной среде. Но я читал подлинное дело о погроме и потому сознавал, что такое отношение к нему тенденциозно.

С таким небогатым запасом мыслей и намерений, с туманным представлением о Бессарабии и о предстоявших мне в будущем задачах, я снова отправился, перед отъездом в Кишинев, к министру внутренних дел.

Разговор наш продолжался не долго. Плеве, видимо, не хотел высказываться по поводу взгляда своего на управление Бессарабией, потому ли, что он мало был знаком с ее особенностями, или потому, что он не мог без раздражения вспоминать о том шуме, который создался в России и, особенно, за границей по поводу кишиневской истории. Выслушав мой рассказ о том, что говорил мне Государь Император, он попросил меня только, чтобы я, как можно скорее, постарался ознакомиться с той частью Бессарабии, которая была вторично присоединена к России в 1878 г., под названием Измаильского уезда, и управлялась по старым румынским законам, с тем, чтобы я представил записку о возможности введения в этом уезде русского, общеимперского законодательства, если к такому объединению губернии не встретится, по местным условиям, неодолимых препятствий.

Не понравилась мне в министре одна черта: когда я, между прочим, сказал ему, что, по моим сведениям, генерал Раабен пробудет в Кишиневе, в губернаторском доме, еще недели две, и что мне придется поневоле с этим обстоятельством примириться, чтобы дать возможность старику проститься с городом и устроить свои дела, Плеве заметил: «Напрасно вы церемонитесь… После этого всякий посторонний заберется к вам в дом, и вы будете его терпеть?.. Раабен уволен и ему нечего делать в казенном доме, может переехать в гостиницу».

Заключительный слова Плеве, при прощании, были буквально следующие: «Я вам не даю ни советов, ни указаний. Вы совершенно самостоятельны, но за то и ответственны… Поступайте, как знаете, лишь бы результаты получились хорошие. Одно скажу вам на прощание: пожалуйста поменьше речей и поменьше сентиментального юдофильства».

Я не раз потом вспоминал об этой заключительной фразе прославленного чтеца людских сердец, каким многие считали Плеве. Действительно, он показал в этом случае свою проницательность: мне пришлось в Кишиневе говорить не мало речей, и я уехал оттуда с прочной репутацией юдофила…

Глава Вторая

Отъезд в Бессарабию. Бендеры. Приезд в Кишинев. Настроение жителей. Прием и визиты. Раабен и Устругов. Прием еврейской депутации. Перемена настроения. Похороны Торы. День губернатора.

Из Петербурга я уехал 17-го июня, забрал в Москве заказанное раньше платье и другие вещи и, остановившись на два дня в Калужской губернии, в нашем имении, выехал 21-го вечером, со станции Воротынск, в Киев-Раздельную-Кишинев. Меня проводили на станцию семья и несколько соседей. Ехал я совершенно один и всю дорогу изучал Бессарабский адрес-календарь, высланный мне правителем губернаторской канцелярии, стараясь запомнить фамилии служащих и даже имена и отчества тех из них. с которыми предстояло часто встречаться, а также читал, с большим интересом, приобретенную в Петербурге книгу «Бессарабия», – издание местного уроженца и публициста Крушевана. Книга эта, нечто вроде сборника, с портретами и рисунками, значительно облегчила мне первоначальное знакомство с городом и губернией.

Рано утром 23-го июня я пересел на станции Раздельной в особый вагон, предоставленный мне железнодорожным начальством, и стал подвигаться к Днестру, границе Бессарабской губернии, на которой мне предстояло увидеть первый, по пути, уездный город Бессарабии – Бендеры.

Я писал вице-губернатору Устругову, чтобы он не объявлял о времени моего приезда в Кишинев, желая избежать парадной встречи губернатора, на вокзале, местными властями. Такого рода встречи общеприняты, хотя ни для кого не обязательны. Дурная сторона их заключается в том, что многие из служащих в городе едут встречать губернатора не по своей охоте и бранят его за это в глубине души, другие не едут, пользуясь большею самостоятельностью своего положения, и, вместе с тем, невольно останавливаются на мысли, что их воздержание будет истолковано как протест или нежелание воздать должное начальнику губернии. Все следят друг за другом, уговариваются и, в последнюю минуту, изменяют сговору: появляются внезапные болезни, или внезапная потребность съездить на вокзал проводить родных, случайно едущих с тем же поездом, который привез губернатора, и, таким образом, не ездя на встречу последнему, все-таки его встретить. Словом, около вопроса об этой встрече всегда возникают разговоры и суета, которых приятно бывает избежать. Поэтому я просил вице-губернатора ограничить число встречающих меня на вокзале лиц пятью: полицмейстером, исправником, правителем канцелярии и двумя чиновниками особых поручений, рассчитывая, сверх того, видеть с ними самого управляющего губернией вице-губернатора, если, как я выразился в своем письме, «Его Превосходительство пожелает оказать мне честь и удовольствие, дав мне возможность познакомиться с ним при самом вступлении моем в Кишинев, а чрез его посредство и с прочими подчиненными мне должностными лицами». Однако, знакомство наше произошло раньше, нежели я ожидал. Подъезжая к Бендерскому вокзалу, я увидел в окно платформу, запруженную народом, расставленным в порядке, с проходом посредине. В проходе поместился, в мундире, с цепью на шее и с хлебом-солью на блюде, городской голова с ассистентами: полиции было стянуто на вокзал великое множество, а впереди толпы, в мундире, с лентой через плечо, стоял седой старик, Устругов, вошедший ко мне в вагон в сопровождении местного исправника и чиновников особых поручений – Л. и Ш.

Наскоро поздоровавшись с вошедшими и обменявшись с ними несколькими словами, я вышел из вагона, направился к городскому голове, ответил кратко на его приветствие и принял от него хлеб-соль. Поговорив по несколько минут почти со всеми должностными лицами города и обнаружив некоторое знакомство с городом и уездом, почерпнутое во время дороги из чтения крушеванского сборника, я вошел на площадку своего вагона и, обернувшись лицом к публике, приложил руку к фуражке, в знак благодарности за встречу. Присутствующие, сняв шляпы, начали громко кричать «ура», причем особенно старались евреи, которых можно было отличить по экспансивности темперамента и по тому жадному любопытству, с которым они на меня смотрели, показывая на меня пальцами, толкая друг друга и переговариваясь по поводу произведенного мною впечатления. В это время поезд двинулся, и я вошел в вагон, заняв с Уструговым отдельное купе. Полуторачасовой проезд до губернского города я провел в разговоре с вице-губернатором, сообщившим мне неприятную новость о том, что в Кишиневе можно ожидать со дня на день беспорядков, в виду того, что евреи, составляющие половину 140-тысячного населения города, под предлогом разорения и затишья в торговле и производстве, не принимают христианских рабочих, носят траур, не ходят на гулянья, в результате чего, с одной стороны, особенно резко проявилась племенная рознь и взаимная отчужденность населения, а с другой получилась масса безработного люда, готового во всякое время начать беспорядки. Местные войска, не отпущенные в лагери, по словам Устругова, роптали и в общем были настроены к евреям враждебно; также враждебно был настроен по отношению к евреям сам Устругов, предупредивший меня, что с этой «язвой» поделать ничего нельзя. С таким невеселым впечатлением мы приехали в Кишинев.

На паре белых лошадей, в открытой коляске, мы поехали с Уструговым сначала предместьем города, а затем длинной Александровской улицей, главной артерией Кишинева, отделявшей нижнюю торговую и старую часть от верхней, новой её части. На тротуарах стояли густыми рядами мужчины, женщины и дети. Они кланялись, махали платками, а некоторые из них даже становились на колени, что меня, не привыкшего к таким картинам, чрезвычайно поразило. Евреи, видимо, составляли большинство толпы. Мы приехали прямо в собор, а затем в губернаторский дом, где меня любезно встретил и пригласил завтракать генерал Раабен. После завтрака я сделал визит архиерею, викарному епископу, армянскому архиепископу, вице-губернатору, трем генералам, губернскому и уездному предводителям дворянства, председателю и прокурору суда, председателю губернской земской управы, управляющему казенной палатой и городскому голове, назначив на следующий день, в 11 час, прием всех желающих представиться новому губернатору. Время, часов до 7 вечера, я провел в беседе с моим Предшественником, а после семи, переодевшись в штатское платье, я вышел «калиткою садовой», с чиновником особых поручений Ш–им, побродить по городу.

Прежде всего мы направились в ту часть Кишинева, которая наиболее пострадала от погрома. Следы его были еще очень заметны. Во многих домах сломанные окна и двери были забраны тесом, кое-где виднелись поломанные крыши и разрушенные печные трубы. Но главные последствия погрома, как я скоро увидел, надо было искать не во внешних повреждениях, а в нарушенном обычном труде, в застое промышленности и торговли, главным же образом в том настроении, которое поддерживало среди населения рознь и вражду. Умиротворению препятствовало столько же чувство горя, обиды и, может быть, мести у евреев, сколько чувство досады у многих христиан, чувство, которое можно передать приблизительно так: «теперь из-за этих евреев приходится нести еще нравственную ответственность за преступление. Большинство местных жителей христиан не принимало участия в погроме, многие возмущались им, но далеко не все они могли, положа руку на сердце, сказать, что никогда и ничем не способствовали поддержанию племенной розни между обеими половинами кишиневского населения. Указанные мне Уструговым, при разговоре в вагоне, обстоятельства еще более обостряли положение.

Обойдя наиболее интересные части города, мы спустились в нижнюю его часть, ближе к течению Быка, где ютилась еврейская беднота. На Азиатской и прилегающих к ней улицах я увидел оригинальные картины еврейского быта. В низеньких домиках, сквозь открытые окна, виднелась вся обстановка жилищ, спящие дети, приготовление ко сну взрослых, запоздалый ужин, чтение книги вслух старым евреем окружавшей его семье и т.п. Многие спали на пристроенных к домам галереях, а те, кто еще не спал, с любопытством нас оглядывали. Подойдя к самой окраине города, я тщетно старался увидеть реку, о которой упоминается в учебниках географии; я долго не соглашался признать ее в усмотренной мной небольшой луже, с отвратительным запахом, шириной местами не более аршина, без течения, без всякой растительности вокруг. Итак, первое утверждение, почерпнутое мной из чужого опыта, что «Кишинев стоит на реке Быке», – оказалось неверным: ни реки, ни речки, ни даже ручья в Кишиневе нет.

На другой день, 24-го, часов в 11 утра, зал небольшого дома бессарабского дворянства, в котором когда-то танцевал Пушкин, наполнился всевозможными мундирами. Казенного дома для губернатора в городе не было, и он снимал, за 6.000 руб. в год, старый, очень симпатичный дворянский дом, комнат в 15, в котором жил Император Александр II во время восточной войны. При доме был порядочный сад и флигель, в котором помещалась губернаторская канцелярия.

В кабинет мой вошел вице-губернатор и сказал, что меня ждут представляющиеся; они были расставлены полукругом, в несколько рядов, с таким расчетом, что за каждым начальником части, стоявшим в первом ряду, помещались его сослуживцы и подчиненные.

Начав обход с левой стороны, я сначала говорил с представителями ведомств, которых мне представлял Устругов, а затем подвигался вглубь и знакомился с их сочленами; затем опять выходил к центру полукруга и шел дальше, таким же порядком, пока, сделав полный круг, не очутился снова у двери кабинета. Став у дверей, я поблагодарил лиц, пожелавших сделать мне честь своим посещением, и прибавил несколько фраз, содержания которых я не запомнил, хотя вся небольшая речь моя была тщательно обдумана раньше, записана и выучена наизусть. В таких случаях важно взвесить каждое слово – ошибки долго не простят, и от впечатления многое зависит. Вся церемония продолжалась 45 минут. Вслед за общим приемом, меня посетили архиереи, генералы, губернский предводитель дворянства и почти весь состав окружного суда с председателем его во главе.

Мне предстояло ответить 60-ю визитами; я сделал их в четыре дня благодаря тому, что немногих застал дома. При этом произошло только одно недоразумение: намереваясь быть у товарища прокурора Кенигсона, я позвонил и оставил карточку у присяжного поверенного Кенигшаца. Я потом исправил свою ошибку, но, как я узнал впоследствии, визит Кенигшацу был мне поставлен на счет в Петербурге, так как это лицо, помимо принадлежности к еврейству, считалось «неблагонадежным в политическом отношении».

Генерала Раабена я довольно близко узнал в течение тех десяти дней, которые мы прожили вместе в губернаторском доме. Его присутствие избавило меня, на первых порах, от хлопот по устройству домашнего хозяйства, благодаря тому, что он продолжал держать свою прислугу и вести все расходы, согласившись, по моей настойчивой просьбе, принять половину их от меня.

Мне, прежде всего, хочется самым решительным образом восстать против обвинения Раабена в сознательном допущении погрома и разрушить легенду о письме, будто бы написанном ему по этому поводу министром внутренних дел.

Не говоря уже о том, что Плеве, без всяких церемоний, настоял перед Государем на увольнении Раабена, и что последний долгое время оставался в неизвестности относительно своей дальнейшей судьбы, представляется невероятным, чтобы министр неосторожно доверился в данном случае человеку, мягкость и порядочность которого исключала возможность рассчитывать на выполнение им столь жестокого плана. Я не хочу сказать этим, что я считаю министра способным быть инициатором погрома. Напротив, я думаю, что Плеве был слишком умен и опытен, чтобы прибегать к такого рода мерам борьбы с евреями, при всей ненависти своей к ним. Но если Плеве мог считать кишиневский погром вредным для правительства по своим последствиям, то Раабен, по самому характеру своему и свойствам, не мог бы взять на себя роли исполнителя и организатора резни. Таково мое не только личное мнение, – я черпаю уверенность в невинности моего предшественника из общего убеждения всех его сослуживцев и подчиненных, также многих представителей местной еврейской общины, мнение которых заслуживает в данном случае полного внимания.

Раабен принадлежал к числу тех губернаторов, которые смотрят на свое положение, как на почетное и обеспеченное место, полученное в награду за прежнюю службу. Генерал-лейтенант, георгиевский кавалер, украшенный четырьмя звездами, до Белого Орла включительно, он жил один, без семьи, любил общество, карты, ухаживал за дамами и очень мало занимался делами. Он посвящал утро приему просителей и докладчиков, председательствовал в присутствиях без подготовки и никогда не занимался после обеда. Управление губернией было фактически им передано трем лицам: правителю канцелярии – по делам, касающимся губернатора лично, вице-губернатору – по губернскому правлению и одному из непременных членов – по делам крестьянского управления и суда. Эти три лица давно размежевались между собою, не мешая друг другу, и все трое были очень дельными и способными чиновниками.

Вице-губернатор Устругов соединял с этими качествами много недостатков, благодаря которым он не пользовался ни расположением, ни доверием Раабена. Но любовь губернатора к покою превозмогала, и Устругов оставался верховным руководителем губернского правления, заведовавшего, между прочим, всеми делами, касающимися евреев.

Общее направление губернского правления состояло в стеснении евреев, доходившем до извращений закона; но иногда, по отдельным делам допускались им послабления, заставлявшие предполагать небескорыстный повод.

Раабен отличался своими сердечными слабостями. У полицмейстера, необыкновенно глупого и ленивого есаула казачьих войск, вывезенного Раабеном с Дона, жила, под видом родственницы, так называемая «желтая дама», занимавшая в городе полуофициальное положение. Ее приглашали на вечера с губернатором, в театре она сидела в губернаторской ложе и исчезала из города, когда Раабен уезжал в отпуск. Городские дамы любили Раабена за его любезность, за его манеру ухаживать, и он отбоя не имел от приглашений как в городе, так и в губернии. Поездки его на ревизии обращались, благодаря этому, в сплошной праздник.

Я должен признаться, что, за исключением выработанной манеры слушать доклады и принимать просьбы, у Раабена не было никаких данных, чтобы оказывать на управление губернией какое-либо влияние положительного характера. Приведу поразительный пример его малой осведомленности в законах: когда он был уволен от должности за нераспорядительность, выразившуюся, между прочим, в том, что он, вызвав войска, передал свою власть начальнику дивизии и совершенно устранился от всяких распоряжений, Раабен потребовал правителя своей канцелярии и взволнованным голосом сказал: «да покажите мне, наконец, эти правила о призыве войск для содействия гражданской власти, о которых мне протрубили уши».

Эти правила он должен был знать, во-первых, как бывший полковой командир и начальник дивизии, а затем, как гражданский губернатор, пробывший в должности четыре года.

«Только что я начал знакомиться с губернией, как мне приходится уезжать из неё», сказал мне Раабен, после четырехлетнего пребывания в Бессарабии. Но даже после этих слов я остаюсь при том убеждении, что Раабен благополучно продолжал бы управлять Бессарабией до сего дня, получая награды и окруженный общей любовью, если бы не случилось апрельского события. Известного рода порядочность в служебных отношениях, отсутствие придирчивости и желания всюду совать свой нос, проявляя везде свою власть, доброжелательное отношение ко всем и не запачканные чужими деньгами руки – не малые качества для губернатора. Кроме того, Раабен, как нельзя более, подходил к общему характеру края, в котором среди богатой природы царствовала лень и беззаботность. Малоразвитое, необразованное, зажиточное и спокойное земледельческое население, легкомысленные, жизнерадостные, любящие пожить помещики; снисходительное к своим и чужим слабостям, склонное к внешнему блеску и тяготевшее к представителям власти общество; мало труда и характера, много добродушного хлебосольства и некоторая распущенность нравов – такова в общих чертах Бессарабия, и надо сознаться, что она составляла для своего губернатора вполне подходящую рамку.

Устругову я сообщил переданное мне министром известие о предстоящей перемене его службы, хотя не мог, по незнанию, удовлетворить его любопытства относительно того, куда он будет назначен. Колеблясь между надеждами на повышение и опасениями быть причисленным к министерству без определенной должности, Устругов потерял интерес к бессарабским делам, чему я был очень рад, так как не мог положиться на его беспристрастие и добросовестность. Я с удовольствием предоставил ему возможность уехать в Подольскую губернию, на две недели, обрадовавшись случаю, без его посредства и советов, окунуться в надвигавшиеся на меня дела и заботы.

На третий день моего приезда, ко мне явилась депутация представителей местной еврейской общины, в количестве 12 человек. В составе её были купцы, врачи, присяжные поверенные, – все люди с весом и положением. Они пришли не для выполнения долга вежливости, что было видно по их серьезным и взволнованным лицам, а для получения ответа на волнующий всех вопрос: что будет дальше, чего им ожидать и на что надеяться? Я записал в тот же день слова, произнесенные мною в ответ на приветствие депутации, в котором положение дела рисовалось в самых мрачных красках. Привожу их в виде доказательства того, как мало нужно было обещать, чтобы заслужить доверие местных евреев и установить с ними добрые отношения. Я сказал почти дословно следующее:

«Господа, я не вижу в вас представителей какой-либо общественной или сословной единицы, какого-либо общества или учреждения. Вы в моих глазах являетесь частью живущих в Кишиневе русских подданных, связанных между собой религией, пожелавших приветствовать нового губернатора и поговорить с ним о своих делах, а потому и ответ мой будет иметь характер частный, так сказать, домашний. Вам интересно знать, как я буду относиться к евреям, составляющим значительную часть, населения Кишинева. С удовольствием и полной готовностью отвечу на ваши желания. Религиозной нетерпимости, расовой вражды, пристрастного отношения вы не имеете права ожидать от высшего представителя правительственной власти в губернии. Законы наши и воля Царя, неоднократно выраженная, устанавливают в России свободу вероисповедания, а господствующая в нашем отечестве религия учит не вражде, а миру и любви. Прибавляю к этому, что мне лично чужда племенная и религиозная рознь, почему для меня легко будет, в отношениях моих к евреям, строго следовать требованиям подлежащих законов, не внося в их толкование какой-либо посторонней, личной примеси. Таковы общие правила, которыми я буду руководствоваться. Других, повторяю, вы не могли от меня ожидать.

«Переходя от общих вопросов к частным, я хочу сказать несколько слов, касающихся того ненормального положения, в котором я застаю Кишинев, в смысле тревожного, подозрительного, отчасти враждебного отношения одной части населения к другой. Я сделаю все от меня зависящее для того, чтобы течение нашей жизни вошло в обычное русло и чтобы мирные, ежедневные занятия населения протекали безмятежно, но для достижения этой благой цели мало усилий одного человека, мало даже усилий целого административного ведомства, – нужна сознательная помощь самого населения. И вот, раз вы пожелали предстать перед мной в качестве представителей еврейской части населения, узнайте то, чего я ожидаю в упомянутом отношении от евреев. Я, прежде всего обязан настаивать на том, чтобы евреи добросовестно подчинились тем ограничениям их личных и имущественных прав, которые установлены для них законом, не стараясь их нарушать и обходить. Я в праве ожидать, затем, что евреи, будучи народом богато одаренным и тесно сплоченным и побеждая, часто благодаря этим свойствам, местное население в экономической борьбе, будут пользоваться плодами победы с осторожностью и тактом. Молдаванское коренное население, как и русское, добродушно и незлобиво; в нем нет большой подвижности, способности и стремления к накоплению богатств; будучи первыми непосредственными производителями ценностей, местные жители не умеют их сберегать и обменивать, – в этом вы всегда их превзойдете, – так умейте же разумно пользоваться вашими преимуществами, относитесь хорошо к населенно, среди которого вы живете, и я уверен, что столкновений между вами никогда не произойдет. В частности, я просил бы вас приложить старание к тому, чтобы последствия бывших в апреле месяце беспорядков перестали служить поводом к поддержанию в населении города взаимной вражды. Виновные в апрельских злодеяниях понесли или понесут должное наказание; потерпевшие в значительной степени получили помощь, и материальную, и нравственную, – пора вернуть всем спокойствие: беспорядки – явление временное и преходящее, а нормальная трудовая жизнь – постоянна – сделайте с своей стороны все возможное к тому, чтобы прошедшие тяжелые дни скорей предались забвению. Затем, во всех серьезных случаях прошу обращаться ко мне, – двери мои всегда для вас открыты».

Любопытно заметить, что не более, как чрез неделю после приема еврейской депутации, я получил из Петербурга, от Лопухина, письмо, в котором он сообщал мне, что Плеве очень желает ознакомиться с тем, что мною было сказано евреям. Я послал ему копию только что приведенного здесь моего ответа.

Попросив членов депутации сесть, я поговорил с ними еще с полчаса, после чего мы расстались. Какова же была запуганность евреев и как мало нужно было им гарантий от администрации, если они удалились, вполне довольные и почти успокоенные после моих в сущности не лестных для них слов.

Обдумав свое положение, я пришел к заключению, что надо дебютировать в управлении губернией такой мерой, которая была неожиданной, необычной и могла бы дать общественному настроению новое направление. Я остановился на мысли воспользоваться высказанными мне военным начальством сетованиями на нарушение, по требованию гражданских властей, обычных летних лагерных занятий и удовлетворить желание военных, отказавшись от содействия войск. Я написал собственноручно начальнику гарнизона, что присутствие войск в городе для охраны порядка я нахожу излишним, о чем вслед затем сообщил в Одессу, командующему войсками округа.

Эффект получился очень большой. Об отмене лагерного похода в 1903 году сносились и спорили министры – военный и внутренних дел, докладывали Государю, запрашивали телеграммами военный округ и губернатора, возобновили запросы по новому требованию военного министра, после чего, наконец, военные власти, скрепя сердце, уступили. Теперь, внезапно, получалась возможность войскам вернуться к нормальным занятиям, чему военное начальство было очень радо.

В городе поднялся переполох, так как я никому предварительно не сообщил о своем решении. Евреи стали волноваться и присылать ко мне своих ходатаев, многие из служащих в городе предостерегали меня по поводу опасности остаться без помощи при беспорядках; в особенности испугался полицмейстер, только что назначенный Уструговым на место уволенного есаула. Но дело уже было сделано, и мне оставалось спокойно отвечать, что я вполне уверен в сохранении порядка и не вижу надобности вечно считать Кишинев на положении вулкана, готового к извержению.

Для меня до сих пор остается загадкою то, поистине чудесное, превращение, которое совершилось в жизни и настроении города, в течение нескольких дней после моего приезда. Факты таковы: я приехал, если не ошибаюсь, во вторник; в среду я принимал служащих, в четверг – еврейскую депутацию, в субботу кончил свои визиты, а в ту же субботу вечером полиции пришлось удвоить наряд в городском саду, по которому, в виду шабаша, двигалась густой толпой еврейская публика, в нарядных костюмах и праздничных уборах. Слух о том, что евреи перестали носить траур и снова появились на гуляньях, быстро распространился по городу; улицы оживились, все с любопытством наблюдали друг за другом, обменивались замечаниями, вообще настроение стало веселое и даже радостное. С понедельника началась усиленная починка домов, магазинов и помещений, пострадавших от погрома, рабочие встали вновь на прежнюю работу, торговля оживилась и через несколько дней нельзя было встретить в городе человека, который относился бы серьезно к опасениям о повторении беспорядков. Все успокоилось, и Кишинев зажил прежней жизнью.

Здесь кстати будет вспомнить еще об одном, довольно смелом, предприятии, которое я подготовил тайно и выполнил неожиданно, благодаря чему оно окончилось благополучно. Во время погрома неистовство громил не ограничилось убийствами и грабежами; они врывались в синагоги и разбивали в них мебель и утварь. Главным священным предметом еврейских молитвенных домов является ковчег, в котором хранятся свитки священной Торы с текстом, написанным на пергаменте особыми духовными лицами. Еврейский казенный раввин, а также духовные раввины, придя ко мне, объяснили, что, по еврейскому обряду, необходимо похоронить на кладбище остатки этих святынь, поруганных святотатственными руками, но предупредили меня, что эти похороны привлекут огромное количество верующих. Справившись по поводу этого заявления, я убедился в том, что еврейская религия относится к свиткам Торы примерно так, как православная к причастию, т.е. претворенным в тело и кровь хлебу и вину. Являлось несомненным, что выполнение обряда похорон надо допустить, – это признавали и Устругов, и полицмейстер, но, до моего приезда, все откладывали выдачу разрешения, боясь беспорядков. Я потребовал от духовных раввинов представления мне плана и описания маршрута процессии, определил час (9 утра) для её начала, узнал, что в процессии примут участие до 30.000 человек, и сказал, что пришлю разрешение через несколько дней, причем предупредил, что поставлю раввина в известность только вечером накануне того дня, который изберу для похорон. Я объяснил, кроме того, раввинам, что весь состав полиции останется все время в городе, для охраны базара и лавок, за исключением до 12 человек, и что поэтому евреи должны организовать шествие сами, сохраняя на улицах порядок и оберегая толпу от несчастных случаев, почти неизбежных при столкновении нескольких десятков тысяч человек в одном узком месте.

Ужас полицмейстера, которому я передал свое разрешение, для объявления его по принадлежности, лишь накануне знаменательного дня, не поддается описанию. Он побледнел, как скатерть, и не хотел верить своим ушам. Мне самому пришлось вырабатывать с ним, на городском плане, порядок шествия, и, к концу занятий, полицмейстер значительно успокоился.

Следующее утро, с 9 до и часу дня, я провел дома, недалеко от телефона; в каретном сарае стоял для меня наготове экипаж, и я, занимаясь обычными делами, был несколько рассеян и озабочен. К часу дня явился сияющий полицмейстер, докладывая, что публика возвращается в город, что все прошло благополучно, и что порядок ничем не был нарушен, если не считать несколько истерических криков у склепа, в котором замуровали обрывки свитков.

После часу дня я отправился в заседание одного из губернских присутствий, где узнал новости: мне сообщили, что евреи что-то затевают, так как они закрывают лавки. Явившиеся затем члены других ведомств добавили, что лавки открыты, а евреи, в праздничных одеждах, группами, человек по до 20, расходятся по городу. Я сообщил им, что похоронена Тора, и вызвал этим общее удивление.

С этого дня, как мне кажется, возникло во мне, по отношению к кишиневским евреям, какое-то чувство расположения и признательности, сохраняемое мною до сего времени. С той же поры и я, в их глазах, получил право на доверие, как человек, который не только хочет, но и может обеспечить им безопасность.

Я приобрел впоследствии такую уверенность в безусловном признании кишиневскими евреями моего авторитета, что однажды, зимой, в Петербурге, на высказанный министром внутренних дел взгляд о разнузданности и неповиновении властям всех евреев, предложил ему, полушутя, полусерьезно, сделать следующий опыт:

«Не угодно ли, сказал я, сделать испытание. Я сейчас пошлю в Кишинев, по вашему выбору, телеграфное распоряжение: или всем жителям евреям выйти за город и простоять на городском выгоне 2 часа, или, наоборот, запереться по домам и не выходить никуда в течение того же срока. Выбирайте любое из двух, – ручаюсь, что все будет исполнено в точности».

Министр, конечно, не согласился на предложенный мною опыт. Но дело в том, что за этой шуткой скрывалась серьезная сторона: я утверждаю, что евреи, в то время, под неостывшим еще впечатлением от погрома, способны были исполнить даже такое бессмысленное распоряжение.

Слухи о состоявшихся похоронах Торы пошли гулять по свету и дошли до Петербурга с совершенно невероятными комментариями. Выходило так, что я дал еврейству повод торжествовать победу над христианством, что я сам принимал участие в процессии и похоронном обряде, что, по случаю еврейского торжества, в городе не торговали, как в царские дни, – и тому подобный вздор. Мне все это рассказал полковник Чарнолусский, начальник местного жандармского управления, один из числа немногих лиц, которых я предупредил о своем плане заблаговременно. Он, кажется, должен был употребить в разговоре с министром не мало усилий, чтобы представить дело в надлежащем свете, но и после этого ему пришлось услышать от Плеве отзыв, в котором говорилось что-то о «безрассудном риске» губернатора.

Прошли первые дни моего губернаторства, уехал Раабен, после торжественных и даже сердечных проводов, а затем и Устругов, переведенный в Тифлис, и для меня наступили дни обычных, скромных занятий, среди которых я постепенно узнавал губернию. Дела было очень много. Я вставал ежедневно в 8-м часу утра, просыпаясь иногда и раньше, если в Благородном собрании, помещавшемся против моего дома, засиживались посетители. В таких случаях музыка, игравшая по приглашению членов клуба всю ночь, выходила на улицу исполнять туш, провожая засидевшихся щедрых гостей. Туш этот, знаменуя для них время отдыха, вместе с тем пробуждал меня к деятельности. В восемь с половиной часов я начинал прием просителей, с утра собиравшихся во дворе.

Прием просителей в Кишиневе – обряд в Великороссии неизвестный. Приемная моя обыкновенно наполнялась раза три-четыре в день так, что мне приходилось выходить к просителям через каждый час. Они говорили чуть не на десяти разных языках, из которых мне были знакомы не более двух. Великороссы, малороссы, поляки, евреи, турки, греки, армяне, болгары, немцы-колонисты, швейцарцы из села Шабо, какие-то гагаузы и, наконец, в огромном количестве, молдаване – совершенно ошеломляли меня первое время. Молдаване стояли на коленях, держа на головах прошения, и потихоньку бормотали свои просьбы, глядя в землю; евреи и, особенно, еврейки жестикулировали и наседали так, что приходилось от них пятиться. Всякий, подававший прошение, желал объясниться еще и на словах. Я обыкновенно давал каждому высказаться и затем отпускал его, для чего специально выучил несколько молдавских слов. В тех же случаях, когда дело представлялось мне более важным, я тут же, среди просителей, находил переводчиков, и они прекрасно исполняли свою обязанность.

Такого рода приемы – очень тяжелое дело. Особенно сильно утомлялись нервы от полной невозможности судить об основательности жалоб. Жалобщики, особенно евреи, настолько всегда преувеличивали дело, уснащали его такими невероятными подробностями, что положительно невозможно было им вполне верить. Вместе с тем, они требовали почти всегда немедленных предварительных распоряжений. Выходило обыкновенно так, что один день – и все погибнет: семья, имущество и прочее. Поневоле приходилось отпускать просителей до справки, а на другой день они снова являлись, полагая, что я успел все узнать и могу распорядиться. Требовалось большое терпение и выдержка, чтобы разобраться в этой куче прошений, выделить спешные дела и следить за их ходом. Но особенно выводила меня из спокойного состояния привычка молдаван являться издалека, чтобы подать мне лично какую-нибудь кассационную жалобу, которой я даже рассматривать не мог, так как она просто подлежала передаче по почте губернскому присутствию. Кончалось, обыкновенно, тем, что такой проситель, кроме путевых расходов, тратил рублей пять на составление пустого прошения. Невероятно легко обирать молдаванина: он сам идет навстречу поборам и как будто доволен, когда ему удается вручить солидную сумму аферистам, караулящим его на всех углах.

Параллельно приему просителей, шел в кабинете прием докладчиков и посетителей. Официально прием кончался к 12-ти часам, но на самом деле редко выдавался день, когда я мог спокойно позавтракать до часу дня. В час приходил правитель канцелярии, а в два я председательствовал в одном из присутствий, в общем не менее четырех раз в неделю, а иногда и ежедневно. Если присутствие кончалось рано, то я, на пути домой, делал несколько визитов, но иногда заседания продолжались до 6–7 часов вечера, и, в таких случаях, я с трудом выгадывал один час на обед и прогулку по саду.

С 8 часов я садился за бумаги, заключавшиеся в 7–8 портфелях разных присутственных мест. Перед сном я любил походить по городу, в штатском платье, но это не всегда мне удавалось, так как иногда мои занятия продолжались до 12 часов ночи. Для прогулок своих я имел обыкновение выбирать глухие места, где, по моим сведениям, происходили кражи, а иногда и грабежи. Полиция вскоре заметила этот обычай, и охрана города значительно улучшилась. Следует упомянуть, что, с уходом войск в лагеря, кражи и ночные буйства сократились наполовину.

В течение первых двух месяцев я потерял в весе около десяти фунтов. В августе месяце приехал из Уфы новый вице-губернатор Блок, незабвенный товарищ, верный помощник мой и единомышленник, с которым мы дружно жили и работали до моего отъезда из Кишинева в Тверь. Шальная бомба террориста прекратила жизнь этого честнейшего деятеля, в 1906 г., когда он был самарским губернатором. Приезд Блока меня очень ободрил, облегчил мою работу и дал мне возможность объехать уезды губернии.

Глава Третья

Полиция. Губернское правление. И.Л. Блок. Коробочный сбор. Прием новобранцев-евреев. Порочные иностранцы. Подводная повинность. Незаконные сборы в пользу помещиков-владельцев местечек.

Мне пришлось, на первых же порах, обратить серьезное внимание на местную полицию, городскую и уездную. Вскоре оказалось, что состав её, в отношении способностей и деловитости отдельных полицейских чинов, весьма удовлетворителен, что особенно стало заметно в городе Кишиневе после того, как руководство городской полицией принял на себя приглашенный мною, бывший когда-то полицмейстером в Риге, полковник Рейхарт, опытный и дельный исполнитель. Из пяти городских приставов – двое положительно выдавались, двое были вполне удовлетворительны, и только одного пришлось удалить за слишком бесцеремонное взяточничество.

Раз речь зашла о незаконных поборах, приходится на этом вопросе остановиться. Как-то раз я, при содействии одного из членов прокурорского надзора, знатока края, попробовал вычислить поддающуюся примерному учету часть поборов, производимых полицией по губернии. Вышло значительно более миллиона рублей в год. Чтобы несколько реабилитировать бессарабскую полицию в глазах наивных людей, которым когда-нибудь придется читать эти строки, я упомяну, что петербургская полиция, по самому тщательному дознанию знатока дела, служившего в градоначальстве, получает до 6-ти миллионов рублей в год одних подписных денег, т.е. таких, которые даются не за нарушение закона или злоупотребления по службе, а просто за то, что существуют обыватели-домовладельцы, лавочники, трактирщики, фабриканты и т.п. Поборы за нарушение законов, в интересах дающих, здесь в расчет не приняты, в виду невозможности их учесть.

Итак, я скоро убедился, что взятка среди бессарабской полиции, за малыми исключениями, играет большую роль. В этом убедиться было не трудно, глядя на то, как становые пристава разъезжают четверками, в рессорных колясках, ездят в первом классе по железным дорогам, приобретают дома и участки земель и проигрывают в карты сотни, а иногда и тысячи рублей. Не трудно было узнать и об источнике их доходов. В развращении полиции оказались виновными все те же злополучные евреи – язва Бессарабии.

Евреи, по временным правилам 1882 г., не могут арендовать земли. Земли бессарабских помещиков в аренде у евреев – вот первый источник доходов полиции. Фиктивные договоры, по которым помещичьи земли сдаются подставным лицам, за которыми стоит действительный арендатор – еврей, подлежат уничтожению судом, исковым порядком, причем истцом является губернская администрация. Доказать такой иск почти невозможно, приходится обыкновенно его проигрывать и, сверх того, платить судебные издержки из средств казны, которая их притом не отпускает, так что губернское начальство неохотно берется за такого рода дела и к возбуждению их полицию не поощряет. С другой стороны, незаконному арендатору все же приятнее уплатить 50 коп. с десятины, нежели возиться с властями и таскаться по судам. Отсюда, появление арендных книг, по которым производятся в два срока платежи или исправнику, который их распределяет, или, если исправник не берет взяток (таких было у меня три), то непосредственно приставам.

Подесятинная плата бывает и ниже полтинника, но тогда полицейские чины засевают в каждом имении часть земли от себя и держат свой скот на кормах арендаторов. Когда я однажды уволил одного станового пристава, то ему пришлось продать до 70 штук своего скота в разных имениях. Кое-кто из арендаторов при этом заспорил, и дело, благодаря этому, выяснилось.

Перед отъездом из Кишинева, когда я был назначен тверским губернатором, мне захотелось проверить свои наблюдения по вопросу о незаконной аренде. Я обратился к очень почтенному еврею Ф–у, арендовавшему, по слухам, несколько десятков тысяч десятин земли в губернии и просил его откровенно сказать, платил ли он полиции и сколько. Оказалось, что он прежде всего платил два раза в год всего от 30 до 50 к. за десятину, но за последнее полугодие попробовал не отдать.

«Какие же были последствия?» спросил я.

«Ничего, подулись немножко, но не притесняли», ответил он, прибавив задумчиво: «пожалуй, теперь придется заплатить и за прошедшее полугодие».

Вторая статья поборов – право временного пребывания евреев в сельских местностях. Жить в селах они не могут, но временно пребывать, по торговым и другим делам, – имеют право. Что значит – временно? Какие признаки указывают на окончание дела? Эти вопросы разрешаются в первой инстанции местной полицией, приводящей немедленно в исполнение свое решение. Потом можно жаловаться и доказывать свои права, доходя до правительствующего сената, но полицейский чин не отвечает за свои действия по выдворению евреев из села. Его действия закономерны, он так понимает закон, и, в действительности, вопрос, с точки зрения законности, всегда спорен, притом разрешение его зависит от дознания, производимого той же полицией. Опять является выгодным заплатить полиции и мирно окончить в селе свои дела.

Кроме того, надо упомянуть, что под видом временного пребывания значительное количество евреев живет в сельских местностях в сущности постоянно. Таких, незаконно проживающих евреев, в одном Хотинском уезде насчитывалось в мое время, по сведениям местного предводителя дворянства, около 8.000. Знатоки края и уезда подтверждали не раз, что цифра эта не преувеличена.

Бороться с такого рода обходом закона евреями губернское начальство не в силах. Сельские власти часто скрывают эти факты от полиции, низшая полиция – от уездной, уездная от губернатора. Хотя выселение евреев из сел производится полицией постоянно, и дел такого рода в производстве масса, но все же большинство незаконно проживающих евреев устраивается так, что их никто не трогает. Если бы я не боялся впасть в преувеличение, то сравнил бы действия властей по отношению к рассыпавшимся по селам евреям – с охотой, производимой в местности, очень богатой дичью, если бы число имеющих право охоты при этом было ограничено, а известные сорта дичи, по охотничьим правилам, были бы запретными.

Бессарабия длинной своей стороной прилегает к Австрии и Румынии. Жители пограничной полосы имеют право переходить границу без паспортов, по билетам станового пристава, для отыскания пропавшего скота и по торговым делам. Евреи оживленно торгуют, и благодаря этому обстоятельству, получается третья статья дохода для полиции. Выгоднее для еврея дать приставу 3 рубля, нежели выписывать 15-ти рублевый паспорт из губернаторской канцелярии в том случае, если пристав не признает просителя торговцем.

Таковы, освященные традицией и поддерживаемые особым законодательством о евреях, главные статьи полицейских доходов. О второстепенных, мелких поборах я здесь не упоминаю. Не говорю я и о тех взятках полицейских чиновников, которые взимаются не с евреев, а также о случаях злоупотреблений, признаваемых таковыми обычным правом.

В общих чертах, уже по вышеописанным примерам, можно судить о составе бессарабской полиции: несколько человек, не берущих ничего, множество лиц, ограничивающих поборы теми пределами, которые, по местным взглядам, считаются естественными и дозволенными, и, наконец, меньшинство таких взяточников, которые всегда и всеми признаются за порочных людей: на них жалуются, их преследует прокурорский надзор, и губернское начальство, от времени до времени, принуждено причислять их к губернскому правлению или сплавлять соседним губернаторам, получая иногда взамен изгнанников с такими же свойствами.

Я сознавал обязанность свою, как начальника всей губернской полиции, принимать меры для борьбы с теми злоупотреблениями, которые только что мною описаны; но скоро я должен был убедиться в том, что уничтожить незаконные поборы – задача для меня непосильная. Мне удалось избавиться от самых ярких взяточников – тех, которые, так сказать, срывали незаконные поборы на глазах у всех. Благодаря внимательному расследованию и широкому доступу ко мне просителей, случаи удовлетворения законных прав за деньги, случаи торговли законом, быть может, при мне несколько уменьшились. Но обычай вознаграждать полицию за снисходительное отношение к обходу закона остался и при мне во всей силе, и я не думаю, чтоб это зло могло быть искоренено, пока часть населения будет лишена тех естественных прав на существование, которыми все население пользуется. Были и другие поводы, затруднявшие в Бессарабии искоренение взяток. Приведу для иллюстрации их два примера.

Однажды я решил зайти в управление пристава одного из участков г. Кишинева, чтобы ознакомиться с его делопроизводством. Я прежде всего обратил внимание на помещение канцелярии, очень просторное и даже комфортабельное, установленное столами, за которыми, несмотря на поздний час, занималось 6 человек. Я спросил каждого из них о размере содержания, получаемого ими, и выяснил следующие цифры. Старший делопроизводитель получал 600 р. в год, двое других – по 480 руб. и три писца вместе стоили 660 руб. На канцелярские расходы выходило, по словам пристава, от 200 до 300 руб. ежегодно. Составлялась цифра в 2.300–2.400 руб., тогда как все содержание пристава, с расходом на канцелярию, не превышало двух с половиной тысяч в год. Мне оставалось только посмотреть книги и движение дел, тщательно обойдя вопрос о том, на какие средства живет сам пристав.

Другой случай касается уездной полиции. Место, пристава в Новоселицах, на границе Австрии, считалось первым в губернии, так как приносило занимавшему его лицу, по общим отзывам, до 15 тысяч рублей в год. Такая цифра всем колола глаза, и я счел необходимым назначить ревизию делопроизводства этого стана. При этом обнаружилось, между прочим, такое явление. Одному из новоселицких евреев было сдано приставом право торговли легитимационными билетами, на основании которых жители пограничной полосы переходили границу по своим торговым и другим делам. Желающий взять такое удостоверение являлся к арендатору и получал от него талон, по которому в канцелярии пристава бесплатно и беспрекословно выдавался билет, а арендатор, взамен такой привилегии, содержал на свои средства всю канцелярию стана. Пристава я уволил и назначил на его место другого, но вскоре убедился в том, что незаконные поборы продолжаются в другой форме. Тогда я выписал из одной великорусской губернии человека вполне надежного и убедил его взять место новоселицкого пристава, обещав ему повышение, как только он поставить дело, как следует. Через месяц новый пристав заявил просьбу об увольнении его в отставку, так как, при всем желании, он не мог обходиться своим содержанием. Ему не только не хватало средств на прожитие, но он принужден был запускать дела, так как содержание канцелярии, сокращенной им на половину, поглощало все отпускаемые ему средства.

Я не сразу понял, чем именно объясняется огромное накопление дел во всех административно–полицейских учреждениях Бессарабии, и только опыт нескольких ревизий убедил меня в том, что, помимо обязанностей чисто полицейского характера и тех задач, которые постепенно вошли в круг действий полиции, с развитием деятельности прочих учреждений, на положение дел в Бессарабии имеет влияние мелочное, особое законодательство, ставящее почти каждого еврея в положение постоянного просителя и жалобщика. Полиции, действительно, нет покоя от еврейских дел, и мне приходилось замечать, что ненависть полицейских чиновников к еврейскому населению питается отчасти теми хлопотами, нареканиями, жалобами, объяснениями, ошибками и ответственностью, которые постоянно приходится испытывать чинам полиции, как последствие совершенно бессмысленного и не достигающего цели законодательства о евреях.

Губернские правления давно признаны в центральной России учреждениями совершенно отжившими и лишними. За исключением специальных отделений, – врачебного, межевого, строительного, губернское правление, в тесном смысле слова, почти не имеет дел в губерниях, не включенных в черту еврейской оседлости. Там редко можно увидеть просителей в здании правления, и потому советники, секретарь и делопроизводители его имеют обыкновенно массу свободного времени. Но в Бессарабии дело обстояло совершенно иначе. Там, в производстве губернского правления, не считая его специальных отделений, сосредоточивалось в год 10.000 дел, и чиновники изнемогали под бременем составления журналов, особенно по еврейским делам, работая постоянно не только в присутственные часы, но и по вечерам. Искусство делопроизводителей в составлении журналов стояло у нас высоко, и способность их доказать, что угодно, на основании прецедентов и решений сената, вызывала изумление. Направление, которое дал в этом отношении бессарабскому губернскому правлению Устругов, состояло в измышлении всевозможных тонкостей и толкований, с целью довести до крайних пределов стеснение евреев законами, ограничивающими их права. Надо сознаться, что преследование евреев было доведено Уструговым до степени художественной, и для обхода закона в ущерб евреям он изыскивал средства, во всяком случае, не менее оригинальные, чем те, которые измышляли сами евреи, с целью обойти закон в свою пользу. Сборник сенатских решений пестрит упоминаниями о Бессарабии, и нет другой губернии, в которой постановления губернского правления по еврейским делам подвергались бы столь частой отмене. Но это обстоятельство не смущало Устругова. Решения сената мало имеют значения для жалобщиков, так как они обыкновенно появляются уже после того, как обстоятельства изменились, и проситель не может воспользоваться результатами благоприятного для него исхода дела. Что же касается руководящего значения таких решений, для однородных случаев, то Устругов в этом отношении поступал просто: он решениями сената не руководствовался, а иногда шел еще дальше – оставлял эти решения без исполнения, за что, наконец, подвергся ответственности.

В 1906 году, я, в качестве товарища министра внутренних дел, участвовал в рассмотрении сенатом вопроса о предании Устругова суду за систематическое уклонение от исполнения сенатских решений и за представление, при своем объяснении, заведомо неверной копии с одного из постановлений губернского правления по еврейскому делу. Но и в этом случае знаменитый крючкотворец и искусник остался безнаказанным, так как, за неделю до рассмотрения его дела в сенате, он окончил свое земное существование. Дело было прекращено за его смертью.

Много потребовалось энергии и труда со стороны нового вице-губернатора Блока, чтобы ввести деятельность бессарабского губернского правления в рамки закона. Умы делопроизводителей, натасканных на травлю евреев, не сразу могли прийти в равновесие, и бедный И.Л. помногу раз собственноручно переделывал проекты их журналов, забросив для этого даже игру на виолончели – единственное свое развлечение. Часто он приходил ко мне показать курьезы уструговского режима, на которые наталкивался при разрешении дел. Один из таких случаев мне хочется здесь рассказать.

С еврейских обществ установлен особый денежный сбор, под названием коробочного. Я полагал сначала, как и многие другие, впервые слышавшие это выражение, что здесь имеется в виду какое-нибудь коробочное мастерство, изготовление коробок, или чего-нибудь подобного. Но в действительности коробочный сбор есть акциз, уплачиваемый при убое скота, резании птиц и продаже мяса, по таксе, утвержденной городскими управами, под наблюдением губернских правлений. В Кишиневе, как почти повсюду, право взимания коробочного сбора было передано, на утвержденных губернским правлением кондициях, арендатору, вносившему в общественную «коробку» определенную на торгах сумму (помнится, около 75.000 р. в год) и собиравшему затем в свою пользу деньги с каждого фунта мяса и жира по таксе. При этом в кондициях акциз с мяса и жира, или сала, был исчислен отдельно, и на этом разделении основывалась хитроумная комбинация. Арендатор заставлял мясников отрезать жир от мяса, чтобы вешать его отдельно, и таким образом обесценивал продукт, который покупателями браковался. Мясники, чтобы избежать порчи товара, шли на большие уступки, и такса нарушалась в пользу арендатора. Когда последний переходил в своих требованиях границы благоразумия, то потерпевшие обращались в губернское правление с жалобой на нарушение арендатором кондиций. Тогда во всем блеске выступали способности Устругова. Заготовлялся журнал, в котором с необыкновенной убедительностью доказывалось; что арендатор не прав, что он нарушил и кондиции, и таксу, и здравый смысл, и закон. Журнал подписывался и утверждался. Но как-то так всегда случалось, что арендатор своевременно узнавал о грозившей ему опасности, и, в результате его настойчивых просьб, составлялся новый журнал, по которому жалоба мясников признавалась, по мотивам, имевшимся у Устругова в запасе совершенно неосновательной, о чем им объявлялось, с подпиской, через полицию. Так, в течение арендного срока, губернским правлением издавалось несколько противоречащих друг другу толкований договора, и, в конце концов, мясники всегда оставались в руках арендатора, а последний не выходил из рук начальства.

Такой случай интересен, конечно, только как характеристика известного лица и оказываемого им влияния на ход дел. С приездом Блока, и даже до него, когда губернским правлением заведовали советники, в порядочности которых я не имел основания сомневаться, подобные кунштюки не допускались.

Гораздо больший интерес, для суждения об особенностях управления Бессарабией, представляют такие приемы, которые применялись открыто, вошли в сознание управлявших и управляемых, не вызывая протеста ни с чьей стороны. Несколько таких случаев я здесь приведу. При переосвидетельствовании новобранцев, в губернском воинском присутствии наблюдается всегда такой порядок: после того, как все призываемые осмотрены, и подписаны постановления, решающие их судьбу, все они, уже одетые, приглашаются в зал для выслушания решения. Затем все подлежавшие переосвидетельствованию новобранцы расходятся по домам, а те из их числа, которые приняты на службу, обязаны явиться к определенному дню на сборные пункты в уездах, где они переходят в распоряжение воинского начальника.

Председательствуя в кишиневском присутствии, я совершенно случайно обратил внимание на то, что часть принятых на службу молодых людей, по окончании заседания, уходит в выходные двери, а часть возвращается в соседнюю комнату, куда вслед затем входят несколько полицейских нижних чинов. На вопрос мой, почему не все новобранцы ушли, делопроизводитель мне ответил: «остались одни только евреи». Будучи утомлен и отчасти рассеян, я не сталь продолжать расспросов и пошел домой, но по пути обратился к той же мысли и стал думать о том, что, в сущности, ответа на свой вопрос я не получил, и вследствие этого, на другой день, спросил одного из членов присутствия о причинах заинтересовавшего меня явления. От него я узнал, что только новобранцы христиане распускаются по домам после приема на службу, а евреев отводят в места заключения при полиции и затем, когда наступит время, отправляют по этапу на сборные пункты, где их снова сажают и, наконец, уже сдают военному начальству. «Почему это делается?» – спросил я: «Имеем ли мы на это право?». «О, несомненно» – ответил мой собеседник, – «я застал уже такой порядок при моем вступлении в должность; не помню, когда последовало такое распоряжение, но несомненно оно должно быть».

На другой день, упомянутый член присутствия снова явился ко мне и объявил, что он самым тщательным образом навел справки по заинтересовавшему меня делу, и что, как оказалось, в отношении новобранцев-евреев допускается присутствием ничем не оправдываемый произвол. Никакого права, никакого законного распоряжения на лишение свободы новобранцев-евреев у нас не было, а был четыре года тому назад случай побега принятого на службу еврея за границу, после чего Устругов, в отсутствие губернатора, установил удобные, по его мнению, гарантии от повторения побегов. Здесь надо упомянуть, что за уклонение новобранца от воинской повинности начальство не отвечает, караулить его оно не обязано, а лишать его свободы не имеет права. Со времени освидетельствования до сбора на пунктах проходят недели, и все это время все принятые евреи сидят под арестом или путешествуют по этапу с преступниками – образ действий совершенно неслыханный.

Пришлось проявить «сентиментальное юдофильство» и отменить распоряжение. В следующем заседании евреям объявили, что они могут идти домой, но они заспорили, указывая на полицейских и твердо намереваясь садиться под арест, Я ушел из присутствия, предоставив делопроизводителю объясниться по этому поводу с полицмейстером по телефону. Полицмейстер потом мне говорил, что он тоже был удивлен новому и для него способу обращения с новобранцами, но полагал, что на это есть «особое распоряжение».

При посещении тюрьмы обнаружилось однородное явление, касавшееся на этот раз не евреев. Когда я обходил камеры, ко мне с мольбами кинулось несколько человек, заявляя, что они сидят в заключении несколько месяцев сверх срока. Обстоятельство это по справке подтвердилось. На мой вопрос, почему эти арестованные не выпущены, начальник тюрьмы, приложив руку к фуражке, произнес непонятные мне слова: «это порочные иностранцы, ваше сиятельство». Опять я промолчал по неопытности, но придя домой и справившись, как следует, выяснил, что министру внутренних дел предоставлено право удалять из России, по представлениям губернского начальства, иностранцев, опороченных по суду. По принятому обычаю, о всех осужденных к заключению в тюрьмах иностранцах делается подобное представление, и они, в ожидании распоряжения министра, продолжают содержаться в заключении после срока. На вопрос мой, какие опасения вызвало бы освобождение заключенных в законный срок, мне ответили, что они, пожалуй, скроются за границу, и тогда распоряжение министра о высылке их заграницу нельзя будет исполнить. Такое рассуждение представилось мне или слишком тонким, или просто нелепым, и я склонился в пользу второго мнения. Порочных иностранцев мы отпустили. Есть еще одно специальное бессарабское преступление, с которым можно ознакомиться из многочисленных протоколов полиции, привлекающей обывателей за «амбулянтную жизнь и игру на гитаре». Но здесь граница области чистого комизма, а потому я перейду к более серьезному предмету.

Я хочу привести здесь выдающийся пример длящейся эксплуатации сельского населения Бессарабии в интересах должностных лиц, с целью показать, как терпеливо, безропотно и темно было современное мне бессарабское крестьянство. Рассказ мой поневоле будет сух и скучен, но для характеристики того времени, которое я описываю, и в особенности для стоящего на очереди вопроса о земской реформе, он некоторое значение имеет.

Существует, в числе так называемых земских повинностей, старинная подводная повинность, отправляемая исключительно сельскими обывателями бывшего податного состояния, т.е., говоря проще, крестьянами. Должностные лица определенных категорий имеют право, на основании открытого листа или билета, требовать в деревнях лошадей за указанные прогоны. Такого рода билеты должны выдаваться земскими управами бесплатно только судебным следователям, чинам уездной полиции и жандармам, едущим по делам службы.

Неудобство такого передвижения и очевидная несправедливость возложения сказанной повинности на одних крестьян давно уже сознана почти всеми земствами, и в большинстве уездов России подводная повинность исполняется за счет общеземских средств. Земства или выдают упомянутым выше должностным лицам прогонные деньги, или уплачивают за них крестьянам прогоны, или, наконец, содержат на местах стоечных лошадей. Но в Бессарабии утвердился такой порядок, при котором, во-первых, крестьяне одни несут все расходы по поездкам должностных лиц; во-вторых, ездят на их лошадях бесплатно все почти без исключения должностные лица и, наконец, в-третьих, поездки их обставлены самым изысканным комфортом.

В каждой волости волостной сход сдает содержание лошадей предпринимателю, обыкновенно еврею, уплачивая ему из волостных средств большие суммы. Предприниматель, в собственных рессорных экипажах, возит по уезду всех, кому управа выдаст билет на право проезда, а выдает она эти билеты очень щедро. Кроме вышеупомянутых лиц, правом брать обывательских лошадей пользуются предводители дворянства, управа, все земские служащие, земские начальники (последние вдвойне незаконно, так как они получают от казны разъездные деньги). Пользуются также этими лошадьми семейства служащих, прислуга их и даже знакомые. Часто служащие разных уездов предоставляют друг другу право пользоваться бесплатным проездом, и я знал случаи, когда в Кишинев из самых дальних уездов приезжали таким образом уездные чиновники. Благодаря такой, совершенно незаконной, постановке дела, каждой волости приходится содержать от 30 до 40 и даже до 60 лошадей, уплачивая с каждой семьи от 1 руб. 75 коп. до 2 руб. 50 коп. в год. Общая сумма, по пяти уездам губернии, по сделанному мной подсчету, составляла на этот предмет около 360 тысяч в год, и все эти деньги ложились на крестьян, без всякого участия остальных плательщиков земских сборов.

Когда я впервые посетил один из уездных городов губернии и затем поехал дальше по уезду, заезжая в волостные правления, со мной отправилось человек 10 местных деятелей. Каждой паре лиц подавали коляску, запряженную четверкой, и тогда-то я впервые узнал о тех порядках, которые я только что описал. На выраженное мной недоумение я получил ответ, что крестьянам безразлично, кто и сколькими лошадьми будет пользоваться, так как контракт с почтосодержателем ими уже заключен, а арендатора жалеть нечего: лошади у него есть, и от того, что они будут стоять, хозяину пользы не будет. Когда же я распорядился уплатой прогонов за свою четверку, все пришли в изумление, в том числе и почтосодержатель, которого мой чиновник особых поручений насилу принудил взять с меня прогонные деньги.

Я не успел, за время своего губернаторства, уничтожить описанное злоупотребление. Я собрал все материалы, затребовал по указанному предмету необходимые сведения и предоставил уездным земствам самим разрешить возбужденный вопрос о несправедливом отягощении сельского населения столь архаической повинностью. Недавно я с удовольствием узнал, что все упомянутые земства изменили порядок поставки подвод, приняв все расходы в указанном отношении на общеземский счет. Чтобы покончить с такими особенностями Бессарабии, которые придают ей своеобразный отпечаток в отношениях, установившихся между общественными классами, я приведу еще один пример. Там я впервые ознакомился со случаями присвоения некоторыми помещиками особых прав по взиманию пошлин с продуктов, ввозимых в поселения, основавшиеся на их землях. Домовладельцы-арендаторы, и вообще все жители таких поселений, обязаны были уплачивать в пользу помещика, собственника земли, попудный сбор с хлеба, вина и других продуктов разных наименований. Сбор этот взимался особым сторожем, при содействии, в случаях недоразумений, общей полиции, а также местного волостного и сельского начальства. Так велось дело издавна, но каким-то путем вопрос о праве помещиков взимать эти сборы поступил на разрешение судебных мест, до правительствующего сената включительно, который окончательно решил дело против помещика, разъяснив, что продукты первой необходимости не могут быть облагаемы никакими пошлинами в порядке частного договора или основанного на давности обычая. Спокойное взимание пошлин отныне было нарушено, протесты и отказы платить стали появляться повсеместно, и большинство помещиков было принуждено отказаться от своих таможенных доходов. Некоторые, упорные, не сдались и продолжали настаивать на своем фиктивном праве. Самый изобретательный из них, унгенский помещик Б., продолжал взимать сбор со своих арендаторов уже в мое время, опираясь на содействие полицейских властей, которым он импонировал, благодаря знакомству с моим предшественником и близости к проживавшему в доме генерала Раабена, в качестве друга, какому-то неудачному музыканту и удачному карточному игроку П-у, происхождение которого и прошлое никому не были известны, хотя он везде в Кишиневе был желанным гостем. Этот П. выезжал в Унгени по вызову своего приятеля, и лично руководил действиями полиции по укрощению строптивых жителей поселка, разлакомившихся надеждами на значение судебных решений. Им было показано, кому надо и верить и кому слушаться, в силу чего сборы в Унгенях продолжали поступать в кассу помещика даже после ухода Раабена. Вся тонкость этого дела состояла в том, что надо было получить сбор, не выдавая квитанции, по которой плательщик мог предъявить право на обратное получение денег, и вот тут-то и требовалось содействие властей. До меня дошли сведения об этих оригинальных отношениях путем поданной мне и проверенной мной жалобы, в которой один из домовладельцев поселка объяснил следующее: подъезжая к селению с возом муки, он приготовил требуемые деньги и просил сторожа принять их под квитанцию; сторож выдать квитанцию отказался, а подводу задержал. Тогда обыватель отправился в помещение волостного правления и подал деньги при заявлении об их назначении. Старшина денег не принял, предложив внести их сторожу.

У добивавшегося квитанции или свидетеля плательщика мелькнула вдруг преступная мысль – оставить деньги на столе волостного правления. Он так и сделал, бросившись потом бежать со всех ног, не смотря на крики и протесты старшины. Вот тогда-то и наступил самый любопытный и знаменательный момент во всей этой истории. В волостном правлении был составлен протокол о неисполнении злополучным обывателем законных требований начальства: протокол был передан местному волостному суду, а копия приговора суда, наложившего на виновного солидный штраф, была мне последним представлена.

Узнав от местного исправника все подробности дела и всю историю упомянутых пошлин, я вместе с тем убедился в полнейшей готовности полиции прекратить свое содействие незаконным поборам помещика. Исправник заявил, что они все тяготятся претензиями Б., и что даже низшие полицейские власти будут счастливы, если уверятся, что они могут безнаказанно уклоняться от хлопотливых обязанностей по выполнению этой особой таможенной службы. Безнаказанность была гарантирована, и поборы, действительно, прекратились, что, по словам помещика Б., его окончательно разорило. Б., уверявший, что он получал в год более 10 тысяч рублей за право ввоза продуктов в Унгени, ездил ко мне по этому делу не раз, пока, наконец, не решил примириться с потерей своих доходов. Но, как кажется, он не простил мне вмешательства в его дела, хотя я должен здесь упомянуть, что, в общем, бессарабские помещики всегда прощали мне попытки, направляемые против некоторых выгодных для них, но устаревших местных обычаев, и относились ко мне прекрасно. С большинством из них у меня установились самые добрые отношения, и вообще Бессарабию я очень люблю и охотно вспоминаю о проведенном в ней времени.

Глава Четвёртая

Ожидание погромов. Приезд английского дипломата и американского корреспондента. Погромное настроение и борьба с ним. Пронин и Крушеван. Тревожные признаки. Доктор Коган. Поведение евреев. Еврейская самооборона. Настроение полиции.

Мне пришлось испытать в Кишиневе не мало новых впечатлений, связанных с бывшим в апреле погромом, или явившихся результатом ожидания новых беспорядков на той же почве.

Иностранная пресса, в особенности английская и американская, продолжала на все лады обсуждать кишиневский погром. Тогда, как и теперь, еврейству приписывали большое влияние на западноевропейскую и американскую печать. Но вряд ли одними только еврейскими стараниями объясняется тот интерес, который проявили в то время к Кишиневу и английский парламент, и американские государственные люди. Сильное беспокойство, вызванное в Петербурге летом 1903 г. известием об ожидаемом запросе в английской палате по поводу отношения русского правительства к погрому, и те дипломатические сношения, которые пришлось иметь с Америкой, чтобы избавить Государя от получения грандиозного адреса американцев с просьбой оградить евреев от избиений, – указывают на то, что за границей широкие круги населения и даже правительства великих держав находили невозможным мириться с устаревшими формами расправы с ненавистным племенем, проявленными в Кишиневе, а также с тем отношением к погрому, которое отражалось в русской противоеврейской печати, и которое считалось как бы обязательным для состоявших на государственной службе лиц. В то же время впервые почувствовалось недоброжелательное отношение высших сфер к евреям. До того времени репутацией непреклонного врага еврейства пользовался лишь великий князь Сергей Александрович, московский генерал-губернатор. Но с 1903 г. стало для всех очевидным, что враждебное по отношению к евреям чувство питают и высшие сферы. Попытки вызвать сферы на какое-нибудь проявление осуждения погромов, или хотя бы на выражение жалости к пострадавшим, дарованием им денежной помощи, потерпели полную неудачу. Между тем, авторитетное слово или действие в этом направлении неизмеримо облегчили бы задачу поддержания порядка в губерниях черты оседлости, уничтожив прочно засевшее у многих и утвердившееся после погрома убеждение, что такого рода расправа населения с его исконными врагами – дело полезное с государственной точки зрения и угодное властям.

Так или иначе, но положение бессарабского губернатора в 1903 г. являлось исключительным, так как слова «кишиневский погром» не сходили со страниц газет, постоянно звучали за границей и повторялись везде, то в форме напоминания, то в форме предупреждения и опасений.

Однажды ко мне, в приемный час, явился англичанин, говоривший недурно по-французски, но, конечно, не произнесший ни одного русского слова. Он отрекомендовался приезжим в Одессу туристом и подал рекомендательное письмо одесского великобританского консула. Несмотря на недомолвки и осторожную речь гостя, скоро стало ясно, что он горит желанием всесторонне ознакомиться с положением евреев в Кишиневе и, в частности, с результатом предварительного следствия по делу о бывших беспорядках. Я направил англичанина к нашему прокурору, дал ему адреса некоторых кишиневских евреев и обещал предупредить полицмейстера о том, чтобы приезжему не чинили препятствий, если он захочет ходить по еврейским кварталам собирать сведения. Но особенный восторг вызвало в англичанине предложение ехать со мной немедленно в тюрьму, куда я в этот день собирался. Он, во-первых, удивился тому, что в тюрьме содержатся громилы (а их было там до 300 человек), затем он, очевидно, не допускал мысли о том, чтобы по апрельскому делу велось правильное следствие (в этом сомнении его на другой день разубедил прокурор суда), и, наконец, надежда видеть громил в тюрьме, говорить с ними, видеть русскую тюрьму – приводили его в восторг. Мы поехали в тюремный замок и стали обходить камеры. Я обратился к большой артели арестантов и сказал им, что они так прославились своим подвигом, что англичане прислали своего чиновника подивиться на них. Мой спутник стал задавать арестантам, через меня, ряд вопросов о поводах, вызвавших погром, о том, что побудило их избивать евреев, что им сделали евреи худого и т.п. Передаваемые мною ответы арестантов вызывали удивление англичанина, так как отвечающие, во-первых, обнаружили какую-то комическую незлобивость и веселость, перекидывались шутками и добродушно сознавались, что они согрешили немножко, но что в убийстве они, «сохрани Бог», не повинны; уверяли, что евреи – прекрасный народ, что живут они с ними в мире, что всякое бывает, иногда и православный хуже жида. Добавляли, однако, что жиды очень обиделись на погром и теперь донимают их лжесвидетельством, приписывая многим из них преступления, которых они не совершали. Я отошел к окну переговорить о чем-то с начальником тюрьмы и, кончив разговор с ним, изумился: мой спутник, подойдя вплотную к арестантам, оживленно их расспрашивал о чем-то по-русски, кивал головой и как будто захлебывался от жадного удовлетворения своего любопытства. Я отошел еще дальше, предоставив англичанину говорить с арестантами на свободе. Он догнал меня уже во второй камере.

Дня через два англичанин приехал прощаться; он был в восторге от арестантов, от прокурора, от меня, от евреев и вообще от всего, что видел. Говорил мне, что в Англии имеют о положении дел в Бессарабии превратное понятие; что он убедился в правильности отправления правосудия в России, в лояльности административных властей, в беспристрастии и высоком качестве прокуратуры, что порядок в городе оказывается образцовый, и что все сведения о разорении города и маразме, в которую впала торговля, ложны. Говорил он еще многое, чего я не запомнил.

Месяца через два я получил от одесского консула печатную брошюру: доклад о состоянии города Кишинева после погрома, представленный министром иностранных дел обеим палатам по приказанию его королевского величества. Доклад заключался удостоверением, что в Кишиневе все обстоит благополучно. Описанный случай представляет собой прекрасный пример необходимости для губернатора быть самостоятельным, избегая по возможности обращения к петербургскому начальству. Можно себе представить, в какую комедию обратилось бы исследование английского дипломата, если бы оно было регулировано петербургскими инструкциями. Одно можно с уверенностью утверждать: благоприятного доклада о положении дел, очень ценного для русского правительства, тогда бы, наверное, не последовало.

Америка одарила меня настоящим курьезом. Перед Рождеством 1903 г., по обыкновению, усилились слухи о предстоящих беспорядках. Как-то, во время праздников, ко мне пришел пожилой полный господин, назвавшихся сотрудником нью-йоркских газет, командированным на рождественский погром, и объяснил, что он живет в Кишиневе дней пять и начинает замечать, что его приезд, по-видимому, напрасен. Подтвердив, что беспорядков он не дождется, я заметил на его лице знаки как-будто разочарования. Он задумался и, наконец, спросил: уполномочиваю ли я его заявить в газете, что он уехал лишь после категорического утверждения моего о бесполезности его пребывания. Я дал просимое уполномочие, и корреспондент уехал.

Рождество, действительно, прошло спокойно, и только некоторая мнительность заставила меня держаться наготове первые три дня, с целью не опоздать в случае возникновения каких-нибудь беспорядков.

К тому же Рождество было холодное, всякого рода гулянья, танцы и скопление подгородных жителей в Кишиневе не были особенно часты. Но к следующей Пасхе, весной 1904 г., настроение значительно изменилось, и появились признаки, указывавшие на то, что бациллы страха – с одной стороны – и ненависти – с другой, еще живы в городе и способны к размножению.

Первыми ласточками весеннего возрождения полузабытых опасений и утихнувшей вражды явились для Кишинева два лица – Пронин и Крушеван, сыгравшие очень значительную роль в погромном движении 1903 и 1905 гг. Оба они несколько притихли после кишиневской резни 1903 г. Крушеван переехал в Петербургу где стал издавать какую-то патриотическую газету, оставив своего «Бессарабца» на руках доверенного лица, а Пронину пришлось, оставаясь в Кишиневе, не мало поволноваться, в ожидании возможности превратиться из свидетеля в обвиняемого при предварительном следствии и во время суда над погромщиками. Несколько раз Пронин был на волоске от скамьи подсудимых, что, конечно, обуздывало его деятельность и заставляло по временам приходить ко мне развивать идею мирной борьбы с еврейством. Но приблизительно с февраля 1904 года, после начала японской войны, оба патриота подняли головы. Крушеван получил для газеты новую тему – о помощи, оказываемой японцам евреями, а Пронин стал переводить эту тему на общепонятный народный язык. Опять начались донесения полиции о ночных заседаниях в задней комнате одного из рыночных трактиров; снова запестрели, на базарах и в чайных, известные листки, объяснявшие народу предательство и тяжкие грехи жидов. Засуетились и евреи, чувствуя опасность.

О Крушеване пусть говорит в своих воспоминаниях кто-нибудь другой. Я не хочу здесь высказываться о человеке, которого никогда не видел и о котором слышал столько разнообразных отзывов, что нравственная физиономия его не представляется мне ясной. К тому же мне передавали, что он питает по отношению ко мне непримиримую злобу, доходящую до того, что он мне приписывает совершенно невероятные поступки и старается объяснить мое «юдофильство» весьма некрасивыми побуждениями. Я позволю себе поэтому пройти мимо этой своеобразной молдаванской знаменитости. Могу сказать о нем, однако, что литературные произведения его и публицистические статьи, попавшиеся мне на глаза, обнаруживают некоторый талант и любовь их автора к своему родному краю.

Пронин был мне много понятнее, так как представлял собою знакомый тип великорусского подрядчика, мещанина-кулака, вышедшего в купцы, нажившегося от различного рода подрядов и, между прочим, от притеснения своих рабочих, с которыми он постоянно судился по поводу расчетов. Бойкий выходец из Орла, Пронин быстро нажился в Кишиневе на счет молдаванской темноты и бессарабской нерасчетливости. Он приобрел и земли, и дом, и капитал. Дальнейшему росту его богатства положили, однако, предел евреи, сбившие цены подрядов на городские работы до того предела, за которым великороссу негде как следует размахнуться. Пронин сократил свои дела и начал заниматься «общественною» деятельностью: он стал директором кишиневского тюремного комитета, взял на себя представительство каких-то персидских интересов в Кишиневе, надел фрак, персидский орден и даже принялся писать стихи – подражания Кольцову, которые злополучный «Бессарабец», неоплатный должник Крушевана, принужден был печатать под страхом пронинских исполнительных листов.

Для меня, впрочем, важна была другая сторона этой «многоугольной» фигуры. Мне пришлось поневоле заглядывать в те темные углы личности Пронина, в которых гнездились его инстинкты демагога низкой пробы. Пронин любил иногда разыгрывать роль покровителя и руководителя бедняков-рабочих и не останавливался даже перед необходимостью тратить деньги с целью иметь влияние в рабочей среде. Выступая в двойной роли – защитника православного люда от евреев, с одной стороны, и русского человека – щита самодержавия, с другой, – Пронин имел какие-то связи и с Петербургом и с местным охранным отделением. Встретив во мне человека, предубежденного против его прошлой деятельности, и тяготясь выказываемым мною пренебрежением к его заискиваниям, Пронин не раз пытался намекать мне на некоторую близость свою к министру внутренних дел, рассказывая о своих разговорах с Плеве, о том, как министр принимал его наедине и подолгу с ним разговаривал. Пронин рассказывал, между прочим, что, при окончании одной из таких бесед, он сказал министру: «Ваше высокопревосходительство, в России есть только два истинно-русских, преданных Царю и родине человека, – вы и я», – после чего министр будто бы улыбнулся и крепко пожал ему руку.

Великим постом я стал получать донесения о том, что Пронин усердно агитирует среди рабочего люда Кишинева, пользуясь статьями Крушевана, распространяя их и комментируя, что он выписывает, с целью антиеврейской пропаганды, подходящие для этой цели газеты, и, навещая тюрьму, старается видеться с заключенными погромщиками, подготовляя их к ответам на суде. Мне удалось устранить Пронина из числа директоров тюремного комитета, после чего он, к счастью, перестал мне надоедать своими посещениями.

Вскоре по городу стали распространяться слухи о попытках евреев добыть для ритуальных целей христианскую кровь.

Первый случай, подавший повод к таким слухам, произошел в сарае еврея-угольщика, к которому был послан за углем христианский мальчик. Еврей взял в руки нож, а мальчик, испугавшись, убежал. Немедленно начались разговоры о неудавшейся попытке ритуального убийства. Пронин ездил к полицейским властям, устроил так, что родители мальчика подали заявление полиции, но дело кончилось пустяками, так как бывшие в сарае свидетели-христиане объяснили, что нож был взят для того, чтобы отрезать веревку с непочатого угольного мешка. Присутствие в сарае посторонних лиц, очевидно, исключало возможность намерения совершить убийство. Но вслед за тем, на окраине города, пропала девочка трех лет. Через несколько часов после её исчезновения, полиция застала перед домом родителей девочки толпу народа. Уже раздавались громко голоса, обвинявшие евреев в похищении ребенка, начались крики и угрозы, возбуждение росло, и мать пропавшей девочки настойчиво требовала обыска и расправы с похитителями. К счастью, в это время привели девочку какие-то родственники, у которых она провела несколько часов. Любопытная сторона описанного происшествия заключается в том, что мать девочки, по-видимому, не обрадовалась её возвращению. Она так настойчиво, определенно и уверенно обвиняла перед народом евреев в похищении ребенка, что при появлении дочери испытала что-то похожее на разочарование. Грубо схватив девочку за руку, она впихнула ее в дом и всем поведением своим обнаруживала не столько радость, сколько досаду.

Наконец, последний случай, возбудивший много толков в городе, произошел перед самой Пасхой, кажется, в среду на Страстной неделе. Молодая девушка христианка, жившая в качестве прислуги у одного еврея, служившего в аптеке, была привезена в больницу с ожогами всего тела. Вскоре больная умерла, почти не приходя в сознание. Жених покойной стал угрожать аптекарю, называя его виновником смерти невесты. Немедленно в дело вмешался Пронин и стал производить свое дознание, переезжая от семьи умершей к жениху, от больницы к полицейскому управлению. Вечером в клубе он уже рассказывал, как развратный еврей, облив керосином добродетельную христианку, сжег ее за сопротивление его ухаживаниям. На этот раз угрозы жениха, крики родителей и агитация Пронина возбудили население до последней степени. Сгоревшая девушка стала героиней города, полиция доносила, что сдержать негодующее православное простонародье она не в силах, ждали немедленных беспорядков. Пришлось воспользоваться правами губернатора по положению об охране и выслать Пронина административным порядком из Кишинева на все праздничное время. Эффект этой высылки получился прекрасный, и я не думаю, чтобы положение об охране было когда-либо в России удачнее применено. Ни Пронин, ни полицмейстер не хотели верить тому, что мое решение серьезно. Но я сам написал постановление о высылке и вручил его полицмейстеру для немедленного исполнения. Пронин лег в постель, потребовал к себе врача, жаловался, угрожал, но тем не менее выехал из города после того, как я отдал распоряжение перевести его в арестный дом при полиции.

Дознание о происшедшем случае было произведено тщательно и опубликовано со всеми подробностями. Оказалось, что аптекарь весь день провел вне дома и занимался отпуском лекарств в то время, как его прислуга, ставя самовар, полила горевшие угли керосином из бутылки; керосин вспыхнул, огонь по струе перешел в сосуд, бутыль лопнула, и девушка, понятно, обгорела. Хлопот с этим делом было немало, и вообще пасхальные дни 1904 г. я провел далеко не покойно. Главной причиной обострившегося возбуждения были наши военные неудачи, в связи со слухами о помощи, оказываемой евреями нашему противнику. Всякий раз, когда обстоятельства заставляли меня предпринимать что-либо серьезное, в интересах еврейской безопасности, в городе замечались признаки некоторого недовольства, как бы некоторой обиды; формулировать это неясное чувство, отражавшееся и на полиции, и на военных, и в народе, и даже в образованной части общества, можно такой фразой: «Однако, губернатор только и заботится, что о жидах», или же такой: «Конечно, порядок – дело хорошее, но не забрали бы жиды слишком большой силы». С этим настроением приходилось считаться не только потому, что специализация на роли «охранника евреев» для губернатора во многих отношениях неудобна, но и потому, что те силы, на которые я мог рассчитывать для охранения порядка в городе, не следовало ослаблять, давая проникать в их среду чувству досады по отношению к той части населения, которая могла во всякое время сделаться объектом нападения. Словом, приходилось заботиться о том, чтобы не только губернатор но и полиция, и войско не являлись в глазах населения, и в собственных своих глазах, какой-то, специально к евреям приставленной, стражей.

Ряд мер, принятых перед Пасхой, с целью ослабления влияния на население Бессарабии погромной литературы, выяснения неосновательности пущенных в обращение компрометирующих евреев слухов и, наконец, высылка Пронина могли вызвать, а, быть может, отчасти и вызвали, среди христианского населения Кишинева то, отчасти завистливое, отчасти недоумевающее чувство, о котором я только что упомянул. Подробные доклады полицмейстера и установленное по моим настояниям свободное обсуждение им принимаемых нами мер, убедили меня, что и в среде городской полиции проявляется некоторая досада на евреев за слишком внимательное отношение начальства к их судьбе. Инцидент с доктором Коганом, который я сейчас изложу, положил конец всякого рода лишним толкам, приведя интересы обеих частей городского населения в равновесие.

В Кишиневе сохраняло в то время силу давнишнее обязательное постановление, по которому запрещалось жителям города устраивать, в частных домах, общественные собрания, без разрешения полиции. Между тем, один из врачей кишиневской еврейской больницы, д-р Коган, побывав в Одессе в одном из еврейских благотворительных обществе получил полномочия быть представителем этого общества в Кишиневе. По уставу, утвержденному градоначальником, собрания общества происходили в Одессе, так называемым явочным порядком, с предупреждением полиции, но без предварительного её разрешения. Возвратившись в Кишинев, Коган задумал ознакомить с результатами занятий одесского общего собрания местную еврейскую интеллигенцию, для чего и собрал в доме одного еврея человек 40–50 слушателей, намереваясь прочесть им свой доклад. Но наша полиция не дремала, и не успел докладчик разложить свои уставы и проекты, как вошел пристав, составил протокол, всех переписал, а проекты отобрал. Дело происходило вовремя нашей Пасхи, которую мы проводили в роли еврейских телохранителей, и вдруг оказывается, что евреи сами устраивают в это время незаконные сборища.

Негодование полицмейстера было велико, пристав торжествовал все ждали, как отнесется к нарушению высшее начальство.

Рассмотрев устав и расспросив лично докладчика и хозяина дома, я призвал на совет прокурора, такого же пришельца в Кишиневе, каким был я сам, и также юдофила в глазах юдофобов. Рассмотрев документы и убедившись в невинной цели собрания, мы взглянули на дело со стороны, так сказать, его местного освещения и, в результате совещания, наше юдофильство, а вместе с ним и чувство справедливости уступили место соображениям практического характера. К великой радости полицмейстера, я оштрафовал хозяина дома на 100 рублей, а д-ра Когана водворил на две недели в арестный дом при полиции.

Не скажу, чтобы мне приятно было вспоминать о том времени, которое Коган провел в заключении. Сказать по правде, я каждый вечер был не в духе, вспоминая о том, что, в сущности говоря, совершил несправедливость, а каждое утро я ждал наплыва ходатайств от родных и знакомых заключенного. Однако, две недели прошли, и ходатаи не являлись. Но если услуга, оказанная другому, никогда не остается, по словам опытных людей, безнаказанной, то и сделанная несправедливость не должна остаться для виновника ее без вознаграждения. Я испытал справедливость этого парадокса через несколько дней.

Мне доложили о приходе депутации от еврейского «общества пособия бедным г. Кишинева», того самого общества, интересы которого были отчасти нарушены внезапным полицейским протоколом. Я просил просителей войти и увидел несколько почтенных евреев, поднесших мне звание почетного члена общества и диплом, заключенный в красивую папку из черной кожи с серебром.

Папку держал в руках секретарь общества – д-р Коган, и он же прочел мне вслух содержание диплома.

Конечно, этот случай проявления «еврейской мстительности» я не решусь выдавать за правило. Но, как доказательство еврейского такта и остроумия, – он, пожалуй, годится.

Теперь я хочу упомянуть о том, как иногда еврейское население Кишинева оригинально помогало администрации в охране порядка.

Во время рождественских праздников 1903 г. был такой случай: рано утром 26 декабря ко мне явился полицмейстер с недоумевающим лицом и спросил, выезжал ли я куда-нибудь ночью. Выслушав заявление мое о том, что я ночью спокойно спал, полковник Рейхарт рассказал мне о причине своего недоумения. Из разных частей города поступили заявления, что по улицам, перед утром, разъезжал губернаторский экипаж, и сидевший в нем господин, в штатском платье, по-видимому сам губернатор, проверял полицейские посты и справлялся, все ли спокойно. Коляска его и гнедые лошади были похожи на мой выезд, а лицо ревизора в темноте трудно было узнать. Оказалось, что мы имели дело с еврейской хитростью. Евреи не вполне доверяли нашей бдительности и, на всякий случай, нагоняли страх на полицию ночной ревизией правильного соблюдения постовой службы.

На пасхальной неделе имело место следующее происшествие. Два еврея сидели на завалинке дома. Проходившие мимо русские мастеровые, или рабочие, будучи в нетрезвом виде, стали приставать к сидевшим. Те молчали. Наконец, один из рабочих ударил еврея по щеке; тот мотнул головой и не тронулся с места. Последовал второй удар; еврей опять стерпел. Рабочим надоело пассивное сопротивление евреев, и они пошли своей дорогой. Тогда евреи встали, пошли издали за обидчиком, догнали его у полицейского поста и тогда только подняли крик. Налицо оказались все необходимые элементы для суда: потерпевший, обидчик, свидетель и полицейский протокол. Дело кончилось у судьи обвинением мастерового, которого потерпевший сейчас же простил и, таким образом, один из обычных поводов возникновения общей драки окончился благополучно. Замечу, что такое поведение обиженного может быть объяснено исключительно укреплением доверия евреев к полиции, которая была, к описанному времени, приведена полковником Рейхартом в относительный порядок.

Мне часто приходилось слышать об организациях еврейской самообороны и о той опасности, которую представляет для государственного порядка вооруженное и дисциплинированное еврейское население. Кишиневская администрация, в мое время, внимательно следила за попытками евреев, большею частью молодых, организовать своего рода дружины, которые представляли собою, по общему мнению, ту опасность, что, будучи вооружены, они могли быть одинаково пригодны как для обороны, так и для нападения. Но я должен сказать, что страх по поводу вооружения евреев и значение, придаваемое еврейским дружинам, оказались, по крайней мере в Кишиневе, в мое время, значительно преувеличенными. Бывали случаи собраний за городом еврейских подростков, слышны были иногда их выстрелы в цель, но расследование полиции и жандармов всегда обнаруживало, что в такого рода собраниях масса населения участия не принимала, и что мы имели в таких случаях дело с затеями и организациями полудетскими, близко граничащими с шалостью.

В кишиневском еврействе замечался несомненный раскол между старшим поколением, настроенным не революционно, мечтавшем только о хлебе насущном, и молодежью, увлеченной идеей активного участия в революции. Вообще кишиневский Израиль не был воинствующим, и у меня сложилось убеждение, что, среди наших евреев, склонность к спокойному, буржуазному существованию, равнодушие к идейной стороне всякого рода политики, пожалуй сильнее, чем у прочих, населяющих Россию, народностей. По крайней мере, в Кишиневе революционеры-евреи, в бедных слоях населения, представляли собой почти сплошь зеленую молодежь. Женатый юноша, если к тому же он обзаводился имуществом на несколько десятков рублей, быстро переходил в защитники порядка, и вся его энергия направлялась на добывание средств для семьи.

Я находил, поэтому, что кишиневская полиция, слишком напуганная общераспространенным мнением о преобладающей роли еврейства в русском революционном движений, придавала силе и организации местных евреев преувеличенное значение и боролась отчасти с ветряными мельницами. Приведу один пример в подтверждение данного мнения.

Начальнику местного охранного отделения удалось как-то узнать о сделанном одному из кишиневских заводов секретном заказе совершенно нового, изобретенного заказчиком, евреем, орудия. Заказано было несколько сот экземпляров металлических шаров, по три фунта весом, усеянных на поверхности остриями, вроде подковных шипов. Каждый шар был снабжен железной петлей, в которую можно было продеть веревку. Расследование, закончившееся арестом заказчика и конфискацией снарядов, велось артистически, делу было придано серьезное значение.

Когда все нити этого секретнейшего замысла оказались в руках полиции, то выяснилось, что мы, действительно, имели дело с планом еврейской самообороны. Какой-то злополучный еврей задумал выступить на защиту своих единоверцев, в случае повторения погрома, снабдив их новым оружиём: он предполагал, что евреи, запершись в домах и выдерживая осаду нападавших, будут успешно защищаться, бросая в своих противников чугунные шары с остриями, привязанные к длинной бечевке. Поразив одного врага, осажденный мог бы вытягивать свой метательный снаряд обратно и повторять метание бесконечное число раз.

Мне приходилось несколько раз, во время моей службы, ходить одному в толпу волнующегося народа, и я всегда испытывал при этом некоторый подъем духа, обычно вызываемый сознанием опасности. Но в толпу еврейских мятежников (того времени, которое я описываю) я пошел бы без всякого волнения. Мне они казались почему-то игрушечными революционерами, с мячиками вместо бомб, с бутафорским вооружением и с детским азартом, рассеять который не представляло бы ни труда, ни опасности. Напоминаю, для оправдания моего тогдашнего отношения к роли евреев в революционном движении, что я имел при этом в виду только Бессарабию, и что даже через два года, в период усиления революции, бессарабские евреи не создали в пределах губернии какой-либо особенно заметной революционной организации.

Я упомянул выше, но только вскользь, о тех затруднениях, которые испытывали, вероятно, многие губернаторы «черты оседлости» от укоренившегося среди многих служащих по административному ведомству убеждения в том, что случаи массовых насилий над евреями следует непременно рассматривать, как естественное явление, как признак невыносимого еврейского гнета, как пример борьбы здорового народного организма с внедрившейся в него заразой. Я не мог, в то время, объяснить себе вполне точно причины такого одностороннего отношения к беспорядкам со стороны лиц, призванных охранять порядок, и склонен был допустить, что мне, как новому в Бессарабии человеку, еще не видна в полном объеме неприглядная и вредная роль еврейства. Поэтому я не считал возможным вести среди своих подчиненных «юдофильской пропаганды». Я не оспаривал никогда их мнения о дурном влиянии евреев на население, о вреде, приносимом евреями, о ненависти, испытываемой по отношению к ним прочими народностями, но лишь старался внушить служащим сознание необходимости исполнить служебный долг, в смысле охраны внешнего порядка и общей безопасности. «Мы охраняем не евреев, а порядок», – таков был лозунг, данный мной бессарабской полиции. Однако, при распоряжениях, даваемых мной кишиневскому полицмейстеру, и при совместной с ним выработке мер к охране города во время наступления опасных признаков, я не раз чувствовал, что между нашим обоюдным пониманием своих обязанностей стоит какая-то таинственная преграда, что в голове моего подчиненного носится мысль, о которой нельзя упоминать, но которая мешает ему всецело отдаться выполнению своих полицеймейстерских обязанностей. Чувствовалась какая-то натянутость в разговоре, мешавшая полному взаимному доверию. Наконец, перед самой Пасхой 1904 года мне удалось, совершенно случайно, поставить полицмейстера «на точку зрения», как говорят некоторые чиновники. Я получил ночью длинную шифрованную телеграмму от Плеве, который, кажется, в первый раз, решил вмешаться в мою деятельность и проявил в изложении телеграммы нестерпимую для меня манеру настоятельных требований и угроз. Он сообщал о признаках готовящегося в Кишиневе нового погрома (мне это было известно лучше, нежели ему), требовал принятия решительных мер и предупреждал, что малейшее проявление антиеврейских беспорядков в губернии будет отнесено к недостатку моей предусмотрительности и к отсутствию целесообразности моих распоряжений. Надо прибавить, что я изложил содержание телеграммы на память, не совсем верно; она была составлена в более резких выражениях, и я немедленно сел писать и зашифровывать ответ. Не успел я телеграфировать министру о том, что меры к охранению порядка принимаются мною в силу служебного долга, а не в виду возможной личной ответственности, как вошел с докладом полицмейстер. Во время нашего разговора мне пришла в голову счастливая мысль показать полковнику Рейхарту расшифрованную телеграмму Плеве. Никогда не забуду перемены, происшедшей после этого в лице, манерах и во всем поведении полицмейстера. Какая-то перегородка, заслонявшая его умственный взор, вдруг упала. Он оживился, повеселел, стал бодр и ясен, как человек, знающий отныне, по какой из двух дорог ему надо идти. Доклад закончился его словами: «будьте спокойны, ваше сиятельство, беспорядков в Кишиневе не будет».

Глава Пятая

Военные власти в Кишиневе. Три генерала. Мои отношения с военными властями, роль войск в Кишиневе. Поручик К. Поручик X.

В то время, когда я был бессарабским губернатором, в Кишиневе стояли следующие войска: два полка пехотной дивизии, артиллерийская бригада и один кавалерийский полк. Старшим из местных генералов был начальник кавалерийской дивизии Б., человек светского воспитания, с хорошими средствами, очень приятный в личных сношениях. Жена и дочери генерала отличались любезностью, простотой и гостеприимством. Их очень ценили в Кишиневе, и дом генерала Б-а был, как говорится, один из лучших в городе. Я высоко ставил такт и деловитость, которые генерал Б. проявлял в отношениях своих с гражданскими властями, и всегда беспокоился и страдал, когда за его отсутствием, обязанности начальника гарнизона переходили к командующему пехотной дивизией С–у.

Этот генерал вел себя совсем иначе. В манере себя держать он несколько форсировал ноту «бурбонства» или «солдафонства», смотрел на себя, как на солдатскую косточку, интересовался исключительно военными, имевшими перед «шпаками», т.е. штатскими, преимущество военной славы и ясно очерченного круга действий. За этим кругом С. ничего не хотел видеть, и сношения с ним по службе были нелегки. Третий генерал, командовавший пехотной бригадой, был какой-то маньяк – злого, завистливого характера, занимавшийся преимущественно сплетнями. Изумлению его знакомых не было предела, когда он был отправлен на войну, и уверенность кишиневцев в успехе русского оружия тогда впервые поколебалась.

Четвертый генерал был старый артиллерист, очень милый, проводивший свои досуги в игре на скрипке. С ним мне не приходилось иметь служебных сношений.

До наших генералов, кроме Б–а, с которым приятно было поддерживать знакомство, мне не было бы ровно никакого дела, если бы не существовало «правил о призыве войск для содействия гражданской власти». Правила эти, составленные в то отдаленное время, когда случаи усмирения беспорядков военной силой имели иной характер, оказались мало пригодными для тех случаев, когда, во-первых, помощь войска надлежало получить быстро, в течение получаса, и, во-вторых, когда действия войск должны были происходить в различных частях города сразу. По действующим правилам, губернатор, в случае вызова войска, пишет начальнику гарнизона требование, в котором излагает цель вызова, указывает место, куда надо войску явиться, даже определяет примерно количество потребных военных сил. Затем, представитель гражданской власти продолжает руководить действиями военной: он предлагает задачу для исполнения, указывает, кого надо арестовать и т.д., и только после предложения его действовать оружием, распоряжение войсками, на время этого действия, переходит к начальнику военной части.

Результаты буквального применения упомянутых правил сказались повсеместно во время погромного периода. Вызванные военные части почти всегда являлись поздно, выстраивались на местах, где происходили беспорядки, и большей частью безучастно смотрели на развертывавшиеся перед ними картины разгрома имуществ, грабежа и насилия, перекидываясь шутками и остротами в тех обычных случаях, когда погром бывал направлен против евреев. Случаи военных карательных экспедиций, грабежи и убийства, производимые военными под видом водворения порядка, тогда еще не имели места. О них я здесь говорить не буду. Я хочу лишь сказать, что те правила, которыми я должен был руководствоваться, давали полную возможность войскам бездействовать во время беспорядков, не подвергаясь при этом никакой ответственности.

Так и случилось в Кишиневе в 1903 году. Было время, от двух часов дня до трех с половиной, когда одна рота, в руках дельного человека, могла локализовать, остановить и потушить погромный пожар близ Чуфлинской площади. Вместо этого, явившийся позднее и занявший полгорода, весь кишиневский гарнизон два дня подтверждал своим бездействием справедливость легенды о разрешенном Царем трехдневном грабеже, пока генерал Б. не решил, что надо спасать и город, и честь войска. После его приказания приступить к арестам, погром прекратился, как кажется, в течение двух часов.

Теперь станет понятным, что я не мог, в интересах общей безопасности, поддерживать с военными властями исключительно официальных отношений, на почве действующих правил. Я должен был, мудростью змия и кротостью голубя, добиваться их милостивого отношения ко вверенному мне для охраны населению и постараться установить свои, бессарабские, правила о призыве войск для содействия гражданским властям.

Цель эта была достигнута мною при содействии генерала-джентльмена, гр. Мусина-Пушкина, командовавшего в то время войсками Одесского округа, а введенный мною порядок я поддерживал: с Б. – откровенностью, убеждением и просьбами, с С. – хитростью, а с третьим генералом Г–м – настойчивостью, доходившей иногда до угроз.

Графу Мусину-Пушкину я подал составленную мною записку, в которой изложил подтвержденные примерами недостатки правил о призыве войск. Я предлагал, между прочим, пополнить эти правила статьей, согласно которой каждый начальник части, после вызова её гражданскою властью, обязывался самостоятельно приступить к распорядительным действиям во всех случаях, когда он усматривал беспорядки, грозящие опасностью для жизни и имущества обывателей. Граф очень хорошо и внимательно отнесся ко мне и моим предложениям, но предупредил, что военное министерство, конечно, будет противиться такому порядку, при котором ответственность за отсутствие распорядительности может быть перенесена с гражданской власти на военную.

Это обстоятельство не помешало Мусину-Пушкину оказать мне драгоценное содействие: он обещал разрешить начальнику кишиневского гарнизона войти со мной в сношения относительно ускоренного порядка вызова войск, в случае надобности. В действительности, он сделал даже больше, заменив разрешение авторитетной рекомендацией оказывать мне действительное содействие, идя навстречу моим намерениям до пределов, допускаемых уставом гарнизонной службы.

Мы с генералом Б–м установили следующие правила: на каждый месяц была определена очередь суточного дежурства одной роты и одного эскадрона. Сведения о месте казарменного расположения дежурных частей были сообщены полицмейстеру и приставам. На каждый месяц давался пароль, который мог быть сообщен начальнику дежурной части, лично или по телефону, любым из полицейских чинов, которому я, под своей ответственностью, давал право обращаться за содействием войска. Командир части, по сообщении ему пароля, выступал через десять минут в назначенное место, не дожидаясь приказа военного начальства, которому я одновременно посылал для сведения официальное требование. Таков был порядок частичной мобилизации. Для общего выступления войск заранее был приготовлен план распределения города по участкам и, согласно этому плану, все наличные части вперед знали свои места и находились в связи между собою при помощи телефонной сети. Оставалось преодолеть еще одно затруднение. Генерал Б. иногда уезжал в Одессу, и тогда приходилось иметь дело с С–м. Этот генерал был юдофобом по преимуществу, уступая в ненависти к евреям только генералу Г–у, и не хотел смотреть на все описанные выше меры предосторожности иначе, как как на позорное для армии поручение оборонять жидов. Однажды мне пришлось пригласить С–а на совещание, в котором участвовали вице-губернатор, полицмейстер и местный исправник; требовалось, в виду некоторых соображений, переменить план диспозиции военных частей. Угрюмо и нехотя подчинившись необходимости заняться выработкой нового плана, записанного состоявшим при нем офицером, С., наконец, встал и, прощаясь со мной, произнес следующие слова: «что вы, князь, беспокоитесь, доверьтесь нам, – в лучшем виде жидов растрясем».

Пришлось поневоле отнестись к этим словам, как к остроумной шутке. Но и этого мало. Я принужден был нередко прибегать к хитростям, сообщая С–у о том, что революционеры собираются идти с красным флагом или что среди евреев замечается брожение, и ожидаются с их стороны активные революционные действия. В этих случаях он охотно шел на уступки и отдавал необходимые распоряжения для охраны порядка при разных торжествах, вроде встречи икон и т.п. процессиях.

В тех, к счастью, редких случаях, когда командование переходило к Г–у, я надеялся больше на счастье и собственные силы, твердо решив, после нескольких опытов, обращаться к нему лишь в случаях крайности.

Общий вывод, к которому я пришел по отношению к военным властям, в конце моей административной деятельности в Кишиневе, был тот, что, в интересах охранения порядка, наилучший исход – вовсе не обращаться к содействию войск в тех случаях, когда дело идет о евреях. И, действительно, настроение офицеров кишиневского гарнизона по отношению к евреям не подавало надежды на то, что они окажут мне действительное содействие при возникновении антиеврейских беспорядков.

Два примера, которые я сейчас приведу, будут служить иллюстрацией того образа действий, который применялся местными офицерами к еврейскому населению.

Поручик К., местный уроженец, служил в мое время в драгунском полку. Красивая наружность молодого офицера, казалось, предназначалась для побед над женскими сердцами, а богатырское сложение заставляло предполагать в нем любителя всяких земных благ – рыцаря стола и бутылки. Но на деле оказывалось совсем другое.

К. поселился в двух маленьких комнатах скромного мещанского дома и одну из этих комнат обратил в нечто похожее на часовню. Огромный образ Богородицы, с неугасимой лампадой, евангелие и крест украшали приют, в котором поручик усердно молился, готовясь к подвигам, напоминавшим те времена, когда рыцари посвящали себя борьбе с неверными во славу Божию, для торжества христианства. Рано утром, еще до света, К. седлал лошадей и, вместе с денщиком, выезжал за городскую заставу на бой с евреями, выходившими, вопреки обязательному постановлению городской Думы, закупать хлеб с крестьянских возов, тянувшихся из сел к рыночной площади, где была сосредоточена хлебная торговля под наблюдением городской инспекции. Смело бросаясь на незаконных скупщиков и нанося им неожиданные удары, неустрашимый паладин всегда торжествовал победу, разгонял испуганных евреев и провожал воза на рынок. Но иногда он запаздывал к заключению запрещенных сделок: воза пшеницы оказывались уже купленными и увезенными евреями в свои дворы. К. и в этих случаях не примирялся с проявлением еврейской эксплуатации; он пускался в погоню за увезенным хлебом, находил дом покупщика, вламывался в ворота и отбирал купленное, щедро распределяя удары и брань между покупателем и продавцом, которого заставлял брать свой товар обратно и везти его на рынок.

Религиозная нетерпимость этого идейного офицера заставляла его иногда предпринимать еще более замечательные подвиги. Однажды, стоя в строю перед собором, по случаю какого-то торжественного дня, К. увидел двух любопытствующих евреев, вошедших на церковную паперть и, по-видимому, намеревавшихся проникнуть в собор. Он немедленно спешился, бросился к притвору и несколькими пинками спустил с соборной паперти дерзких иноверцев, которые кинулись бежать со всех ног. Все евреи знали К. и все его боялись, так как он, по их словам, «швыдко бузовал по мордам».

Благодаря моей несчастной славе доступного «гитэ-губернатора», как называли меня евреи, жалобы на поручика К. посыпались ко мне десятками. Я не давал им официального хода, так как был уже умудрен опытом по части сношений с военным ведомством. Но я переговорил с командиром полка частным образом, и тот прислал ко мне К. для объяснений. Поручик оказался добрейшим человеком, милым малым, давшим мне возможность в значительной степени умерить его пыл. Он вникал в мои соображения и во многом со мною соглашался; я счел нужным отдать ему визит, и тогда увидал тот образ, перед которым он вдохновлялся на борьбу с потомками «христопродавцев», получавшими от руки богомольного поручика расплату за давний грех своих предков.

Фамилия второго офицера, о котором я хотел здесь рассказать, мной позабыта. Он был тоже поручик, но пехотного полка, и также пользовался известностью в качестве ненавистника евреев. Однако, достойно замечания то обстоятельство, что кипучего кавалериста К., «бузовавшаго» жидов без всякого стеснения, по праву христианина и защитника бедного люда, евреи не столько ненавидели, сколько опасались, а более корректного, спокойного и холодного пехотинца, редко выступавшего в роли мордобойца, они совершенно не могли выносить. Та переделка, в которую, как ниже будет описано, попал пехотный поручик, немыслима была бы в отношении К., несмотря на его постоянное рукоприкладство к еврейским физиономиям.

Поручик X. вошел однажды в еврейский магазин, помещавшийся на главной улице Кишинева, и бесстрастным голосом произнес: «перчатки». «Сию минуту», ответил приказчик, продолжая отпускать товар какому-то посетителю, пришедшему раньше. «Перчатки!», – Повторил X., возвысив голос, но не теряя еще хладнокровия. Приказчик позволил себе заметить, что он удовлетворяет покупателей по очереди. Немедленно последовал удар офицерской руки по щеке приказчика, который с криком выбежал из магазина. Замечание хозяина лавки, что драться нельзя, было тут же опровергнуто действием, и хозяин, получив свою порцию оплеухи, выбежал также вон; за ним удалились из лавки все покупатели. Вскоре на улицу вышел и офицер, видя, что перчаток ему купить не у кого. Присоединившись к одному из своих товарищей по полку, X. пошел по широкому тротуару улицы, не ожидая никаких последствий от описанного происшествия.

Всякому другому, действительно, эта история прошла бы даром, но, как я сказал, евреи ненавидели X. Вскоре около него, спереди, сзади, с боков, образовалась довольно густая толпа еврейской молодежи, приказчиков соседних лавок, которые стали задевать его за платье, слегка прикасаться к нему локтями, наступать ему на ноги. Оглянувшись, оба офицера заметили, что толпа растет, и повернули с тротуара на улицу; кольцо вокруг них делалось все гуще и тесней, раздавались свистки, насмешки, угрозы. Офицеры вынули шашки и стали медленно подвигаться к противоположному тротуару. Уже с головы одного из них упала фуражка, а на шашку другого накинули петлю, когда, наконец, прибежали полицейские и, с помощью некоторых лиц из числа публики, ввели бледных и растерявшихся офицеров в кондитерскую и стали производить аресты. Арестовали на удачу человек двадцать.

Я узнал о происшедшем немедленно. Все старания мои были направлены к тому, чтобы распорядиться и закончить это дело до приезда ко мне командовавшего в то время гарнизоном С., так как я чувствовал, что ко мне будут предъявлены такие требования, которых исполнить я не соглашусь. Я не смог бы удержаться от осуждения выходки поручика, и, вероятно, разговор наш кончился бы разрывом, за который лавочники расплатились бы не позднее следующего дня.

Немедленно пригласив к себе обоих офицеров, я повез их в арестный дом, куда только что доставили арестованных евреев. Я предложил обиженным назвать мне оскорбителей, на что, после долгого раздумья, последовало с их стороны указание пяти лиц. Эти пятеро были подвергнуты аресту в административном порядке за незаконное сборище в публичном месте, офицерам было предложено удовлетвориться этой мерой, на что они с радостью согласились; побитым в лавке я рекомендовал обратиться с жалобой в суде, на что их согласия не последовало, и военные власти настолько крепко замолчали о всем происшедшем, что никто из них ни разу при мне не упомянул о неприятном случае оскорбления представителей русской армии в публичном месте.

В бытность генерала Раабена губернатором, господа офицеры переезжали в грязную погоду через улицу верхом на городовых; это были невинные шутки, так сказать, взаимные одолжения между военными. При мне таких случаев не было, но зато я не мог похвастаться любовью ко мне в военной среде.

О солдатах кишиневского гарнизона мне почти нечего рассказать, кроме того, что, по возвращении войск из лагерей в город, ночные кражи, уличные драки и безобразия в ночных притонах всегда заметно увеличивались.

Глава Шестая

Дворянство в Бессарабии. Помещик X. Крупенские. Дворянский пансион-приют. Земство. Суд. Дело об апрельском погроме. Мое мнение о причинах возникновения кишиневского погрома. Прокурорский надзор.

Я хорошо знал быт, характер и традиции и особенности дворянства великорусских губерний, в частности губерний московского района. Всего ближе, по условиям моей прошлой жизни, мне было знакомо дворянство земельное, сохранившее свои старые родовые имения, ведущее сельское хозяйство на своих землях. В Ярославской, Костромской, Тульской, Смоленской, Орловской и Калужской губерниях, в 80-х и 90-х годах прошлого столетия, можно было еще нередко найти огромные усадьбы, со следами прошлого величия, с вековыми парками, искусственными запрудами, иногда даже с персиковыми оранжереями, с ценной мебелью, редкой бронзой, фамильными портретами и библиотеками в просторных комнатах состарившихся, но еще годных для жилья домов. Заметно было, что прежняя барская жизнь в таких усадьбах клонится к упадку, что старые дома и старые затеи, в большинстве случаев, не будут возобновлены в прежнем виде, но дух старинного барства еще жил в сохранившейся обстановке, и, при созерцании всей этой старины, получалось известного рода эстетическое наслаждение.

Еще ближе мне были известны усадьбы средней руки, в которых велось незатейливое, приспособленное к окружающим условиям, хозяйство, без агрономов и управляющих, при помощи старосты или приказчика, руководимого живущим в имении владельцем. В большей части таких усадеб не было ни роскоши, ни затей. Несколько собак для осенней охоты, тройка доморощенных лошадей и какой-нибудь любимый жеребенок, на которого возлагались всегда преувеличенные и, по большей части, обманчивые надежды, – составляли роскошь помещика, получавшего от своего хозяйства скромные, но верные доходы, – те рубли, которые, по русской пословице, тонки, но долги. Действительно, больших доходов, быстрого обогащения от таких помещичьих хозяйств нельзя было ожидать. Однако, среди жалоб на неурожаи, на дороговизну труда, на недобросовестность соседних крестьян, владельцы небольших имений жили скромно, но сыто и, хотя иногда украшали своими именами страницы банковских публикаций, тем не менее в сущности даже богатели, в виду медленно, но постоянно возраставшей цены земли.

Таких надежных землевладельцев-дворян я знал много, особенно в губерниях нечерноземных, и должен сказать, что они представляли собой явление в общем благотворное. Отношения их с крестьянами, несмотря на происходившие иногда соседские недоразумения, были большею частью недурны. Кулачество, эксплуатация крестьян – с их стороны были явлением редким. Напротив, в их отношениях с рабочим крестьянством наблюдалось известного рода единение, выработанное продолжительной совместной деятельностью. В этом уступчивом и благодушном отношении к бывшим крепостным своих отцов и сказывалась известного рода особенность, выгодно выделявшая местных дворян-помещиков из ряда частных владельцев других сословий, кулаков-мещан и разбогатевших крестьян, которые были гораздо прижимистее и беспощаднее к низшей братии, чем дворяне. В последних положительно сказывалось (хотя иногда слабо и бессознательно) некоторое сочувствие крестьянству, отчасти идейного характера, вытекавшее из любви их к земле, к земледельческому труду и к тем, кто живет этим трудом. Культурное значение дворянско-помещичьих хозяйств северно-центральной России, где среди крестьянского населения нет земельного голода и вынужденной дорогой аренды, не может быть, по моему мнению, отвергнуто.

Простота жизни, отсутствие классовой замкнутости и сословной гордости, в смысле чванства, трудовая деревенская жизнь, понимание народных нужд и снисходительное отношение к тому напору на помещичье хозяйство со стороны соседей крестьян, который всегда раздражает владельцев-новичков, – вот те положительные стороны помещиков средней руки, с которыми я ознакомился преимущественно в Калужской губернии. Совсем другую картину я увидел в Бессарабии. В бессарабских усадьбах богатых помещиков можно было встретить большую роскошь, но в них не было той старинной величавости, которая в наших местах ведется от времен Екатерины и Александра II. Усадьбы Бессарабии иногда освещены электричеством, но в них не найдется масляных ламп стиля «Empire» и тех бронзовых подсвечников и люстр, по которым в центральной России узнается старый дворянский дом. Книжные шкафы бессарабских помещиков полны новейшими романами, но в них отсутствуют французские энциклопедисты 18-го века, в кожаных переплетах, с золотым обрезом. Не видно в их домах и прежней мебели, работы доморощенных столяров, все сделано модно, по новому, часто меняется. Может быть, многое там и удобнее, чем у нас, но все же их деревенские дома – прекрасно меблированные комнаты, а не русские стародворянские гнезда.

Не заметил я у бессарабских помещиков и той любви к имению, которая у нас обыкновенно не зависит от красоты и доходности его. Мы смотрим на свои имения, как на неодушевленные личности, и любим их за них самих, а не за то, что они нам приносят. В Бессарабии имение – земельный пай, приносящий хороший доход и легко переходящий из рук в руки, – рыночная ценность, обращающаяся среди предприимчивых лиц, благодаря быстрым скачкам в повышении стоимости земли. Имения, приобретенные в 70-х годах по 25–35 руб., переходили при мне в пятые руки по 250–350 руб. за десятину. Высокие урожаи дорогих хлебов, близость портов и границы довели в Бессарабии арендные цены на землю до высоких цифр. Удобрение в мое время применялось там редко. Ведение хозяйства собственным инвентарем встречалось не часто, разве только в северных уездах губернии. Обыкновенно, бессарабский помещик оставлял себе виноградники и небольшой кусок земли, а остальное имение сдавал в аренду, большею частью еврею, передававшему мелкие участки крестьянам, от которых сам помещик был далек, живя по городам и заграницей. Показная роскошь, пользование благами городской жизни, стремление больше получить и еще больше истратить, – таковы были бросавшиеся в глаза черты бессарабских помещиков, лишавшие дворянское землевладение Бессарабии преемственности и прочности. Большие земельные состояния дворян там быстро таяли и переходили из рук в руки. Так, например, в мое время еще жива была память о бессарабском помещике Бальше, земельном магнате и благотворителе, но ни одного имения Бальши я уже не застал. Зато сыновья его бывшего управляющего владели миллионными средствами, которые, в свою очередь, на моих глазах, беспощадно растрачивались его внуками. Не могу отказать себе в желании рассказать здесь историю пяти лет жизни одного бессарабского помещика, большого моего приятеля. Этот рассказ послужит иллюстрацией ко всему вышесказанному и даст возможность увидеть типического бессарабского землевладельца.

В 60-х годах прошлого столетия один небогатый землевладелец Оргеевского уезда., X., обратился к соседнему богатому помещику В. с просьбой ссудить его небольшой суммой денег. Тот отказал, не доверяя кредитоспособности просителя. Через 30 лет, бывший богач не имел почти никакого состояния, а X., умирая, оставил сыну три тысячи десятин незаложенной земли и солидный денежный капитал. Сын X. кончил курс в университете и женился против воли отца, еще при его жизни, на одной особе, обладавшей прекрасным голосом и музыкальными талантом. Молодые уехали в Италию, получая от обиженного отца только 100 рублей в месяц – бывший студенческий паек, – и поступили на сцену, распевая на итальянских театрах, жена – в качестве примадонны драматического сопрано, а муж, быстро выучившийся петь, – в качестве баритона. Так прошло несколько лет их оригинальной, полной приключений жизни, пока смерть отца не призвала чету певцов обратно в Бессарабию, где муж стал служить по выборам и заниматься хозяйством на бессарабский манер. В небольшой отцовский дом, помещавшийся среди села, была привезена из Италии мебель с инкрустациями, были выписаны музыкальные инструменты, бильярд, дорогая посуда. Земский дом в уездном городе был отделан вновь на счет нового общественного деятеля, кареты, кровные лошади были к услугам гостей, съезжавшихся к X. в неограниченном числе. Гости ели, пили, ночевали и веселились, а хозяин, любивший в сущности простую, тихую жизнь и интересовавшийся искусством и службой, обратился в гастронома поневоле. Когда он пригласил меня к себе в деревню, я поставил условием простоту приема, особенно стола, так как я не выносил обильных бессарабских яств. X. до сих пор уверяет, что у него были приняты меры, чтобы угодить моим простым вкусам, но я опишу здесь подробно, как мы провели у него день. Я приехал с женой и одним родственником, не бывшим никогда в Бессарабии, на станцию железной дороги, где нас встретил сам хозяин в двух четырехместных экипажах. Проехав верст 20, мы в 3 ч. дня сели за стол, уставленный бутылками и закусками всевозможных видов. Утолив голод, мы лениво принялись за продолжение обеда, состоявшего из четырех сытных блюд, без супа. Просидев за столом часа полтора, я с нетерпением ждал возможности пойти погулять, но оказалось, что мы имели дело еще только с бессарабской закуской, и что бессарабский обед не начинался. Подали два супа и еще семь огромных, разнообразных, сытных блюд.

Я был настолько близок с хозяином дома, что позволил себе выразить свою злобу на него молчаливым протестом, которого он до сих пор забыть не может: я не прикоснулся к подаваемым блюдам, видя в неожиданном продолжении обеда обман и покушение на мое здоровье. Другой, приехавший со мной гость, калужский помещик, реагировал иначе на бессарабское гостеприимство: он заснул в середине обеда, и лакей долго не решался его толкнуть, подавая ему какое-то по-бессарабски пятое, а по нашему – девятое блюдо. Мы встали от стола около 7 час. вечера; в 11 часов предстоял ужин.

Я потом узнал, что для этого дня было выписано из Одессы провизии на 800 рублей. Молодой, умный, талантливый и добрый X. быстро нашел путь для траты отцовского состояния. Задумав провести зиму в Кишиневе, он стал подыскивать жилище. Ему предлагали прекрасный готовый дом за 70 тысяч, но он предпочел купить за 60 тысяч другой, никуда негодный. Сломав его до основания, он выстроил, на том же месте, небольшой дворец за 120.000 руб., завел свою электрическую станцию, меблировал комнаты заново. Прожив одну зиму в Кишиневе, продав одно имение и заложив другое, он переехал на следующую зиму в Румынию, бросив свой дом, содержание которого с % на затраченный капитал составляло около 18.000 руб. в год. Теперь, когда я пишу эти строки, X. опять живет в Италии, поручив ведение своих дел в Бессарабии одному из своих родственников. Следует заметить, что X. не играл в карты, мало ел и почти не пил. Его любимое развлечение – хорошая музыка и разговор по душе с близким знакомым. Единственная его трата, на удовлетворение своих собственных причуд, – были срочные телеграммы, которыми он сносился со всеми, взамен писем, и независимо от срочности тех сообщений, которые он желал сделать. Такие телеграммы, слов в 100, с обычным обращением и заключением, с длинными вводными предложениями, я получал от него не раз просто по случаю того, что ему хотелось поговорить со мной по телеграфу.

Несколько особняком среди бессарабского дворянства стояла огромная семья Крупенских, имевшая, как говорили, в дворянском собрании 52 голоса, считая женские доверенности. В мое время, старший член этой семьи, М.Н. Крупенский, занимал должность губернского предводителя дворянства, два Крупенских служили уездными предводителями, остальные были губернскими и уездными гласными, почетными мировыми судьями и т.п. Семья эта, очень сплоченно действовавшая в общественных собраниях, играла при выборах огромную роль и отчасти давила на прочих общественных деятелей Бессарабии, за что не все любили Крупенских, считая их гордецами, аристократами и обвиняя их в некоторой семейной исключительности. Будучи людьми богатыми, имея связи в Петербурге, Крупенские вносили в местную среду дух, почерпнутый в привилегированных заведениях, в гвардейских полках, в рядах придворного чиновничества и дипломатического ведомства. Но они не были людьми узко партийными, имели известную свободу мнений и, например, к правительству времен Плеве относились без подобострастия и даже с некоторой критикой. В вопросах о расширении местного самоуправления, во взглядах на еврейское законодательство они являлись отчасти либералами. В особенности гуманен и мягок характером был губернский предводитель дворянства Михаил Николаевич, милейший и благороднейший человек. Про него ходили слухи в Петербурге, что он юдофил, покровительствует евреям и зависит от них в материальном отношении. Безусловную порядочность его я доказывал, как только мог, и Крупенский, наконец, получил, к Пасхе 1904 года, давно ожидаемое им звание камергера Высочайшего Двора, доставившее ему, в то время уже безнадежно больному, большое удовольствие. В общем, за немногими исключениями, роль, которую играла в Бессарабии семья Крупенских, не была отрицательной. Однако, впоследствии, после роспуска первой Государственной Думы, Крупенские, имевшие свое состояние в земле, сильно подались в сторону правительства и, увлекшись ограждением своих семейно-сословных интересов, утратили значение беспристрастных общественных деятелей. Эту перемену я объясняю себе боязнью аграрной реформы, устрашающее влияние которой отразилось в то время на большинстве помещиков.

М.Н. Крупенский задумал увековечить память о своем предводительстве постройкой в Кишиневе дворянского пансиона-приюта. Не жалея трудов и времени, он ездил в Петербург, добивался Высочайших аудиенций и сумел выхлопотать от казны средства на постройку здания, смета которого была составлена тысяч в триста. Бессарабское дворянство решило принять на себя расходы по содержанию приюта, в уверенности, что предпринимает выгодное и важное для интересов сословия дело. М.Н. Крупенский, не дождавшись окончательная согласия министра финансов на отпуск казенных денег, понадеявшись на слова Государя и не собрав ни гроша из средств местного дворянства, приступил к постройке приюта по грандиозному плану. Великолепный дворец, с роскошными квартирами, светлый, просторный, с собственной электрической станцией, был почти готов, когда, наконец, удалось вырвать казенную ассигновку. Крупенский был должен кругом подрядчикам и поставщикам, которых удовлетворил авансами, выдавая им свои векселя. Приют был построен на славу, недорого и добросовестно. Наступила пора подумать о том, кем заполнить это учреждение, и тогда выступила во всем блеске бессарабская беспечность: пансионеров для приюта не оказалось, да дворянскому сбору было бы и не под силу их содержать. В результате – здание стоит пустым до сего времени (зимы 1906 года).

Земство в Бессарабии было по преимуществу представлено помещичьим классом, и крестьяне не играли в нем заметной роли. Председатель губернской земской управы барон Стуарт, участник известных земских съездов, магистр ботаники и зоологии, был человек просвещенного образа мыслей. Он понимал необходимость идти в сторону демократизации земства, но земское собрание не всегда оказывало ему в этом направлении поддержку, и потому на деятельности бессарабских земских учреждений лежал тот же, свойственный Бессарабии, отпечаток внешнего великолепия и отсутствия мелкой, последовательной, кропотливой работы в интересах сельских масс. Губернскую земскую управу можно было, пожалуй, упрекнуть в излишнем увлечении великолепными сооружениями: она построила в мое время здание земского музея, превысив при этом первоначальную 40-тысячную смету вдвое или втрое. В семи верстах от Кишинева, в 1902–1904 годах, строился новый городок – земская лечебница для душевнобольных, стоившая громадных денег. Это было любимое детище барона Стуарта, и, действительно, вряд ли в России найдется лечебница, подобная Костюженской. Однако, уже при мне, когда еще не все её здания были оборудованы, начались критика и жалобы на дороговизну больницы и на затруднение содержать ее средствами земского сбора. Вообще, во многих предприятиях бессарабского земства заметна была та непродуманность, которой отличались все бессарабцы. Сначала отрезали, а потом мерили, и, после примерки, всегда оказывалось, что отрезано слишком много. Но все же общий дух современного мне бессарабского земства был просветительно-прогрессивный, и ряд председателей губернской земской управы – предшественников барона Стуарта – оставил в земском деле хороший след. Таков был старик Котруца – тип земского сеятеля первых времен, и Кристи, отец бывшего московского губернатора, ныне сенатора, Григория Ивановича. Уездные земства – бендерское, сорокское, белецкое, хотинское и оргеевское – заслуживали полного одобрения по составу председателей управ, и некоторые из них много поработали для развития плодотворной деятельности местных общественных учреждений. Мими, Алейников, Шишко, Лисовский не уронили бы никогда ни земского дела, ни «земской идеи». Несчастным исключением в губернии было одно только аккерманское земство, совершенно испорченное семьей Пуришкевичей, пользовавшейся в губернии, и вполне заслуженно, плохой репутацией, но имевшей влияние в уезде, благодаря своему богатству и удивительной пронырливости и неразборчивости в средствах для достижения своих целей. Родоначальником этой семьи, составившим ей имя и состояние, был знаменитый в свое время бывший священник кладбищенской церкви, впоследствии член кишиневской консистории, составивший себе среди бессарабского духовенства громкую репутацию, отец протоиерей Пуришкевич, выслуживший для своего сына, посредством Владимирского креста, дворянское звание. Пуришкевич-сын занимал некоторое время должность непременного члена бессарабского губернского присутствия, но, незадолго до моего приезда, принужден был оставить службу. Пуришкевич-внук был одно время председателем аккерманской земской управы, в чем можно было убедиться, созерцая портрет его, повешенный в зале земского дома. Когда я, посетив Аккерман, спросил о заслугах, вызвавших столь почетное отличие этого земского деятеля, мне ответили, что один из земских служащих аккерманской управы, по какому-то случаю, побил председателя. Чтобы утешить Пуришкевичей и реабилитировать побитого, земское собрание постановило повесить его портрет в зале заседания.

Когда я служил в Бессарабии, молодой Пуришкевич был в Петербурге и занимал должность чиновника особых поручений при министерстве внутренних дел. Теперь он известен, как член русского собрания, составляющий одно из украшений союза истинно русских людей. Всякий, кто знал историю его семьи, мог бы безошибочно предсказать, что он найдет в этом союзе подходящее для Пуришкевичей поле деятельности.

Хотя бессарабское земство, в мое время, носило в общем либеральный отпечаток, но деятельность его была совершенно чужда противоправительственной агитации. Жандармскому управлению почти нечего было делать в земской среде, и даже среди служащих в земстве по вольному найму; так называемые неблагонадежные элементы встречались лишь в виде редкого исключения. Все управы и все их служащие признавали губернаторов права и принимали их в полном объеме, установленном новым земским положением. Никакой натянутости в служебных отношениях, никакой оппозиции губернатору они не допускали ни при Раабене, ни при мне. Тем не менее, при выборах 1906 г., после роспуска Государственной Думы, все почти «либеральные» земцы были зачислены местной администрацией в список нежелательных, и затем забаллотированы, благодаря сплоченности Крупенских и общему повороту землевладельцев в сторону реакции.

Началось в Бессарабии сокращение и даже уничтожение таких отраслей земского управления, которые явились результатом стремлений прогрессивных земских элементов и которые уже начинали оказывать заметное влияние в жизни местного населения. От губернской управы было отнято поручение объединять деятельность уездных земств в вопросах народного образования; упразднены были санитарные и агрономические организации губернского земства, закрыто было и его оценочное отделение, собравшее ценный материал, которому ныне предстояло, в необработанном виде, загромождать земский архив. Барон Стуарт не выдержал зрелища ломки тех начинаний, к которым он прилагал твой труд, и в ноябре 1906 года подал прошение об увольнении его от должности председателя бессарабской губернской земской управы.

Личный состав кишиневского суда в 1903–1904 гг. не представлял никаких особенностей по сравнению с прочими, знакомыми мне, окружными судами России. Председатель суда, Клопов, был очень милый, прекрасно ко мне относившийся человек, и я очень жалел, когда его перевели в Ригу незадолго до моего переезда в Тверь.

Клопов отличался, между прочим, тем, что очень не любил евреев и, при всем своем судейском беспристрастии, сознавался, что ему трудно смотреть на еврейские судебные дела непредубежденными глазами. Его нелюбовь к евреям в полной мере разделяли два товарища председателя и, по крайней мере, три члена суда, так что кишиневская «сидячая магистратура» была по преимуществу юдофобская. Меня очень интересовало такое отношение наших судебных деятелей к евреям, и я не раз старался выяснить его причины. Все перечисленные мною судьи единогласно утверждали, что ни одно судебное дело, как уголовное, так и гражданское, не может правильно вестись, если в нем замешаны еврейские интересы. В гражданских делах такого рода угнетали судей фиктивные сделки и договоры, безденежные и дутые векселя и расписки, сокрытие имущества и, в особенности, скрытое за формальными документами, но явное в убеждении суда, ростовщичество евреев. Уголовные дела, по словам судей, давали повод евреям наводнять суд лжесвидетелями, противопоставляя их друг другу в неограниченном количестве и совершенно заглушая каждый голос свидетелей, присягнувших по иудейскому закону. Кое-что в описанном роде я наблюдал и сам как во время слушания процесса о кишиневском погроме, так и в других случаях. Действительно, евреи обыкновенно хотят доказать больше, чем было, страшно волнуются, горячатся и преувеличивают свои, часто мало достоверные, свидетельские показания. Но все же мне казалось, что кишиневский суд, в составе известных всем трех своих членов, напрасно вводил в свои решения такую мотивировку: «хотя свидетели такие-то и показали… но так как они евреи, то суд не может придать их показаниям значения, опровергающего свидетеля противной стороны, Ивана Иванова». А такого рода примеры в практике кишиневского суда иногда встречались.

С осени 1903 г. началось грандиозное дело об апрельском погроме, под председательством В.В. Давыдова, старшего председателя одесской судебной палаты. Владимир Васильевич Давыдов, тамбовский помещик, служил когда-то в Москве мировым судьею; у нас с ним были общие родственники и знакомые. Мы обрадовались ему, как родному. Вскоре мне удалось уговорить В.В. переехать в губернаторский дом, где он и прожил вместе с нами, в общей сложности месяца 2–3, пока, с перерывами, тянулось погромное дело. Он внес в наш дом знакомый русский дворянско-помещичий дух, украшенный традициями старого судебного деятеля и веселостью остроумного и живого собеседника. Я до сих пор чувствую живейшую признательность к Давыдову за проведенное ими в нашем доме время.

К процессу о погроме в Петербурге готовились еще с лета. В конце июня в Одессу и Кишинев приезжал директор департамента министерства юстиции, Чаплин, с целью определить, где и в каком порядке должно слушаться это громкое дело. Я, со смелостью новичка, заявил ему, что нет основания опасаться беспорядков в Кишиневе, и что поводов к закрытию дверей суда для публики я в данном случае не усматриваю. Чаплин отнесся к моим словам осторожно, что было с его стороны вполне основательно, так как я тогда только что вступил в должность, но впоследствии, когда я осмотрелся и написал в Петербург, что порядок в городе процессом нарушен не будет, решено было слушать дело в Кишиневе. При этом, однако, последовало распоряжение министра юстиции закрыть двери суда для публики и печати, и совершенно напрасно, так как таинственность эта вызвала массу толков по России, и толков весьма неблагоприятных для нашего правительства, тогда как за границей отчет о заседаниях, передаваемый ежедневно адвокатами, через посыльных евреев, в Унгени, на румынскую почту, печатался подробно и последовательно. Таким образом, и тайна не соблюдалась, и успокоения не было достигнуто.

Заметив полную неосновательность распоряжения министерства юстиции и горячо поддерживаемый в этом отношении Давыдовым, я, в январе 1904 г., при посещении министра юстиции Муравьева, заявил ему о том, что, в интересах водворениия спокойствия в обществе и с целью прекращения неблагоприятных для правительства толков, было бы желательно открыть для публики двери суда и разрешить печатать в газетах отчеты судебных заседаний. Муравьев вышел из себя и завопил, что он закрыл заседания суда для публики из-за министра внутренних дел и никак не ожидал, что губернатор будет оспаривать мнение своего министерства.

На мой ответ, что я ни к одному из министерств не принадлежу, а высказываю мнение свое, как местный представитель правительственной власти и общеправительственных интересов, Муравьеву не без ехидства, заметил: «сочту своим долгом передать министру внутренних дел ваше мнение по поводу гласности процесса, и тем охотнее, что министерство юстиции очень не желало, в данном случае, закрытых дверей».

Не знаю, как и о чем сносились по этому поводу министры, но погромное дело, продолжавшееся еще год, рассматривалось до конца при закрытых дверях.

С разрешения Давыдова, я имел место в суде, за креслами палаты. В случае протеста по поводу моего присутствия, мы хотели сослаться на мое право, как почетного мирового судьи, присутствовать в судебных заседаниях. Однажды, когда за судьями набралось довольно много посторонних лиц, жандармских и полицейских офицеров, чинов прокурорского надзора и т.п., действительно последовал протест со стороны адвокатов, поддерживавших интересы потерпевших евреев. Карабчевский, Грузенберг, Кальманович, Зарудный, Соколов, раздосадованные стеснением гласности суда, заявили об удалении всех посторонних лиц, сидевших за судейскими креслами. Но вслед затем кто-то из них, кажется, Зарудный, от имени товарищей, заявил, что против присутствия губернатора, князя Урусова, они не протестуют. Юдофильство на этот раз мне пригодилось.

Процесс было интересно слушать только в начале, когда допрашивали главных свидетелей. Особенно интересен был допрос Пронина, которого гражданские истцы поворачивали по очереди на горячих угольях, прилагая все старания для того, чтобы обратить его из свидетеля в подсудимого. Пронина уличали в составлении зажигательных воззваний, в распространении опасных для евреев ложных слухов. Удостоверились в том, что ему принадлежали статьи в «Знамени», доказывавшие, что евреи сами учинили погром; старались узнать, кто ему эти статьи исправлял; заставили его признаться, что он ездил к Иоанну Кронштадтскому и заполучил от него известное «второе послание» против евреев. Читали пронинские стихи, заставили его давать ответы, доказавшие невежество свидетеля, и выпускали его отдохнуть только после появления на его лице признаков приближающейся апоплексии.

На первых полусвидетелей – полуподсудимых обращены были и холодный сарказм Карабчевскаго, и. нервная запальчивость Зарудного, и изящная логика Грузенберга, и беспощадные, как удары тяжелого молота, выводы Кальмановича. Затем, когда первоначальный жар гражданских истцов был растрачен в пустыне судебной залы, начались показания свидетелей евреев, после которых стало очевидным, что для определения степени виновности сидевших за решеткой подсудимых нужно было бы обладать даром ясновидения. Свидетели, сидевшие во время погрома в подвалах, видели то, что происходило за две улицы от них, свидетели убийств показывали на разных обвиняемых, все отвечали не на вопросы суда, а на собственные мысли – словом, началась какая-то свидетельская вакханалия, путавшая несчастных судей и мало интересовавшая гражданских истцов. Последние, с самого начала процесса, не прилагали никаких стараний к уличению подсудимых, проводя настойчиво мысль, что главные виновники погрома, вдохновители его, – в Петербурге, а организаторы – в рядах только что допрошенных свидетелей. Убеждение это привилось в широких кругах русского общества и принималось в заграничной печати, как несомненная истина.

Действительный повод кишиневского погрома остался невыясненным до сих пор. По тому волнению и жгучему интересу, которые были вызваны апрельскими беспорядками 1903 г., в России и заграницей и которые не были ослаблены последующими избиениями евреев, имевшими место после октябрьского манифеста 1905 г. в разных городах и местечках, и затем, в 1906 г., в Гомеле, Белостоке и Седлеце, можно думать, что этот первый, после долгого перерыва, еврейский погром не будет забыт и займет когда-нибудь исследователя русской истории первых лет ХХ-го века.

Я сознаю поэтому необходимость упомянуть здесь о тех впечатлениях, которые остались в моем уме по поводу возможной роли различного рода влияний в подготовке тех беспорядков, которые в пасхальные дни 1903 г. отняли у кишиневских евреев 42 жизни и причинили им, по крайней мере, миллионный убыток. Но при всем старании отдать себе ясный отчет по поводу упомянутого происшествия и несмотря на желание изложить свои впечатления беспристрастно и подробно, я могу наметить только слабые и мало определенные черты тех предшествовавших погрому явлений, которые имели место в моем отсутствии и которых я не мог всесторонне обследовать.

Прежде всего я должен категорически заявить, что в секретном деле департамента полиции, которое я внимательно изучил перед приездом в Бессарабию, не было ни одного намека, дававшего повод предположить, что министерство внутренних дел считало желательным допустить не только избиение евреев, но даже какую бы то ни было антиеврейскую демонстрацию, хотя бы в форме безопасной для жизни и имущества жителей города. Иначе и быть не могло, так как во главе департамента стоял в то время А.А. Лопухин, бывший прокурор московского и петербургского судов и харьковской судебной палаты, приглашенный министром Плеве для упорядочения полиции по широкому плану, выработанному Лопухиным в общих чертах и представленному им министру при своем вступлении в должность. Плеве любил указывать (в тех случаях, когда его обвиняли в реакционерстве) на нового директора департамента, с целью показать, что он ищет людей с широкими взглядами и безупречным именем. Действительно, Лопухин пользовался прекрасной репутацией в судебном ведомстве, и от него ждали многого. Он явился жертвой политики министра, постоянно откладывавшего созидательную работу, и был затянут поневоле в круг деятельности Плеве, впервые применившего формулу: «сначала успокоение, а потом реформы». Тем не менее, влияние Лопухина не раз смягчало и вводило в законные рамки железную волю и диктаторские замашки министра, который, считая директора департамента либералом, все же продолжал его уважать и нередко ему уступал. Близость моя к Лопухину, основанная на родственных и тесно дружеских отношениях, дает мне возможность утверждать, что подозрение относительно участия, в описываемое мною время, подчиненного ему департамента в устройстве погромов – совершенно недопустимо.

С большим сомнением я отношусь и к известию о письме, будто бы написанном министром внутренних дел бессарабскому губернатору и оглашенным в английских газетах. В письме этом, в осторожных, но прозрачных намеках рекомендовалось губернатору снисходительное отношение к активной борьбе христианского населения с его врагами и притеснителями – евреями. Я только один раз, и то очень давно, прочел это апокрифическое письмо и потому передаю его содержание неуверенно и, во всяком случае, только приблизительно. Но в поддельности его я глубоко убежден. Плеве не был способен на столь неосторожный поступок и ни в каком случае не рискнул бы оставить доказательства своих провокаторских планов в руках губернатора, которого он почти не знал и которому мало доверял, даже если бы он хотел встать на путь погромной политики, а такое решение с его стороны представляется мне в высшей степени сомнительным. Но, оставляя в стороне это последнее соображение, являющееся результатом моего личного взгляда, необходимо принять во внимание, что Раабен не был подходящим поверенным для такого рода проектов. Он был человеком очень приличным, ничего не искал, начальству не подслуживался и, кроме того, относился к евреям с большой терпимостью. Он сам, лишившись места, пострадал от погрома, долго не мог поступить обратно на службу, несмотря на благосклонное отношение к нему Государя, и получил возможность отчасти себя реабилитировать лишь после смерти Плеве. Так не поступают с доверенными исполнителями щекотливых поручений.

Не был ли в таком случае погром неожиданной и неудержимой вспышкой давно накопившейся злобы, отплатой за давние обиды, проявлением стихийной силы народа, расправой угнетаемой евреями толпы над своим исконным врагом? Столь же решительно отвечаю, что такое объяснение кишиневского погрома односторонне, неправильно и совершенно искусственно.

Нельзя отрицать, что в губерниях, включенных в черту еврейской оседлости, объектом грабежей и насилий скорее всего могут оказаться евреи. Главной причиной в этом отношении являются специальные законы, способствующие развитию взгляда на евреев, как на бесправных граждан и как на опасный для государства элемент. Можно, пожалуй, допустить, что некоторые расовые особенности и религиозная исключительность противопоставляют в известных случаях еврейство прочим народностям, причем, однако, следует заметить, что значение обособленности еврейского племени обыкновенно преувеличивается его врагами. Существуют и жалобы на еврейскую эксплуатацию, хотя они раздаются гораздо чаще из рядов людей, наблюдающих эту эксплуатацию, нежели из рядов эксплуатируемого населения. Но все перечисленные причины еще не достаточны для возникновения погрома; нужен ближайший повод для взрыва страстей толпы, а такого повода, который послужил бы началом кишиневского погрома, открыть не удалось, и все сведения, распространявшиеся когда-то о ссоре происшедшей между евреями и православными на Чуфлинской площади, оказались ложными. С другой стороны, в Кишиневе в 1903 г. имели место и другого рода явления, сопутствовавшие погрому, о которых нельзя не упомянуть.

Большое значение, в смысле подготовки погромного настроения, сыграла в то время периодическая печать, преимущественно местная крушевановская газета и присылаемые для распространения в Кишиневе петербургские издания однородного направления. Номера этих газет были наполнены обвинениями против евреев, а также сообщениями фактов и рассуждений, разжигающих страсти. Авторитет Крушевана в глазах его читателей до известной степени поддерживался явным покровительством, оказываемым ему в главном управлении по делам печати, результатом чего было бессилие местной администрации умерить его юдофобский пыл. Преследования против него управлением возбуждались вяло, а к жалобам его на местную цензуру там прислушивались охотно, и мне самому пришлось услышать от начальника главного управления по делам печати, сенатора 3., мнение, что направление и деятельность Крушевана имеют здоровую основу, и что прекращение его издания, с правительственной точки зрения, нежелательно.

Затем, местный обыватель не мог не заметить отражения благосклонных правительственных взглядов на поведении и программе тех лиц, которые облекали свою деятельность, хотя бы совершенно частную, в патриотические формы, стараясь везде проявлять свой «русский» дух. Уродливые проявления этого духа, создавшие впоследствии знаменитые организации «истинно русских людей», общеизвестны, а принадлежность к составу этих патриотов многих лиц с темным прошлым, с незавидной репутацией и с испачканной совестью – замечены, вероятно, большинством непредубежденных людей. Ненависть к евреям – один из главных членов их символа веры. Таков был в Кишиневе Пронин с компанией, и эти люди открыто заявляли себя опорой русского правительства и пионерами русских интересов в инородческой стране. Что такого рода люди пользовались известным покровительством правительства, видевшим в них также «здоровую основу», патриотический оплот самодержавия и русской народности, – в этом нельзя сомневаться. Нельзя было сомневаться и в том, что в этой компании можно было встретить сколько угодно экземпляров, готовых и побить, и пограбить евреев во имя православной церкви, в защиту православного народа и во славу самодержавного русского Царя. Связь этих «русских людей» с полицией, в особенности тайной, существовала уже в то время, которое я описываю.

Полиция в Кишиневе, как, вероятно и в других городах с преобладающим еврейским населением, чувствовала дух, идущий из центра и приобретавший на месте реальные формы, а потому считала, что недоброжелательное отношение к евреям является своего рода правительственным лозунгом, что притеснение евреев можно производить не «за страх» только, но и «за совесть». Наряду с этим выросло, окрепло и широко распространилось в темных массах убеждение о безнаказанности враждебных действий, направленных против евреев. Дошло до того, что в народе появилась легенда о разрешенном Царем трехдневном еврейском погроме, и в Кишиневе, рано утром, на третий день беспорядков, у Скулянской рогатки, была остановлена полицейским приставом толпа крестьян, пришедших издалека, с деловым видом и полным сознанием исполняемого долга «бить жидов по царскому приказу».

Я отмечаю очень настойчиво эту характерную черту кишиневского погрома. Преобладавшим мотивом в действиях погромщиков были не ненависть, не месть, а выполнение таких действий, которые, по мнению одних, содействовали целям и видам правительства, по мнению других – были даже разрешены и, наконец, по объяснению мудрости народной – являлись выполнением царского приказа.

Таким образом, нельзя, по моему мнению, снять с центрального правительства нравственной ответственности за происшедшие в Кишиневе избиения и грабежи. Я считаю наше правительство виновным в покровительстве, оказываемом им узко-националистической идее; в недальновидной и грубой по приемам политике его по отношению к окраине и инородцам; в том, что эта политика поддерживала среди отдельных народностей взаимное недоверие и ненависть и в том, наконец, что власть, потакая боевому лжепатриотизму, косвенно поощряла те дикие его проявления, которые, как доказал известный циркуляр министра внутренних дел графа Толстого, изданный в восьмидесятых годах, моментально исчезают, как только правительство открыто заявит, что погром на почве национальной розни есть преступление, за допущение которого ответит местная администрация. Обвинение в попустительстве правительства погромам я считаю, таким образом, доказанным.

Но можно ли, по крайней мере, считать русское правительство вполне свободным от подозрения в непосредственном участии в погромных действиях, через своих агентов, хотя бы тайных, и можно ли утверждать, что непосредственный повод погрома был естественный и случайный, а не был выполнен «по приказу»?

Пока я служил в Кишиневе, и еще долгое время спустя, я не допускал мысли о том, чтобы в правящих кругах погромная политика имела деятельных приверженцев и тайных вдохновителей. События 1905–1906 гг., ревизия Савича в Гомеле, сенатора Турау в Киеве, деятельность союза русских людей и высокое покровительство, ему оказываемое, ответ министра внутренних дел на запрос Государственной Думы по поводу тайной типографии, рапорт Макарова о погромной деятельности жандармских офицеров Коммисарова и Будаговского и т.п., – все это содействовало изменению моего первоначального мнения, и то непонятное и недосказанное в кишиневском погроме, что прежде вызывало во мне недоумение, я стал относить к действию некоторых тайных пружин, управляемых высоко стоящими лицами.

Возможно, что начальник кишиневского охранного отделения Л., которому стоустая молва приписывала непосредственное устройство апрельского погрома, играл двойную роль: подготовив погром одной рукой, он другой написал в департамента полиции тот рапорт, предупреждающий о возможности беспорядков, который я видел в деле департамента.

Такое предположение тем допустимее, что Л. был жандармский офицер, подчиненный, с одной стороны, департаменту полиции, а с другой, – командующему отдельным корпусом жандармов, должность которого исполнял в то время известный генерал В., бывший с.-петербургский градоначальник, пользовавшийся незавидной репутацией, способный на все, чтобы выслужиться, и ненавидящий евреев, от которых он пострадал в Вильне, когда был там губернатором.

Л. также не внушал к себе никакого доверия. Подозрительны и любопытны для данного вопроса были в нем две черты: во-первых, близость к Пронину и, во-вторых, начет казенных денег, который был произведен на него по оставлении им должности и в котором он не смог оправдаться. Тем не менее, его карьера не пострадала, он получил хорошее место в управлении киевского генерал-губернатора К–а, принадлежавшего к тому же типу придворных военно-полицейских сановников, как и генерал В., и так же, как и последний, бывшего ранее градоначальником в Петербурге.

Возможно, наконец, искать опору и вдохновение погромной политики в сферах еще более высоких. Записки Крапоткина (стр. 399) дают в этом отношение определенное и весьма вероятное объяснение.

Я не хотел бы выдавать своих предположений за несомненный факт. Я указал лишь на тот путь, которым юдофобство министра внутренних дел Плеве, высказываемое им, может быть, только как убеждение, могло перейти у его товарища В., подчинявшегося еще иному, внеминистерскому руководству, в намек на желательность произвести опыт применения погромной политики, и как потом этот намек, скатываясь по иерархическим ступеням жандармского корпуса, дошел до Л., в виде желания высшего начальства, до Пронина и Крушевана – в виде призыва к патриотическому подвигу и до молдаванина-погромщика – в виде царского приказа.

Судебное дело о погроме продолжалось очень долго, и я не дослужил в Кишиневе до его окончания. Насколько я помню, количество оправданных подсудимых приблизительно совпадало с количеством обвиненных. Меры наказания были применены, за редким исключением, довольно мягкие. Гражданские иски потерпевших, в большинстве случаев, остались неудовлетворенными по невозможности доказать размера убытков, причиненных тем или другим обвиняемым. Однако, судебное разбирательство значительно успокоило еврейское население губернии, дав ему известного рода нравственное удовлетворение. Нареканий на суд со стороны евреев не было слышно. Перед тем, как перейти к характеристике кишиневского прокурорского надзора, я хочу упомянуть, что с кишиневскими судебными деятелями я жил и расстался прекрасно. Отношения наши не омрачились ни разу, если не считать одного забавного случая, который я приведу, как веселое воспоминание о выказанном мною невольно неуважении к судебному ведомству.

У меня часто обедали запросто два-три гостя, причем обед был всегда очень простой, на что никто не бывал в претензии. Но однажды я задумал дать более парадный обед для приезжих членов палаты и для местного суда. Желая избежать обычных, всем давно надоевших, блюд – осетрины и индейки, без которых ни один торжественный обед в Кишиневе не обходился, я воспользовался полученным из Тамбова, редким по качеству, окороком ветчины и включил его в число семи блюд предполагаемого обеда, к большому удовольствию Давыдова, уроженца той губернии, в которой «живут потомки Курдюковой и производят поросят». Обед прошел очень оживленно и, казалось, во всех отношениях удачно. На другой день, в совещательной комнате суда шел разговор о вчерашнем губернаторском приеме, причем один из местных членов суда заявил, что губернатор, подав окорок ветчины, выразил этим презрение к судебному ведомству. Давыдов изумился и стал доказывать, что окорок был превосходный. «Конечно, превосходный», возразил критик, – «я три куска съел, но все-таки нельзя за парадным обедом свинину подавать».

Строгий охранитель достоинства суда остался один при своем мнении, остальные подняли его на смех, а Давыдов в тот же день рассказал мне это происшествие.

Состав прокурорского надзора в Бессарабии был очень приличный. Во главе его стоял прокурор суда В.Н. Горемыкин, по образованию лицеист, племянник И.Л. Горемыкина, бывшего министра внутренних дел, впоследствии премьера, во времена первой Государственной Думы. С В.Н. Горемыкиным я сошелся очень близко, и мы действовали с ним всегда дружно, часто сходясь для переговоров по тем вопросам, в которых губернатор и прокурор имеют какое-либо соприкосновение. Не знаю, обменялись ли мы с ним за время совместной службы тремя бумагами, но зато редко проходили три дня без того, чтобы мы не обсуждали вдвоем какого-нибудь служебного вопроса, нередко даже мало касавшегося прокурорского надзора. Горемыкин раньше моего узнал Бессарабию, имел постоянные сведения о том, что делалось в уездах, от своих товарищей и судебных следователей, и давал мне этим путем возможность делать проверку полицейских донесений и следить до некоторой степени за поведением подчиненных мне уездных чинов.

Неблагоразумно поступают те губернаторы, которые, по какой-то странной административной моде, становятся принципиально в отдаленно-холодные отношения с судом. Среди представителей различных ведомств, рассеянных по уездам губернии, самыми просвещенными, порядочными и близкими к жизни обыкновенно являются судьи, товарищи прокуроров и следователи; вместе с тем, благодаря периодическому передвижению по службе, они не зарастают уездной плесенью и не погружаются с головой в тину мелких интересов, обращающих нередко умных и талантливых людей в курьезные уездные типы. Поэтому я всегда старался установить с уездными деятелями судебного ведомства доверительно-деловые отношения, любил, когда они заезжали ко мне при посещении губернского города, и всегда внимательно относился к их мнениям и к тому освещению, которое они давали интересовавшим меня событиям уездной жизни. . Я имел в местном прокуроре очень ценного советника по всем вопросам, касавшихся евреев, благодаря тому, что он относился к ним совершенно объективно, без страха и предубеждения, но вместе с тем прекрасно понимал тактическую ошибочность проявления открытого юдофильства. Он, собственно говоря, и не был юдофилом, а просто был умным и образованным человеком, лишенным чувства ненависти и нетерпимости по отношению ко всем нерусским народностям. Но, как известно, у нас эти именно свойства и создают репутацию юдофилов. В.Н. Горемыкин не избежал неприятных последствий своего беспристрастного и строго законного отношения к евреям, и я имел не раз удовольствие встречать его имени, вместе со своим, на страницах специальных русских изданий, помещавших нас в рядах «жидовских батек» и «шаббесгоев».

Предварительное следствие по делу о погроме и составленный Горемыкиным обвинительный акт имели последствием ряд обвинений и жалоб на пристрастие прокурора к евреям. Не только специальная патриотическая пресса мелкого разбора, но и «Новое Время» выражали негодование по поводу того, что по погромному делу не привлечен в качестве обвиняемого ни один еврей. Горемыкину по этому поводу пришлось даже писать по начальству объяснение, которое, конечно, составить было нетрудно. Действительно, во время погрома, было убито 42 еврея и разграблено исключительно еврейское имущество. Со стороны христиан погиб от шальной пули, неизвестно кем пущенной, только один мальчик. Самооборона евреев выразилась, как было выяснено следствием, только в том, что они в некоторых местах собирались толпой и вооружались палками, не причинившими никому вреда и не помешавшими успеху действий погромщиков. Ни одной жалобы на насилие со стороны евреев ни в полицию, ни к прокурору не поступало, и все же наш прокурор не остался свободным от упрека в пристрастном и одностороннем ведении предварительного следствия.

Вскоре после моего отъезда из Бессарабии Горемыкин стал тяготиться несправедливым отношением к нему местной администрации, постоянными, хотя и неудачными, придирками и жалобами по поводу его действий и, впоследствии, перешел в Тифлис на должность товарища прокурора судебной палаты.

Глава Седьмая

Духовенство. Имущество армянской церкви. Имения заграничных монастырей. Училище виноделия. Акцизное ведомство.

С бессарабским духовенством я имел мало соприкосновения. Епископ, стоявший в 1903 г. во главе кишиневской епархии, был заурядный чиновник духовного ведомства, не имевший, как мне казалось, свойств, необходимых пастырю душ и проповеднику евангельского учения. Трудно было найти интересную тему для собеседования с ним, и наши разговоры, при взаимных визитах, шли обыкновенно очень туго. Вспоминаю только два-три предмета, постоянно занимавшие ум преосвященного; это были, во-первых, жалобы на жаркий климат Бессарабии и на обиход местных православных монастырей, дозволявшие монахам питаться по греческому уставу, т.е. вкушать мясную пищу. В результате монастырский стол, при посещении владыки-архиерея, уставлялся жареными поросятами, индейками и гусями, что бесконечно угнетало православную душу строгого постника, не видевшего на родине подобного извращения монастырской жизни. Затем, почему-то владыку всегда занимал один финансовый вопрос, за разрешением которого он неоднократно ко мне обращался. Он недоумевал по поводу установленного законом порядка выдачи ежемесячного жалованья всем состоящим на государственной службе лицам, по двадцатым числам каждого месяца. «Как же так», спрашивал Иаков, «а если чиновник до первого числа уйдет со службы, или, положим, умрет, как тут быть казне? С кого она получить излишне выданные деньги? Большая путаница в счетах от этого и явный убыток казначейству. Думаю, что в других странах так не делается».

Более сложные отношения возникли у меня с архиепископом Нерсесом, главой армянского духовенства, по поводу измышления Плеве, решившего отобрать все имущества и капиталы армяно-григорианской церкви и подчинить их казенному управлению. Последовавшее по означенному поводу Высочайшее повеление пришлось приводить в исполнение губернаторам, что представляло большие трудности, так как армянский католикос запретил епархиальным начальникам подчиняться требованиям гражданских властей относительно сдачи имущества и денег. С другой стороны, министерство внутренних дел торопило губернаторов и прислало подробную инструкцию о порядке приема и сдачи, заканчивавшуюся предложением исполнить Высочайшее повеление во что бы то ни стало, не останавливаясь перед крайними мерами. Министерство рекомендовало, между прочим, выбрать для приема армянских имуществ и капиталов таких лиц, из состава местных служащих, которые были бы совершенно не причастны к армянскому населению по родственным и другим связям.

Поручение было нелегкое и неприятное. Однако, пришлось приступить к его выполнению, для чего я, тщательно ощупав почву и обдумав предварительно план действий, нашел необходимым прибегнуть к средству, уже испытанному и почти всегда верному, – а именно, не только не принимать во внимание инструкций министерства, но поступить как раз обратно. Я пригласил к себе ярмянина, женатого на армянке и пользовавшегося большим влиянием среди местного духовенства, А., занимавшего видную должность среди местной администрации, и просил его быть моим посредником, приняв, от имени русского правительства, все церковный имущества, подлежавшие сдаче. Для получения его согласия потребовалось только отнестись к вопросу об исполнении Высочайшего повеления с практической точки зрения, не настаивая на справедливости и законности этой меры и обнаружив заботу не только об исполнении служебного долга, но и по поводу тех неприятных для армянского духовенства последствий, которые явились бы печальным для них и для меня результатом упорного и действительного сопротивления. Выражения доброй воли, открытого подчинения я и не требовал, но настаивал лишь на том, чтобы армянское духовенство дало мне возможность, против его воли, отобрать все, что было нужно.

Комедия, которую мы затем разыграли, началась с того, что я, через несколько дней, отправился к архиепископу Нерсесу ио выразил удивление по поводу того, что он не едет в Одессу для совещания с врачами относительно какой-то застарелой его болезни. Ушел я от него лишь тогда, когда он определил день своего отъезда, причем о монастырских имуществах мы не упоминали.

После отъезда архиепископа, А., вместе с чиновником моей канцелярии, начал обходить армянские церковные установления, где случайно всегда заставал казначея у открытой кассы. На предъявленное требование сдать кассу и документы, казначей отвечал отказом и отходил в сторону. Тогда мои уполномоченные брали денежную книгу, в которой только что подведен был итог, находили лежавшие в порядке, пересчитанные, ценные бумаги и деньги, и тут же, в кассе, усматривали купчие, закладные и прочие интересовавшие их документы.

В книге делалась надпись об отобрании всех поименованных ценностей по Высочайшему повелению, а казначей добавлял свой письменный протест по поводу учиненного насилия и тем самым удостоверял правильность цифр и счет описанных документов. Затем противники прощались и возвращались по домам.

Так осуществилась в Кишиневе мера, вызвавшая во многих местах серьезные конфликты между светскими и духовными властями. Придуманная Плеве, в целях борьбы с революционными армянскими организациями, экспроприация церковных имуществ вызвала столь сильное брожение среди армян и оказалась так неудачна, что, вскоре после смерти министра, упомянутое Высочайшее повеление было отменено и все имущества возвращены по принадлежности.

С Нерсесом мы остались приятелями, но так, впоследствии, ни разу в разговоре и не упомянули о том насилии, которое я проявил по отношению ко вверенному ему имуществу армянского духовенства.

Кроме имуществ армяно-григорианской церкви, в Бессарабии находятся обширные владения, принадлежащие заграничным монастырям, «преклоненным гробу Господню». Они состоят в землях и целых имениях, завещанных монастырям когда-то, в отдаленные времена, молдавскими князьями и магнатами, на помин души и на благотворительно-просветительные дела. Земли эти, в количестве, если не ошибаюсь, 200.000 десятин, были изъяты из управления иностранных монахов русским правительством, которое учредило, по ведомству министерства земледелия и государственных имуществ, особое бессарабское управление имениями заграничных духовных установлений. Две части доходов с этих имений передавались по назначению, за границу, две предназначались на выполнение воли завещателя в местах нахождения имений, т.е. в Бессарабии, служа источником, из которого местные земские учреждения получали пособия для постройки школ и больниц, а одна пятая часть шла на расходы по управлению, центральному и местному. Благодаря быстрому росту арендных цен на землю и сравнительному порядку в эксплуатации имений, упомянутое правительственное мероприятие дало в некоторых отношениях удачные результаты: заграничные монастыри стали получать, от своих двух пятых частей, больше дохода, нежели ранее получали от целого; местное земство нашло неистощимый запас для субсидий на расширение своей деятельности, а в министерстве образовался, из остатков его пятой части, ежегодно растущий фонд.

Хотя переход монастырских имений в казенное заведование и повлек за собой значительное увеличение доходности земли, тем не менее, в частностях постановка управления на месте далеко не была совершенной. Около упомянутых 200.000 десятин постоянно возникали какие-то аферы довольно подозрительного свойства; многочисленный штат местных служащих постоянно изменялся, и все эти ревизоры, агрономы, контролеры, делопроизводители, надзиратели, лесничии не пользовались в Бессарабии хорошей славой. Начальников управления, в мое время, переменили, за 1,5 года, три раза, а одного из них даже совсем уволили от службы, после ревизии тайного советника Писарева, обнаружившего не мало странностей и подозрительных особенностей в приемах управления монастырскими имениями. Не будучи во всех подробностях знаком с этим делом, я ограничусь указанием на два, хорошо известные мне, факта. Первый относится к ведению лесного хозяйства и заключается в том, что в то время, как в Кишиневе цена дров стояла несколько выше 30 рублей за кубическую сажень, родные и знакомые служащих в управлении лиц получали такие же дрова по 18 рублей за сажень. Второй известный мне случай гораздо серьезнее; на него мне указал Писарев, а я проверил правильность его замечаний документально. Монастырские земли сдавались в аренду с торгов, по довольно строгим кондициям, и цены на них в последнее время были подняты, соперничавшими на торгах соседними крестьянами, до 16-22 рублей за десятину в год. Кондиции предоставляли управлению право, в случае несвоевременного взноса платежей, отбирать у арендаторов имение и сдавать его другому лицу, причем первые арендаторы оставались ответственными за сохранение первоначальной арендной цены и были обязаны уплачивать управлению, в случае более дешевой сдачи, всю разницу, вплоть до окончания срока аренды.

Ревизор нашел ряд дел, в которых со стороны управления обнаружено было явное попустительство неаккуратным платежам арендаторов: им не делалось напоминаний, повесток о наступлении льготного срока им не посылалось. Был даже один случай отказа в приеме денег под предлогом праздничного дня. Льготный срок для взноса срочного платежа проходил, и тогда чины управления проявляли кипучую деятельность. В течение двух–трех дней заключался новый контракт, без торгов, с каким-нибудь аферистом, получавшим при этом значительную уступку в цене. Разница в платеже ежегодно довзыскивалась с первоначальных арендаторов, крестьян, которые, однако, нуждаясь в земле, продолжали, сверх того, уплачивать и всю первоначальную арендную сумму, но только не управлению, а новому арендатору. Благодаря такому остроумному изобретению и владелец ничего не терял, и управляющие были сыты.

Интересно было бы проследить судьбу тех капиталов, которые сосредоточились в министерстве земледелия и государственных имуществ в виде остатков от расходов по управлению монастырскими имениями. Если они не подверглись утечке в виде пособий чинам центрального управления, то это большая заслуга со стороны министра земледелия. Ручаюсь, что в министерстве внутренних дел сумели бы расписать эти капиталы, как следует.

Раз же зашла речь об учреждениях министерства земледелия, следует упомянуть о бессарабском училище виноделия, находившемся в трех верстах от Кишинева, прекрасно оборудованном и стоившем казне больших денег. При нем, кроме директора, состояли: законоучитель и настоятель училищной церкви, преподаватели: химии, естественной истории, физики, почвоведения, плодоводства и учения о машинах; кроме того, в училище служили: винодел, виноградарь, два лаборанта опытной станции и химической лаборатории, бухгалтер, письмоводитель, врач и фельдшер, а также значительный персонал низших служащих. Не было только в этом училище учеников, по крайней мере – я их не видел. Но если даже допустить, что в данном случае я несколько отступаю от истины и основаться на сведениях, сообщенных мне директором, во время посещения мною училища, то окажется, что число учеников к числу служащих относилось в то время, как 8 к 30-ти. Любопытно, что министр земледелия Ермолов меня же обвинил в неудовлетворительной постановке министерского училища, когда я сообщил ему свое впечатление о полной бесполезности этого заведения: «Вы сами в этом виноваты», сказал он, – «не допуская приема евреев в училище; пусть только разрешат евреям учиться виноделию и училище немедленно наполнится». Последующее знакомство мое с питомником и плодовым садом еврейского колонизационного общества, о котором я расскажу своевременно, вполне подтвердило правильность заключения Ермолова.

Бессарабское виноделие, дававшее населению губернии ежегодно около 12 миллионов ведер вина, страдало не столько от неудовлетворительной постановки специального образования и недостатка среди виноградарей и виноделов знаний и опыта, не столько даже от распространения филоксеры, с которой энергично и довольно успешно боролось местное земство, сколько от деятельности акцизного ведомства, успевшего уже, благодаря особым узаконениям, убить мелкое табаководство в губернии и занимавшееся с усердием, достойным лучшего дела, подрывом мелкого виноградного хозяйства в Бессарабии.

Управление местными акцизными сборами, конечно, по обязанности службы, стремилось увеличить в Бессарабии число мест продажи и потребления казенной водки и, таким образом, являлось конкурентом производителей виноградного вина. Заменяя, при помощи усиленного сбыта монопольки, легкое и веселое возбуждение, доставляемое виноградным соком, тяжелыми и мрачными галлюцинациями, вызываемыми нашей водкой, акцизники усматривали неблагоприятные для себя условия в дешевизне вина, которое, в качестве сельскохозяйственного продукта, не только было свободно от акциза, но и продавалось владельцами садов без выборки торговых документов. На эту-то последнюю привилегию садовладельцев и обращены были все усилия акцизного ведомства, а благодаря знакомым нам особенностям Бессарабии, борьба с садовладельцами велась под юдофобским флагом. Интерес фиска, столкнувшись с интересом местных виноделов, встретил на своем пути еврея, и дальнейшее направление деятельности акцизных чиновников получило, благодаря этому, вид борьбы с тем злом, которое обычно называют еврейской изворотливостью.

Владельцы виноградников могут свободно и беспошлинно продавать вино из своих собственных садов, и, в таком случае, помещения, где продажа вин производится, не облагаются никакими сборами. Нашлись евреи, и даже в большом количестве, обзаводившиеся десятками-двумя виноградных лоз, которые они сажали на нескольких квадратных саженях земли, в городах и местечках, или же в тех немногочисленных имениях, которые были приобретены евреями еще по старому закону, становясь, таким образом, владельцами виноградников. Снабдив себя удостоверением какой-нибудь управы о принадлежности им виноградника, они затем преспокойно торговали вином из своих квартир. Хотя это вино покупалось ими на базаре, но метки на вино не положишь, и потому выходило так, что виноградная лоза в Бессарабии давала евреям больше вина, чем некогда в земле обетованной, где виноградную кисть, по библейскому преданию, с трудом несли два человека. Как ни старалось акцизное ведомство прекратить столь явное нарушение цели и смысла благоприятного для виноделов закона, но запретить евреям продажу вина оно не могло: дело было устроено чисто и по форме. Тогда взялись за него с другого конца. Было предпринято обширное исследование с целью доказать необходимость ограничительного толкования садовладельческих прав. Были собраны факты и цифры, доказывающие, что законодатель, в своем попечительстве о нуждах сельского хозяйства, жестоко обманут, и что льготный закон способствовал лишь развитию еврейской эксплуатации. Вооружившись обширным материалом, акцизное ведомство возбудило и довело до сената одно, незначительное само по себе, но принципиально важное, дело о торговле вином из собственного сада и добилось от сената разъяснения, что «хотя садовладельцы могут беспошлинно торговать вином из своих помещений, но для этого необходимо, чтобы помещения эти находились при их виноградных садах».

В руках акцизного ведомства появилось давно желанное оружие. Свободная торговля вином по всей Бессарабии была бы фактически прекращена, если бы новое сенатское разъяснение получило повсюду применение. Но лекарство оказалось опаснее самой болезни, и губернское начальство вступило по этому поводу в борьбу с управлением акцизными сборами, имея на то очень веские основания.

Смысл внесенного сенатом новшества понять не трудно. По условиям хозяйства, под виноградные сады отводятся обыкновенно места, неудобные для земледелия: пригорки, скаты, освещенные солнцем, каменистые земли и т.п. Они разбросаны по всему земельному участку владельца, жилое помещение которого очень редко соприкасается с виноградником, настолько редко, что в моем контр-представлении министру финансов я насчитал таких помещений всего 70 на тысячу владений. Отсюда ясно, что сенат, направив свое решение против еврейских хитростей, на самом деле, конечно бессознательно, отменил действие важного для благосостояния края закона. Всего интереснее в данном случае то, что новая практика акцизного ведомства всего менее коснулась именно евреев, натыкавших свои виноградные лозы большею частью около своих жилищ, и, наоборот, застала врасплох настоящих садовладельцев, которым предстояло отныне или строить около каждого клочка виноградника жилое помещение, или уничтожить виноградники, заведя новые вокруг своих жилищ.

Это последнее обстоятельство придало мне бодрости, и я, не опасаясь упреков в покровительстве евреям, писал и телеграфировал министру финансов и даже включил жалобу на разорение края в свой всеподданнейший отчет. В результате последовала сначала отсрочка, а затем и отмена запрещения, грозившего окончательным торжеством водки над вином. Свои заметки о тех особенностях деятельности различных учреждений Бессарабии, которые показались мне достойными упоминания, я закончу описанием одного благотворительного установления, в котором я, по должности губернатора, занимал председательское место. Кстати, я отдохну от постоянного участия евреев в моих описаниях. Детский приют, о котором я хочу рассказать, не имел с евреями никакого соприкосновения.

Кишиневский приют для девочек-сирот помещался в собственном, красивом и просторном доме. В нем воспитывалось семьдесят девочек разного возраста под попечительным управлением совета, в котором, кроме меня, заседали главные должностные лица губернского города. Совет собирался редко, и все обязанности его исполнялись директором приюта X., который называл приют своим созданием и детищем и в течение целого года втирал мне очки своим суетливым хвастовством и уверениями, что «пока Петр Петрович у дела, начальство может спокойно спать». Я уже собирался, осенью 1904 г., отправить в Петербург составленное X. обширное представление, в котором плодотворная деятельность Петра Петровича описывалась в самых радужных красках и настойчиво испрашивался для него чин действительного статского советника, когда жена моя, заведовавшая подобным приютом в Москве, обратила мое внимание на то, что содержание каждой пансионерки в Кишиневе стоит более 300 р. в год, при готовом помещении, и что девочки эти, по окончании курса, оказываются ни к чему не пригодными. В Москве, при таких же условиях, ежегодное содержание пансионерки стоило 140 рублей, и результаты получались лучшие.

Среди наших близких знакомых я встретил совершенно определенное убеждение относительно того, что в приюте дело ведется не безукоризненно, что расходы его можно было свободно сократить тысяч на пять в год, а также, из различных справок, убедился в правильности мнения относительно непригодности получаемого воспитанницами образования.

Пришлось поневоле вникнуть в дело и заняться ревизией приютских книг. Просидев два дня в приюте, я обнаружил, что служащие в приюте получают не то жалованье, в котором расписываются, а значительно меньшее, а, главное, что пожертвования, собираемые с местных торговцев-благотворителей, не записываются никогда в книгу. Мука, уголь, дрова, материи, белье и обувь, за которые неоднократно выражались мною жертвователям благодарности, отсутствовали в совершенно чистой книге пожертвований, но аккуратно перечислялись в книге покупок, хотя не сразу, но постепенно, по мере необходимости в удовлетворены приюта поименованными предметами. Словом, если, по приблизительному подсчету, цифра 5.000 рублей, ассигнованная на потери и прочеты общественным мнением, и оказывалась преувеличенной, то, во всяком случае, в наличности беспорядка сомневаться было невозможно.

Мне было очень неприятно поднимать это дело, так как X–и занимали в Бессарабии прекрасное общественное положение. После Крупенских это была самая многочисленная семья: предстояли ссоры, обиды, и, как мне казалось, нельзя было в данном случае миновать обращения к суду. Однако, я решил собрать совет и доложить ему результаты моего исследования. В это время я уже готовился покинуть Кишинев, и мне очень не хотелось заваривать всю эту кашу, но поступить иначе я не считал себя в праве.

Собравшемуся в полном составе совету я выяснил свое мнение о допущенных в приюте непорядках. Не называя и не обвиняя никого, я привел только вышеупомянутые факты и просил совет назначить подробную ревизию приютских дел. Директор краснел, горячился, заявил о своем выходе в отставку и старался объяснить замеченные упущения отчасти недосмотром, отчасти несовершенством счетоводства, благодаря которому пожертвования не показывались будто бы ни в приходе, ни в расходе, а являлись дополнением к проведенным по книгам затратам на содержание приюта. Это объяснение было совершенно невероятно и никого не убедило, хотя внешнее приличие по отношению к директору было соблюдено. Окончательное суждение о докладе было отложено, назначена была ревизия дел и счетов, а свой доклад я собственноручно записал для приложения к протоколу заседания.

Месяцев через шесть после этого события, я прочел в Твери, в отделе газеты «о действиях правительства», сообщение о Высочайшем пожаловании директора приюта, X., чином действительного статского советника «за выдающиеся отличия».

Глава Восьмая

Кишиневское общество. Обычаи. Нравы.

Генерал Каульбарс, заменивший покойного графа Мусина-Пушкина в командовании войсками одесского округа, однажды, обедая у меня, рассказал, что 27 лет тому назад он был также приглашен обедать к губернатору Шебеко и уже подъехал к губернаторскому дому и даже видел, через освещенные окна, как гости садятся за стол, но попал на обед лишь с большим опозданием. Пролетка гостя завязла в грязи, перед самым губернаторским домом, а Каульбарс, как щеголеватый столичный офицер не решался слезть с пролетки и погрузить в невылазную грязь свои кавалерийские сапоги и рейтузы. Ему пришлось дождаться проезда мажары с двумя волами, которые и доставили гостя к губернаторскому подъезду.

С тех пор Кишинев стал неузнаваем. Александровская улица, на которой стоит дом, где когда-то останавливался во время войны с Турцией Александр II и в котором генерал Каульбарс так неудачно пообедал, из окраинной стала центральной. К юго-западу от неё вырос за 25 лет новый городок, с красивыми постройками и прямыми улицами, обсаженными тополями и белой акацией. Дом дворянского пансиона, приют княгини Вяземской, здание второй женской гимназии, земский музей, новое здание губернского правления, реальное училище, первая мужская гимназия – не испортили бы вида и на улицах столицы. Широкие тротуары содержались в порядке, а середина улицы была замощена каменными плитками. На главном Александровском проспекте тротуары были настолько широки, что конка шла не по улице, а по краю полосы, отведенной для пешеходного движения.

Две театральные залы, одна в Пушкинской аудитории, другая при Благородном собрании, давали возможность иметь в Кишиневе не только постоянную драматическую труппу, но и представлять помещение одесским и прочим гастролерам, никогда не обходившим нас при своих поездках по юго-западу России.

Итак, 140.000 жителей, шесть казенных средних учебных заведений и столько же частных, два театра, несколько клубов, обширный городской сад с двумя ресторанами и отдельным участком, в котором помещалась открытая сцена для так называемого «шантана», – все это показывало, что Кишинев – город не из последних, а, сравнительно с патриархально-скромным Тамбовом, он представлялся мне еще более значительным. Один только недостаток мешал Кишиневу приобрести вполне красивый вид и примирить с летним пребыванием в городе тех, кто обязан поневоле переносить городскую жару и пыль, не имея возможности воспользоваться в летнее время чистым воздухом и прохладой морского берега или горного леса. Это слабое место Кишинева – недостаток воды, которой в реке Быке, как я уже упоминал, вовсе не имеется и которой из ключей, питающих городской водопровод, получается примерно 150.000 ведер в день, т.е. немногим более одного ведра на каждого жителя города, – на питье, на мытье и на случай пожарного бедствия.

Я лично не страдал от жары, которую переношу легко, и часто летом хаживал пешком, около двух часов дня, в присутственные места, по пустынным улицам города, мимо домов с прикрытыми ставнями, сквозь которые любопытствующие обывательницы Кишинева с удивлением смотрели на смелого и деятельного губернатора, не боящегося солнечного удара и занимающегося в то время, когда полуодетые кишиневские дамы, сидя у окон кушали дульчецы и запивали их холодной водой. Однако, известного рода привязанность к месту, где приходится жить и работать, и то губернаторское свойство, которое заставляет начальников губернии считать, что им до всего есть дело, не раз обращали мои мысли к вопросу о снабжении Кишинева водой.

Когда я сидел на загородном кладбище, близ усыпальницы семьи Катаржи, откуда открывался чудесный вид на окутанный золотой пылью город, или ходил в другое, любимое мною, место для прогулок, в Дубинский сквер, из которого видны были отдаленные очертания Карпатских отрогов, я часто мечтал на маниловский манер, о том, как хорошо было бы провести в Кишинев воду из Днестра, за 18 верст, как преобразился бы в таком случае город и как приятно было бы иметь большие средства, чтобы пожертвовать городскому управлению на память о моем губернаторстве, необходимые для днестровского водопровода два миллиона рублей. Однако, «за неимением свободных остатков в потребном размере», я принужден был выказать свою заботу о городском водоснабжении более скромным образом, уничтожив обычай, согласно которому местная пожарная команда производила в жаркие дни свои упражнения перед моим помещением. Обыкновенно летом, по распоряжению полицмейстера, пожарные выстраивались перед губернаторским домом и обильно поливали из труб его крышу, стены, цветники и сад, после чего, действительно, наступала прохлада, и воздух вокруг дома становился чист и ароматен. Однако, прекращение такой расточительности по отношению к запасу городской воды произвело в городе настолько хорошее впечатление, что о потерянном комфорте жалеть не приходилось.

Кишиневское общество представляло особенности, которые меня сначала несколько удивляли. С теми из них которые выражались в особом отношении к губернатору, я неустанно воевал и, к концу своего пребывания в Бессарабии, значительно содействовал усвоению кишиневским обществом той простой мысли, что губернатор, вне особого круга его служебных отношений, может являться в виде простого смертного. По понятиям многих, я должен был следовать в городе не иначе, как в экипаже, в сопровождении конных стражников, имея впереди полицмейстера; пешком ходить мне не полагалось, заходить в магазины что-нибудь купить являлось с моей стороны тяжким нарушением этикета. На штатский костюм, который я часто носил, кишиневцы, привыкшие к ряду военных губернаторов, смотрели сначала с удивлением. Осуждали и мою жену за то, что она, не зная местных обычаев, бывала в магазинах, выбирала там товары и уплачивала за них деньги. Оказалось, что дама, уважающая себя, могла только подъехать к магазину в экипаже, куда приказчики должны были выносить ей образцы товаров. Выбрав все необходимое, покупательница не могла даже взять с собой своих покупок, которые присылались ей на дом. Кажется, хороший тон требовал, чтобы деньги за товар не уплачивались немедленно по его доставке, и, во всяком случае, считалось гораздо приличнее не платить по забору, нежели спешить с уплатой.

Принято было в Кишиневе встречать губернаторскую чету у себя дома не иначе, как с особыми церемониями.

До Раабена бессарабским губернатором долгое время был генерал Константинович, небогатый человек с простыми вкусами и привычками. Познакомившись с семьей одного богатого местного помещика, живущей в Кишиневе, Константиновичи, по русской привычке, отправились как-то вечером посидеть у новых знакомых, поговорить и выпить чашку чаю. Удивленный лакей ввел их в гостиную, затем послышалась беготня по коридорам, захлопали двери, зашуршали платья. Наконец, появились обрадованные, изумленные и разряженные хозяева дома, с сыновьями, одетыми во фраки; еще через час стали съезжаться спешно вызванные гости, а к тому времени, когда аккуратный Константинович стал прощаться, намереваясь отойти ко сну, загремела посуда, и многочисленные клубные лакеи принялись накрывать заказанный в клубном буфете парадный ужин.

Как приятно было бы пообедать с веселыми, жизнерадостными бессарабцами на товарищеских началах, и как тяжелы такие обеды, когда присутствуешь на них в качестве губернатора! Не говоря уже о том, что губернаторский желудок представляется почему-то в глазах большинства «сшитым из семи овчин», как у попа русской пословицы, приходится за такими обедами сидеть одному, на почетном конце стола. Видя перед собой прекрасное вино, надо помнить, что между рюмкой и глотком её содержимого должен быть помещен ответный тост на цветистое приветствие хозяина. И, наконец, не надо забывать, что так же придется принимать гостей и у себя, если не желаешь прослыть скупым или нелюбезным.

Я всеми способами старался внести в бессарабскую пышность немного калужской простоты. Избегая, по возможности, обильных угощений и стараясь показать, что общество для меня интереснее еды, я налегал лишь на бессарабские вина, действительно превосходные, если их пить на месте, и категорически заявлял, что никаких иностранных вин я не пью, считая их ниже местных во всех отношениях. Самолюбие уроженцев виноградной полосы было польщено признанием высоких качеств их родного продукта, и мне удалось почти совсем вывести из употребления иностранные вина на тех обедах, где я был главным гостем. Когда в торжественных случаях, подавалось шампанское, я все-таки наливал в свой бокал бессарабское вино и в этом случае не грешил притворством, так как шампанского я не переношу.

Но оказываемое мною местному вину предпочтение привело к совершенно неожиданным последствиям. Стоило мне похвалить чьё-нибудь местное вино, как на другой день ко мне являлся посланный, заведующий подвалом, и, от имени польщенного хозяина, передавал ассортимента бутылок разных сортов вин, нередко почтенного возраста, с любезной запиской, приглашавшей меня попробовать образчики бессарабского виноделия. Отказаться было невозможно, отдаривать любезных знакомых я не мог, и потому решил, что всего лучше не проявлять по отношению к такого рода подаркам от доброго сердца излишней щепетильности. У меня был куплен собственный запас тщательно выбранного из лучших владельческих погребов вина, которые помещались в прекрасном подвале, с ходом из столовой. Я сам сортировал эти вина, вел им каталог, и скоро у меня образовался очень порядочный любительский винный погреб, из которого мы брали не менее 8 бутылок для ежедневного употребления.

В продаже совсем нет хороших бессарабских вин. Происходит это от того, что помещики-садовладельцы продают обыкновенно весь свой урожай сырым через два месяца после сбора винограда, а оставленные для себя бочки хранят, разливают и никогда не пускают в продажу. Такие хозяйские вина можно купить только по знакомству, и то с большим трудом, так как бессарабцы считают как будто неприличным продавать оставленные для себя запасы вина и стараются непременно раздарить все, чего не могут выпить сами.

Общий характер кишиневского общества всего заметнее отражался на жизни первого местного клуба – Благородного собрания, которое не походило на обычные провинциальные клубы знакомых мне городов. Клуб этот был всегда полон, завсегдатаи его собиралась около карточных столов уже с двух часов, расходясь зимой не ранее 3–4 часов ночи, а летом сидели и до 6–7 часов утра. О степени процветания этого учреждения можно судить по тому обстоятельству, что на ремонт одной только клубной кухни было при мне ассигновано собранием 36.000 руб., а десятипроцентное отчисление с карточного дохода, установленное во время войны в пользу Красного Креста, достигало тысячи рублей в месяц. Играли в Кишиневе очень бойко, и в такие игры, которые заставляли меня осторожно пользоваться моим званием почетного члена. Я посещал клуб очень редко, чтобы не являться в роли явного попустителя азартной игры, борьбу с которой я предоставил всецело полицмейстеру.

Бессарабцы замечательны, между прочим, тем, что они любят жить не на доходы, а на весь капитал. Таковы они и в карточной игре. Выиграть или проиграть в течении сезона сумму, равную всему состоянию, – для них ничего не значит. В мое время, один из местных мировых судей, Б., человек вовсе не особенно богатый, выиграл в кишиневском клубе, в течении двух недель, 60.000 рублей, а затем постепенно проиграл всю эту сумму в течение 2 месяцев. Многие проигрывались начисто и исчезали на время с общественного горизонта. Были среди членов клуба и профессионалы, – чтобы не сказать больше: один из них снимал перчатки с рук только во время игры, для того, как мне объяснили, чтобы сохранить чувствительность на концах пальцев во время метания карт.

Не могу не упомянуть о том, что кишиневское общество обладало большой, даже излишней, терпимостью по отношению ко многим своим сочленам. Лица, дурная репутация которых была общепризнанной, принимались всюду и пользовались полнейшим общественным равноправием.

Экспансивная натура южан-бессарабцев выражалась, между прочим, в частой перемене отношений между знакомыми и друзьями. Много раз я ставил невольно в неловкое положение людей, считавшихся между собою приятелями. Посадишь их рядом за столом, а они, оказывается, уже неделю, как перестали друг с другом разговаривать. Только успеешь запомнить, что те или другие лица поссорились между собою, как они опять оказываются приятелями. Объявление войны и заключение мира следовали одно за другим так быстро, что я положительно не успевал следить за переменой настроения и принужден был, перед приглашением гостей, как мужчин, так и дам, наводить справки у всеведущих лиц о состоянии, так сказать, общественного барометра. Обиды и ссоры, к счастью, оказывались пустыми, и серьезных последствий в течение большей части года они не имели. Но был такой период, во время летней жары, доходившей иногда до 46? Р на солнце, когда ничтожные причины вызывали серьезные последствия. Общая нервность усиливалась в это время до чрезвычайности и принимала у разных лиц различные формы. Вице-губернатор Блок однажды летом настолько потерял самообладание, что хотел подавать прошение об отставке: ему показалось, что он не способен работать, что все идет у него плохо, что везде царствуют взятки и злоупотребления, что мы с ним напрасно трудимся. Он как будто предчувствовал катастрофу, общее крушение всего честного, хорошего и полезного, не спал по ночам и истерически плакал.

Другие, вместо апатии, испытывали раздражительность и теряли самообладание; так, один околоточный надзиратель, в июле месяце 1903 года, в ответ на простое замечание начальника, ударил его по лицу и попал под суд. За столиками ресторана, в городском саду, бросали друг в друга бутылками, а иногда бывали и более серьезные последствия. Однажды, во время жары, застрелился на скамейке городского сада местный нотариус, а одна молодая особа, обедавшая с двумя кавалерами, ранила одного из них выстрелом из револьвера, вынутого ею из кармана своего соседа.

Все описанные случаи сосредоточились на периоде исключительной летней жары. Когда она прошла, все вошло в норму, и только одна смерть и два судебных дела напоминали о власти, проявленной силами природы над человеческим духом.

Глава Девятая

Выезд с войсками в село Корнешты. Сопротивление властям 400 резешей. Восстановление порядка. Второй случай сопротивления крестьян законным требованиям власти.

Пора, однако, оставить Кишинев и уделить место впечатлениям, вынесенным мной из поездок по губернии. Первая из этих поездок очень мне памятна. Она была предпринята мной неожиданно, поневоле, и в сопровождении роты солдат.

В самом начале июля 1903 года, недели через две после вступления моего в должность бессарабского губернатора, я получил телеграмму белецкого исправника, извещавшего о том, что в селении Корнештах, Белецкого уезда, население взбунтовалось и не только оказало сопротивление властям при описи имущества за долг частному владельцу Анушу, но силой отбило все, что было описано накануне. При этом, как заявлял исправник, судебный пристав получил удар по затылку, а он, исправник, и прочие полицейские чины, с трудом и опасностью, обнажив оружие, отступили в общественную избу, где находятся как бы в осадном положении. Телеграмма оканчивалась просьбой о высылке войск. Такие же телеграммы получили начальник жандармского управления и прокурор суда.

Раздумывать было некогда, я решил ехать лично на место происшествия, и так как дело представлялось серьезным, то взял с собою роту солдат с двумя офицерами.

Не зная того дела, результатом которого явилась опись имущества корнештских резешей, не зная молдаванского языка, на котором они только и говорили, и впервые, за время своей службы, обратившись к содействию войска, я чувствовал себя не совсем покойно и боялся наделать ошибок. Вместе с тем сознание ответственности и некоторой опасности, сопряженной с предстоящей задачей привести к повиновению закону около 400 человек, очевидно раздраженных и потерявших самообладание, вызывало тот подъем духа, который всегда ощущается при наступлении опасной минуты. Я решился действовать открыто, выставляя себя вперед, а войска держать в запасе, прибегнув к ним только в случае проявления со стороны резешей насильственных действий.

Выехав вместе с прокурором и полковником Чернолусским с утренним поездом железной дороги, я приехал, часа через два, на станцию Корнешты, где меня встретили местный земский начальник с исправником.

Резеши, по их словам были настроены враждебно и условились между собой не уступать начальству ни под каким видом.

Расстояние от станции до села было версты две. Когда солдаты, выстроившись колонной, с примкнутыми штыками, двинулись по дороге в село, с окрестных пригорков, среди полной тишины, раздались женские крики и плач детей. Оказалось, что женщины и дети следили издалека за приходом поезда. Вскоре мы увидели их, бежавших в беспорядке по направлению к своим домам. Первое впечатление от экспедиции получилось довольно тяжелое.

Как только рота вошла в село, я расположил её в нескольких сараях, составлявших отдельное гнездо, предложил офицерам позаботиться о приготовлении солдатского обеда и выдал фельдфебелю чай и сахар, взятые мной из Кишинева для улучшения солдатского пайка. Ни одного поселянина мы еще не видели: жизнь в той части села, которую мы заняли, казалось, вымерла.

Оставив роту на месте, я пошел, вместе с сопровождавшими меня лицами, по кривым улицам Корнешт, к центру селения, где помещалась так называемая «Каза ди обща» – изба, отведенная для приезда должностных лиц. Недалеко от этой казы, примерно на расстоянии сотни шагов, стояла, молча и без движения, мрачная толпа – все четырехсотенное мужское население деревни.

Не приступая к переговорам с народом, я расположился на виду у всех, у входа в наше помещение, и приступил к изучению дела, к счастью, оказавшегося у поверенного Ануша в копиях главнейших бумаг.

Выяснилось, что резеши, по постановлению суда, вошедшему в силу лет шесть тому назад, были обязаны уплатить Анушу 20.000 рублей за отошедший к ним лес. Владелец сначала простил ответчикам судебные издержки и проценты за все прошедшее время, а затем вошел с ними в новое соглашение, по которому он отказался от половины присужденной суммы с тем, чтобы 10.000 рублей были уплачены ему немедленно. Не получив от должников ни копейки, он приступил ко взысканию, обратив его на землю резешей, которая и была приобретена на торгах, при окружном суде, каким-то аферистом, в количестве 1.000 десятин из общего числа 1.300 десятин, составлявших все владение ответчиков.

Резеши увидели, что лишаются почти всего состояния, и обжаловали торговое производство в палату, которая отменила торги. В свою очередь покупщик обжаловал сенату решение палаты, а поверенный владельца, не дождавшись окончания процесса и получив из дела исполнительный лист, стал продавать движимость должников через судебного пристава.

Резеши, взволнованные затянувшимся процессом по поводу проданной земли и неуверенные в том, что сенат оставит в силе решение палаты, сочли действия пристава неправильными, признав их за вторичное взыскание той же суммы. Как это часто бывает, взрыв последовал не по поводу главного обстоятельства – продажи их земли за бесценок, а по поводу описанных коров и носильного платья.