Петербург в январе 1904 г. Объявление войны. Плеве. Совещание по еврейскому вопросу. Совещание губернаторов по поводу проекта реформы крестьянского управления. Перевод мой в Харьков. Князь Святополк-Мирский и назначение мое в Тверь. Отъезд из Кишинева.

В середине января 1904 года я поехал в Петербург для участия в «еврейской» комиссии. Председателем ее был назначен князь И.М. Оболенский, бывший херсонский и затем харьковский губернатор, а в числе членов ее я запомнил: ковенского губернатора Ватаци, виленского – графа Палена, варшавского – Мартынова, могилевского – Клингенберга и московского обер-полицмейстера Трепова. Кроме того, в состав комиссии вошли: директор департамента полиции Лопухин и два херсонских общественных деятеля, вызванные по рекомендации князя Оболенского, – городской голова Соковнин и уездный предводитель дворянства Малаев.

Помню еще несколько членов этой комиссии, состоявшей из 15–20 лиц, но смутно, и потому, во избежание ошибки, не стану о них упоминать.

В день моего приезда произошло событие, в то время лично меня не касавшееся, но впоследствии принесшее мне немало хлопот. Зайдя к Лопухину, я застал его в большом волнении по поводу появившегося в «Правительственном Вестнике» сообщения, согласно которому тверское губернское земство и новоторжское уездное лишались, по высочайшему повелению, выборных управ и получали взамен чиновников по назначению. Столь резкое нарушение законного порядка земского управления, в одном из первых земств России, очень взволновало Лопухина, а то обстоятельство, что министр подготовил этот переворот, вопреки его мнению и совету, чрезвычайно его озадачило.

Зайдя в тот же день к вице-директору департамента общих дел, Арбузову, который всегда производил на меня впечатление очень порядочного и симпатичного человека, я узнал от него, что представленная мной записка по еврейскому вопросу возбудила в министерстве недоумение, и что я вызван для участия в комиссии исключительно по настоянию ее председателя, указавшего на необходимость иметь в числе членов представителей разных мнений. Сам Арбузов говорил со мною по поводу нашей записки с оттенком некоторого уважения к «смелости» ее содержания, а из дальнейших слов его я понял, что от министра внутренних дел я вряд ли выслушаю одобрение высказанным в записке мыслям. Действительно, обращение Плеве со мной, при нашем первом, после моего отъезда в Кишинев, свидании, было, по меньшей мере, странное. Можно было, по-видимому, ожидать, что Плеве найдет о чем меня спросить, пожелает что-нибудь и он от меня узнать, но, в действительности, он, сухо со мною поздоровавшись, замолчал и стал смотреть мимо меня, с усталым и равнодушным видом.

Напомнив министру, что я приехал в Петербург по его вызову, и услышав ответ, что порядок занятий в комиссии будет установлен ее председателем, я поднялся с места и ушел, подумав о том, что служащие под непосредственным начальством такого нелюбезного министра вряд ли приятно себя чувствуют.

Дня через два состоялось первое собрание нашей комиссии. Мы познакомились друг с другом, поговорили о посторонних предметах и разошлись по домам.

На другой день, у министра внутренних дел был большой обед, на который все члены комиссии получили приглашение. Любезный хозяин дома очень радушно отнесся к своим гостям, старался устранить всякую принужденность в обращении с ними, был весел и оживлен. Но злополучный бессарабский губернатор все время стоял, в поле зрения Плеве, на известной в физике «слепой точке», Меня министр как бы не видел и, сухо со мною поздоровавшись, не сказал мне в течение всего вечера буквально ни одного слова. Обходя после обеда своих гостей, стоявших с чашками кофе в руках, он усиленно любезничал с моим соседом, спросив его между прочим: «ну, что, готовитесь воевать с евреями?» и затем, скользнув мимо меня, стал, не менее любезно, разговаривать с гостем, стоявшим рядом со мною, по другую сторону.

Демонстрации Плеве мне надоели, и я, на другой день, сказал двум – трем близким ему лицам, что я не намерен больше бывать у министра в качестве гостя, и что, если я получу от него новое приглашение, то отвечу отказом.

Через несколько дней последовало между нами объяснение. Оно имело место во время перерыва многолюдного заседания, о котором следует рассказать несколько подробнее...

Весной 1904 г. предполагалось созвать, во всех губерниях, совещания местных деятелей для предварительного рассмотрения обширного проекта, составленного земским отделом и касавшегося некоторых изменений в порядке крестьянского управления и волостного суда. Не помню в точности объема поставленной нам задачи, но выходило так, что министерство, наметив некоторые частичные исправления положения о сельском состоянии, желало вместе с тем оградить в законодательстве о крестьянах те начала, которые усиленно защищались политикой последних двух царствований, и в особенности сохранить неприкосновенным институт земских начальников. Плеве решил вызвать в Петербурга на январь месяц половину начальников губерний – будущих председателей совещаний, и сговориться с ними о желательном образе их действий. Вторая очередь губернаторов должна была заседать с февраля.

Плеве, Стишинский и Гурко, с несколькими членами совета министров, бывшими губернаторами, и мы, приехавшие из своих губерний в качестве их «хозяев» и сведущих людей, образовали торжественное заседание. Министр произнес вступительную речь, неясную по выводам, но очень хорошо сказанную. Стишинский и Гурко выяснили точнее, в форме докладов, ту задачу, которой нам предстояло заняться. Признавался желательным умелый и осторожный выбор членов губернских совещаний; указывалось на опасность расширения программы и уклонений в сторону от нее; рекомендовалось давать ответы только на поставленные программой вопросы, не стесняя, конечно, свободы мнений, но стараясь ограничить обсуждение известными рамками и т.п. Затем, председатель предложил губернаторам высказаться по поводу выслушанных докладов.

Мне невольно вспомнилось гимназическое время, когда, ожидая вызова к доске, мы опускали глаза и прятались за спины сидящих впереди, чтобы не обратить на себя внимание учителя. Увы, среди моих новых товарищей, не нашлось первого ученика, всегда готового отвечать на вопросы. Все напряженно молчали и Плеве тщетно, с любезной улыбкой, обводил нас ободряющим взором. Не слыша наших голосов, он поговорил некоторое время со своим соседом Стишинским, а затем, потеряв, по-видимому, терпение, произнес – и наверное умышленно – имя и отечество одного из присутствовавших в заседании губернаторов, выражая желание выслушать его мнение, но не глядя при этом на него.

X. X., давно, вследствие глухоты, усвоивший способность понимать обращенные к нему слова только по движению губ собеседника, на этот раз невинно чертил какой-то рисунок, сидя насупротив нашего председателя. Он не обратил никакого внимания на повторенное приглашение Плеве и бросил свое занятие только после нескольких толчков, полученных от соседа. Прошло не мало времени, пока он догадался, в чем дело и, сделав серьезное лицо, высказал, что надо подумать прежде всего о коренниках. Мы все знали, что X. X. владелец старинного конного завода, но все же с недоумением отнеслись к его, по-видимому, несвоевременному, заявлению. Однако, оказалось, что X. X. имел при этом в виду председателей будущих совещательных комисеий, удачный выбор которых должен был, по его мнению, обеспечить успех работ совещаний. Далее мы в наших проектах не пошли, и Плеве поспешил пригласить нас в соседнюю комнату пить чай.

Все время перерыва, продолжавшегося полчаса, министр посвятил разговору со мной, обнаружив видимое желание изгладить впечатление, вынесенное мною из предыдущих наших свиданий. Он заговорил о Кишиневе, подчеркнул свое полное невмешательство в мой образ действий, и на вопрос мой, не слишком ли он в этом раскаивается, с веселым видом и откровенной манерой человека с душой на распашку, признался в несочувствии своем моему поведению по отношению к бессарабским евреям. Из разговора нашего немедленно выяснилось, что Плеве, получая от кого-то сведения из Кишинева, запомнил и поставил мне в вину два факта: похороны Торы и визиты, отданные мною нескольким кишиневским евреям. Но почему-то оба эти факта вдруг потеряли в его глазах свое значение, он говорил о них полушутя, полувопросительно, и я остался при том убеждении, что первоначальная холодность ко мне министра была вызвана нашим походом против правил 3 мая. Догадка моя тем вероятнее, что ни о моей записке, ни вообще о комиссии по еврейскому вопросу Плеве со мной не заговорил.

Перерыв заседания и выпитый чай не прояснили наших мыслей, и когда мы снова приступили к «обмену мнений», оказалось, что обмениваться нам было нечем. Министру надоело с нами возиться и он закрыл заседание, сказав, что его товарищ, Стишинский, пригласит нас для продолжения занятий под своим председательством. Заседание это вскоре состоялось, и часть его членов, избавившись от гипнотического очарования, которое Плеве, несомненно, имел способность производить на многих, приняла участие в обсуждение министерского проекта. Однако, похвастаться успехом смогли при этом немногие, по крайней мере таково было убеждение Стишинского, сказавшего в конце заседания своему близкому знакомому одну только фразу: «C’est a pleurer!»

«Хоть плачь», – такое впечатление вынес товарищ министра от губернаторов в 1904 г. Теперь, в начале 1907 г., когда весь почти состав губернаторов обновился, всякий, кто знает дело, должен будет признать, что изменение его произошло к худшему, – и даже в очень значительной степени.

Сто первая, а, может быть, и тысяча первая петербургская комиссия, собравшаяся для обсуждения нашего законодательства о евреях, работала недолго и сделала очень мало. Надо заметить, что отличительным свойством правительственных комиссий смешанного состава является игнорирование предшествовавших однородных работ. Всякий вопрос обсуждается вновь, все опять делается спорным; никакой последовательности, никакой преемственности в подобного рода работах не видно. Единственными осведомленными в истории вопроса лицами явились среди нас князь Оболенский, Лопухин и Ватаци, остальные большею частью бродили во тьме, не имея определенного взгляда и плана. Между ними один только Трепов был свободен от упрека в непоследовательности и неопределенности взглядов, хотя он и молчал все время, обводя нас взорами своих круглых, слегка выпученных глаз. Если бы на его месте лежала только треповская шапка, то и тогда не возникло бы сомнений в том, что ее хозяин, всегда и по всем вопросам, имеет наготове один только ответ: всякая мера хороша и приемлема, если она направлена против евреев.

Наш председатель, князь Иван Михайлович Оболенский, благодаря возникшему в 1902 году в Харьковской и Полтавской губерниях аграрному движению, до сих пор известен в широких слоях читателей газет, как первый и жестокий укротитель крестьянских волнений. Но дурную славу, вызванную безумными репрессиями губернаторов и генерал-губернаторов в 1905–1906 гг. напрасно относят к началу аграрных беспорядков, имевших место в Харьковской губ. Князь Оболенский не имел основания смотреть на вспыхнувшие в то время в деревнях насилия, как на участие населения в общем протесте страны против правительства, и, застигнутый врасплох, обратил всю свою энергию на подавление грабежей и пожаров, не углубляясь в рассуждения по поводу причин, вызвавших беспорядки. Я не хочу оправдывать тех мер, которые он допустил в отдельных случаях, применяя телесное наказание, противное чувству человеческого достоинства и его собственным взглядам, но очень ценимое в правительственных сферах. Я хочу лишь отметить, что он действовал, не жалея себя, рискуя здоровьем и жизнью, с горстью войска, и сумел остановить погром, не проявив при этом того упоения репрессиями, которое вскоре развратило наши гражданские и военные власти.

В том лагере, где раздаются обвинения против князя Оболенского, не обращают внимания на поведение его в Финляндии, когда он, несмотря на бешеные нападки националистической прессы и видимое сочувствие Двора бобриковской политике, сумел освободиться от традиций и приемов своего предшественника, получив в награду холодность Государя, разбитое здоровье и славу изменника русским интересам.

К евреям князь Оболенский относился снисходительно и добродушно, но усматривал в их национальном характере несимпатичные черты. В частых беседах по этому поводу он рассказывал множество анекдотов, очень забавных и остроумных, а в заседаниях комиссии держался беспристрастно и тактично, умеряя пыл юдофобов и обнаруживая хорошее знакомство с вопросом.

Вскоре, среди членов комиссии установилось два течения. К первому примкнуло большинство, состоявшее из таких безусловных противников майских правил, как Лопухин, Ватаци, граф Пален и я, а ко второму – остальные члены комиссии, настроенные по отношению к евреям менее снисходительно. После первоначального обмена мнений и группировки различных статей законов, по отделам, меньшинство предлагало рассмотреть вопрос о своевременности прекращения действия закона 3 мая 1882 г., как временно изданного, с целью идти в разрешении еврейского вопроса не путем рассмотрения отдельных, установленных законом, ограничительных правил, но путем установления тех ограничений евреев в правах, необходимость которых будет доказана. Предлагалось исходить из признания равноправия и начать обсуждать исключения, жизненную необходимость которых предлагалось доказать в каждом отдельном случае, на основании убеждения и опыта присутствующих.

Такой порядок, избавлявший нас от необходимости кропотливой работы по исследованию мелких законоположений, наслоившихся в законодательстве в течение долгого времени, казался удобным, и я рассчитывал, что он будет принят. Но нашей работе не суждено было продолжаться. Двадцать седьмого января Петербург проснулся под впечатлением ночного нападения японцев на наш флот. Началась война, и через несколько дней участники комиссии разъехались по своим губерниям.

Перед самым отъездом моим в Кишинев мне пришлось представляться Государю Императору в Зимнем дворце, согласно ранее последовавшему назначению. Перед тем я встретился с бессарабским губернским предводителем дворянства, только что удостоенным высочайшего приема. М.Н. Крупенский рассказал, что его взволнованное настроение, вызванное важностью события, опасением его последствий и негодованием на недобросовестный прием объявления войны со стороны врага, встретилось с безмятежным и равнодушным отзывом одного лица, сказавшего, что во дворце смотрят на нападение японцев, «как на укус блохи».

Спокойное и даже веселое состояние духа при Дворе поразило и меня.

В тот же вечер я выехал в Кишинев, не побывав в министерстве.

Число людей, пророчивших нам военной неудачи, в то время не было велико в Петербурге. «Сам Плеве», как обыкновенно называли министра внутренних дел, рассердился на Лопухина по поводу скептицизма, который последний проявил в разговоре с министром, и с досадой спросил: «Неужели для вас не ясна следующая арифметическая задача: что больше – пятьдесят или полтораста миллионов?»

По возвращении в Кишинев, я застал наших дам в ссоре с вице-губернатором из-за организации деятельности «Красного Креста». Блок хотел подчинить их местному отделению общества, дамы хотели организовать свой комитет. Кое-как дело уладилось, и мой дом начал, с утра до ночи, наполняться вещами, заготовленными для театра войны. Патриотическая манифестация и хождение по улицам с портретом, о которых мне было сообщено во дворце, повторились при мне только один раз, в самой жалкой форме. Ко мне на двор вбежало человек тридцать подростков, большею частью евреев, с флагом и портретом Царя; за ними гнались человек пять полицейских, остановившихся у моих ворот. Я вышел на крыльцо, взял в одну руку портрет, а в другую флаг, поставил их у себя в приемной и, вернувшись к демонстрантам, выразил им свое удовольствие и посоветовал идти по домам. Тем дело и кончилось. Прошла зима, прошла тревожная пасхальная неделя, которую я описал в пятой главе; в июле я присутствовал на панихиде в Аккермане, где застала меня телеграмма с известием о смерти Плеве; в начале октября я побывал в Яссах и, возвратившись оттуда, не подозревал, что милая Бессарабия для меня скоро станет чужой.

Я получил от министра внутренних дел шифрованную телеграмму следующего содержания: «согласны ли на перевод в Харьков, крайне желательно, князь Святополк-Мирский». Несмотря на то, что Харьковская губерния, в отношении губернаторского управления, считается чуть ли не первой в России, и что причины, вызвавшие предложение о моем переводе, имели лестный для меня повод, я очень огорчился при мысли покинуть Бессарабию. Кроме того, Харьков – город дорогой для жизни, беспокойный и неприятный по полицейским обязанностям и трудный в смысле представительства и местных официальных отношений. Три высших учебных заведения, судебная палата, множество высших военных чинов – предвещали губернатору немало хлопот и осложнений, по сравнению с которыми кишиневские заботы стали представляться в моих глазах приятным развлечением. Однако, следуя принятому мною правилу не устраивать самому своей судьбы, я не решился отказаться категорически от нового назначения и ответил телеграммой такого содержания: «Считаю себя обязанным подчиниться желанию вашего сиятельства, хотя предпочел бы остаться в Бессарабии, ознакомившись с которой мог бы служить с пользой для дела. Кроме того, сомневаюсь, чтобы совместная служба с харьковским вице-губернатором А. привела к желательному единению представителей административной власти губернии». Однако, 12 октября я получил телеграмму директора департамента, извещавшего меня, что «высочайшее повеление последовало, и указ появится на днях», а потому, не теряя времени, выехал в Петербург.

О харьковском вице-губернаторе А. я имел понятие со времени студенчества. Он еще в университете пользовался незавидной славой, и, как это часто бывает, ему приходилось, в целях самосохранения и карьеры, выезжать на излюбленном коньке лиц с неблестящей репутацией, – на преувеличенно выказываемых чувствах беззаветной преданности престолу и на убеждениях поклонника «твердой власти» и «русского духа». Он был, очевидно, хорошо известен и министру, – харьковскому помещику, который немедленно после получения моей телеграммы приказал предложить А. перевод в другую губернию. Однако, судьба улыбнулась на время этому администратору излюбленного при Дворе типа, благодаря одному обстоятельству, ставшему известным в высоких сферах. Оказалось, что при отправке войск из Харькова на театр войны Д. распорядился положить соломы в солдатские вагоны, по поводу чего у него возникло какое-то столкновение с железнодорожным начальством, окончившееся его торжеством: он получил сначала камергера, а затем назначение губернатором в Томск, несмотря на возражения министра, доказывавшего о нежелательности такого назначения. Почерпнутые из верного источника сведения дают мне возможность привести подлинный ответ, выразивший надежду, что А., после назначения его на пост губернатора, изменится к лучшему, причем было упомянуто о подстилке соломы, как о факте, решающем вопрос в пользу избранного им кандидата. Известный погром в Томске, сопровождавшийся пожаром театра и гибелью множества людей, вызвал вскоре отставку А., а некоторые обнаруженные после его отъезда факты, по-видимому лишили его возможности вернуться на службу, по крайней мере до тех пор, пока общественному мнению будет придаваться у нас некоторое значение.

Приехав в Петербург, я застал министра в большом затруднении по поводу вопроса о замещении только что открывшейся губернаторской вакансии в Тверской губ., считавшейся особенно трудной по отношениям правительства с «крамольным» тверским земством, находившимся, как уже было упомянуто раньше, в исключительном положении. Провозглашенное в сентябре «доверие» не вязалось с представлением о назначенных правительством управах гармонировало с запрещением выдающимся гласными тверского земства участвовать в земских и дворянских собраниях. Для отмены январского высочайшего повеления, приостановившего нормальный ход земской жизни в губернии, надо было найти подходящие мотивы. Князь Мирский, после разговора со мной, нашел уместным отказаться от мысли о переводе меня в Харьков, возложив на меня задачу ехать управлять Тверской губернией и, ознакомившись с делом на месте, найти выход из запутанного положения, в котором очутились и правительство, и земство.

С моей стороны препятствий к такой перемене не было. Я рад был избавиться от Харькова, а отношения с земством меня, как бывшего земца, не пугали, Но препятствия нашлись вне министерства, как я узнал из переписки, возникшей по поводу моего назначения между Царским Селом и министром внутренних дел.

На первом письменном докладе князя Мирского, испрашивавшего соизволение на отмену назначения моего в Харьков, последовала отрицательная резолюция. Перечисление тех качеств моих, которые министр внутренних дел счел нужным привести в доказательство необходимости перевода моего в Тверь, вызвало довольно основательное замечание, «что качества эти не лишние и в Харькове». На вторичное настойчивое представление князя Мирского получился ответ, в котором выражалось желание назначить тверским губернатором председателя тверской губернской земской управы Засядко, занимавшего в то время означенную должность в течение нескольких месяцев, по назначению правительства. Только третье, категорическое заявление князя Мирского о невозможности такого назначения, соединенное с вопросом о личном доверии к министру внутренних дел, вырвало необходимое согласие, по получении которого мы установили следующий план действий: я должен был ехать в Тверь прямо из Бессарабии и, ознакомившись с положением дела, явиться в Петербург с выработанным планом отношения к вопросу о тверском земстве.

Приказ о моем назначении в Тверь был нескоро опубликован, и я, по возвращении в Кишинев, имел время собраться в путь не спеша. Никогда я не чувствовал себя так хорошо, как в течение той, предшествовавшей моему отъезду, недели, когда я сдал дела вице-губернатору и, впервые после вступления в должность, получил возможность проводить время беззаботно, вне официальных отношений, освобожденным от этикета и административной дипломатии. Потеря официального положения имела для меня одни только приятные последствия, и я ни разу в эти дни не замечал по отношению к себе, с чьей-либо стороны, той перемены, которая иногда обнаруживается среди служащих, при отставке правителей от власти.

Все сослуживцы, все кишиневское общество выказали мне и семье моей самые трогательные знаки внимания. Прекрасные, тепло составленные адресы, которые я получил и храню, радушное хлебосольство, которым нас проводили, всегда будут мне памятны, а сохранившиеся до сего времени неизменными дружеские связи с некоторыми бессарабскими семьями дают мне повод окончить свои воспоминания о Бессарабии мысленным приветом по их адресу.