Горе товарища
Февраль был на удивление теплым. Его среднемесячная температура оказалась значительно выше январской. Почти весь месяц преобладала пасмурная погода. Сплошная облачность тушила нарастающие полуденные сумерки, и в феврале мы меньше видели света, чем в январе. Темнота и несколько сильных метелей весь месяц продержали нас на базе. Только с появлением солнца, которое из-за пасмурной погоды мы увидели вместо 20-го только 24 февраля, вновь установилась ясная и холодная погода. Очередной бросок на Северную Землю мы с Журавлевым сделали 24–26 февраля при морозе, достигшем 45°. А 2–4 марта мы завезли на мыс Серпа и Молота пятую партию продуктов.
С последней поездкой на нашем североземельском складе мы сосредоточили около 1 700 килограммов продовольственных запасов и топлива. Здесь было полторы тонны собачьего пеммикана, шестьдесят литров керосина, мясные консервы, галеты, пеммикан для людей и винтовочные патроны. Это был солидный запас, почти обеспечивающий план маршрутных работ, намеченных на весну 1931 года.
Теперь надо было перебросить часть продовольствия километров на 100–150 к северу от мыса Серпа и Молота и оборудовать дополнительное депо на будущем северном маршруте экспедиции. После этого мы предполагали заложить депо для работ в центральной части Земли. Чтобы завезти туда продукты, необходимо было найти путь через Северную Землю ну широте, близкой к широте главной базы экспедиции, и выйти на восточный берег Земли.
В половине апреля незаходящее солнце должно было подняться достаточно высоко, что обеспечивало необходимую точность астрономических наблюдений; морозы к тому времени уменьшатся и не будут затруднять полевых работ.
Таким образом, для окончания оборудования продовольственных депо оставалось еще пять недель. Но из них не меньше недели надо было сбросить на отдых собак. За остающееся время предстояло закончить все подготовительные работы.
Четырех недель как будто было вполне достаточно для этого. Однако необходимо было помнить о метелях, туманах и возможных трудностях неизвестного пути как к северу, так и к востоку при пересечении Земли. Непогода могла задержать нас и сильно сократить количество рабочих дней. Поэтому, не считаясь с трудностями, надо было спешить с окончанием подготовительных работ, от которых зависел успех съемки и исследования Земли.
7 марта мы с Журавлевым вышли в новый поход с целью пройти к северу от мыса Серпа и Молота. Отправляясь с базы, мы погрузили в сани 125 трехкилограммовых банок пеммикана, один ящик мясных консервов и бидон керосина. Включая снаряжение, расходное продовольствие и топливо на 15 суток, на каждые сани приходилось по 250 килограммов. На североземельском складе мы должны были довести загрузку саней до 330–350 килограммов.
Но на этот раз не груз беспокоил меня и не метели, не мороз, не трудности пути. Наоборот, хотелось, чтобы трудностей встретилось побольше. У меня лежал тяжелый груз на душе. Его нельзя было ни взвесить, ни измерить. И предстоящие трудности могли только помочь развеять этот груз в ледяных пространствах.
Наши поездки с охотником, всегда напряженные из-за темноты полярной ночи, сильных морозов и метелей, из-за опасности потерять друг друга в темноте или погубить собак, действовали на нас возбуждающе, вызывали спортивное чувство. Ледяное раздолье веселило нас, опасность обостряла вкус приключений, а борьба пьянила своим азартом.
Мой товарищ, выросший и закалившийся в такой обстановке, привык противопоставлять силам природы свои собственные силы, упорство и дерзость. На промысле, а еще больше в наших поездках, он буквально преображался, становился еще более сильным и выносливым. Для него это была настоящая работа, в которой проявлялись лучшие черты его характера. Журавлева как бы покидала присущая ему внешняя грубоватость, иногда делавшая его тяжеловатым в общежитии. В дороге он был весь устремлен вперед и напряжен, точно стальная пружина. Это почему-то пробуждало в нем чувства, не проявлявшиеся в нормальной обстановке. На базе он, как правило, был совершенно равнодушен к мощным проявлениям полярной природы. Другое дело в пути. Здесь надо было бороться с разгулом стихии. Здесь она была настоящим врагом — мощным, жестоким и упорным. И эту силу Журавлев чувствовал в походах, оценивал и нередко восхищался ею. Иногда, прислушиваясь к вою ветра, он кричал мне:
— Вот лешой! Ну и свистит! Силища-то какая! — неподдельный восторг слышался в его голосе.
Или в жгучий мороз он бросал свою упряжку, подбегал ко мне, обнажал руку и, сжав кулак, говорил:
— Смотри, как белеют суставы. Не успеешь спичку зажечь и прикурить, а они уже побелели! Вот здорово!
Самым приятным для него ответом на это было следующее: я молча вынимал трубку, набивал ее табаком, зажигал спичку, и мои суставы тоже успевали побелеть. Тогда он восхищенно говорил:
— Вот видишь! Это не Крым! Не дома на печке! Смотри в оба!
И ему нравилось смотреть в оба.
Часто его старинные поморские песни — о море, о ветре, о волнах, об одиноком моряке и ожидающей морячке — слышались над льдами. Ветер подхватывал их и уносил в бесконечные просторы.
Чем напряженнее складывалась обстановка, тем собраннее и вместе с тем оживленнее становились мы. Оба мы умели ценить борьбу и крепко верили друг в друга. В самые тяжелые минуты были уверены в одном: «Выйдем!» И выходили. Это придавало нам гордости. Шутка, смех и песня были обычны в такие минуты. И наше настроение не было искусственным. Просто так проявлялась радость жизни и убеждение, что человек сильнее слепой стихии.
Совместные поездки были для нас почти праздником. Я невольно любовался своим спутником, а он, чувствуя это, вкладывал в нашу общую работу все свои силы, способности и опыт.
Ему давно хотелось, как он говорил, «промахнуть» мимо мыса Серпа и Молота. Приходилось сдерживать его пыл, пока на североземельском складе не накопилось достаточно запасов.
Теперь, зная, что начатая нами поездка приведет к новым, неизвестным берегам и сулит много приключений, он был оживлен, пел и шутил. Я всегда старался находить ответы на эти шутки и умел поддерживать его боевое настроение. Но теперь вынужден был для этого делать над собой усилия. Мой товарищ еще не знал о постигшем его несчастье. И мне предстояло сообщить ему об этом.
…Случилось это еще в январе. Однажды вечером я заметил, что обычно спокойный Вася Ходов вышел из радиорубки чем-то сильно встревоженный. Он шагнул было ко мне, но резко повернулся, надел полушубок и вышел из домика. Я вышел на улицу. Несколько собак, вынырнув из мрака, бросились ко мне ласкаться. Радиста не было видно. На мой окрик Вася не ответил. Решив, что он хочет побыть один, я вернулся к работе. Но встревоженное лицо юноши стояло перед глазами. Что-то случилось. Я снова решил пойти и разыскать Ходова, но в дверях столкнулся с ним.
— Вася! Что случилось? — тихо спросил я.
Вместо ответа он указал на жилую комнату и еще тише осведомился:
— Спит?
Я утвердительно кивнул головой. Ходов провел меня в радиорубку, вытащил из папки листок бумаги и, подавая его, с тревогой проговорил:
— Что делать?
Я прочитал:
«Северная Земля Журавлеву Шурик и Валя безнадежно больны. Мария ».
Закружились мысли: «Телеграмма от жены… Маленький Шурик — совсем ребенок… Пятнадцатилетняя Валя — дочь Сергея, светловолосая, голубоглазая девочка… Оба больны… Как крепко обнимала девочка отца при прощании. С какой любовью он смотрел в наполненные слезами глаза дочери… Но что значит безнадежно больны? Откуда мать знает, что безнадежно? Разве может она терять надежду? Что заставило ее так написать? Повидимому, смерть, только смерть! Мать не скажет „безнадежно“, не испытав все средства спасения. Значит, уже нет ни маленького Шурика, ни голубоглазой Вали…»
Но что же делать? Ведь Журавлев так тоскует по детям, так часто вспоминает о них. Что делать?
Мы недавно вступили в середину полярной ночи. На нашей широте она плотно окутывала Арктику своим темным покрывалом. Признаков света еще не было. Полдень не отличался от полуночи. Только луна, при ясном небе, окрашивала в пепельно-серебристый цвет ледяные просторы. При ее прозрачном свете мы сделали с Журавлевым первый запомнившийся рейс на Северную Землю, ездили на соседние острова — то для осмотра капканов, то просто для моциона и тренировки. Потом одна за другой налетали метели. Непогода и темнота держали нас в домике или около него. Тогда мы работали дома, много читали, играли в домино или слушали радиопередачи.
В половине января мы ждали появления первых признаков зари, а в двадцатых числах февраля должны были увидеть солнце. Ждать оставалось недолго. Но пока что полярная ночь все еще накладывала сильный отпечаток на наше настроение.
Спокойнее всех переносил ночь Ходов со своими еще нетронутыми нервами. Труднее было Журавлеву. Его деятельная натура тяготилась частым вынужденным сидением. Все тосковали по свету, по солнцу и еще больше по Большой Земле, по родным и по привычным бытовым условиям. Мечтали о весне и походах на Северную Землю. Это было тоже нашим общим, сближало нас, хотя мы и отличались друг от друга характерами.
Чувство ответственности за товарищей, за дело, которое мы только что начали, обязывало меня не поддаваться настроениям полярной ночи и следить за самочувствием товарищей. Надо было во-время развеселить загрустившего, разрядить почему-либо наступившее тяжелое молчание, предупредить чье-нибудь неуместное колкое выражение, уметь выслушать каждого — так или иначе ослабить создавшееся за время полярной ночи нервное напряжение. Я угадывал почти все изгибы и зигзаги в их настроениях, не упускал из виду подъема и упадка духа.
…Полученная радиотелеграмма, кроме беспокойства за Журавлева, уже ставшего для нас близким человеком, естественно, наводила и на другие мысли. Надо было учитывать, как скажется на нем это сообщение. Не могло быть сомнения, что жена Журавлева словами «безнадежно больны» хотела подготовить мужа к более страшному — известию о смерти детей. Поступившая телеграмма — еще не сама катастрофа. Отец не поверит в безнадежность положения, пока не получит рокового, но точного подтверждения. Когда оно придет? Сколько человеку предстоит мучиться? И найдет ли он в себе силы пережить вторую печальную телеграмму, если ей суждено поступить? Сильная, но резкая и своенравная натура Журавлева так же резко проявится и в горе. Во что превратится тогда наш маленький коллектив, затерянный во льдах Арктики и в темноте полярной ночи?
Вертелась в голове и еще одна мысль. Может быть, мои рассуждения неправильны. Может быть, слово «безнадежно» вырвалось у женщины только под влиянием испуга в силу материнской мнительности! Может быть, уже завтра придет сообщение, что опасность миновала, что дети поправляются!..
Многое передумалось. Мысли крутились, точно снег в метель. Надо было принимать решение. Ходов ждал моего слова.
— Такую телеграмму Журавлеву показывать нельзя, — сказал я. — Разговор с ним возьму на себя. Вероятно, завтра-послезавтра будет еще сообщение. Какое бы оно ни было — дашь мне. А дальше посмотрим.
— Понятно, — ответил Ходов и пожал мне руку.
Телеграмму я положил в свой стол и запер ящик на замок.
«Беда не приходит одна», — говорит пословица. Так случилось и здесь. На следующий день, в установленные сроки, Вася Ходов тщетно ждал ответа на свои вызовы. Эфир молчал. Прошел день, и попрежнему никто не отозвался на зов нашей станции. Еще день, еще и еще. Какие-то атмосферные явления создали зону непрохождения радиоволн. Наша радиосвязь совсем расстроилась. Шли недели. Однажды удалось связаться с Ленинградом и молниеносно получить ответ на телеграмму, но для Журавлева не было ни слова. Два или три раза состоялся короткий случайный разговор с якутскими и дальневосточными станциями. Они приняли наши метеосводки, но для нас передач, естественно, не имели.
Телеграмма жены Журавлева продолжала лежать в моем столе.
На следующее утро после получения телеграммы Журавлев, сев за завтрак на свое обычное место рядом со мной, рассказывал свой сон. Он видел во сне свою дочку. Она была в розовом платье, собиралась в школу и просила купить ей новые валенки… Ходов быстро встал из-за стола и выбежал на кухню… С тех пор редко проходил день, чтобы Журавлев не делился с нами воспоминаниями о своих детях, чаще всего о Вале.
Подавляя душевную боль, я внимательно слушал его рассказы. Перед глазами стояла светловолосая, голубоглазая стройная девочка, оставшаяся на молу в Архангельске. По рассказам отца я знал все мелочи ее маленькой жизни; мне казалось, что я полюбил ее не меньше отца. Как я хотел, чтобы дети остались жить! Иногда я думал, что не выдержу этого испытания в крикну Сергею: «Замолчи! Вали нет!» Но брал себя в руки и снова слушал. Я не мог допустить, чтобы горе или ожидание его на неопределенное время захлестнуло наш маленький коллектив в полярную ночь. Дети для Журавлева оставались живыми.
Наконец связь восстановилась. Все были счастливы тем, что теперь можно ждать известий от семей. И вот Вася передал мне новую телеграмму от жены Журавлева. Она была послана на следующий день после первой, но из-за отсутствия связи все это время пролежала на Земле Франца-Иосифа. В телеграмме было только два слова:
«Дети умерли»…
Я объявил Журавлеву о предстоящем походе и решил сообщить ему тяжелую весть в пути. Мне казалось, что ему будет легче пережить горе вдали от базы, наедине со мной. А главное, думалось, что тяжести похода не дадут ему сосредоточиться на своем горе, а физическое утомление скорее притупит душевную боль.
…Первую ночь мы провели на льду, в 40 километрах от базы. Утром меня разбудил мороз. Было еще рано. Я выбрался из палатки, чтобы провести наблюдения. Термометр показал 32° ниже нуля. Небо было ясным. Стоял штиль. На северо-востоке виднелся мыс Серпа и Молота. Вершина горы четко рисовалась на зеленоватом небосводе. Только ее подошву скрывала подозрительная белая полоса. Чтобы получше рассмотреть ее, вооружился биноклем. Вдруг резкий порыв ветра ударил мне в глаза. Он кипятком ожег лицо, вырвал несколько искр из трубки, взвизгнул, точно испытав удовольствие от своей проказы, и стих. На ледяной равнине кое-где закрутились маленькие снежные вихри, но и они скоро исчезли. Минут двадцать стояла полная тишина.
Я услышал, как проснувшийся Сергей разжег примус. Несколько собак, поднявшись с належанных мест, покрутились на одном месте и легли спиной к северо-востоку. Там местами опять закрутилась поземка. Вскоре выросло несколько снежных вихрей. Очередной шквал ветра заставил меня отвернуть лицо. В воздух взметнулся снег. Точно в испуге, вокруг лагеря засуетились сухие, как песок, снежные кристаллы.
Шквалы ветра налетали все чаще и чаще. Мыс Серпа и Молота выше и выше занавешивала белая мгла. Начинался снежный шторм. Он должен был ударить нам прямо в лоб…
Вернувшись в палатку, я рассказал Журавлеву о постигшем его несчастье… Кто любит детей, тот поймет его горе, а кто знает настоящую дружбу, почувствует мою боль за товарища…
Ветер усиливался. Его свист уже переходил в сплошной печальный вой. В другое время я бы не снялся с бивуака. Сейчас же надо было итти. Я вылез из палатки, быстро заложил обе упряжки и закрепил на санях груз. Оставалось снять палатку и свернуть постели.
Журавлев неподвижно сидел над примусом. По суровому лицу охотника одна за другой катились слезы. Широкие плечи сгорбились, словно придавленные горем. Казалось, не позови его, он так здесь и останется.
— Пойдем, Сергей!
— Как пойдем? Куда? — очнувшись, переопросил Журавлев.
— Пойдем вперед. Всегда надо итти вперед. Это наш долг!
Я потушил примус, собрал постели и снял палатку. Журавлев машинально надел поданный мной совик. Моя упряжка тронулась навстречу шторму. Следом рванулись собаки охотника. Вместе с нами пошло и горе.