(Из памятной книжки)

1

...Прошлым летом Анна Петровна Иванова, земская акушерка, поехала погостить и поотдохнуть недели две у своей старухи матери, жившей в соседней губернии, и, несмотря на то, что она ехала действительно «отдыхать» и что она действительно «устала», устала не только от практики, но и вообще от беспрерывных хлопот, которых у нее было всегда великое множество, все-таки она не утерпела, чтобы не взять с собой не только необходимых для ее дела инструментов, но прихватила еще и книжек «для народного чтения», лечебников, календарей, даже кое-чего из детской одежды. «Может, понадобится» и «может, случится», — без таких предположений она не жила на свете, кажется, ни одной минуты.

Эту простую, сердечную заботу, которую постоянно искали ее внимательные глаза, ощутил в ней даже простой мужик, тот самый извозчик, который ее вез и с которым она крепко торговалась, прежде чем наняла.

— Сердцем-то горяча, а душа у нее добрая! — сразу понял он, глянув на ее очень и очень простое лицо, и даже «книжка подмышкой», а также и то, что она была «стриженая», даже и этого признака неблагонадежного человека ямщик не поставил ей во грех.

Хотя мужикам и не была известна полностью вся эта обширная поэма о «стриженых» и долгогривых, все-таки и до них, чрез местную пиджачную интеллигенцию, дошли кое-какие сведения о том, по каким именно признакам можно различать врагов от радетелей. Но опыт жизни с этими долгогривыми и стрижеными, то есть самое тщательное, почти следственное изучение их дел и поступков, частенько-таки убеждал следователей (всегда беспощадно строгих), что и в тех и в других, и в долгогривых и в стриженых, иной раз также «случаются» добрые люди, жалостливые сердца, благодаря чему строгие следователи в конце концов и додумались до простого, всегда свойственного простому человеку вывода: «Надо разбирать и судить, глядя по человеку». Так вот и извозчик, наученный опытом, сразу расчухал, что «стриженая» Анна Петровна — человек хороший, простой, из тех людей, у которых совесть чистая, душа детская, а сердце горячее, и только потому не стал долго торговаться и повез ее «задешево».

Двух верст они не отъехали от постоялого двора, где акушерка переменила лошадей, а уж между ними шел самый настоящий, одинаково важный для них обоих, разговор. И ямщик чувствовал, что разговор именно и ей, стриженой-то, так же существенно важен, как и ему, длиннобородому.

— Уж непременно вы жен-то своих тираните! — убежденно и с непритворным огорчением говорила Анна Петровна. — Знаю я это, довольно видела!

— Нет, не бьем мы баб! — с искренним волнением в голосе протестовал извозчик, сидя уже полуоборотом к Анне Петровне. — Это уж горе бьет, несчастье, с кем не бывает? Не токма бить, а даже и оставить их дома из-за заработка, и то не хотим! Упираемся идти в отход всячески, и уж из всех сил дом бережем! У нас этого нет, чтобы на фабрику уйти, пока бог хранит. А трудно! И бабам трудно и мужикам невмоготу… Нету, барышня, не бьем, почитаем!.. В наших местах бабы-то не то летом всякую полевую работу справляют, а и всю зиму за станом сидят, да не то день, а и ночь! Наших баб нельзя не почитать! Почитаем, верно тебе говорю, а невмоготу жить стало! Арендуем земли по тридцать рублей под лен… Нельзя без денег обойтись, то и дело: «отдай, отдай!» Сама знаешь! В прежнее время прямо возили в город в первые руки, и цена была хорошая, а теперича господь наслал на нас саранчу — «скупщиков»!.. Так и шмыгают по всей округе. Запутали всех в долги, цену сбили — беда!.. Да и земля-то не родит, исчахла, дай бог сам-два, а коли сам-три, так и не знаем, как бога благодарить! А всё крепимся, всё к дому жмемся, не хотим оторваться или, сохрани господи, баб наших пустить в отход! Не дай этого господи!

— Разве никто из помещиков не продает здесь земли?

— Сколько угодно земель продается, да поди-ко укупи!

— Как? — заговорило в Анне Петровне ретивое. — А Крестьянский банк? Ведь у вас есть Крестьянский банк в губернии? Отчего вы не покупаете?

— И банк у нас есть, и это мы очень прекрасно знаем, а поди-ко укупи из банка-то!

— Что ты это говоришь? Там люди хорошие, понимают вашу нужду. Я знаю, у нас в губернии Иван Федорович такой хороший! Все сделает мужикам. Отчего же вы не согласитесь, не выберете кого-нибудь? Как так? вам дают деньги на покупку земли, а вы не сообразите, как купить?

— И соображали, матушка ты моя, и выбирали, а все толку нет! И банк есть, и земля есть, и мужик есть, которому земля нужна, всё есть! И все бы хорошо, да замешался между нами тремя жадный человек, такой же наш брат мужик, как волк, и все на свою, сторону норовил обернуть, и банк и землю.

— Кто же он, подлец этакой? — совсем рассердилась Анна Петровна.

— Много их, не один и не два, а тьма! Сама ты посуди, ведь не все мужики равны по карману-то. Есть ведь и у нас, у лапотников, мужики с толстою мошной, след ли ему в компании с нами, с беднотой, идти, когда у него есть своя компания? Их меньше нас, да денег у них больше, купят для своей компании, каждый помещиком станет, нам же в аренду будет отдавать, да еще чище помещика сдерет!

— Так ведь вас больше! — горячилась Анна Петровна. — Отчего же вы не сговоритесь и сами от себя не пошлете депутата?

— Сговаривались и депутатов посылали, да вот как у нас вышло-то: продавала одна барыня имение, и мы послали старосту. Чего выбирать, коли он и так выбран? И пошел он туда, прямо сказать, за все общество хлопотать, да враг-то силен! Деньги теперь мутят нашего брата, денег нам надо! Вот ведь порча какая пошла! Вот и наш староста пошел к барыне-то, сказал ей все, что было велено, а та сейчас согласилась, даже обрадовалась, что мужикам, да на грех послала его к управляющему. А управляющий-то, мало что на мужицкую цену не согласен, уж имел своего покупателя купца, жоха настоящего. Купцу-то надо было лес изводить, денег он за имение давал больше, чем мужики, и взятку управляющему дал хорошую. Вот управляющий-то и говорит: «Хоть барыня и рада продать вам, мужикам, но у меня семейство, меня тоже надо пожалеть, а мне купец три тысячи награды дает. Бери и ты от меня триста рублей, откажись и ступай с богом, есть и другие места! А не согласишься, я уж сумею барыню разговорить».

— Взял? — вспыхнув, воскликнула Анна Петровна.

— Взял! взял, чортова кукла! взял! Утаил от нас, сказал: «Уж продана!» Взял, анафема!

— Ах он! Ах! — вне себя от волнения восклицала Анна Петровна, стуча дождевым зонтиком в дно телеги и тем заглушая эпитеты, которыми она, по всей вероятности, награждала негодного мужичонку. Нельзя было расслышать этих эпитетов также и ямщику, потому что и сам он также находился в волнении и не мог прекратить своего рассказа громким, напряженным голосом:

— Взял, пострел! Продал, изменник! Да на эти же иудины деньги и еще раз перепродал нас же, анафема!

Лицо Анны Петровны стало совсем больное; она хотела что-то спросить и вдруг закашлялась, схватилась за грудь, но глазами и рукой давала ямщику знать, чтобы он продолжал. Долго она откашливалась, приходила в себя, и долго ямщик повествовал о новой измене недобрых людей против бедного крестьянства.

— И перепродал-то как: в компанию тихомолком с прочими плутами вступил, не задумался ни единой минуты! Вот ты гляди теперича округ себя: видишь (ямщик показывал кнутом), вон виднеется деревня Язева, а вон — Солнцево… Видела? Обернись-ко боком-то, погляди, — эво будет тебе деревня Чеботарева, а глянь за спину и Шишкину деревню приметишь… Так и идут округом целых двадцать пять деревень, вот в этот, в левый бок, да-алеко их и много в левый-то бок, покуда до Язева-то опять добежишь. Тут в округе-то и наша деревня Осиновая… И все-то, родная ты моя, двадцать-то пять деревень, как мухи облепили богатейшее имение господское, графское. Все мы у него арендовали, и всем нам без него житья бы не было, и что управляющий хотел, то и брали с нас. Тридцать рублей десятина под лен! Чего уж! И вдруг пошел слух: продает барин имение это. Побежала весть по всей округе, надоумили добрые люди опять о Крестьянском банке. «Беспременно нам эту землю надобно купить! Купят кулачье — шкуру сдерут!..» Идет забота по всей линии, из деревни в деревню, — а как все двадцать пять согласить? Кому доверить? Пробовали доверять, сама видела, что вышло? И одну-то, и ту доверенный надул!.. Галдеть галдим, а толку нет, а время идет, того и гляди кулацкие когти вопьются… Однакоже прошел слух — были какие-то мужики у самого у барина, решились, сходили к нему, рассказали свое житье-бытье… «Что ж, — говорит барин, — я не прочь. Мужикам-то, говорит, для меня еще приятнее. Пусть добром меня поминают. Пришлите трех-четырех человек!..» А как нам трех-четырех выбрать из двадцати-то пяти обществ? И половины-то друг дружку хорошенько не знаем! Надумали от каждой деревни по два человека, чтоб один другого подправлял когда надо. «Нет, — говорит барин, — этак я не могу, я не привык… Говорить с полсотней народу не могу! Созывайте волостной сход, выбирайте старшину доверенным, — ведь целою волостью выбираете старшину-то?..» А ведь и впрямь, думаем, так. Пошло по округе, собрали в четырех волостях сходки, выбрали четырех старшин: «Делайте, ребята! Постойте за мир крещеный!» Богу помолились, отправили. Пошло дело в ход. Согласен барин. В город надо ехать. Стали наши депутаты шнырять, шмыгать то в город, то из города. То вместе съедутся, то разъедутся, по неделям их нет… «Что же, как?..» — «Погодите, ребята! Надо разузнать, что банк даст, барин цену поднял эво какую!» Пошел слух — цену барин просит огрома-адную!.. Батюшка ходит по приходу, тоже поговаривает словно ненароком: «Свяжетесь, говорит, с банком, не развяжетесь!.. И детям закаетесь на банк надеяться! Коли недоимку не платишь, и то имущество продают, а как еще долгу тысяч шестьдесят на шею навалите да не заплатите, разве помирволят? И старое-то, что было, продадут, а новое и так отнимут… И деньги-то, какие дадите, тоже пропадут…» И даже из газеты нам читал, как банк рушит хозяйства… Что такое? — думаем. — Зачем же эдакой неприятный банк уделан? Будто бы ведь для хорошего, так мы понимаем, а тут вот и батюшка пужает. «Рады, говорит, что где-то деньги дают, так обеими руками и хватаетесь. А потом кулаком слезы утирать станете!» И депутаты-то наши тоже на батюшку стали кивать: «Недаром, мол, отец Федосей скорбит! Да и барин не снисходит!» И стала брать нас оторопь, р о дная ты моя! Потому стращать — стращают, а сами депутаты ни дня, ни ночи покою не знают, — шмыгают и в город, и к батюшке, и к барину. «Не мутят ли, мол, и тут чего-нибудь?..» Пошло по всей линии сомнение, стали было думать, как разузнать? Ан, родная ты моя, третьего дня, вот как мы с тобой едем, так трое суток назад, стало быть, в среду, вся ихняя язва-то и открылась! Прикатил купец Камилавкин из города в волость, да прикатил-то, может, получасом раньше, чем живорезы-то наши собрались, да и отрапортовал: «Имение уж, говорит, куплено у барина, только купили его не всеми деревнями, а конпанией, товариществом. Ваши депутаты да прочие, у кого деньжонки есть, вот это и есть товарищи!» И наш изменник в той же компании! «А я, — говорит купец-то, — лес у них, у компаньонов, за десять тысяч приторговал! Эти деньги пойдут барину в задаток… Теперича вот приехал поглядеть лесок, денька чрез три-четыре и денежки отдам, а в скорости и опять приеду лес рубить, вас в работники нанимать!» Ка-ак зарезал нас купец этими словами! Пришибло нас всех по всей округе! И ведь всё нашим именем орудовали. «Бедные, говорят, мужички, цена велика, сбавьте, ваше сиятельство!» И ведь сбавил! Поверил! Потом пришли к барину, отказались от мирской покупки: «Не одолеть, говорят, нашим мужикам! Уступите, говорят, ваше сиятельство, товариществу; мы, мол, тоже крестьяне, всё своего брата поддержим!» Да и предали нас на съедение!.. Вот, родная, племя-то чортово какое развелось!..

У извозчика выступили слезы на глазах. Анна Петровна была в полном изнеможении.

— Когда был купец? — бессильным шопотом спросила она.

— Третьего дня, родная, третьего дня!

— А может быть, задаток и не отдан еще?

— Задаток-то, пожалуй, и не отдан, да чего сделаешь теперича? Уж лес продали!

Минута была роковая в жизни двадцати пяти деревень. Одна эта минута — и надежды сотен людей облегчить свое изнурительное существование должны замереть в них навсегда; перед ними и перед их подрастающим поколением ничего иного уж не будет, кроме безысходной тяготы неблагодарного, изнурительного труда. Что бы мы, читатель, сделали с вами в такую роковую минуту? Разве мужики не рассказывали нам, при наших случайных встречах с ними, чего-нибудь подобного? Много мы ощущаем страдания, много ворчим, клянем всех и вся, ропщем на себя, на Бисмарка, на Европу, даже в конце концов додумываемся до мысли о самоубийстве, всякий раз, когда нас потрясет какая-нибудь ошеломляющая бессмыслица нашей жизни, но и только! Не такова была Анна Петровна.

— Но задаток, может быть, еще не отдан? — трепещущим голосом повторила она, как бы про себя. Щеки ее зарделись лихорадочным румянцем, и, не дожидаясь ответа ямщика, она решительно сказала ему: — Вези меня к барину! Слышишь? Далеко он живет?

Ямщик остолбенел и глядел на Анну Петровну со слезами на глазах и с открытым ртом.

— Слышишь? Далеко ли живет барин? Где усадьба?

Анна Петровна стала теребить его за плечо, опять стучала зонтиком, и через несколько секунд столбняка, ямщик сразу пришел в неописанное волнение.

— Поедешь? — дергая и уже настегивая лошадь и задыхаясь от волнения, с испугом и радостью прогудел он глухим голосом:- Скажешь?.. А мо… а может… Бо-бог?

И он драл и гнал лошаденку.

— Вези прямо к барину! Если не дан задаток, можно все поправить! Надо рассказать?

— Скажи, родная, скажи!..

И драл и драл клячу.

Кое-как, во время этого неистовства над клячей, Анна Петровна узнала, что до усадьбы восемь верст в сторону от ближайшей деревни, до которой оставалось версты три. Она сообразила, что на этой кляче ямщик ее не домчит, объяснила отуманенному огромным значением роковой минуты ямщику, чтоб он прямо мчал в тот двор деревни, где есть свежие лошади, и что она там умоется и оденется, потому что пыль уже густым слоем лежала на ее лице и одежде.

— Что, ребята, не проезжали депутаты к барину? — орал ямщик, несясь по деревне, до которой, наконец, доехали.

— He! — орали ребята.

— Слава тебе, царица небесная! Не проезжали! Запрягай скорей! Едет барышня к барину! Всю правду скажет!

Мигом была запряжена другая телега, мигом умылась, оделась, причесалась Анна Петровна и, в компании с старым ямщиком, который присел на облучок, помчалась к барину. Анна Петровна и сама бы не могла рассказать, каким образом она добралась до владельца богатого имения; таких мелочей она даже и не помнила и только замерла сердцем, когда, наконец, увидела барина и должна была спросить его:

— Вы… получили задаток за землю?

— Нет! — изумленно глядя на взволнованную женщину, коротко ответил барин. — Еще не получал. Сейчас должны быть…

Анна Петровна сразу ослабла и без приглашения опустилась, почти упала в кресло, ноги у нее подкосились.

— Вас обманули… Вам говорили: «крестьяне не могут купить, бедны!..» Сбили цену!.. Крестьяне могут, могут! Вас обманули!

Владелец не успел даже и сообразить еще, в чем дело, как Анна Петровна уже с необычайным волнением, со всею непритворною искренностью огорченного сердца, заражая слушателя своим гневом против кулацкой подлости, наглости, обмана, торопливо и спешно рассказала ему всю предательскую историю. История изумила владельца. Кулацкая гнусность оскорбила его. И он, не сообразив и не подумав, кто всё это ему сказал, и кто пред ним сидит, и почему эта «стриженая» вмешалась в его и крестьянские дела, а единственно только из ненависти к злу, которою заразила его чистосердечнейшая мольба Анны Петровны, с искренним негодованием произнес:

— Ах, негодяи! Ах, Колупаевы! Надо сейчас дать знать в банк!

— Я поеду сама! Я скажу! Я сама сейчас!

— Но как же так?

— Я скажу! Вы только прогоните этих обманщиков! Прогоните и приезжайте!

Широкий ямской тарантас на лучшей тройке с лучшего постоялого двора, весь битком набитый «конпаньонами», товарищами, во всю мочь мчался к имению того самого барина, откуда уже выехала Анна Петровна. Веселы и шумно-разговорчивы были эти новые образчики будущих рабовладельцев, и сияли их лохматые лица так же ярко, как и красные рубахи.

— Вот и наш Иуда-предатель! — возопил старый ямщик, когда мимо телеги, на которой ехала Анна Петровна, промчалась эта кулацкая орда. — Вон он ноги свесил наружу, бороденкой трясет, дьявол!

Орда выпучилась проницательными взорами на этих проезжих, удивилась радостному тону мужика, который заклеймил изменника, и промчалась, умчав с собой звуки еще нескольких недобрых слов:

— Прозевали!

Эти неприветливые слова гаркнули им все мужики, облепившие телегу, на которой ехала Анна Петровна. Кроме старого ямщика, на эту телегу уселось с краев еще человека четыре крестьян, все без шапок, все босиком и все в радостном возбуждении.

Среди их радостного галдения не замолкал и радостный голос Анны Петровны, прерываемый иногда кашлем.

* * *

Скоро голос этот слышался уже в комнате председателя Крестьянского банка, слышался и в канцелярии, и везде сердечность каждого слова, сказанного Анной Петровной, была как бы знаком того, чтобы на эти слова сходились люди с таким же простым, но деятельным сердцем, какое слышалось даже в тоне речи Анны Петровны. Не расспрашивали ее, кто она такая, но прямо чувствовали, что дело, о котором идет речь, возмутительное и нельзя допустить, чтобы оно было выполнено. Искреннее сочувствие выказал председатель, заскорбел и бывший в присутствии «хороший человек», хотя и посторонний банку, какой-то Николай Петрович; и его, постороннего, взяло за живое, и еще Андреян Егорович пришел из канцелярии, и тот «вышел из себя», и таким образом дело пошло в ход.

— Да мы на моих лошадях поедем, — сказал Николай Петрович, обрадовавшись, что он неожиданно «ожил», хотя, конечно, пять минут назад и подозревать не мог, что его умчит по каким-то делам какая-то Анна Петровна. — Я их знаю, этих мужиков! — радостно говорил он, чувствуя, что «положительно» следует действовать.

— Чего же вы смотрели?

— Так ведь…

И сначала едут Николай Петрович с Анной Петровной, берут на подмогу старого ямщика, переезжают с ним из деревни в деревню, объявляют об обмане. А потом, вместе с владельцем, едет уж и чиновник Крестьянского банка, оба они составляют в каждой деревне особые приговоры, и дело принимает законный ход. Убедившись, что дело кончилось благополучно, Анна Петровна опять нанимает старого ямщика, садится в его телегу, кладет туда сумочку, связку книг и продолжает путь к матушке.

А скоро в газетах появляется известие, что «в такой-то губернии, в такой-то волости, 25 деревень всем миром, без всякого изъятия хотя бы одного из его членов, купили у графа Н. до трех тысяч десятин земли, с быстротой и точностью разделили ее, сразу ожили, подняли свое хозяйство и на нескольких десятках десятин земли, которая осталась от общего передела, вздумали устроить мирскую сыроварню».

Но прежде, нежели в газетах появилось это известие, становой пристав Буцефалов, жених дочери отца Феодосия, покинул свою невесту и предпочел вступить в брак с купчихой Коробейниковой.

2

Животворные последствия горячего порыва чуткого сердца Анны Петровны оказались также животворными и не в одной Семеновке, где внукам и правнукам завещано вечно поминать на каждой молитве Анну Петровну за здравие. Животворное значение получила сущность этого порыва и в среде людей совершенно иного положения, людей, бедствующих не от материального изнурения, а от изнурения и истощения нравственной, духовной жизни. Произошло это второе оживотворение так же неожиданно и случайно, как и первое. Анна Петровна, уезжая к матери «отдохнуть», не думала не гадала, что ей по пути предстоит осчастливить семеновцев. Не думал и не гадал податной инспектор Гаврилов, отправляясь после театра в «Малый Ярославец» с единственною целью «хорошенько подзакусить», что и ему придется кого-то оживотворить рассказом о подвиге Анны Петровны, которой он даже и не знал, о которой только слышал что-то, а что слышал, давно позабыл.

Первая «неожиданность», совратившая Гаврилова с истинного пути «к буфету», была неожиданная встреча старых товарищей, людей, которые не видели друг друга не менее двадцати лет и совершенно случайно сошлись после театра в «Малом Ярославце». Казалось бы, что после такой продолжительной разлуки встреча должна быть радостная, задушевная и беседа оживленная, но вышло не так; встретились задушевно и радостно, но оживленной беседы не состоялось, и это — вторая неожиданность для податного инспектора, а из нее и произошло все последующее…

Все эти собеседники давно не помышляли о прошлом, утратив в своем сознании все его значение и смысл и находясь только под впечатлением настоящего. «Настоящее», казалось им, всеми способами стремится к тому, чтобы стереть с лица земли людей ихнего поколения, и, думая так, они имели на то весьма существенные основания.

С половины шестидесятых и все семидесятые годы все эти старые товарищи были очень близки друг к другу. Почти все они были большею частью в Петербурге, а если и разъезжались по разным концам России, то все-таки ни на минуту не теряли между собою взаимной связи. У всего тогдашнего молодого поколения было большое и действительно общее дело. Составитель учебника для сельской школы, копошась над этою новою и трудною работой в холодной, нетопленной каморке на Петербургской стороне, не мог ограничиваться только изложением своего предмета, арифметическую задачу нельзя было без всяких изменений перепечатать из гимназического учебника в народный. «Локомотив, который пробегает в час столько-то верст», надо было заменить телегой, на которой Ермолай вез хлеб на мельницу, следовательно, надобно было много думать об общем строе народной жизни.

Точно такими же целями руководствовался и не такой, повидимому, малый работник общего дела, как составитель учебника арифметики для народной школы, а и такой крупный деятель, как председатель губернской управы. Он отстаивал крупные, основные вопросы: реформы налогов, земельное управление, кредит, деревенское самоуправление, сход, суд, и во всем этом лежало одно ито же основное начало, проникавшее все частности земского дела и все их объединявшее, именно начало обновления жизни, обезличенной бурмистрами, самостоятельным старанием народных масс о собственном и взаимном благополучии. Дела большого, а главное, общего было много как для маленького человека, так и для большого.

Но идея не успела даже и начать осуществляться на деле, как угрюмая, сердитая старина стала ему поперек. С успехом, совершенно непропорционально громадным сравнительно с успехом дела составителя учебника, дела земца, эта старина с первых же дней реформы направила всю свою стихийную силу на то, чтобы не дать ходу молодым побегам жизни. Самые неистовые, явные хищничества, земельные, банковые, железнодорожные, торжественно, безбоязненно, победоносно предъявляют себя молодому поколению ежедневно, в течение многих и многих лет. И в то же время корреспонденция сельского учителя, направленная против сельского хищника, губила этого корреспондента и нимало не вредила хищнику. Немудрено, что такое продолжительное несоответствие добрых и злых течений в нашей жизни разрешалось тою ужаснейшею истерикой, которая надолго пришибла сплошь все русское общество. Люди, по тем или иным причинам устоявшие или устранившиеся от истерической эпидемии, стали понемногу разъединяться друг от друга, стали подумывать чаще, чем прежде, «о хлебе» и о тихом пристанище.

Вот, по всем этим основаниям, понемногу разъединялись друг от друга и те «старые товарищи», которые спустя долгие годы встретились неожиданно в «Малом Ярославце». Все они уже большею частью служили, но старались выбирать такие места, где им не скажут примерно следующего: «Ваш доклад написан прекрасно. Но поставьте, пожалуйста, частицу не там, где у вас сказано в утвердительном смысле, и тогда будет именно так, как следует». Предпочитали они поэтому такого рода места, где не требовалось ни мнений, ни убеждений служащего, а платились деньги только за механический труд: банк, счетное отделение в железнодорожном управлении, статистический комитет, словом, такие места, где главную роль играют счеты, записывание цифр и возможность совершенно свободно размышлять о том, что из этих цифр вышло, хотя размышлять и молча. Что ж? молча можно с полным беспристрастием и неустрашимостью раскритиковать или разоблачить какую-нибудь плутоватую цифру и, благодаря этому, можно не продавать за чечевичную похлебку своих взглядов и убеждений. И точно, если даже теперь, при полном, повидимому, разъединении старых товарищей, забредет к кому-нибудь из них письмо, также от какого-нибудь старого товарища, но во сто раз более, чем они, несчастного, все они не отложат в дальний ящик дела о помощи, или хлопот по иным его просьбам, и сделают все, что нужно, все, что возможно в их положении.

Но с годами и эта возможность хоть немного «ожить» в каком-нибудь сочувственном деле стала все более и более уменьшаться, и то, что в них осталось истинно хорошего, непроданного за хлеб и неизменного, все это большею частью практиковалось только в узких пределах собственной семьи. Семьи их, большею частью сложившиеся уже не в молодых годах, после многочисленных и трудных испытаний, передряг, страданий, в большинстве случаев возникали из искренно сознанной привязанности, сознательной любви, которая и береглась ими свято и нерушимо. Такие семьи тщательно берегут личную самостоятельность друг друга, берегут чуткую совесть своих детей и, конечно, тревожатся об их участи.

Вот почему те из случайно встретившихся старых товарищей, кому бог дал устроить, наконец, себе «тихое пристанище» как в заработке, так и в семье и которые по совести решили, что теперь единственное и существенное их дело — «семья» и «дети», — первым делом, при их случайной встрече, конечно, прежде всего хотели бы говорить о семье, о детях. Но их прошлое само собой заградило путь к этой искреннейшей беседе: с полнейшей ясностью оно напоминало им о том, «какие они были», оно напоминало об этом их внешностию (сединой, а то в лысиной), их теперешним положением, удовольствием жить в «тихом пристанище». Припомнив те прекрасные дни «юности», которые им было радостно вспомнить, вся последующая жизнь припомнилась им лишь в тяжких воспоминаниях, вызывала в их памяти гораздо больше черного, чем белого, и вот почему шумный разговор собеседников, неизбежный вообще при случайных встречах старых знакомых, на этот раз не мог быть оживленным и не сулил этого оживления в дальнейшей беседе.

* * *

К счастью их, неожиданно нашлась было весьма благодарная тема для общего разговора; некоторые из этих старых товарищей, а ныне податных инспекторов, чиновников при Крестьянских банках, служащих в железнодорожных управлениях и т. д., пользуясь отпуском в Петербург, не преминули побывать и в театре, видели драму «Иванов», и так как о ней много говорили, то они нашли возможным по поводу нее коснуться вообще состояния «современного общества». Не растревоживая, таким образом, личных воспоминаний своего прошлого, они получили возможность высказать то, что в своих банках и управлениях они молча думали о настоящем.

И первое время разговор на эту тему как будто бы и действительно оживился.

— Ловко он схватил все это безобразие! Отлично!

— Живо, верно, чудесно! — слышалось с разных сторон.

А железнодорожный служащий, по фамилии Усачов, немного уже охмелевший, задумал было придать разговору шутливое направление и тоном легкой насмешки сказал через весь стол растолстевшему статистику Кондратьеву:

— А? Михаил Петров? А? Брат? До чего мы дожили-то? Михаил Петров? Слышишь, что ль?

— Слышу, слышу! — отвечал ему Кондратьев, — что такое? до чего дожили?

— «Давай с тобой кувыркаться!» Помнишь, в первом действии?

— Что-о-о? — в недоумении отозвался было и податный инспектор Гаврилов, больше всех поседевший, но меньше всех прикасавшийся к стакану. — Кто? Что?

— Умнейшая, братец ты мой, женщина! — иронизируя и соболезнуя, продолжал Усачов. — Женщина, которая из-за убеждения — понимаешь ли? — из-за известных целей, конечно высших, переменила веру, бросила семью, состояние, пошла за человеком принципа. И теперь, в наши времена, до того все это в ней иссякло, что она этому самому Иванову, мужу, предлагает иногда от скуки кувыркаться! «Вели принести сена и давай с тобой кувыркаться!» А? Это Сарра-то, которая шла на подвиг! И ведь когда ей в голову-то пришло? Ведь перед смертью, ведь она умирала уже! Каков успех-то? А ну-ко и мы с тобой так-то… помрем «кувырком»? Ведь доживают люди? Почему ж мы-то? Разве наша жизнь умнее?

Но шутливая речь Усачова не имела успеха. Растолстевший статистик омрачил ее и тоном речи и самой речью.

— Нет, друг любезный! — сказал довольно сурово Михаил Петрович Усачову. — Дожили, действительно дожили до такого безобразия, какое представлено в драме «Иванов», это верно! но какие-такие люди дожили до такого состояния — этого я, кажется, не понимаю; я даже вот что тебе скажу: объяснять причины такого бессмысленного существования известной части общества тем, что некоторые из этих страдальцев погибают от слишком напряженной общественной деятельности, — это значит с больной головы валить на здоровую!

— Это, брат Михайло, верно! — все более и более обмягчаясь благодаря постоянно пополняемому стакану, уже почти лепетал Усачов. — Верно, Миша! Не присваивай чужого имущества!

— Погиб и развалился вдребезги, превратился в прах от слишком напряженной деятельности! — уже с некоторым негодованием в голосе продолжал Михаил Петрович. — Слишком страстно предался, видите ли, устройству школ каких-то, вероятно ссудо-сберегательных товариществ, словом, изорвался в любви к ближнему до того, что, будучи земским гласным, не может ехать в собрание, а предпочитает отдохнуть от своих ужаснейших разочарований все-таки при ней. И ведь читает советы: не женитесь на женщинах с убеждением, не суйтесь в реформы, все это прах, все это доводит до бессмысленного состояния. И газеты то же твердят: «Самопожертвование довело до бессмыслицы!»

— И ведь всего только «год тому назад» Иванов был «поглощен» кипучей деятельностью![54] — с тонкой насмешкой проговорил «служащий в Крестьянском банке», все время неразговорчивый, но не скучный и внимательный слушатель.

— Да! — рассердился уже совсем Михаил Петрович. — «Я, — говорил Иванов, — год тому назад был необыкновенно оживлен деятельностью».[55] А Сарра считает не год назад, а три года. «Три года назад, говорит, он был совсем другой!»… Числа-то даже перезабыли!

И вслед за тем началась скучная и томительная речь и именно об этих безобразиях жизни. Оживленная беседа положительно не удавалась, чему немало способствовал «служащий в Крестьянском банке», неожиданно перенесший разговор о современном обществе в такую таинственную область, что даже и скучные разговоры иссякли, замерли, и слушатели были почти окончательно помрачены.

— Жизнь этих людей, — глубокомысленно проговорил он, соображая о чем-то важном, — это не жизнь! Это… гипноз!

Этих страшных слов было совершенно достаточно для того, чтобы даже Усачов окончательно замолк и забыл про то, что надо доливать стакан. Но оратор, убедившись, что все общество находится в столбняке, нашел этот момент весьма удобным для того, чтобы прочитать сотоварищам целую лекцию о гипнотизме, тянувшуюся не менее как полтора часа. Пересказывая все, что происходило на этом товарищеском вечере, я никак не могу пропустить и этой длиннейшей лекции, но постараюсь пересказать ее в самом кратком виде.

Прежде всего он обратил общее внимание на свойство и качество гипнотического сна.

— Такой ли это сон, каким спит дворник Егор, сидя зимой у ворот? Всякому известно, что не только приказание или «внушение»: «Егор, отвори!» — не действует на Егора, спящего у ворот, но что если и палкой его потолкать, и даже за воротник шубы потрясти довольно энергически, да притом же непристойно повторять во всеуслышание всей улицы: «Егор, отвори!» — и то Егор не послушает этих внушений и будет спать до тех пор, покуда не будет приподнят за тот же воротник усилиями обеих рук вопиющего к нему человека. Не так спит субъект загипнотизированный. Он засыпает не по требованию всего организма, не исключая и желающего отдохнуть сознания, а именно только одним сознанием. Желая довести человека до гипнотического сна, стараются удалить из всего многосложного механизма, называемого человеком, только одного этого хозяина, повелителя над всем этим огромным хозяйством, именуемым человеческою жизнью, и действуют при этом именно так, чтобы сознательная деятельность хозяина и повелителя сошла на нуль, сосредоточилась на бессмыслице, на пустяке, от которых хозяин уходил, не понимая ее: показывают светящуюся точку, «сосредоточивают» внимание на кольце, на камне в перстне, просят ни о чем не думать, кроме предлагаемой бессмыслицы. Сознанию нечего делать с бессмыслицей, и оно уходит; тогда человеку, у которого уже нет царя в голове, говорят «спи!» — и он остается в ту же секунду вполне без малейшего сознания самого себя; но организм его вовсе не спит: он видит, слышит, ходит и делает все, что ему прикажет — уж не собственный его хозяин, царь его собственной головы, а всякий чуждый ему хозяин, всякая чужая воля и мысль; его живое бессознательное тело, его живой, но без царя в голове, организм не только воспринимает беспрекословно всевозможные, не от него идущие впечатления, но откликается даже и на неосязаемые влияния: магнит, коснувшись этого живого трупа северным полюсом, коверкает его в страшных судорогах, тогда как прикосновение южного полюса разливает во всем его организме ощущение чего-то необычайно радостного и приятного. Когда же этому рабу внешних впечатлений говорят: «проснись!» — он опять оживает «с царем в голове» и видит в стуле стул, а не преступника, теперь его нельзя заставить убить, заставить украсть, теперь он скажет: «не хочу!», «глупо!», «подло!», теперь его хозяин, царь, царствующий над всем достоянием его естества, оберегает свое право сопротивления внешним впечатлениям, отгоняет иные из них, другие берет, хранит, бережет.

— Такие-то минуты бывают и вообще в жизни человеческой, когда сознанию человека обрезаны крылья, когда хозяин божественного механизма почти бросает хозяйство, и тогда живой труп начинает жить не сознанием впечатления, а ощущением впечатлений… Люди, изображенные г. Чеховым, живут только ощущениями. Они выросли и жили именно в то время, когда сознательная жизнь все убывала и убывала…

Некоторое время вся компания находилась как бы в самом непробудном гипнотическом сне. Но когда «служащий» замолк и, находясь несколько в возбужденном состоянии, налил себе стакан вина, то сотоварищи как бы проснулись, вспомнив, что и они забыли про свои стаканы, и скоро, пробужденные от сна, шумно стали сообщать собственные свои комментарии на эту лекцию.

— Помилуйте! — вопиял кто-то, покрывая все голоса, — все снято с плеч, все! Никто ни в чем не ответствен.

— Если бы «хозяин» в моей голове жил, как подобает хозяину, принимая одно, отвергая другое, я бы боролся с тем, что мой хозяин не принимал, отвергал. В этом и жизнь!

— А теперь магнит действует: пришел к Иванову южный полюс в амазонке и развеселил, а тарелка с объедками на письменном столе рассердила и огорчила.

— А жена-то взбесила? Северный полюс! Точь-в-точь, как северный полюс судороги производит. А та, южный полюс, весела, и Иванов весел, и весел даже тогда, когда жена умирает на его же глазах!

— Всю беду валят на страстность в труде «для общества»? — почти с ожесточением уже гремел Михаил Петрович. — Это «жертвы ошибки» — жить во имя общего счастья? Можно исчахнуть от тоски, но не потерять сознания!

И затем Михаил Петрович стал рисовать картину страданий людей своего поколения. Не замедлили присоединиться к нему и другие товарищи с своими воспоминаниями, но, начав речь о том, что убеждение не гаснет в самых тяжких препятствиях, идущих ему наперерез, незаметно стали припоминать только одни препятствия. Общая картина невознаградимых страданий, вместе с тягостными картинами жизни, о которых шла речь, благодаря драме «Иванов» положительно привела всех опять в самое тяжелое душевное настроение. Стали пить мрачно, говорить злобные речи.

Вот тут-то податному инспектору и стало «невмоготу».

Показалось ему, что из речей собеседников оказывается, будто уж и свету ниоткуда не видно, тогда как он постоянно убеждался, что это не так.

И вдруг он вспомнил молву про Анну Петровну и рассказал о ней первое, что ему вспомнилось.

— Я сную по всей губернии из конца в конец, — пояснил он свой рассказ, — вижу тьму всякого народу в постоянно убеждаюсь, что плодится и множится у нас на Руси тип простого, доброго человека, который воистину любит ближнего, как самого себя. Прочитайте в газетах известие о каком-нибудь хорошем деле на пользу общую, — знайте, что без доброго человека, без Анны Петровны, дело, наверное, не обошлось. Пока — добрый, незаметный человек только еще стережет худое и мертвое дело и делает живое дело там, где придется и случится. Но придет время, живое дело потребуется в больших размерах, и «верный в малом» несомненно «и во многом будет верен». А раз у нас потихонечку множатся добрые люди, Анны Петровны, как же смеете вы, старичье вы преунылое, выть и скрежетать о вашем мучительном прошлом и лжесвидетельствовать, будто бы оно миновало, не оставив следа, и что якобы ничего не вышло? Вышло и выросло! И ничего не пропало! Вышли и выросли Анны Петровны, выросли тысячами и сотнями тысяч, а поживут они, вырастут и целые тьмы!

Осушив, вслед за этим гимном Анне Петровне, целый стакан кахетинского, чего с Гавриловым вообще не бывало, он уже не имел никакого сомнения в том, что облыселое, поседелое, отолстелое и одряхлелое «старичье», унылое и омраченное до рассказа об Анне Петровне, действительно и, так сказать, бесповоротно просияло детскою радостью, ожило и воскресло из мертвых.

Нельзя было сомневаться в этом еще и потому, что лакей гостиницы «Малый Ярославец», очень скоро после воскресения «собеседников» из мертвых, попросил этих господ немного «потишеть», так как в соседнем кабинете дамы «обижаются», и что если им угодно, то можно отвести другой кабинет, в отдаленном месте. И в другом кабинете старичье не унялось, и не могло оно уняться до белого света, потому что вся прошлая жизнь теперешнего «старичья», омраченная в последние годы непрерывным сознанием ее бесплодности, безрезультатности, пожалуй, даже причинности царящей в обществе апатии к общественному делу, — теперь эта прошлая юношеская жизнь их благодаря рассказу об Анне Петровне воскресла в их сознании с настоящим ее смыслом, дала возможность ощутить в себе в тягостную минуту жизни каплю искреннего сознания, что прошлое, хотя и утраченное, не было ошибкой, заблуждением и что оно принесло даже видимо хорошие результаты. А это большое счастье для человека, оканчивающего жизненный путь!

И действительно, после рассказа Гаврилова точно гора свалилась с плеч у всех собеседников. Вспомнилась светлая сторона трудных времен, тяжкая жизнь, согретая горячим желанием относиться к ближнему, как к самому себе, и все, что оставалось в их сердцах живого и нетленного, все вышло на белый свет и широко распахнулось.

— Дамы обижаются! — опять вопияли лакеи.

— Михайло! — гневался буфетчик, — скажи им! Что это такое?

— Не слушают, Иван Матвеевич!

Около шести часов утра на Большой Морской слышны были даже возгласы:

— Городовой!

Но в конце концов этот неожиданно сделавшийся приятным вечер никто из сотоварищей (опять разъехавшихся и разъединившихся по своим «местам»), надо думать, долго не забудет.