1
На днях, часа в три после полудня, на тротуаре Невского, близ Литейной, прихватив еще некоторую часть мостовой, столпилось довольно много народу. Глядя издали, можно было догадываться, что толпа окружила извозчика и что, по всей вероятности, около этого извозчика происходит одна из тех уличных сцен, которые, по обыкновению, начинаются и оканчиваются при непременном участии городового. Но всех, кто присоединялся к толпе и хотел «своими глазами» видеть, что там делается, прежде всего удивляло отсутствие главнейшего элемента уличной сцены, то есть именно городового. Городового не было; не было «скандала», не было пьяной или больной женщины, не было пьяного или больного, оборванного рабочего, подмастерья, которых бы отправляли в участок или в больницу. Неподвижно стояли новые извозчичьи дрожки, неподвижно сидел извозчик и неподвижно стояла молчаливая толпа. Это молчание и в то же время очевидное внимание толпы к чему-то такому, что с первого взгляда не было возможности понять, становили несведущего зрителя в некоторое недоумение, тем большее, что фигура извозчика, тощая от тощих деревенских кормов, и в особенности его лицо, хотя и молодое, безбородое, но уже достаточно истощенное теми же кормами, носило, кроме того, ясный отпечаток несомненной тоски, несомненного угнетения духа.
Достаточно было только оглядеть эту молчаливую толпу и эту удручающую фигуру извозчика, чтобы тотчас же обратиться с расспросами к ближайшему соседу:
— Что тут такое? Зачем народ собрался?
Не сейчас, однако, ответил сосед. Видно было, что толпа только обдумывала и всматривалась в то, что ее интересовало, не решаясь приступить к гласному выражению суждений.
— Инструмент новый объявился! — наконец промолвил, как бы нехотя, кто-то из «простых» и замолчал.
— Аппарат против извозчиков изобретен! — уже гораздо смелей, бойчей и громче провозгласил другой человек, также из простых.
— Против… извозчиков? — оживленно и даже визгливо воскликнул третий зритель.
— Единственно во вред извозчику изобретено! Теперь вот он (объяснитель показал рукой на извозчика, который от этого жеста как будто еще более съежился и оробел), — теперь он ни единой копейки не может от хозяина утаить!
— Эво, ребята, он, железный-то дьявол! — пояснил еще новый посторонний наблюдатель.
— Где он, чорт-то?
— Да вон на левом крыле-то! Круглый, черный.
На левом крыле дрожек действительно оказался «аппарат»; круглый, как большие круглые столовые часы, окрашенный в черную краску. Он был приделан так, что как бы глядел на извозчика из-под его локтя, и стоило только взглянуть одновременно на аппарат и на извозчика, чтобы совершенно ясно понять, отчего и извозчик, как говорится, был «как в воду опущен». Он ясно ощущал, что этот железный дьявол не спускает с него своих мертвых, но постоянно недоброжелательных глаз ни на единую минуту; он каждое мгновение подкарауливает «из-под локтя» каждый шаг извозчика; каждую минуту и каждому прохожему человеку, а в настоящее время большой толпе народа, он, «железный», свидетельствует, что извозчика караулят, что его стерегут, чтобы он не плутовал. Кто только поглядит на «железного чорта» и поймет, «в чем дело», всякий скажет: «это чтобы извозчик денег не припрятывал». Поэтому извозчик ощущал себя на своих козлах в таком же угнетенном состоянии духа, какое в былые времена испытывал преступник на позорной колеснице, которого возят по улицам, наполненным народом, для посрамления и возбуждения в нем раскаяния и который со всех сторон слышит шопот толпы: «Убил!.. Это он убил?..» И наш оробевший извозчик, несомненно, ощущал, что аппарат всякого, кто ни посмотрит на него, непременно заставит подумать: «Это чтобы извозчик не воровал! Воруют! Теперь не украдешь, брат!»
— Да, брат, — слышалось из толпы, но вовсе не враждебным тоном, — да, брат, теперь чайку-то не попьешь!
— Каждая, друг любезный, копеечка видна. Циферблат не свой брат!
— Оборудовали машинку!
— Железный, железный, а все знает, анафема!
Этот невраждебный к извозчику тон разговоров, которого он не мог не ощутить, осмелил его настолько, что он решился сказать и свое слово, но сказал он его все-таки оробевшим голосом:
— Прежде только всего и было, что «отдай два рубля в сутки». «Где хошь возьми, а отдай». Бывает, свои отдашь, а бывает, в праздник, и свои покроешь, и хозяину отдашь, и себе останется. Из чего ж бьемся-то?
Он замолк неожиданно, как бы вспомнив, что под локтем стережет его «железный» караульщик, и, обиженно кинув робкий взгляд на этого караульщика, сделался опять недвижим и уныл.
«Что уж! — говорило его унылое лицо. — Сдирай шкуру-то! Такая наша доля!»
В то же время не прекращалось и разъяснение свойств аппарата.
— То есть все начисто показывает — сколько верст проехал, сколько выручил.
— И не то еще! Сколько проехал! Сколько простоял порожнем!
— Не все и тут-то! Простоит он порожнем — одна цифра выскакивает; а ежели седока поджидал — другая.
— Да, брат, тут уж не пошлешь гостинчика в деревню! Как хозяин глянул, вся твоя совесть, во множественном числе, как на ладони!
— А ежели по цифрам недодаст, как вы думаете, господа? Может он в суд представить, инструмент-то?
— И даже вполне! И окончательно представит!
— Э-ге-ге!
— Дядя! А что аппарат-то, ежели «на чай», имеет цифру-то?
— Не дают! — с глубокой обидой отозвался извозчик, — поглядят ему в нутро и выдадут копейка в копейку! А жалованье-то по-старому. Да одежу держи сам. А из-за чего бьешься?
Наконец появился и городовой и стал «производить порядок».
— Чего стал? — прежде всего повелительно сказал он извозчику и повелительно прибавил:
— Отъезжай!
А затем «честью» обратился и к публике:
— Разойдитесь, господа, разойдитесь, прошу вас!
Преступник на позорной колеснице отъехал, снова, видимо, упав духом, потому что «железный караульщик» ожил, открыл свои неумолимые глаза и впился ими, из-под локтя, в подкарауливаемого неплательщика.
Вслед за извозчиком стала расходиться и толпа зрителей. Один из них, человек, по виду напоминавший старого камердинера, не спеша ступая по тротуару, так же не спеша толковал о том же аппарате с двумя своими сотоварищами и сумел их даже насмешить.
— Наживет-то он, хозяин-то, наживет, а сам уж ни за что на дрожках с инструментом не поедет!
— Ой? Что так?
— Ни во веки веков не поедет! Теперь он в пятом часу утра объявится в семействе, говорит жене: «заседал в комитете». Я знаю эти дела очень тонко! «Заседал, говорит, утомлен, покойной ночи, душенька». Ну жена, конечно, чует, что шампанским отдает, понимает: «соврал!», а допытаться не может. Горничной дает три целковых: «Поди, узнай у кучера, где был?» А он уж и горничной обещался шляпку подарить и кучеру пятишну дал. Ну, и мелют ей… Я это тонко знаю! А как она да вникнет в инструмент-то…
— Ну, где бабе!
— Чего? Коли ее возьмет за живое? вникнет, брат! не бес-по-кой-ся! Тонко разберет! Уж тогда, брат, узнает она, как ты «заседал»! Как увидит в инструменте — верст двенадцать, — стало быть и был на островах, в Аркадии либо в Ливадии… А как окажется простой часов в шесть, так и это плутовство сообразит… Ну-ко, скажи-ка ей тогда: «в комитете утомился, заседал!»
— Ха, ха, ха! Вот так инструмент!
— Да она ему глаза выцарапает! Вот тебе и комитет!
— Нет! Ни вовеки не поедет! Это уж верно. А что с извозчика счистит все до порошинки — это так! Это ему выгодно…
— Заседал он! Ха-ха-ха! «Я, говорит, душенька, „заседал“, утомленный сделался!»
— Ха-ха-ха!
Собеседники со смехом свернули с тротуара и стали переходить улицу.
Таким образом, «аппарат против извозчиков» был обсужден тою частью толпы, которая сохранила умение и желание вести общую беседу «на улице», именно так, как и следовало обсудить его людям «простого» звания: «выйдет ли что-нибудь „нашему-то брату“ на пользу?» Оказалось, что на пользу «нашему брату» ничего не вышло от аппарата. Аппарат отнимает доход, а не прибавляет его. Выяснено было зло этого изобретения и с другой стороны: безжалостный к работнику хозяин очень жалостлив к самому себе; без пощады подкарауливая работника на каждом шагу, сам он решительно не желает, чтоб его могли подкарауливать; в работнике, без всякого снисхождения, видит плута и без пощады стремится его уличить, сам же всячески старается спрятать как можно подальше свои плутни.
«Аппарат-то он аппарат, а совести-то в нем нет!» С этой именно точки зрения и шло обсуждение аппарата, которое можно было слышать в толпе на улице.
2
Совершенно не то и совершенно не с той точки зрения мы услышали на другой день после уличной сцены мнение, исходившее уже не из толпы, а из среды так называемой «чистой публики», и этот голос одного из ее сочленов прозвучал уже не на тротуаре, не на улице, а на столбцах «одной большой петербургской газеты».
Нельзя не быть благодарным этой газете за то, что она предоставила этому голосу из «чистой публики» прозвучать без всякого стеснения, потому что голос этот поистине может считаться «знамением нашего времени».
С неподдельной радостью какой-то искреннейший доброжелатель для всех, кто только «не извозчик», человек, несомненно принадлежащий к «чистой публике», извещал на другой день после уличной сцены всех читателей большой газеты о том величайшем счастии, которое получила вся «чистая публика» благодаря этому благодетельнейшему аппарату. Никакой иной причины для опубликования этого письма нельзя было найти, кроме самого искреннего желания обрадовать всех нас, всех, нуждающихся в извозчиках, известием, что аппарат изобретен действительно против них, и что именно вследствие этого, то есть вреда, который он наносит извозчикам, мы, «чистая публика», не можем не отнестись к этому событию с самой глубочайшей радостью.
Рассказав в подробностях конструкцию аппарата, обрадованный им обыватель повествует о нем и восхваляет его так:
«Задняя сторона аппарата утром запечатывается содержателем извозчиков посредством наложения пломбы; вечером, по вскрытии аппарата, хозяин видит, сколько всего выручено в течение дня… Вам (то есть всем нам, которых автор хочет обрадовать); нет надобности не только торговаться, но даже и разговаривать с извозчиком: доехали, посмотрели на циферблат и уплатили ту цифру, которую он показывает. В настоящее время, в особенности в дождливую погоду, или если вы с узлом, извозчик менее 20 коп. никуда не повезет, не говорю уже о разъездах из театров, со станций железных дорог. Тогда как на извозчике с аппаратом за версту, хотя бы и под проливным дождем, вы заплатите 10 коп. Забыли вы одеть калоши, — за проезд через грязную площадь или улицу вы платите пять копеек. Предложите обыкновенному (!) извозчику (!)) 5 коп. — он вас осмеет».
Я вполне уверен, что читатель только лишь в первое мгновение по прочтении этой радостной вести не найдет в ней ничего иного, кроме каких-то ничтожных слов, напечатанных петитом и написанных также каким-то «петитом-обывателем»; но если в нем осталась хотя бы только тень воспоминаний о «забытых словах» и если он под влиянием этих воспоминаний даст себе труд хотя бы одну минуту подумать над сущностью ничтожной радости обывателя, то он наверное разглядит в этой «серой капле», брызнувшей на столбцы газеты из «серой трясины серого болота»,[78] — наисущественнейший признак нашего времени, — то есть настойчивое, грубое стремление оберечь только свою личность, свои ничтожные личные надобности и желания, и освободиться от малейшей личной тяготы, налагаемой взаимными отношениями человека к человеку.
Говоря об этом «признаке времени», я характеризую его в общих чертах, как преобладающем в данную минуту в «чистой публике» всего белого света. Собственно та часть русского общества, которая не выказывает желания, чтобы с его плеч были сняты тяготы общественных обязанностей, никогда не приходила к измельчению жизненных интересов по собственному побуждению. Помимо всевозможных случайностей, имеющих в жизни и деятельности общественного деятеля немалое значение, — необходимо принять во внимание, что причины ослабления общественной мысли в значительной степени зависят и зависели от мрачных, не человеколюбивых течений европейской жизни в последние пятьдесят лет. Люди сороковых годов, так называемые «западники», получали от европейской жизни впечатления светлые, не забывавшиеся до старости и до старости оживлявшие, молодившие этих людей; мы, их потомки, получали с сороковых годов и получаем до наших дней почти исключительно самые безотрадные впечатления, угнетающие мысль, раз она идет против «царящего зла». Но нельзя было предположить, чтобы «угнетение мысли» могло выработать тип человека, который бы находил свое положение лучшим, счастливейшим против того, каким оно было прежде. Человек, жизнь которого потускнела и сузилась, не может понимать этой перемены иначе, как в смысле своего падения, иначе, как в смысле несчастия, не иметь общения с обществом, не вносить его интересов в интересы собственной жизни.
Но вот изобретается аппарат против извозчиков, и из «чистой публики» раздается радостный голос о необыкновенном облегчении всего нашего общества, и даже не от «всех прочих забот», а единственно только от извозчика и разговора с извозчиком! С искреннейшим и величайшим удовольствием на всю Россию со столбцов газеты возвещается, что обыкновенный извозчик имел дерзость осмеять седока, если бы он ему предложил пятачок за переезд по грязи через площадь; теперь же извозчик, обузданный аппаратом, не посмеет ни осмеять, ни отказаться от пятачка. «Вас» радуют известием, что аппарат обуздал извозчика не только в отношении права не взять пятачка, но еще принудил его брать гривенник за конец в целую версту, несмотря на проливной дождь, и что, к вашему счастию, у «обыкновенного извозчика» отнят в вашу пользу не менее как целый рубль серебром. Наконец, чтобы окончательно привести всех вас, то есть всех нас, людей «из чистой публики», уже в полнейшее восхищение, вам говорят, что благодаря аппарату вам дано полное право не только не торговаться, но даже и не разговаривать с извозчиком. Обращено самое искреннее внимание всей «чистой публики» на возможность не промочить ваших ног, когда случайно вы забыли ваши калоши, на ваш узел, с которым вы теперь доедете за пятачок «без разговоров»; обращено внимание на экономию в рубль серебром, и в двугривенный, и в пятачок, и до небес превознесен гривенник, который дает вам право целую версту гнать извозчика, несмотря на проливной дождь. Словом, все пятачки, гривенники, двугривенные, рубли, которые аппарат отнял у извозчика и предоставил в вашу пользу, — перечислены с величайшею радостью, а что извозчик вообще доведен до полного ничтожества, почти до необходимости мертвого молчания, это сказано с выражением чистого торжества.
И в то же время ни тени мысли об извозчике, у которого аппарат отнял такую массу пятачков, гривенников, двугривенных и рублей и которого он, как говорится, «притиснул к стене»; ни тени внимания, хотя бы самого микроскопического, не оказано ему голосом «из чистой публики». Ни единого звука не потрачено этим голосом «из чистой публики» на уяснение участи «притиснутого» аппаратом извозчика. Ни малейшего внимания не обращено на то, что извозчик мокнет в каждый проливной дождь, что он мокнет и на «обратном пути», и на протяжении знаменитой версты, и еще перед окончанием спектакля; ни единого слова не сказано о том, что отнятый у извозчика рубль нужен ему и на одежу, постоянно промокающую и прежде срока, данного хозяином, изнашивающуюся, и на рюмку водки, чтобы согреть свое промокшее тело, нужен и на семью, и на подати, и на хлеб, на существование. Услуга его, человека, взявшего на себя из-за куска хлеба обязанность мокнуть на проливном дожде и доставлять до дому «чистую публику», которая без этой услуги должна бы была тащиться по грязи пешком, ничего этого даже и не мелькнуло в сознании панегириста «аппарата против извозчика». Он только искренно, от всего сердца радуется, что у извозчика отнято пропасть заработка и что сам он доведен до ничтожества и мертвого молчания!
К счастию, аппарат сильно промахнулся, не присвоив себе — «на чай». Добродушный обыватель, расплачиваясь с хозяином по циферблату, по совести продолжает давать извозчику «на чай», «на водку» и, конечно, ожесточает «железного дьявола».