(Из текущей жизни)
1
В первые годы переселенческого движения, когда оно не могло еще быть предметом внимания правительства, как это мы видим теперь, затруднения, испытываемые переселенцами, были поистине неисчислимы. Люди наживы первыми воспользовались этими толпами ищущих счастья в чужой стороне людей, чтобы взять с них все те рубли и копейки, которые составляли все их достояние.
Один из пароходчиков, приняв на пароход огромнейшую партию переселенцев, едва вмещавшуюся на пароходе, обязал их, кроме того, брать съестные припасы непременно у него же, на пароходе; с этою целью он не позволял переселенцам покупать на пристанях, и если были дрова на пароходе, то шел мимо пристаней; если же надобно было остановиться и нельзя было удержать народ от дешевой покупки продуктов, тогда он наверстывал свои убытки тем, что шел медленным ходом, так, чтобы дешево купленной провизии все-таки нехватило переселенцам до следующей пристани и чтобы опять-таки они вынуждены были брать продукты у него же, по самым высоким ценам. Теснота, нечистота, продолжительные голодовки, все это развило между переселенцами всевозможного рода болезни. Пароход, пристав, наконец, к г. Т<омску>, привез больше десятка трупов мужиков, баб и детей и целые сотни нищих, проевших в дороге все свое достояние и распродавших уже на пристанях все свои пожитки.
Общество г. Т<омска>, конечно, не могло и подозревать, что на его, так сказать, шею идет огромнейшая, совершенно чуждая ему забота. У общества и без того было много своих домашних дел. Семья, «хлеб», служба, а то и романчик, и винт, и кутеж, и клуб, и сплетня, и «скандал». Канцелярская маята, как дело механическое, мастеровщинское, не особенно осложняла интересы личной жизни. Скука, как известно, даже весьма приметная черта в общем «времяпрепровождении» губернского общества. Так вот, в такую-то среду людей, скучно маячивших жизнь изо дня в день, незаметно вторглось большое, совершенно незнакомое ему дело. Когда пронесся слух, что на берегу реки происходит между прибывшими переселенцами что-то недоброе, в обществе возбуждено было только любопытство. Явилась возможность поехать «посмотреть», хоть бы только для того, чтобы прокатиться. Огромное большинство зрителей, несмотря на ужасы, которые были перед его глазами, так и не додумалось бы до какого-нибудь дела в пользу несчастных, если бы в числе глазеющей толпы не было, по обыкновению, частицы того меньшинства с чутким сердцем, которое тотчас же, не задумываясь, откликается на чужое горе. Звякнул пятак в чей-то рваный картуз, и одно то уже, что пятак звякнул о другой пятак, который, очевидно, был положен в шапку тихо и незаметно, дало зрителям возможность понять, что кто-то хочет помочь бедным, и у каждого явилась потребность вспомнить и о собственном кошельке. Быстро стали звякать не только пятаки, а уже и двугривенные, а еще немного спустя зашуршали в шапках и бумажки. Порыв — помочь несчастным — не кончился этими случайными пожертвованиями, но с каждым часом выяснялся обществу, как прямая его обязанность.
В широких размерах начались сборы пожертвований; жертвовали все и всем, кто что мог, — деньгами, вещами, продуктами; учитель, музыкант, булочник, сапожник, словом, всякий обыватель, которого забирала за живое необходимость помощи несчастным, считал, что ему нельзя не присоединиться к общему делу, и отдавал ему все что мог; сапожник жертвовал сапоги, булочник вез в комитет целый воз всякого рода своих продуктов, учитель устраивал публичные лекции, музыкант и певец устраивали концерты, литературные и музыкальные вечера. Даже праздные дамы, и те устраивали вечера танцевальные не иначе, как в тех же целях — помощи несчастным переселенцам. Звук пятака о пятак скоро преобразовался в переселенческий комитет, со множеством членов жертвователей и деятелей, и вся эта масса людей, захваченная случайным, неожиданным делом, затронувшим в ней долго не тревожимую жизнью потребность любви к ближнему, стала проявлять себя все в большем и большем обременении собственных своих плеч, все большим и большим количеством забот и «прочих дел», вытекавших из скромного вначале желания — помочь чем-нибудь переселенцу.
Мало того, что все трупы были похоронены, а больные помещены в больницы, были одеты раздетые, накормлены голодные, но для приюта и пристанища бесприютных людей были с поразительной быстротой выстроены обширные бараки, Измаивающая суета сует обыденной городской жизни для огромного количества обывателей потерялась, пропала, исчезла в их сознании, а постороннее, чуждое личным интересам дело стало для многих и многих именно «предметом личной заботы». Дело разрасталось, но всякий искренний деятель не мог не видеть, что делается «мало», ничтожно сравнительно с тем, что надо бы делать, что переселенческое дело огромно, что оно дело государственное, и что, вследствие этого, необходима капитальная помощь из Петербурга, необходима основательная постановка дела. Искренние печальники вопияли об этом во всех тех местах, откуда могут дойти до Петербурга вести о трудном и важном деле переселения и о беспомощном положении переселенцев. Не дремала в изображении горькой действительности переселенческого дела как местная, сибирская, так и великороссийская, столичная пресса. И из всех этих усилий и содействий, наконец, вышло и дело.
«Приехал новый чиновник!»
2
Весть эта, как благодатный дождь, оросила и освежила все сердца, истинно истомившиеся в трудной работе организации помощи переселенцам. Все искренние работники и старатели о «несчастненьких» были глубоко рады, что, наконец, дело это признано «серьезным», важным, и что теперь оно будет поставлено так, как должно. Искренняя радость искренних деятелей распространилась и на всех сотрудников и сотоварищей их. Все вздохнули свободно, радуясь, что «теперь все пойдет хорошо».
Марья Изановна, которая еще вчера не знала минуты покоя и не давала покоя никому из своих знакомых и даже незнакомых городских обывателей, неумолимо теребя их и выматывая из них пожертвования для переселенцев, услыхав о приезде нового чиновника и искренно этому обрадовавшись, нашла, наконец, возможным удовлетворить давнишние просьбы своей приятельницы, пойти вместе на бульвар и послушать музыку. Приезд чиновника, снявший с ее совести (изъявший из ведения) скорбь о том, что она хоть и бьется для переселенцев, но все-таки этого мало, дал ей возможность с истинным удовольствием провести этот вечер. Уж и нахохотались же они с приятельницей и с другими знакомыми! Да и музыка была просто прелесть!
На другой день они тоже пошли на музыку: теперь там есть!..
И Семен Петрович тоже был истинно рад, что дело стало на «твердую почву». Облегчение нравственной тяготы дало ему возможность вспомнить, что он давным-давно уже не играл в винт, который он так любит.
— Слава богу! — говорил он, торопливо одеваясь, — теперь дело стало твердо! — И затем стремительно умчался в клуб, жадно отдался любимой игре и чувствовал, что давно, давно он так хорошо не проводил время.
Даже Марья Кирилловна обрадовалась приезду чиновника. Все время ее муж решительно не давал ей возможности разыграть с ним «хорошую», обстоятельную сцену ревности, этак часов до пяти утра. Целые дни он суетился и бегал по переселенческим делам, да и она, Марья Кирилловна, также должна была бегать, во-первых, для того, чтобы подкарауливать мужа, а во-вторых, потому, что ведь все порядочные дамы также бегают. Но приехал чиновник, и Марья Кирилловна вздохнула от истинного удовольствия.
«Ну, теперь слава богу! — подумала она, — кончилось!»
Да и было на чем расправить свой «темперамент». Муж также с радостью, что дело стало «на твердую почву», всю ночь не был дома, всю ночь кутил с приятелями и даже в семь часов утра был у Захарьиных и пил с женой Захарьина чай. Пил чай с ней!.. Этого было довольно!
— Слава богу! Приехал новый чиновник!
Таким образом, «умирание» чувства долга к ближнему началось в обществе с момента радостного сознания, что дело это приняло хороший оборот. Все были этим довольны, но сознание того, что это уже «не мое», а чье-то чужое дело, дело, которое куда-то «отошло от меня», понемногу стало устранять из жизни каждого деятеля потребность личного соприкосновения с этим делом.
«Со ступеньки на ступеньку», «помалу, по полсаженки», забота о чужом горе понемножку стала забываться обществом, стала выходить из обихода его личной жизни. Толпа рваных, голодных переселенцев, таких же самых, которые до приезда чиновника возбуждали сострадание и обязанность помочь, теперь заставляла только радоваться, что есть уже по этому делу новый чиновник, и тщательно указать к нему дорогу.
— Батюшки! Отцы наши! Помогите сиротам! — как и прежде, слышалось под окнами. Но теперь обыватель не считал себя обязанным расспросить переселенца о том, откуда он, куда идет, какие у него средства, — как это он считал необходимым для себя сделать два месяца тому назад; теперь он (но все-таки еще с искренним сочувствием к несчастному) лишь подробно объясняет ему только одно, — как найти нового чиновника.
— Иди, друг любезный, прямо вот по этой улице… Видишь церковь? Желтая? Так пройди ты церковь и поверни направо и потом опять поверни налево, ну, а там спросишь! Он тебе все сделает!
А еще миновало несколько недель и месяцев, и стали слышаться уже и такие разговоры:
— Батюшки, отцы наши! Помогите!..
— Переселенцы?
— Переселенцы, отцы наши, родимые!
— Идите к чиновнику! К чиновнику идите!
— Да где ж он, батюшка, этот чиновник-то будет?
— Спроси у городового!
В конце концов одно из тех «прочих дел», которое было «изъято» из мирского ведения и сделалось заботой не общества, а специально назначенного лица, «как рукой сняло» с общественной совести и, конечно, умалило размеры общественной деятельности.
3
Сказать, что это могло произойти вообще от нашего равнодушия к общественным делам, нельзя. Нет, вот хоть бы в гор. Томске, где все переселенческое дело теперь лежит на одном лице, и где общество ни в чем ему не содействует (да и не может содействовать, так как чиновник не может принимать пожертвований), существует «Общество попечения о начальном образовании в г, Томске». Дела этого Общества всецело, всею тяжестию лежат на общественных плечах, не вверены никакому специально назначенному лицу, не изъяты из всех прочих забот томских граждан, и что же? деятельность членов этого Общества как нельзя лучше доказывает, что об апатии общественной не может быть и речи. Деятельность этого Общества изображена в отчете в таких подразделениях: I) Теплое платье и плата за право учения. Из 315 просивших того и другого, выдано пособие 300, из которых 135 — круглые сироты. 2) Сверхштатные учителя и учреждение своих школ. В 1888 году таких своих школ было в Томске 13, с 1383 учащимися обоего пела (почти поровну). 3) Публичные воскресные чтения и вечерние повторительные классы. Число слушателей доходит до 500 человек. 4) Профессиональное образование. Открыты: женская рукодельная школа, женская кулинарная школа и воскресная школа «технического рисования». 5) Народная бесплатная библиотека. В 1887 году в ней было 2381 названий сочинений и 796 подписчиков. Расход на все это в 1882 году, при начале деятельности Общества, был 664 р.; в настоящее время (в 1887 г.) он вырос до 8361 руб. В приходе в 1882 году было 3676 р., а в 1887 году — 12 456 руб. Вся деятельность, весь ее приход и расход держится исключительно на добровольных пожертвованиях людей, сочувствующих делу и считающих его в числе своих личных нравственных обязанностей. При начале своей деятельности Общество заявило, что оно «открывает прием пожертвований всевозможными вещами, имеющими какую-нибудь ценность, начиная с полкопейки» (?). И кто только и чем только не жертвовал на это дело! Рабочая артель в 1883 году пожертвовала 6 р. 25 к. В реестре пожертвований находятся: верблюжья и овечья шерсть, грифельные доски, картины, мебель, дверные петли, лайковые перчатки, кресты, пуговицы, готовое платье, книги, материалы для платья. А затем идут пожертвования сотнями, тысячами, а в 1887 году почетный гражданин г. Томска жертвует Обществу каменный двухэтажный дом, приспособленный для помещения библиотеки, народного театра и публичных чтений (Отчет, 1887. Томск).
Читатель видит из этого, самого микроскопического, пересказа «очерка деятельности Общества», что общество, ощутив в личном обиходе своей жизни нравственную потребность в известном общественном деле, не задумывается тотчас же приступить к осуществлению этого дела собственными средствами и не чувствует тяготы добровольно взятого им на себя бремени.[15] Но что было бы, если бы и забота о библиотеке, о пособиях платьем и платой за учение, о школах, о специальных училищах, о воскресных и повторительных курсах и т. д. была бы снята (изъята из ведения) с плеч общества, сделалась бы предметом заботы (и, конечно, ответственности) особо назначенных лиц, располагающих определенными суммами на поддержание всего, что устроено на общественные пожертвования? Не было ли бы это, якобы «упорядочение дела», опять же ослаблением нравственной жизни добровольных радетелей общества, не было ли бы это убытком в развитии и распространении в обществе гуманных идей и отношений?
Освобожденный от сознания сложности своих общественных обязанностей, обыватель забывает понемногу трудность того дела, которое лежало на его плечах, и привыкает только критиковать действия того лица, которое теперь этим делом заведует. И действительно, нельзя не пожалеть о положении этого «особо назначенного лица». Лицо теперь одно должно делать массу всякого рода дела: расспросить и разузнать во всех отношениях положение каждого из двадцати тысяч переселенцев, которые осаждают его по указанию его места жительства обывателями. Он один должен заботиться об их одежде, пище, здоровье; он один должен заботиться о том, чтобы устроить переселенца в путь, не дать его обмануть барышникам при покупке лошади, телеги; помочь ему деньгами, списаться с его российскими родными, с местными властями, взыскать с отставного солдата Емельянова, проживающего в Обояни, рубль серебром, который тот взял и не отдал; он должен озаботиться нарезкой каждому из двадцати тысяч человек участка, должен удостовериться, удобен он или нет, должен вести огромную переписку с обществами, откуда выходят люди на переселения, переписываться с местными по крестьянским делам учреждениями, с Петербургом, министерством, должен писать целые диссертации, доказывающие, что кроме выданных пяти тысяч необходимо выдать еще хоть тысячу рублей, так как наплыв народа, не имеющего где приклонить голову, возрастает с каждым днем.
Спрашивается, может ли лицо, на плечи которого возложено большое общественное дело, исполнить его так, чтобы оно в самом деле было «делом» и чтобы не мучилась его собственная совесть?
4
Теперь посмотрим на последствия «облегчения» от мирских забот среди деревенских обывателей и приведем примеры из жизни как тех крестьянских обществ, которые уже пользуются правом взваливать свои грехи на чужие плечи, так и тех, которые все мирские тяготы всецело возлагают на самих себя.
Наилучшим образчиком таких обществ, которые, вследствие расстройства своих внутренних порядков, уже нуждаются в посторонней помощи, могут служить нам сообщения местной печати о народной жизни южнорусских губерний, так как нигде в других местностях России вся сложность влияний, которые расстраивают трудовую жизнь, не достигла той остроты, как это мы видим на юге.
Малоземелие, недоимки, огромные арендные платы, все эти недуги нашего великороссийского крестьянина, тысячами идущего в переселение, все это ничто в сравнении с теми новоявленными недугами, которые разъедают жизнь южнорусских деревень. Кроме общих для всей страны земельных непорядков, нигде, как на юге, с такой смелостью не орудует господин Купон. Орудует он здесь в виде крупнейших землевладельческих хозяйств, со всеми механическими усовершенствованиями. Орудует он в виде огромнейших акционерных промышленных предприятий: каменноугольные и железные копи, табачные плантации, свеклосахарное производство. Купля, продажа, перевозка, все это идет на юге в огромнейших размерах, и все это дело «наживы» мало того что требует несметной массы рабочих рук, не может не стремиться и к тому, чтобы руки эти были только руки, которые бы брали то, что им дадут, и покорно бы опускались, когда им не дадут ничего.
Какая-то, прямо притеснительная по отношению к народным массам, мысль явно видна во всех отношениях Купона к крестьянину, к рабочему человеку. Припомним, что прочитано нами в газетах в самое последнее время: управление юго-западных железных дорог обращается с просьбою к трем архипастырям (одесскому, киевскому, литовскому) о том, чтобы они, чрез духовенство своих епархий, повлияли на народ в смысле внушения ему неуважения к праздничным дням; Купон жаловался, что мужики ни за какие деньги не идут по праздникам на работу, расчищать заносы, чтят бога больше Купона, а это уж совсем не по нынешним временам. Когда же архипастыри отказались ему содействовать, то Купон пожаловался в другие места, и мы читали в газетах, что требование Купона, кажется, осуществилось.
Но что говорить о таком «крупном» купонном деле, как общество юго-западных железных дорог. Самые микроскопические деятели купонного дела, и те тоже почему-то хлопочут только об «утеснении» рабочего человека. Недавно мы читали проект какого-то инженерика, который придумал так «урегулировать» это движение, чтобы рабочий обходился нанимателю дешевле пареной репы; придумал нанимать их на местах отправления, то есть додумался до того же «способа», который давным-давно практикуется городскими скупщиками с едущими на городской базар крестьянами: они ловят крестьян за городом и скупают у них весь товар в тридешева, не давая, таким образом, доехать до базара и узнать настоящую цену. Спрашивается, зачем ему, инженерику-то, в рабочий вопрос соваться? Нет, суется. Да что инженерик!
В симферопольском окружном суде разбиралось дело о сопротивлении властям крестьян одной деревни, кажется Херсонского уезда. Крестьяне эти жили на весьма неудобном месте. Разлив реки с каждым годом все более и более заносил песком их луга, но этот же разлив давал им и хлеб: в их руках был перевоз с одного берега на другой; на лодках перевозили они людей и товары и успевали зарабатывать столько денег, что на них можно было содержать скот, покупая ему корм. Земство, видя, что этот перевоз дает хороший доход, и забыв уважение к принципу самоуправления деревни, отдало этот перевоз какому-то еврею-пароходчику. Неожиданно для крестьян на реке появился пароход, забрал пассажиров, товары и перевез все это «одним духом» к берегу той деревни, у крестьян которой был этот перевоз отнят. Крестьяне вышли всем обществом на берег; у всех были в руках длинные жерди, и с помощью этих жердей они вступили в сопротивление… пароходу. Сопротивление пароходу (или, как сказано в деле, «властям») было весьма успешно: пароходу нельзя было пристать к берегу, высадить пассажиров и выгрузить товар, и он должен был уйти назад, получив даже некоторые повреждения. Так вот за это-то сопротивление, конечно осложненное вмешательством и настоящих властей, крестьяне и были преданы суду, но суд их оправдал. А не виновато ли тут и земство в чем-нибудь?..
Вообще решительно во всех отношениях «старшего брата» к «меньшому брату» замечается постоянно как бы косоглазие. Косит глазами старший брат, косит он и на Купон и на меньшего брата, и поэтому потерял всякую возможность видеть дело меньшого брата в настоящем его виде. Надобно заметить, что Купон у него никогда и ни в чем не виновен, а меньшой брат, поставленный последним в безысходное положение, в лучшем случае оказывается невиновным в своей погибели; но виновник этой погибели всегда прав и всегда неприкосновенен.
Чтобы видеть яснее, какова жизнь «меньшого» брата на юге, необходимо привести еще несколько примеров косоглазия (иногда, кажется, решительно умышленного). В вышеприведенном примере косоглазие не заметило того, что виновато земство, а вот в следующем случае оказывается также вполне невинным явно виновный заводовладелец. На одну из фабрик в Киеве явился наниматься в работники крестьянин, буквально великан и гигант; нужда привела его на фабрику, и поэтому, узнав, что денная плата дает только шестьдесят пять копеек, гигант задумал для скорейшей «поправки» взяться еще и за ночную, которая давала еще такую же плату. Безжалостный хозяин согласился на это предложение, то есть сообразил, что человеку нельзя не спать в течение трех месяцев (таков был договор), и что если бы гигант и выдержал эту муку, то суд ему не поверит, если он потребует с хозяина ночную плату, которой тот, очевидно, и не думал платить. Но гигант сдержал свое слово: в течение дня он только дремал, и то лишь в обеденный час, и это продолжалось три месяца. Через три месяца от него остались только кости да кожа; он исчах, ослаб, весь развалился, разбился вдребезги и, едва-едва, как дряхлый старик калека, передвигая ноги, добрался до суда, где ему пришлось взыскивать с хозяина за ночную работу. Ему присудили и за дневную и за ночную всего что-то около ста двадцати пяти рублей, а явное и возмутительное бесчеловечие хозяина осталось совершенно безнаказанным.
Или: киевское губернское по крестьянским делам присутствие разослало недавно инструкцию волостным правлениям, в которой указывает меры к прекращению в народе пьянства. Указав волостным старшинам и судьям и сельским старостам их права в этом деле, обязанности и ответственность, инструкция в 5-м параграфе[16] гласит так:
«В сельском быту закон предусмотрел особые виды пьянства и установил особые наказания; так, например, напивающиеся пьяными до окончания обедни в праздничные дни и являющиеся пьяными на сельский или волостной сход должны быть наказываемы арестом; найденные на улице или в другом месте пьяными до беспамятства должны быть присуждаемы к общественным работам сроком на один день; бывающие более времени в году пьяными, чем трезвыми, покупающие вино под залог одежды и прочей домашней утвари, а также под залог скота, земледельческих и др. необходимых орудий и полевых произведений, особенно еще не снятых и остающихся на корню, и, наконец, расстраивающие свое хозяйство по причине пьянства и сделавшиеся несостоятельными к платежу казенных податей и повинностей должны быть наказываемы розгами. За неисполнение со стороны волостных и сельских должностных лиц правил… в первый раз подвергают виновных штрафу деньгами, во второй раз аресту, в третий же раз — удалению их от должности или преданию суду».
Издав эту инструкцию, крестьянское присутствие, очевидно, полагало, что оно разыскало и покарало всех виновных в пьянстве: и пьяниц и начальников над пьяницами; наказаны будут и те, кто пьет до обедни, и тот, кто валяется в канаве, и тот, кто разоряется: арест, общественные работы, телесное наказание; наказываются также и начальники: штраф, арест, увольнение, предание суду. Но почему же не сказано ни слова о том, как именно наказывается тот разоритель, тот хищник, который берет под заклад одежду, скот, земледельческие орудия, домашнюю утварь, полевые произведения, то есть почему не обращено никакого внимания на этого истинного разорителя народа, существенный интерес которого есть именно народное разорение и благодаря которому крестьянин приходит к невозможности платить подати и повинности?
Безнаказанными остаются и те микробы ростовщичества, которые, в особенном множестве, изъедают преимущественно в южнорусском крае городское и сельское население.
В газете «Волынь», издающейся в Житомире под редакцией духовного лица, мы читали раздирающую душу корреспонденцию сельского священника о кабале, в которой находится духовенство Волыни, попадая в руки ростовщиков с семинарской скамейки. Жалея родителей, но нуждаясь в необходимом, семинарист занимает у ростовщика рублей двадцать пять, дает вексель на сумму, превышающую действительный долг во много раз, обязуется при помощи уроков и какой-нибудь переписки уплачивать проценты и делает это в надежде окончательно «расплатиться по получении прихода». Это отлично известно ростовщику, и так как урок и переписка не всегда помогают уплачивать даже проценты, то обыкновенно двадцатипятирублевый долг, при переписке векселей и приписке процентов, к окончанию курса семинаристом, вырастает в сотни рублей. Наконец, получается приход, «паства», причем происходит поистине потрясающее явление: одновременно с «пастырем стада» является в приход и ростовщик с векселем. Все это совершается на глазах паствы, которая не может не видеть, почему за свадьбы, похороны, крестины пастырь не может не брать больших денег.
Если мы припомним теперь хоть только то, что сказано выше, то не можем не видеть, что ничего гуманного, внимательного ниоткуда не идет в народную среду. Человек, который ни за какие деньги не желает идти на работу, будет работать тогда, когда это прикажут, и притом столько времени, сколько будет нужно, и также исключительно по чужому приказанию получит за свой труд то, что дадут. С другой стороны, деревенский человек, нуждающийся в работе и сам ищущий ее, только и видит, что его стараются захватить врасплох, напрягают усилия, чтобы воспользоваться только его силами и затем отпустить ни с чем. Все это он видит вне деревни, ища по белому свету куска хлеба, все насторожилось против него; все же, что находит он по части поддержки в расстройстве у себя дома, в своей деревне, все это исчерпывается исключительно разорительной помощью хищника, безнаказанно истощающего остатки его средств.
Не подлежит сомнению, что огромное количество южнорусского народа, отрываемое разрушительными влияниями от деревни и опять ими же возвращаемое в деревню обратно, но уже в истощенном виде, с огорченным и сердитым сердцем, ложится тяжким бременем на тех общественников, которые почему бы то ни было усидели на своих местах. Из этой изломанной толпы выходят массы неплательщиков, людей, не имеющих средств к жизни, требующих помощи, а иногда с угрозой или прямо силой добивающихся ее. Те, кто видит беду, снимаются со старых мест в переселение: на Сахалин, в Сибирь, на Кавказ; те, кто остается, ограждают свою неприкосновенность теми же самыми способами, какими ограждает свою неприкосновенность и сам господин Купон.
5
В виду всего этого, в нашей когда-то тихой деревне, «с вишневыми садочками», могут в настоящее время быть возможными факты такого рода:
«В одной из моих прошлых корреспонденциий[17] я отметил все чаще и чаще повторяющееся выселение в Сибирь по приговорам сельских обществ. Так, например, было в Михайловском обществе, где единовременно было выслано тридцать человек. Нечего и говорить, что подобные приговоры грешат зачастую многими несправедливостями, в чем, конечно, они разделяют вполне участь всех действий пресловутого крестьянского самоуправления (?), где зерцало заменяется ведром водки, этим оракулом голосистых самоуправников. Но тот факт, который я сообщу сейчас, превосходит границы всякого благоразумия и всякой справедливости и является яркою иллюстрациею к способам составления таких общественных приговоров. По постановлению Белозерского крестьянского общества Мелитопольского уезда тринадцать крестьян присуждено к высылке в Сибирь, а до приведения в исполнение этого приговора, все они заключены под стражу в центральном симферопольском тюремном замке. Прибыв сюда, приговоренные к высылке подали в губернское по крестьянским делам присутствие жалобу, в которой указывают, что для того, чтобы составилось требуемое законом большинство голосов на приговор о выселении, были занесены в него имена умерших членов общества и даже самих выселяемых. Далее, кажется, злоупотребление волостных заправил идти не может».
Факт этот мы считаем вполне достоверным, так как дня через два после обнародования его в «Московских ведом<остях>» в газете «Киевлянин» было сообщено, что местное по крестьянским делам присутствие предписало волостным правлениям не спешить отправкою денег, платимых обществами за ссылаемых ими членов, а вносить их в уездные казначейства и, таким образом, дать крестьянскому присутствию время разобраться в той тьме-тём приговоров о ссылках зловредных общественников, которыми это присутствие завалено.[18] Таким образом, оказывается, что с приговорами о ссылке в Сибирь приходится иметь дело одновременно двум губернским присутствиям по крестьянским делам — симферопольскому и киевскому, разъединенным значительным одно от другого расстоянием, причем известия об этих приговорах появляются в газетах почти в один и тот же день или не более как в течение двух дней. Прискорбнейшее явление в народной жизни — очевидно, дело вовсе не случайное, и г. корреспондент «Моск<овских> вед<омостей>» говорит совершенную правду, указывая на то, что такие явления начинают проявляться в деревнях все чаще и чаще.
Но едва ли прав тот же г. корреспондент, говоря, что этот ужасный факт иллюстрирует участь всех действий пресловутого крестьянского самоуправления. Нет, этот факт никоим образом не может вытекать из само-управления; само-управляющиеся общины никогда не додумались бы до такого легкого решения вопросов общественной жизни деревни; никогда мысль выбросить вон из своей среды человеческое существо, чтобы не думать об его судьбе, никогда бы она не пришла в голову ни единому общественнику, ибо каждый обыватель в общественных делах судит о своем соседе, ставя всегда самого себя в его положение; а ведь никто бы не пожелал, находясь в крайнем затруднении, предложить сослать на поселение самого себя. Не будь этого облегчающего мирскую заботу права сваливать общественную обязанность на чужие плечи, мир, сельское общество, должны бы были волей-неволей думать об иных мерах к устройству расстроившихся в хозяйстве односельчан. Стали бы миряне ходатайствовать о прирезках, додумались бы до казенного кредита, пошли бы с печалями в земство, к начальству, послали бы ходоков с прошениями в «высшие места» и всегда ясно выражали бы свои требования, то есть то, что нужно для них, чтобы деревенская жизнь была не маята, а жизнь. Все это пережито народными массами во всех подробностях, но какие бы приемы ни изобретали эти массы и их «ходатаи», никогда в них самовольно не могло родиться даже и тени мысли, чтобы просить и ходатайствовать о праве удалять обременяющих общество излишними заботами членов сначала в тюрьму, а потом в Сибирь. Это право не исходатайствовано самоуправлениями деревень, оно дано им со стороны и наконец-таки привилось и въелось в народную совесть. Вот один только пример облегчения народной совести от «всех прочих дел», пример изъятия общественных забот «из ведения» общества и возложения их на чужие плечи, то есть превращения забот общественных в предмет забот посторонних деревне деятелей, но я уверен, что читатель и теперь, после одного только факта «облегчения», уже невесело чувствует себя.
6
Совершенно иное впечатление производит русская деревня, находящая смысл как личной своей жизни, так и жизни общественной единственно только в «мирских делах и заботах».
В корреспонденции из Обояни[19] между прочим находим следующий факт, по особенным причинам свойственный именно этому уголку Курской губернии.
«Беглецов из Сибири,[20] успевших перейти ее границу, по большей части ловят в пограничных губерниях, Пермской, Оренбургской и друг<их>. Если беглец из Восточной Сибири, то он на вопросы полиции заявляет себя бродягой, не помнящим родства, и тогда его отсылают обыкновенно на поселение в Омскую или Тобольскую губернию. Таким образом, беглец хитростью приобретает лишний шанс на вторичный побег, так как уже достиг того, что переселился из Восточной в Западную Сибирь. Но что интереснее всего, это то, что б_о_льшая часть заявляют себя уроженцами Обоянского уезда; их, конечно, отправляют в обоянскую тюрьму, что им и нужно. Здешняя тюрьма переполнена подобными беглецами, и пока идет следствие, они здесь благодушествуют. Причина этого следующая. По всей России нет лучше тюрьмы по материальным условиям и по массе подаяний. Все прилегающие к Обояни деревни населены староверами; весь уезд, да и сам город переполнены также староверами. Последние, люди всё зажиточные, особенно как-то симпатично относятся к беглецам из Сибири. Раскольники грудами доставляют арестантам мясо, птицу, рыбу, а белый хлеб в таком изобилии, что его не поедают, и служители делают из него сухари и отсылают на базар.
Вот для примера меню обеда. В скоромный день: щи с говядиной, пироги, каша с салом, жареный гусь или куры. В постный: щи с грибами, пироги, рыба, картофель, капуста, — кто чего желает. Чай, сахар, все это в огромном количестве доставляется в тюрьму старообрядцами. Вот почему обоянская тюрьма в особенности так переполнена беглыми».
Мне, конечно, возразят, что этот пример, взятый из такой замкнутой среды, какова среда раскола, не может быть примером для наших православных деревень, прежде всего вследствие коренного между ними различия, именно религиозной розни. Но достаточно побыть на одном только собеседовании православных миссионеров с старообрядцами, чтобы вполне ясно увидеть, как слабы орудия обороны старообрядческих начетчиков против их православных обличителей, и что, следовательно, религиозную рознь раскольников и православных вовсе не следует смешивать с бытовыми порядками русского крестьянства, сохранившегося в наиболее самобытных формах; сочувствуя этим бытовым порядкам, нет надобности смешивать их с религиозными заблуждениями среды, где порядки эти сохранились. Если разоренная деревенька Неелово или Горелово, под влиянием лжеучения какого-нибудь безграмотного лжеучителя, стала вдруг собираться с силами, поправляться, перестала пьянствовать, прекратила семейную бойню и пошла вообще к настоящему благосостоянию, то, интересуясь именно изменением взаимных отношений сельчан и обновленным строем их трудовой жизни, нет никакой надобности симпатизировать и восхвалять ни лжеучения, ни лжеучителя, или негодовать на то, что вчерашние «неплательщики», став порядочными крестьянами, присвоили себе некрасивое наименование «шалапутов» или еще хуже — «дыропёков». Но вполне признавая, что учение дыропёков есть лжеучение и что «неплательщики» преобразились от влияния лжеучителя, нельзя же, глядя на небывалое прежде огромное стадо скота, не придавать этому никакой цены и смотреть на него как на лжестадо, а на огромный табун лошадей как на лжетабун, на внимание к ближнему как на лжевнимание.
Таким образом, беспристрастное суждение о том, что в расколе бело и что в нем черно, и справедливое разделение одного от другого дает читателю полное основание обсудить и приведенные выше в корреспонденции из Обояни факты также только с точки зрения бытовых, экономических особенностей раскольничьей общины, и тогда окажется поистине непомерная разница в чистоте совести людей, «облегченных» от мирских забот, и людей, полагающих в этих заботах цель своей жизни.
Чтобы отделаться от «вредных элементов» собственного своего общества, облегченная правом ссылки их община всё-таки не может сделать этого, не пожертвовав своим карманом; чтобы выбросить вон из своей среды тридцать человек, надобно уплатить в казну более трех тысяч рублей; чтобы выслать тринадцать, — и то нельзя истратить менее полуторы тысячи рублей. Но, уплатив деньги за своих братьев, ближних, расстроившихся людей, внимание к которым было бы обязательно хотя бы из чувства самосохранения, они получают облегчение от многих мирских забот, кому-то передают «ведение» о них, хотя бы опять-таки за деньги.
В другой такой же деревенской общине те же самые деньги тратятся совершенно иначе. Бродяга, которого производит на свои деньги община, облегченная от забот, находит самую радушную поддержку в той общине, где заботы мирские составляют именно завет, основание всего строя жизни и взаимных отношений. Не только раскольники, действующие во имя нравственных обязанностей, но и немецкие колонисты, руководящиеся строгим расчетом, не истребили бы в своей среде «для облегчения» самих себя ни единого человека, и на три тысячи рублей наверное прикупили бы земли и «отсадили» на нее излишних в колонии членов.
Мы, конечно, рады, что губернские по крестьянским делам присутствия уже как бы испуганы этой прискорбной деревенской «новостью» и просят волости повременить платить деньги за ссылаемых по общественным приговорам, раньше чем будут рассмотрены приговоры; но можно быть вполне уверенными, что дальше того же оправдания ни в чем не виноватых людей, то есть дальше уничтожения приговора — нынешняя «справедливость» к меньшому брату не пойдет. Те злые люди, которые задумали выбросить на произвол судьбы своих собратий, только получат обратно деньги. Но никому из всех, кто будет обсуждать эти приговоры согласно духу времени, наверное и в голову не придет оставлять эти деньги в казне или земстве для устройства земледельческих касс (болгарский крестьянин имеет такие кассы) или для покупки расстроенным людям земли при помощи Крестьянского банка.