I

…Поезд по обыкновению остановился около станции в три часа ночи; приезжие устали, иззябли и спешили по домам, забегая в буфет выпить водки, чтобы согреться, забегая в почтовое отделение, чтобы получить письма и газеты, в то время как артельщики таскают вещи, получают по квитанциям багаж. Вообще всегда в этот час на нашей станции идет торопливая ходьба, торопливый разговор, торопливая еда, шум, ходьба, суматоха…

— Всем вам, господа, жертвую по двести тысяч! — громко, во всеуслышание послышалось откуда-то сквозь шум и гам толкающейся толпы. Я было повернул голову в ту сторону, откуда эти слова послышались, но надо было пить водку «поскорей» и спешить… И вся публика, так же как я занятая своими суетливыми делами, хотела было обратить внимание на этот возглас, но за недосугом как-то не успела этого сделать…

— Что такое? — спрашивал иной, поднимая голову, нотак как вместо ответа артельщик сует ему в руки багаж, то надобно сосредоточивать свое внимание на багаже, а тем временем уже и забылось то, на что хотел он обратить внимание.

Торопливо выпив водки и закусив, и я также хотел было спросить у кого-нибудь: «что такое?» и «кто это говорит?», но внимание мое было привлечено уж другим разговором.

— Тащите вы его, дурака, отсюда! — кричал буфетчик. — Федор! Скажи жандарму, чтобы взяли его… Говорено было не пускать.

— Так ведь ломится силом!..

Торопливый шум сильного и дружного натиска в дверях вновь побудил меня задать вопрос о том, что такое происходит, но едва я произнес:

— Скажите, пожалуйста…

Как ко мне впопыхах подбежал извозчик и проговорил:

— Пожалуйте садиться!.. Поспешать надо… мне еще одного барина в Тифин везть… уж сделайте милость…

Надо было «бежать» к саням… На бегу к повозке я миновал толпу служителей, жандармов, окруживших какого-то мужика, тщедушного (лампа слегка осветила его лицо), без шапки. Что он говорил, поясняя свои слова быстрыми нервными жестами, — не было слышно, а остановиться было некогда.

— Волоки, волоки его домой! — говорил кто-то тоном человека, привыкшего распоряжаться… — Ладно! присылай двести-то тысяч!

И вслед за мной, когда я осторожно спускался с обледенелых ступеней платформы, шумно гремя саблями и торопливо и громко стуча ногами, поспешно прошла толпа жандармов и сторожей, все с той же (теперь уже неясной от темноты) фигурой мужичонки посредине, и, сбежав со ступеней платформы, скрылась во тьме зимней ночи.

— Поволокли! — сказал ямщик, влезая на козла саней, — должно быть, запрут где-нибудь в казарме…

— Да кто это такой и что такое? — спросил я, на конец, когда кончились все хлопоты, и сани тронулись о путь.

— Да помешан тут один мужичонко… Всем, говорит, по двести тысяч рублей дам… Помните, я вам года три тому назад маляра рекомендовал?..

Не помня чужих хлопот и забот за своими хлопотами, я, как и все грешные, свои-то хлопоты помню хорошо и при словах ямщика весьма отчетливо вспомнил, что три года тому назад действительно надобно было оклеивать комнаты в деревенском доме и я искал маляра. Вспомнил я комнаты, которые нужно было оклеивать, вспомнил даже и обои, и рисунок на обоях, и цену, а маляра не вспомнил…

— Нет, — сказал я, — этого мужика у меня не было… кажется, не он оклеивал!..

— Да и есть не он… У вас тогда другие перебили… он только сторговался, а другие взяли работу-то!

Теперь я вспомнил и это обстоятельство. Точно, сначала пришел плюгавый мужичонко и наобещал с три короба — юлил, вертелся, бормотал… А потом пришли еще два маляра, старик и молодой сын, раскритиковали мужичонку в пух и прах, отрекомендовали себя с самой лучшей стороны («даже у купца Чистоплюева отделывали к свадьбе залу с панелью!»), взяли меньшую цену и даже, помнится, во все время работы, стоя на табуретах, шаркая руками по стенам и махая кистью по потолку, только и разговаривали, что о мужичонке…

— Ему бы только задаток взять, а там его и с собаками не найдешь… Он вот у курлянца взялся, так одного глянцу перервал на пять целковых — а потолку было всего саженей на шесть квадрату… Как можно! С неумелыми руками за это дело браться нельзя… А в наших местах народ какой? Понадобилась ему копейка, так он не то что за маляра себя выдаст, а за архиерея провозгласить не постыдится… Избаловался народишко начисто!

Все это я вспомнил, а так как время езды было праздное, то я и спросил ямщика от нечего делать:

— Отчего же это с ним?

— Да бог его знает… Нам недосуг дознаваться… Видно, уж так богу угодно… Я его путем-то и не знал… Только что иной раз подойдет, попросит работы — ну и рекомендуешь господам… а так чтобы касаться… И с своим-то делом еле-еле управишься…

— На чем же он помешался-то?

— На богатстве, вишь… Всем, говорит, по двести тысяч дам… Храм выстрою… попам пожертвую, вечное чтобы поминовение, кажному мужику справлю хозяйство… В буфет ломится, требует дорогого кушанья…

— Давно ли это с ним?

— А бог его знает!.. Недосужно нам мешаться в чужие дела… своего много…

— Да ведь он ваш?

— Наш-то наш… Да ведь у нас много всякого народу…

В это время сани круто повернули на старое московское шоссе; сильный ветер мерзлым колючим снегом ударил прямо в лицо и мне и ямщику; ямщик замолчал и закрылся рукавицей; я закрылся шубой, высоко подняв воротник. Оба мы замолчали, молча доехали домой, совершенно забыв маляра, и, проснувшись утром, я (да и ямщик также) уже совершенно не помнили вчерашнего дня… Настал новый день, новые хлопоты, новый недосуг…

II

Недосуг за недосугом, забота за заботой — и чем дальше, тем больше, и тем меньше возможности останавливать внимание не на личных только хлопотах… Сидел я так-то однажды дома и пробовал «заняться чтением». Давно уже, лет пять назад, надо было «проштудировать» одно серьезное сочинение в пяти больших томах, да все недосуг… «То то, то другое». Так и на этот раз: проснувшись утром, я твердо решил весь день посвятить чтению «серьезного сочинения»; проворно встал, взял и отточил нож столовый (костяной ножик остался в городе), чтобы сначала разрезать для удобства чтения все томы, и тотчас бы принялся за дело, если бы не чувствовал, что меня беспокоит какая-то «малость». Только бы, казалось, устранить эту малость, и тогда можно приняться за дело серьезно и основательно… Но по обилию всяких домашних малостей я не скоро бы догадался, которая из них препятствует мне приступить к серьезному занятию, если бы на выручку мне не явилась старуха кухарка.

— Что ж, будем мыть полы-то?.. Там женщина пришла, просит работы…

— Мыть, мыть! — радостно завопил я, увидав с полнейшею ясностью, что мытье полов и есть именно та «малость», которую необходимо устранить, чтобы, наконец, основательно сосредоточиться на чтении серьезного сочинения в пяти томах. Ввиду этого я просил старуху кухарку как можно скорее приступить к мытью, а пока решил повременить разрезывать томы и побыть так, без дела, пока кончится вся эта возня.

Скоро явилась баба и принялась за работу, и работа была до такой степени артистическая, что решительно нельзя было ею не любоваться. Женщина была красивая, ловкая; хотя уже, видимо, потерпевшая и поголодавшая на своем веку; но, несмотря на лохмотья, в которые она была одета; на грязную работу, которую делала, во всех ее движениях, даже в манере нести грязное ведро сказывалось ее природное изящество и вместе с тем замечательное искусство труда. Стоит ей налить воды на грязные доски крыльца и провести по мокрой грязной доске грязною тряпкой, как доска эта делалась белее снега. Достаточно было мельком видеть эту работу, эту женщину и её манеру, чтобы деревенский, опытный в деревенских талантах глаз оценил неоцененные качества такой бабы.

Работа была кончена чрезвычайно быстро. Баба ушла, получив расчет. Следовало бы немедленно взять «серьезное сочинение», столовый нож и приступить к серьезному занятию; но я, прежде чем сделать все это, почему-то счел нужным предварительно поговорить со старухой кухаркой.

— Кто такая эта женщина?

— Да это тут одна вдова…

— Здешняя?

— Знамо, здешняя… Муж-от у нее помер недавно в больнице, в сумаешедшем доме. Помешался на деньгах — всем, говорит, по двести тысяч награды дам… А недавно и кончился в больнице. Ну вот она и бьется теперь… Чай, помнишь, как дом-от вздумал обоем обивать, так маляр к тебе напрашивался?.. Годов пять, что ли, никак будет?

(Старуха жила у меня с незапамятных времен).

И вот опять, чрез пять лет, всплыла в воспоминаниях моих тщедушная фигура маляра, всплыла случайно, как обыкновенно всплывают в нашей памяти, памяти людей, поглощенных своим недосугом, тысячи случайностей чужой жизни, случайностей, никогда почти не уясняемых, а остающихся в виде каких-то обрывков чужой жизни, затемняемой мелочами того же личного недосуга. Как только старуха вспомнила о том времени, когда я вздумал «обоем обивать» свой дом, так я опять вспомнил и обои, и цветы на обоях, и цену, вспомнил и тщедушного маляра, который извивался передо мною, чтобы получить работу, вспомнил и тех двух маляров, которые эту работу перехватили у него.

— Да, да, — сказал я кухарке, — помню; это тогда он пришел первым… а потом пришли другие?..

— Ну-ну!.. Это тогда его родной отец со своим сыном работу от его отбил…

— Как родной отец?

— И-и! Такой зверь дикий, да хуже еще!..

— Как же это? Я и не знал, что его отец.

— Иде ж тебе знать! И мы-то здесь уж завсегда живем, и то, почитай, не знаем… Он, покойник-то, от первой жены его сын-то… Покуда жива была мать, то есть первая жена, и отец это не такой был зверище… А уж мать-то как его любила, баловала, нянчилась!.. Нежный был ребенок, чувствительный. И отец-то в ту пору другой был — все, бывало, с сынишком на работу свою малярную ходит, обучил его своему мастерству рано… Ну, а как умерла мать, отец и задумал жениться на другой и взял тоже из нашей деревни девку… Только не дай бог какая ведьма!.. Пока своих детей не было, еще и так и сяк терпела пасынка, а как свои-то пошли — и стала его сживать со свету, а отец и вовсе этой бабе подвергся: что она скажет, так тому и быть… Гнали, гнали малого, искореняли, искореняли его — принужден был уйти от них куда глаза глядят… Бывало, слезами плачет, обливается… По крестьянству не умеет, а малярное дело отец отбивает; но пока не женился, все кое-как на одного-то хватало… А как оженили — так уж тут стало ему хоть разорваться… Жена-то у него бойкая, работящая, а ему не поспеть по крестьянству-то за ней!.. Вот он стал рвать себя на части — бегает, просит работы, ночей не спит, а родной-то отец его, как волк зубами, раз да раз за самое свежее мясо, оторвет да оторвет себе, да еще осрамит сына-то родного!..

— Да, он его тогда очень бранил! — вспомнилось мне, и я сказал об этом старухе.

— У-у! такой тиранище стал, не приведи бог, а сама-то поди какая печь огненная… Ей бы только своим детям все досталось; а кто помешает — так и проглотит без разговору… Вот он от бедности-то, должно быть, и помутился… Денег, вишь, у него тьма-тьмущая.

— Так это родной отец так с ним поступал?

— А то как же? от этого-то он и огорчился рано в своей жизни… Легко ли дело — родной отец не щадит свое чадо!.. Ведь человеку без пристанища страшно жить… Родительское слово — чего оно стоит! А тут на-ко что!.. А ведь он нежный-пренежный был, чувствительный!.. Рабенок у него родился от Авдотьи, так не надышется!.. Бегает, работы ищет, а мальчонка Андрюшка на руках… Вот и с рабенком тоже господь его не помиловал! Тут-то вот, с рабенком-то, как вышло нехорошее дело, тут-то, должно быть, он в первый раз и крянул….

— А что такое с ребенком было?

— Да задавили его, друг ты мой, на отцовских глазах!.. Жили они на квартире у ямщика… Есть тут у нас один разбойник-ямщик, Буфетов называется…

— Как же, знаю Буфетова!

— Ну вот этот разбойник и задавил малого… Пьянствовать любит, жену колотит, забил ее чуть не до смерти, — вот он в пьяном-то виде разогнал однова тройку, вкатил в ворота и переехал мальчишку как есть на глазах у отца… Как стоял он, Егор (его Егором звали), и видит это — так и упал мертвым… Оморок его тогда расшиб — долго отливали водой, пока очнулся. И вот с тех пор, как похоронил мальчика, так что-то стало с ним нескладно… Мутность какая-то в глазах стала… И в разговоре иной раз непонятно что-то разговаривал… Ну вот потом и захворал, дальше да больше…

— Так вот оно что!.. — сообразив всю эту драму, невольно воскликнул я, начиная чувствовать к этому делу не одно только равнодушное любопытство, как к обыкновенному деревенскому слуху, не имеющему ни начала, ни конца, ни значения.

— Да, — сказала огорченная старуха, — вот какое дело. Вот оно, сиротство-то, до чего доводит. И есть же такие злодеи родители…

Хотел было я спросить:

— Ну а жена-то его как же теперь?

Но в это время пришли сказать, что мужик привез дрова. Надо было пойти, сложить, смерить, расплатиться. Так прошло часа два, а потом настал вечер, подали самовар; приниматься за «серьезное сочинение» было уже не резон — целый день, как видите, все хлопоты и недосуг… Надобно отложить до завтра…

С этою мыслью я лег спать, заснул и проснулся, имея в перспективе новые заботы, среди которых нет случая вспомнить про маляра. Кухарка тоже не вспомнила — и у нее тоже недосуг…

И маляр исчез из наших воспоминаний без следа…

III

А время идет своим чередом и идет так, что нам, деревенским жителям, вовсе незаметно, как год уходит за годом, словно тает, не оставляя о прошлом никаких воспоминаний и сосредоточивая внимание деревенского жителя только на заботах настоящего дня. Сегодня мы не знаем, что будет завтра, а завтра не будет того, что сегодня, — вчерашний день нынешнему не указчик. У меня вот вчера еще не было одной лишней заботы, а сегодня есть: стали куры ходить в клубнику и ягоды клевать, и такое меня «взяло зло» на кур, что я даже и не подозревал. Обыкновенно куры у меня ходили на полной свободе, но пришло мне на мысль развести клубнику (сосед-мужик предложил усов клубничных). «Польстился» я на эти усы, посадил, а теперь и сам не рад — кур развелось множество, и все с цыплятами, и клубнику господь уродил богатейшую — вот и не смыкай глаз всю ночь, потому что чуть солнышко взошло, уж наседки с цыплятами пробираются к клубничным грядам… И что мне клубника? А ведь не утерпишь, выскочишь в чем есть, и ведь какую войну затеешь с курами-то! Террор, сущий террор! Ожесточишься на бессмысленно мечущуюся наседку, на старуху кухарку, которая не смотрит, а жалованье получает, — взволнуешься негодованием на народное невежество, неблагодарность и вообще дойдешь до самого настоящего раздражения. И ведь не дорога мне клубника-то — вот вы о чем подумайте, — а такая уж привычка к своим заботам, все берет за сердце и беспокоит.

Так и идет жизнь: не знаю, зачем «польстился» на клубнику и нажил беспокойство с курами; беспокоился, беспокоился с курами, пришел к мысли — огородить огород частым тыном — новая забота, опять беспокойство: тын по самому малому расчету должен обойтись в тридцать рублей, чего и куры-то вместе с клубникой не стоят, а между тем обо всем этом надо думать и беспокоиться. Скрепя сердце, однакож, пришлось решиться делать тын. Не бросать же кур и гряды зря. Если бросать, так должно бросить и все прочее, из чего вырастает наше ежедневное деревенское беспокойстве: и капусту, и лук, и сено, и свинью, — да все! все вздор и дрянь; а бросишь, так и живи в безвоздушном пространстве… Да тогда зачем и жить-то в деревне?

Одно горе изживешь — другое едет навстречу. Порешил я делать этот тын и немного успокоился. Думаю, недолго куры мне напортят на грядках, потому что Иван Кузьмин, наш однодеревенец, мой должник на целых восемь рублей, «беспременно» обещал привезти для тына прутняку и кольев. Помню, даже сам просил меня никому другому не отдавать: «Мы с Андрюшкой духом оборудуем!..» — «Когда же?» говорю… «Вот одна минута… опослезавтра беспременно». Послезавтра бог дал хорошую погоду — не приехал Иван, а я хоть поволновался, но должен был извинить: надо пользоваться погодой — сенокос… «То то, то другое» — и неделя прошла; вспомнил я о тыне — опять рассердился и на кур, и на клубнику, и на Ивана: все волнует и выводит из терпения… Сто раз я костил этого Ивана самыми неприступными словами и не щадя обрушивал их и на кур, и на клубнику, и на старуху кухарку! Наконец, под угрозою не ждать и отдать работу другому, Иван «забожился мне всеми святыми», что завтрашнего числа «беспременно все оборудуем»… Знаю давно я эти «беспременно», «завтрашнего числа», знаю я, что значат эти слова в устах мужика, который задолжал восемь рублей и должен их отрабатывать… Хоть Иван и из порядочных, а все меня беспокоило — ну-ка опять надует… Обещал он приехать «утресь» к седьмому часу, а я, тревожимый заботой ожидания, проснулся уже и вышел в сад в шесть часов и беспокойно ожидал семи часов. Пробило семь — нет Ивана… Пробило двенадцать — нет Ивана… Три часа — нет!.. Словом, передать это состояние невозможно! Скажу одно, что к шести часам я положительно был вне себя, и не знаю, до каких размеров достигло бы мое нервное расстройство, если бы в семь часов Иван, наконец, не подъехал к моим воротам, сидя на огромном возу прутняка.

Его виновный вид, потное, запыхавшееся лицо — все вместе ясно доказывающее сознание им своей виновности и старание загладить проступок — значительно успокоили, меня; я перестал волноваться и чувствовал только сильную физическую слабость…

Я сидел на крыльце, и когда воз с прутняком въехал на двор, Иван подошел ко мне и, сняв шапку, извинился.

— Уж вы извините, сделайте милость… Я бы и радостью рад, да ведь что поделаешь? Выбрали в волостные судьи и проморили до третьего часу… Уж я потом, не емши, в лес-то поехал…

Я совершенно смягчился, сказав: «Ну ладно! Отдохни!» — и дал ему папиросу. Иван присел на крыльцо. — Отчего же так долго-то? — спросил я.

— Да делов накопивши за лето много!

— У них делов много! — иронически сказала старухакухарка, также отдыхавшая на кухонном крыльце неподалеку от меня. — Не покладаючи рук мужиков дерут!.. Судьи праведные!..

— Дерем, кто заслуживает! А кого и милуем!.. Тоже все надо обдумать, обсудить…

— А нонича-то кого судили? — спросила старуха.

— Много было всякого… Главная причина — Авдотья час замаяла… Сама взбунтовала дело, жалобу подала, а на суд не пришла… Посылали за ней почитай раз десять — не пойду да не пойду, а потом пришла тут женщина и говорит: «Что вы ее дожидаетесь? Она собрала свои хоботы в узел, да и ушла на вокзал!..» Пожалуй, и в самом деле уехала…

— Это какая же Авдотья-то? — спросила опять старуха.

— Али не знаешь, Авдотья-маляриха, вдова?..

— Малярова, Егорова вдова?.. Как не знать Авдотью!.. Опомнясь она у нас, года никак с два тому быть, полы мыла, — прибавила старуха, обращаясь уже ко мне… — Помнишь, чай? Баба такая складная?

Тут я вспомнил и бабу, вспомнил и плюгавенького маляра, вспомнил и то время, когда дом «обоем обивал», и как пришли два других маляра и отбили у плюгавенького работу; вспомнил и то, что эти два маляра были отец плюгавенького и его сын от второй жены — злой бабы; вспомнил, что плюгавенький очень был несчастен, очень чувствителен и что от бедности он тронулся, что мальчика у него раздавили, что в обморок он упал и что теперь он уж в могиле…

Вспомнив все это, я уже не мог быть не любопытным и спросил мужика:

— Так что ж, Авдотью, что ли, судили?

— Какое Авдотью — сама суд завела!.. Пожаловалась на одного мужика… Так, забулдыга, разбойник… Напился, вишь, пьян да и давай срамить Авдотью. «Я, говорит, тебя перед всем светом осрамлю… Я вижу, что ты на вокзале дружка завела, так я тебя произведу…» И стал орать при всем честном народе, да и на вокзале стал рассказывать: «Я, говорит, с Авдотьей и при муже-то жил как с женой… Она должна понимать, отчего муж-от исчах… И смеет она мне делать измену? Я, говорит, и жену-то вогнал в гроб из-за нее, а ежели она посмеет мне слово пикнуть, так я и не то объявлю…» И уж так поливал ее со всех концов — слухать-то и то тошно… Ну она, Авдотья-то, выла, выла, да и подала в суд: посоветовали подать…

— Ах, разбойник, разбойник! Да кто он, этот разбойник-то?..

— Да Буфетов, извозчик…

— Это что мальчика-то ее раздавил?

— Ну вот он самый! Такая злая татарская порода! Буфетов — он мальчика-то и раздавил…

Старушка кухарка была так поражена рассказом, что, приложив обе сложенные ладонями руки к щеке, медленно качала головой и охала…

— А как неспроста он и мальчика-то раздавил? — с ужасом сказала она.

— От него все станется!.. Это уж такая ихняя татарская порода… Он два раза господ проезжающих в лесу грабить принимался, только что леволверы были — бог спас. Разбойник!.. Они ссыльные из Касимова… Барин сослал в старые годы его деда. Татарин сущий.

— И станется от него, подлеца… Знал ведь он, как отец его лелеял!.. «На ж, мол, тебе… подохни с горя!..» Ведь он нежный был, Егор-то, как ребенок…

— Ну тоже — нарочно задавить!.. — с сомнением проговорил Иван. — Это ведь тоже… А может, они вместях с Авдотьей… Мужик он дерзкий, баба она была молодая, Егор-то жидок… Бог ее знает!

— Ну уж Авдотью ты не порочь! Уж Авдотью я вот как знаю!.. — вступилась с сильным раздражением в голосе старуха. — Ты Авдотьи не тронь!

— Чего мне трогать? Мне чего тут? А что в вашей сестре тоже хорошая тьма в совести… Иная — поглядеть на нее — овца бессловесная, а как разберешь, ан и видишь, что там у нее ад с дьяволами гнездится!

— Уж это про Авдотью не говори! Она сама мне еще при муже сказывала: «Пристает, говорит, ко мне разбойник, проходу не дает… А муж покою не знает…» А чтобы что…

— Н-ну, тоже… Знаем мы вашу сестру… видим!.. Поди, вон, погляди на вокзале…

— И глядеть-то мне там нечего. Не такая Авдотья, не такая!..

— Кому тут разбирать! Однакож вот жалобу-то подала, а сама не пришла…

— А он пришел? — спросил я.

— Он-то был…

— И что ж он?

— Он все свое… «Я, говорит, верно говорю, что с ней при муже жил… Муж-то не мог со мной совладать, я б его убил с одного щелчка… Он, муж-от, всю жизнь меня трясся… Пускай-кось она придет, посмеет пикнуть, так я ей такое слово объявлю — на месте ляжет, потому Сибири мало… Пускай-кось глаза покажет!..» А она вот не пришла. Узнал он, что она с узлом куда-то скрылась: «На-айду, говорит, никому не отдам, не уйдет!.. Упирается за меня замуж идти, хочет на вокзале с одним человеком помутить — ничего! Не дозволю!..»

— Куда же она девалась?

— Бог ее знает… Сказывали — ушла, а так чтобы толком разузнать — недосужно.

— Разбойник! Разбойник! — шептала и вздыхала кухарка.

Теперь уж была мне совершенно ясна вся драма, вся биография маляра Егора, все его горе, его сиротство, беззащитность, вражда отца, иссушающая душу ревность, ужас смерти ребенка и бедность, бедность… Теперь я уже знал, отчего он тронулся, отчего у него оказались огромные богатства — только с ними он мог бы выбраться из своего ужасного положения, приобрести внимание и дружество людей, достаток, привет и покой в семье и удовлетворить свои нежные чувства к жене и мальчику… Сообразив все это, я хотя и знал, что измучившийся Егор давным-давно лежит в могиле, что он уже закончил свою биографию, не мог, однакож, не заключить и моих воспоминаний о погибшем на наших глазах человеке — и, ни к кому из собеседников не обращаясь, во всеуслышание проговорил:

— Так вот оно отчего!..

И этим изречением, кажется, навсегда закончилась история маляра.

— Что ж, — докурив папиросу, сказал Иван, — извольте показывать линию, где гнать тын. Уж сегодня где же? Только линию укажите, а уж мы завтра чем свет с сынишком.

Пошли намечать линию, ходили взад и вперед, толковали, мерили, говорили и о тыне, и о клубнике, и о курах; наконец все сообразили и разошлись… Заснул я с мыслью о том, как бы Иван завтра не проманкировал, — а назавтра были уже новые заботы, новые недосуги…

IV

Так вот и идет наша деревенская недосужная жизнь… А то, что таится в глубине душевной жизни этих одинаковых по недосугу людей, то доходит до нас кой-когда и кой-как. Прилетит весть или слух, намекающий на драму, толкнется в сердце и улетит, как муха, на мгновение присевшая вам на руку или на лоб. Да и столичный житель также не в лучшем положении относительно внимания к душевной драме своих соседей; хорошо дойдет драма до суда — ну тогда и он может закончить ее также совершенно определенным замечанием: «Так вот оно отчего…» А много ли таких-то драм? Зато каждый день газеты приносят их целыми ворохами: убился, отравили, убили и т. д., а «причины неизвестны» — и тысячи таких людей трагически исчезают вокруг столичного жителя ежедневно и буквально без всякого следа в его сердце. Каково качество столичного недосуга сравнительно с деревенским, судить не берусь, но в нашем деревенском недосуге, по причине малолюдства и относительной близости жителей друг к другу, иногда хоть и из пятого в десятое, хоть и с перерывами в несколько лет, — лоскутки драмы, долетающие до вашего слуха со стороны, сами собой складываются в определенную картину, позволяющую видеть причины и следствия и с уверенностью произнести слова: «Так вот оно отчего!» Но увы! эта ясная картина всегда складывается поздно, всегда в то время, когда уже все кончилось и когда можно только устыдиться своего невнимания к ближнему и чрезмерному вниманию к курам, тыну и клубнике.

— Тебе бы надобно было тогда Егора-то поддержать… Не слухал бы отца-то… Много ты выторговал?.. А может, человек-то оправился бы, не пропал.

Это мне старуха кухарка как-то сказала на днях, услышав что-то про Авдотью (с солдатами что-то; недосуг было расспрашивать). И сам я знаю, что не надо бы было верить злому старику, поддержать Егора — да ведь что поделаешь? «То то, то другое!» Даже «серьезным сочинением» не было возможности заняться до сих пор.