(Из деревенских заметок)

1

…Сегодня первый день «светлой недели» — светлое воскресенье. И точно, есть в этом светлом дне что-то поистине «светлое». Вчера еще, в страстную субботу, то есть за несколько часов до «светлого дня», на деревне, на всем обиходе ее жизни, на всех ее обывателях отражались еще темные, суровые, скучные тени зимнего времени, зимнего прозябания; даже и предпраздничные хлопоты не убавили темноты этих зимних теней. «Бери полтеленка!» — слышится краткая речь обывателя, сказанная деловым, сухим тоном: «Ну-к што ж!» — таким же деловым тоном отвечает другой обыватель, и оба молча идут по грязи улицы, по грязи двора прямо в грязнейший хлев и здесь молча прерывают ножом юный звук юного телячьего баритона, свидетельствующего о том, что давно бы бабе надобно принести юнцу молока. Звук прерван сразу, перерезан как нитка, и опять из хлева слышатся суровые звуки: «Два пуда пятнадцать…» — «Ну-к што ж!» Четырьмя лапами дерут молчаливые обыватели шкуру, теребят нутро, гвоздят топором в телячью спинную кость и, сказав друг другу «прощавай», волокут на плечах каждый к своей бабе по полутела невинно убиенных телят. А когда они волокут телят, откуда-то от соседей слышен неистовый, истерический вопль свиньи. Но и этот вопль вдруг прекратился в мертвом молчании деревенской улицы, и слышится опять тот же звук, доказывающий, что и над свиньей орудуют уж топором. Молчание в это время всеобщее, работа черная, грязная; молчат мужики, молча неистовствуют грязные с головы до ног бабы в океане накопленной за зиму грязи, которую надо всю истребить к светлому дню. Позднею ночью, плетутся обыватели из жарких бань в еще более жаркие избы; пахнет здесь сырым горячим полом, горячим хлебом, горячим мясом. Еле-еле дотягивают до заутрени.

Но вот и утро светлого дня. День ясный и тихий, и опять тишина на дворе и на улице, но уже не та суровая тишина, что вчера: отдыхают люди от зимы, от поста, от хлопот и от розговен. Веет началом полевого весеннего труда, дело идет к весне, к травке, к зелени древесной. «Святая!» — покончено, стало быть, с зимой, с сугробами, вьюгами, гололедицей. Начинается новая жизнь, и уж измены в ней к худому и к суровому не будет. Тихо и пустынно в деревне, пока не отойдет поздняя обедня; да и после поздней обедни народ расходится молча: поспать еще тянет каждого. Но к часу дня посреди дороги идет уже «гостить» в соседнюю деревню молодой парень; он, конечно, в пиджаке, в высоких сапогах и с гармонией, которою открывает сезон мясоеда. Он только тронул, перебрал, сделал два-три «перебора», главным образом на басах, и явно для всех таким образом засвидетельствовал, что сезон весенний начался.

А скоро вслед за звуком гармонии, как и всегда, неведомо откуда доносятся звуки девичьих песен. Откуда они? Никогда не угадаешь. Но они всегда одни и те же, они вековечны в своей приятнейшей гармонии и милы именно тем, что вечны, неизменны; неведомо откуда несутся, но всегда доносят вековую радость жить на свете. Чего-чего не пережито этой деревней, хотя бы в эту зиму? И холод, и всякий недостаток, и хворь, и домашняя, семейная вражда; были случаи, опивались люди, замерзали, было убийство, были случаи, что человек разорился, другой сгорел; были неприятности из-за податей, из-за долгов кулакам; были горькие слезы, когда миленьких дружков в солдаты гнали, отчего из восьми невест, вполне уверенных, что прошлым мясоедом они уже будут замужем, только две пристроились, да и то одна через месяц, вся избитая, воротилась к родителям. Горя, нужды, тоски, холода, голода, слез, злобы — тьма! Но вот несутся же эти животворные, вечные, неизменные звуки, несутся они, как звуки песни жаворонка. Неизменна эта песня сначала для малого ребенка, потом для молодого парня и, наконец, для старика. Человек был ребенком — стал стариком, а жаворонок все тот же: все так же прячется в солнечном луче, в глубине светлого воздуха и поет все ту же, вековечно-неизменную, радостную песню. И народная песня такая же вековечно-неизменная, и она говорит только о неугасимой, несокрушимой силе жизни, напоминает только эту радость жить, звучит никогда не стареющим, вечно и неизменно юным звуком.

Конечно, если разыскать этот хор и подойти к нему поближе да послушать, как «визжат» эти измучившиеся за зиму и приготовляющиеся мучиться летом крестьянские девушки, — то, может быть, впечатление было бы и другое; но я говорю именно о наилучшем впечатлении, которое производят эти девичьи хоры. Трогали меня и прежде эти неведомо откуда доносящиеся отрадные, вечно неизменные и вечно целебные, животворящие звуки; но в тот светлый день, о котором теперь идет речь, они как-то особенно взяли меня за живое. «Ведь не угасает жизнь-то! — подумалось мне. — Неизменно живет живая душа!» Горя много знавал я — и своего и чужого; много знали мы, деревенские обыватели, всяких мучений от суеты сует. Не отдохнуть ли хоть немножко в этой музыке народной песни, где и горе-то облечено в такую форму выражения, которая оживляет сердце ощущением радости «вечной жизни»?

Под таким впечатлением я и задумал пересмотреть разные тетрадки с новыми народными стишками, в разные времена доставленные мне кой-кем из моих приятелей или по моей просьбе записанными самими крестьянами, и извлечь из них все, что хоть мало-мальски может дать понятие, о чем теперь поет народ? Точного и обстоятельного ответа на этот большой вопрос в этой заметке никоим образом быть не может: и материала у меня немного, весь он к тому же состоит из лоскутков и клочков, и относится он частью к одной местности, а частью взят из таких условий народной жизни южных губерний, которые с нашими северными местами не имеют ровно ничего общего.

2

Какой-нибудь новой песни, которая бы вышла непосредственно из земледельческой среды, я не слыхал, и в тетрадках, где записано то, что поется народом, нет ничего, что бы имело законченную форму. Поэты, выходящие из крестьянской среды (такие поэты есть, и об одном из них я расскажу ниже), хотя уже и могут благодаря знанию грамоты изложить свои сочинения письменно, но большею частью они уже тронуты какими-нибудь посторонними крестьянской жизни влияниями, почему в их произведениях иногда высказываются самые, как говорится, «превратные» понятия о хороших и худых явлениях жизни.

Как-то зимой, рано утром, явился ко мне в Петербург один из таких поэтов, разузнав предварительно мой адрес в деревне. Это был крестьянин лет тридцати двух — тридцати пяти, одетый по-приказчичьи, с мелкими завитками белокурых волос на голове и в бороде, человек нервный, сиявший каким-то внутренним возбуждением, и с первых же слов знакомства немедленно приступил к чтению своих стихов. Он читал их быстро, что называется, бормотал, тискал одно слово в другое, так что я не раз просил его говорить пореже. Было чрезвычайно необыкновенно видеть этого мужика, который, в семь часов утра, читает мне поэму собственного сочинения о своей жизни.

Он женился молодым мальчиком на красавице и жил с ней по-крестьянски года два. В это время один барин какого-то разорявшегося и угасавшего рода влюбился в сестру своего бывшего дворового; брат этой сестры стал вытягивать из барина чрез нее деньги, стал наживаться и скоро вышел в купцы, выстроил завод, да и влюбился в жену нашего поэта. Аромат денег и наживы тогда только что начинал ощущаться в деревенской атмосфере и сильно щекотал непривычное к нему обоняние мужиков и баб. Жена поэта недолго думала, ушла от мужа и в течение восьми лет, в свою очередь, сумела вконец разорить новоявленного купца-заводчика; оба они в течение восьми лет только кутили и гуляли, и догулялись до того, что к концу восьми лет муж беглянки видал ее вместе с любовником в городе пьяных, оборванных, валяющихся в грязи. Но, истощив средства своего друга, баба, наконец, ушла от него, скрылась, пропала неизвестно куда. Через пять лет муж, уже хлопотавший о разводе, узнает, что жена его живет в Петербурге на хорошем месте, получает хорошее жалованье и ведет себя так, что лучше и не надо. Он разыскал ее, разыскал не более четырех дней перед тем как прийти ко мне, и вот почему, придя ко мне, был в нервном, возбужденном состоянии. Он опять сошелся с женой, нашел, что она хорошая женщина, что ее надобно простить, потому что и сам он перед ней за эти тринадцать лет разлуки был «оченно виновен», хотя тотчас после того, как она сбежала, ходил в монастырь и советовался с монахами: «как ему жить одному?» Года три исполнял он советы монахов, а потом и погиб. Очевидно было, что он переживал очень трогательные минуты или по крайней мере очень многосложные. Между прочим, он сказал и про жену:

— Вот уж четвертый день живем, слава богу! И даже вот какая стала: я ей все стихи сказываю, а она говорит: «что ты, говорит, про божественное чего-нибудь мне не скажешь?» Вот какая стала!

И, немножечко помолчав, прибавил:

— Ну, и состояние действительно имеет!

Зашла речь о любовнице барина, куда она девалась?

— А замуж вышла, как барин-то всего решился.

— Да разве ничего, что она «такая» была?

— Так ведь лучше с «состоянием» взять, чем без состояния.

Какие-то тлетворные влияния, очевидно, попортили его простые взгляды на жизнь. И точно, в промежуток тринадцати лет разлуки с женой он не все жил в деревне; один раз занялся на сыроваренном заводе, но когда завел это дело в своем хозяйстве, то отец избил его в пьяном виде и по совету завистников выгодному делу — соседей. Потом он ушел в контору к какому-то купцу и жил там в большом приволье. О купце этом он написал целое хвалебное стихотворение, которое также ставит в тупик всякого здравомыслящего человека Купец этот был так называемого «рыковского» типа, расширял, улучшал и оживлял местность, а потом оказался на «скамье». И этого маленького Рыкова превознес народный поэт.

— Не он один виноват! Однако всё на одного себя принял, никого не выдал! Дал людям округ себя нажиться.

Вот его взгляды на старые и новые времена:

Прежде плохо деды жили
Тем, что барину служили,
А теперь пришла свобода —
Ходим в школу по три года.
И из наших молодцов
Много стало мастеров:
Кто котельщик, кто столяр,
Кто сапожник, кто маляр,
Или шорник, иль печник,
Иль косульный уставщик,
Тот извозчик, иль подрядчик,
Тот приказчик, иль нарядчик.

Вот как стало хорошо! А вот небольшой стишок, уже без всяких «предвзятых идей»:

Цвет лазоревый люблю, —
В свете нет его милей!
Я подруженьке срублю
Нову горенку теплей.
Сад зеленый рассажу,
Весь березками уставлю.
С милой рядом посижу,
А немилых — всех оставлю!..

Ну как, читатель? Погодите, то ли еще будет!

3

В народной жизни, как и в жизни «общества», переживается, несомненно, время «переходное». Все «новости» современной деревни, перечисленные поэтом («прежде плохо деды жили»), дают возможность понять, почему деревня не может еще, как говорится, собраться «с умом», окрепнуть в определенных взглядах на собственное существование и судить, во имя их, обо всем окружающем. Поколеблена поэтому же и творческая мысль народа, но что она живет непрестанно, в этом не может быть никакого сомнения.

Не из чего собрать и сложить народу песню, но сочинить «стишок», откликнуться на разнообразнейшие явления обыденной жизни, этого даже и «утерпеть» нельзя народу. И вот он сочинил так называемую «частушку», то есть «куплет» (слово в слово), и этими «частушками» откликается на каждую малость жизни. Три тетрадки этих «частушек», находящихся в моих руках, всего около 200 №№, все записаны в деревнях,[79] находящихся в весьма недалеком друг от друга расстоянии, и в каждой из этих тетрадей встречается не более трех или четырех повторений одной и той же «частушки», и то непременно с какою-нибудь местною особенностью.

Но 200 №№ «частушек» положительно капля в море в том несметном количестве произведений народного сочинительства в этом роде, которое неведомым путем создается неведомыми поэтами чуть не каждый божий день и непременно в каждой деревне. Собрав эти «частушки» с такою же тщательностью, как собираются статистические сведения о всяких мелких подробностях хозяйства в крестьянском дворе, и разработав их соответственно тем сторонам народной жизни, которых они касаются, мы имели бы точное представление о нравственной жизни народа. Ничего подобного читатель не найдет в этой заметке, но все-таки он почувствует свежесть и молодость народной души.

Некоторые из «частушек» носят совершенно определенный характер женского и мужского «сочинения», например:

Неужели ты завянешь,
Аленький цветок?
Неужели не вспомянешь,
Миленький дружок?

Это женская «частушка». Та же «частушка» сказывается мужчиной так:

Неужели ты завянешь,
Травушка шелковая?
Неужели не вспомянешь,
Дарья бестолковая?..

Или — мужская также «частушка»:

Ай да, ай да!
Моя милка молода!
Молода годочком,
Глупая умочком.
Молода, нестарая,
Самоварчик ставила…

Нечто «мужиковатое» видно иной раз и в любовной «частушке» мужского сочинения:

Где ты, милая, хорошая,
Лазоревый цветок?
За тебя, моя пригожая,
Подрались мы разок…

В женских «частушках» таких неуклюжих напоминаний о любви нет. Но о мести из-за любви и женская «частушка» также не церемонится в выражениях:

Кабы знала негодяя,
Не любила бы его, —
Посеред синева моря
Затопила бы его!

Вообще же темы, которых касаются мужские и женские «частушки», почти одинаковы, хотя женские имеют то преимущество пред мужскими, что рисуют множество женских типов всякого качества:

Вот труженицы:

Дождь пойдет, сенцо обмочит,
Будет маменька ругать, —
Помоги-ко, мой хороший,
Мне зародец дометать.
Кабы знала бедна девушка,
Где ей замужем бывать,
Помогла бы злой свекровушке
Хоть капусту поливать.

Отношение к матери:

Уж ты миленький ты мой,
Ловкая ухватка!
За тебя не забранит
И родная матка!
Хорошо тому гулять,
У кого родная мать:
Матка встретит, и проводит,
И в окошко поглядит.
Ты, мамаша золотая,
Не брани за молодца.
Если будешь ты бранить
Буду крадучи любить.

А теперь пойдет любовь и хорошая и нехорошая.

Мой-от миленький работает в лесу,
Напеку ему рогулек, отнесу.
Все бы, все бы во елочках стояла,
Все бы, все бы в ту сторонку глядела, —
Мой он миленький, он черненький,
Хоть и черненький, печальненький!
Провожала я до речки.
Слез не оказала,
За баскаковским леском
Залилася голоском.
Милый мой, милый мой!
Милый — веры не одной.
Верой — милый — староверы!
Староверочке любой!
Неужели надоела
Своей матери-отцу?
Неужели я достанусь
Разнесчастному вдовцу?
Мой дружочек женится —
Вся жизнь переменится!
А как обвенчается —
Вся любовь кончается!
Кабы знала, не ломала
Вишенья, не вызревши;
Кабы знала, не любила
Милого, не вызнавши.
Погляжу я с моста в речку:
В речке темная вода;
По глазам милова видно,
Что обманывал меня!
По чужим я разговорам
Брошу милого любить;
По ретивому сердечку —
Мне вовеки не забыть.

Но есть тип девичий и посмелей тех скромных и огорченных, которые видны в приведенных «частушках»:

Своего я милова
Из артели выбрала,
Очень просто выбирать —
Он ловчее всех ребят.
Что ж ты, милый, не пришел,
Я тебе велела?
Всю я ночку не спала,
Все в окно глядела.
Я вечор в гостях гостила,
На беседе я была;
Я хорошего миленка
Во любовь себе взяла.
Можно радостью назвать:
Он хорош собой и статен,
Очень ловок на словах,
Я с ним долго танцевала,
Он мне руку крепко жал,
Я руки не отнимала.
И в лице явился жар…
Вышла в сени простудиться,
Чтобы жар с лица сошел.

Вот еще из смелых:

Для чего мне заходить,
Милый, за тобою?
Для чего мне приносить
Дороги подарки?
Возьму милого за ручку
И пойду с ним в хоровод.

Но есть в «частушках» и еще более смелые типы девушек:

Батька рожь молотил,
Я подворовала —
Понемножку, по лукошку,
Все милому на гармошку.
Батьке сделаю беду —
Самоходочкой уйду!
По-за тыну, по-за тыну,
По-за дядину овину,
По-за нашему двору,
Самоходочкой уйду!
Не даешь мне, мама, воли —
Улечу, как пташка в поле;
Не увидишь от крыльца,
Как проеду от венца…

Есть и застенчивая:

Не ходи, милаша, на дом,
Не садись со мною рядом;
Сядь к подружке, не ко мне;
Все она расскажет мне.

Есть и такие:

«Право, ноженька болела,
Я прихрамывала!»
(Сама Лешеньку,
Алешеньку Обманывала!)
Я любила Петю летом,
Петя бегал все с конфетой…
А уж Ванюшку зимой…
Чтоб не сел со мной другой.

А вот и совсем грешница:

Провожала дружка милого
Я до города Кириллова,
До канавы Белозерския,
До большой ли что дороженьки, —
Иструдила свои ноженьки!
Ах! Милаше покорилась…
До Череповца в погонюшку гналась,
Было лесом идти боязно.
Деревнями идти совестно,
А по задворкам — собаки злы,
По заполью — так ребята удалы…

Так и неизвестно, чем кончилась эта погоня несчастной женщины.

«Частушка» не пропускает без отметки ни одно новое лицо, появившееся в деревне. Пришел солдат, сыровар, о каждом сейчас же сочинена «частушка»; есть поэтому «частушки», где фигурирует и сельский учитель.

Я учителю два слова, —
Не учить до Покрова,
Дай повыстрочить платок,
А потом учи годок.
Желанные родители,
Пошли гулять учители,
Не буду кофий разливать,
Пойду с учителем гулять.

Обо всех этих мужских и женских отношениях горький опыт не девичьей, а уже бабьей жизни поет невеселые песни:

Ой, не рвитесь вы, девицы,
Замуж скоро выходить!
Вы не верьте молодцам,
Хоть и божатся.
Они божатся, клянутся,
Отойдут — и засмеются.
После смеху позабудут,
Вас совсем любить не будут.
Навязались супостаты,
Холосты ребяты;
Мимо девушек идут —
Шляпы не снимают;
Возле девушек сидят —
Неучливо говорят…

Есть еще среди крестьянского населения особый класс деревенских жителей, которые чувствуют себя чуждыми в деревне и вполне одинокими. В Новгородской губ<ернии> повсюду можно встретить питомцев Воспитательного дома, сирот, брошенных детей. «Частушки», которые и они, питомцы, сочиняют о самих себе, заметно отличаются от общего любовного тона всех «частушек» оседлой деревенской молодежи.

Наши матки, дурочки,
Нас бросали в улочки;
Спасибо добрым людям —
Вскормили белым грудям!
Сиротинка бедный
Пристал к девушке одной,
Словно к матери родной.
Нет! Матушка неродная,
Похлебка все холодная.
Породнее бы была,
Погорячей бы налила!

Все «частушки», которые я привел в этой заметке, заимствованы мною почти исключительно из произведений женского ума; мужских «частушек» я почти не приводил здесь.

4

Если наш крестьянин-земледелец затрудняется новизнами собственной своей теперешней жизни и не может разобраться в мыслях относительно настоящего и будущего, то крестьянин-«рабочий», крестьянин, оторванный от деревни фабрикой, заводом, шахтой, напротив, уже давно вполне определил свое положение, свое настоящее, свое будущее и уже сознательно не может даже и мечтать о каком бы то ни было изменении в своем положении.

Крестьянин все еще пытается истолковать разные новинки времени непременно в собственную пользу. Объявят закон о лесо-охранении, он моментально принимается за лесо-истребление. Почему это? Потому что тогда, после опустошения, к мужикам должны отойти все леса, какие только есть. Часто изменяются рисунки бумажных денег — сегодня одни, завтра другие, — и опять мужик знает уже, зачем это делается: для разных людей будут и деньги разные, — для мужиков одни, для евреев другие, а для купцов третьи. Каждый живи только на свои деньги; тогда «арендатель» может и тысячи рублей совать мужику, но «арендательские» деньги для мужика, все равно что щепки. Посуется, посуется «арендатель», не найдет рабочих и «должен пропасть», а земля «сама собой» к мужикам поступит, потому что они и без денег знают, что с ней делать.[80]

Ничего подобного не может прийти в голову рабочему человеку. Он твердо знает, что жизнь его от юных дней и до могилы будет только растрачиваться, без малейшей для него личной надобности, с самою математическою точностью; растащат ее, расщипят фабрики, заводы, шахты, по часам, по звонкам, по свисткам, а не зря, не «дуром», не как-нибудь. Знает он, что этот унылый и угрожающий свист заводского свистка в темную ночь, до зари и до заутрени, растревожит его и поднимет на усталые ноги.

Знает он, что и сонный вскочит он на этот свист, и сонный станет у станка, и сонный полезет в темную, сырую шахту. Знает он и то, что вовеки не уйти от станка, если только случай, какой-нибудь год необычайного урожая, который вдруг поправит его семью на полгода, не даст ему возможности провести эти полгода «округ» разоренного домишки. Положение рабочего так определенно, что ему о нем нет никакой возможности «раздумывать», и вот почему «песни рабочих» в точности и полной определенности изображают их подлинное положение, а не мелкие подробности жизни, что мы видим в «частушках».

В руках моих находится несколько песен рабочих в шахтах, полученных[81] с Юга и Екатеринославской губернии. Хотя и смысл их и условия местности вовсе не напоминают ни в чем наших новгородских «частушек», но раз дело зашло о народной песне, пусть читатель узнает кое-что и о том, что думает рабочий человек и как он живет.

Вот рабочий день шахтера.

На Дону открыли знаменитые залежи антрацита и тотчас же принялись за разработку.

Там прорыты ямы, норы,
Там работают шахтеры.
Одна яма там такая,
Огромадная, большая, —
Сорок сажен глубины,
Три аршина ширины.
Сверху здания большие,
Там машины паровые
И канаты дротяные.
В них проведен там шнурок,
Наверху висит звонок;
Только дернешь за шнурок,
Сверху вдарит молоток,
Верховой дает свисток.
Не успел он просвистать, —
Накопилось — негде встать!
В шахту всех нас швыронуло!
Не успел сказать и слово,
Уж кричат: «Слезай, готово!»
По продольням разошлись,
За работушку взялись.
Распроклята жизнь шахтера!
День и ночь мы работаем,
Ровно в каторге сидим,
День и ночь мы со свечами
Смерть таскаем за плечами!
Один бог небесный с нами,
Никакой нужды не знаем!

Описывается и гибель шахтера, которого слишком второпях тащат из шахты. Садясь в бадью,

С белым светом он простился:
«Прощай, солнце, прощай, месяц,
Прощай, белая заря!
Все премилые друзья!»
Вдруг бадейка всколыхнулась —
В шахту бедный полетел!

А вот как живут шахтеры:

Нет, ребятушки, трудней,
Как работа шахтерей:
Шахтер рубит, шахтер бьет,
Под землею ход ведет.
Он подходит ко стволу,
В гору голос подает:
«Вы, бадейные, не спи!
Воротные, не дреми!
У нас завтра день субботний,
На получку все пойдем.
Мы получим денег много
И в кабак их понесем!»
Дует, дует ветерок
Из трактира в кабачок.
Там бутылки шевелятся
И стаканы говорят!
Идет шахтер в кабачок,
Берет водку, табачок.
Пьем мы водку, пьем мы ром,
Завтра ж — по миру пойдем!
Что шахтерска жизнь проклята.
Кто не ведает про то?
В божью церковь он не ходит,
Он не знает про нее.
День и ночь он работает,
Ровно в каторге всегда!
Придет праздник-воскресенье —
Уж шахтер до свету пьян!
В кабачок бежит детина —
Словно маковка цветет;
С кабака ползет детина —
Как лутошечка гола!
Ой, гола, гола, гола,
В чем мамаша родила!

Кабак — вот в чем рабочий видит облегчение своего тяжкого труда. Никаких иных перспектив он и не подозревает даже. Неведомая сила вытаскивает его из дому и тащит его в яму под землею, на сорок сажен глубины. Он с испугом озирается кругом: «Прощай, солнце! Прощай, месяц! Прощай, милые друзья!..» Не видно, чтобы он хоть на минуту допустил мысль о каком-нибудь изменении в своей участи. Он не знает еще и силы той, которая «швыряет» его в яму; но он твердо знает свое положение, ясно видит, что кроме «кабака» нет никакого облегчения в его жизни и не будет.[82]