В субботу мрачная физиономия Растеряевой улицы несколько оживает: в домах идет суетня с мытьем полов и обметаньем потолков, молотки на фабрике валяют с особенной торопливостью, на улице заметно более движения. Все полагают, что завтра, в воскресенье, почему-то будет легче на душе, хотя в то же время все вполне достоверно знают, что и завтра будет такая же смертельная тоска и скука, только слегка подрумяненная густым колокольным звоном да огромными пирогами, густо намасленными маслом. У генерала Калачова топят баню в складчину — кто дрова, кто воду; вследствие этого через улицу бегают девки, кучера, солдаты с водоносами, ушатами. В бане, по причине стечения множества субъектов обоего пола, идут веселые разговоры. Между вкладчиками, людьми благородными, вследствие разных «амбиций» происходят стычки за первенство обладания баней прямо после выхода генерала. Случаются поэтому ссоры.
Часов с шести вечера оживление еще приметней. Вместе с трезвоном колоколов поднимается стук дрожек и пролеток, развозящих по церквам православных христиан. Торопливо возвращаются с фабрик работницы, женщины и девушки; самоварщики целыми фалангами тащат ярко вычищенные самовары в склады; у каждого в руках по две штуки; изредка они останавливаются, становят ногу на тумбу и поправляются с своей ношей, подталкивая ее коленом. На фабриках идут расчеты.
В огромной комнате с низкими сводами столпился рабочий народ с книжками в руках и с крайне тревожными лицами: ждут расчета. И странное дело: как нетерпеливы они в то время, когда хозяин как-то бестолково оттягивает минуту расчета, разговаривая с приказчиком о совершенно посторонних предметах, столько же народ этот делается робким, трусливым, даже начинает креститься, когда наконец настает самая минута расчета и хозяин принимается громыхать в мешке медными деньгами. Начинается шептанье; передние ряды ежатся к задней стене; иные, закрывая глаза и заслонившись расчетной книжкой, каким-то испуганным шепотом репетируют монолог убедительнейшей просьбы хозяину: «Самойл Иваныч!., ради господа бога! Сичас умереть, на той неделе как угодно ломайте… Батюшка!..» Другие, рассматривая книжки один у одного, фыркают и исчезают в толпе.
— Пожалуйте лащет! — произносит мальчишка лет девяти, в синей рубахе, босиком, с растопыренными волосами.
Хозяин удивленно взглядывает на него через очки и обращается к приказчику:
— Это что ж такое? Откуда он?
— Да я, признаться, Самойл Иваныч, — говорит приказчик, тронув шею и складывая руки назади, — признаться сказать, в эфтим не могу вас удостоверить… то есть откуда он взялся.
— Давно ли он?
— Да боле, пожалуй, недели… Эт-та, ежели изволите вспомнить, на прошедшей неделе хлеб у нас ссыпали… Ну, я обнакновенно в сарае-с! хлопоты… Вижу, стоит посередь двора вот этот самый кавалер… Я, признаться, крикнул ему: «будет, мол, тебе башку-то чесать, иди помогай!..» Н-ну, он и стал… Дали ему потом в кухне поесть… Так вот и того… кое-что помочи дает-с.
— Пожалуйте лащет! — настоятельно повторил мальчик.
— Тебя кто это научил расчету-то просить?
— Большие научили…
— Большие? Ну, это они для смеху.
В толпе смеются, мальчишка молчит…
— Мать-то есть у тебя? — спросил хозяин.
— Нету, я теткин.
— Стало быть, от тетки родился?
Раздался дружный смех толпы, и сам хозяин весело закряхтел от своего смешного вопроса. Мальчишка в первый раз задумался над своим происхождением.
— Что ж ты у тетки-то делал?
— Побирались…
— Где ж она теперь?
— Она упала… ушиблась, в больницу увезли…
Все молчали.
— Как же теперича его считать? — спросил хозяин у приказчика.
— Да так, я полагаю, считать, что, собственно, приблудный-с… на этом счету его и оставить… Бог с ним — пущай… Куда ему?
Хозяин подумал.
— Все, я чай, приставу надо сказаться?
— Н-н-ет-с!.. Я так полагаю, господь с ним… Пущай его. Все что-нибудь в хозяйстве поможет… Бог даст, вырастет, получит свое понятие, тогда уж его дело-с… а может, и еще кто из «своих» сыщется.
Хозяин дал мальчугану гривенник. Тот бросился ему в ноги, брякнувшись об пол всем, чем только можно брякнуться — лбом, локтями, коленками…
Толпы рабочих, выходя из ворот фабрики, разделялись на партии- одни шли прямо в кабак, другие сначала в баню и потом в кабак. Бани полны народом; вся река покрыта телами купающихся; в купальнях идет гам, крик, хохот; народу тьма, от большинства отдает водкой; все это норовит забраться «под самый перемет» купальни и оттуда нырнуть в воду. Берег реки около бань запружен купающимися. Черные фигуры мастеровых торопливо срывают с плеч чуйки, рубашки; слышен говор, смех…
— Ну-ко, господи благослови! — говорит мастеровой и с разбегу летит в воду, откинув напряжением ноги большой кусок земли от берега; вытянутыми вперед руками он врезывается в воду почти вертикально — и исчезает, взболтнув ногами…
— Нырок! — говорит кто-то…
Мастеровой выныряет среди реки и принимается отмеривать саженями, взмахивая головой в сторону, чтобы откинуть мокрые, закрывшие лицо волосы.
Дальше за банями, где берег уложен высокими стенами навоза, в мутных лужах полощутся мещанские девицы, опасаясь на аршин отделиться от берега, так как платье их может быть ежеминутно похищено разного рода юношами. Какая-то смелая баба, с головой, обвязанной платком, решается выплыть из лужи на реку.
— Ха-а, ха-а, ха-а! — грозно вскрикивает мастеровой и пускается за ней вдогонку, необыкновенно сильно и искусно работая руками. Баба в испуге поворачивается назад, взбивая ногами целые фонтаны.
На Большой улице с шумом железных засовов запираются лавки; мастеровые с работами рыщут от одной лавки к другой. Новые времена, отозвавшиеся в торговле, не поддаются на единственное доказательство мастерового: «Христа ради!»
В ярко освещенной лавке стальных изделий сидит на диване молодой хозяйский сын в пестрых брюках; у прилавка, с ящиками разных стальных мелочей, стоит приказчик. Тут же, в качестве посетителя, присутствует лакей, держа под мышкой целый узел разного оружия.
— Так уж я так барину и передам-с, — говорит он.
— Так и скажи, — говорит хозяин.
— Конечно, мне какое дело, мне приказано, скажи, говорит, ему (вам-то), что у меня этого оружия в избытке… Я так вам и передаю… хоть достоверно понимаю, что у них этого избытку не токмо в оружии…
Лакей шепчет.
— То-то и есть! — говорит хозяин.
— Верите ли? — многозначительно произносит лакей, скрестив руки.
— Ихнее дело прошло-о!
— Это как есть!.. Я теперь вижу, к чему идет-с… Теперь попрет купечество… вот-с! Оно теперича еще не очувствовалось как следует. Дай ему обглядеться, б-беда! Оно теперь робеет… Вот я вам скажу — один купец купил у нашего барина коляску… а ездить-то боится… Еще робеют-с!
— Капитон Иваныч! — громко произносит мастеровой, появляясь на пороге лавки. — Отец! Что ж мне, околевать, что ли, на улице-то?
— Черти! Что у меня, бык, что ли, с позволения сказать, отелился? Из-за чего я должен разоряться? Ну, купи ты у меня! Видел товару-то? Ну, купи!
— Куда ж это деваться мне теперь?
Хозяин молчал.
— Толкнись к Шишкину… Аль уж, в самом деле, у меня монетный завод? Только и прут, что ко мне… Ступай!
Мастеровой уходит, отчаянно тряхнув головой…
В отворенные двери лавки видно еще несколько мрачных фигур, медленно лавирующих мимо. Они сходятся на углу; слышны слова: «Как тут быть, а?», «Дух вон, — хлеба не на что купить», «Ну, время!..»
Скоро между ними показывается чинная фигура Прохора Порфирыча. Товар его завернут в платок и засунут в рукав, а рукав, в свою очередь, засунут в карман, так что все-таки Прохор Порфирыч ничуть не теряет благородного вида. Неумелые в современных разговорах мастеровые обступают его со всех сторон; слышны просьбы, какие-то клятвы, «за что ни отдать».
— Я, ребята, обещания вам не даю, — говорит чрез несколько времени Порфирыч, — а попытать попытаю.
— Отец!
— Погодите, друзья; сами вы разочтите, какая в этом деле нужна словесность… раз! Окромя того, должен я под него, ирода, подводить махину не маленькую… два! Все это хлопоты!
Дело это, приятели, нелегкое… По этому случаю я уж с вас, ангелы, по полтинничку получу…
— Гряби! Хоть бы мало-мало… Палтинник! Гряби смело!
— То-то!.. Ну-кось, вали сюда.
Пять пистолетов падают в расставленный платок.
— Ну, — говорит, улыбаясь, Порфирыч, — творите молитву!
И чинно входит в лавку…
— Мое почтение! — провозглашает хозяин.
— Все ли в добром здоровье? — произносит Порфирыч, почтительно снимая картуз.
Хозяин почему-то таинственно прищуривает один глаз.
Порфирыч утвердительно кивает головой. Между ними, очевидно, какое-то тайное дело.
— Так уж вы так вашему барину и доложите, что, мол, у нас у самих товару некуда девать… Опять же, это ихнее оружие не по нас, нам в теперешнее время нужна вещь грошовая, ярмарочная.
— Это само собой…
— Вот что-с! Нам теперича нужна вещь, лишь бы кое-как сляпана… Убьешь — хорошо; не убьешь — еще того лучше: зачем бить?
— Именно, правда ваша! — подтвердил лакей. — Я так вам докладываю: мое дело — исполняй: приказано сказать «от избытка», я исполняю, но достоверно знаю, что не токма…
Следует шептание: хозяин поддакивает, издавая какие-то звуки вроде: «гм… гм…» или: «д-да! во-от!» и проч.
— До приятного свидания, — заключает лакей.
— Будьте здоровы!
Лакей уходит. Лицо Порфирыча превращается в радостную улыбку…
— Ну? — спрашивает строго и любезно хозяин, отводя его в сторону.
— Готово-с!
— Врешь, мошенник!
— Сейчас умереть!.. Я вам, Капитон Иваныч, такую девицу разыскал, истинно пшено! Провалиться!
— Прохор! Я тебя убью!
— Как вам угодно! Это именно уж сам бог вам помогает…
— Ежели ты в случае врешь, — сейчас умереть, так и разнесу!
— Что угодно! Я ей, Капитон Иваныч, так говорю: «Таинька! Вы их любите?» Вас то есть!..
— Ну?
— «Даже, говорит, до бесчувствия влюблена…» — «А когда, говорю, вы влюблены, то вы и должны удостоверить Капитона Иваныча в полном размере…»
— Ну?
— «Мне, говорит, стыдно; пущай, говорит, они меня сами вовлекут…»
— Первое дело!
— Н-ну-с; по этому случаю завтрашнего числа назначено вам быть в рощу… там дело ваше! Главная причина, маменька их очень строга, а насчет Таисы — вполне готова! Можно сказать одно: влюблена!
— А ежели врешь?
— Как вам угодно! Я подвел дело. Теперь трафьте сами…
— Я натрафлю!.. Верно ты говоришь?
— Издохнуть на месте! У меня, слава богу, одна спина-то…
Приятное молчание.
— Ну, Капитон Иваныч, — затягивает Прохор Порфирыч, — с вас тоже магарычу надо будет получить…
В дверях мелькают нетерпеливые фигуры рабочих. Порфирыч грозит кулаком; фигуры исчезают.
— Какой же это магарыч тебе? любопытно!
— Я много не прошу… Нам бы только как-никак перебиться… На вас вся надежда…
Порфирыч не торопясь вытаскивает свой револьвер.
— Ах т-ты, идол эдакой, подо что подвел! Небось опять красную?
— Да уж что делать!
— Клади! Погоди, я тебя и сам подсижу!
— А вот эти рублика по четыре, что ли…
Следует развязывание узла.
— Неси-неси-неси-н-н-н!..
— Капитон Иваныч! Что ж это вы говорите?.. Ради субботы-то хоть снизойдите! Ведь посмотрите вы на эту лузгу, издыхают! А вам все годится… Четыре целковых! он в работе шесть стоит… Это я вам истинную правду говорю… Капитон Иваныч?..
— Клади! Пес с тобой!
Прохор Порфирыч получает деньги и, отделив себе что следует и даже что вовсе не следует, собирается уйти.
— Погоди, — говорит хозяин, — мы с тобой, того…
— Слушаю-с, я сию минуту…
Радостно приветствуют своего избавителя неумелые люди.
И потом так рассуждают:
— Экой у этого Прохора ум, братцы мои!
— Чево это?
— Я говорю, у Прохора ума: страсть!
— О-о! У него ума страсть!
Мастеровые медленно разбредаются в разные стороны.
— Прощай!
— Прощай! до свидания… Ты куда?
— Домой. А ты?
— Я-то? Я, брат, домой… довольно!
Но медленность в походке, остановки и размышления над трехрублевой бумажкой, совершающиеся на каждых двух шагах, весьма ясно рисуют борьбу добра и зла, происходящую в душе мастеровых. При этом добро является в фигуре развале иной избы, в которой на трехрублевую бумажку почти невозможно получить ни единой крупицы радости, настоятельно необходимой в настоящую минуту; а зло — в форме кабака, где означенная бумажка может сделать чудеса.
Мастеровой делает еще два медленных шага, зло преодолевает, шаги принимают совершенно обратное направление… и скоро только что расставшиеся приятели с громким смехом встречаются у стойки кабака «Канавки».
К ночи над городом нависла большая туча, и пошел тихий теплый летний дождь… Улицы были совершенно пустынны; нигде ни огонька; ярко горели только кабаки и харчевни.
В «Канавке» были растворены окна; из них, вместе с криками и звоном стекла, лились на улицу яркие полосы света и удушливый воздух, раскаленный плитою, на которой клокотали пятикопеечные пироги и селянки; в отдаленной комнате неистово играла шарманка, и огромный бубен ежеминутно и как-то тяжело охал под напором ядреного пальца севастопольского героя. Ближе, среди хохота, раздававшегося с неудержимою силою, по временам шло пение. Какой-то тощий портной, оцивилизовавший свой почти прародительский костюм разорванным до воротника сюртуком, пел песенку про вольника[2], приправляя ее некоторыми жестами. Прежде всего он сделал грустную физиономию, изображая собой старуху, мать вольника, прижал руку к щеке и, всхлипывая, тянул:
Да и что-о же ты, ди-и-тятко
Будешь тама наси-и-ти?
Тут певец вдруг встрепенулся и с отчаянным ухарством и присядкой торопливо запел:
М-ма-минька — сертучки, — ох!
Сударынька — сертучки, — ох!
Пус-с-кай сертучки-и!
Ну что ж? сертучки-и!
Носить буд-ду сер-ртучки-и!
Прохор Порфирыч, щедро упитанный Капитоном Иванычем, нетвердыми шагами возвращался домой и, вследствие непроходимой грязи, растворившейся в Растеряевой улице, поминутно поскользался на глинистой тропинке и хватался рукою за забор.
— Эт-то кто такой?.. — вскрикнул он, натыкаясь на что-то живое…
— Да что, друг, шапки никак не сыщу…
— Кто ты такой?
— Я, брат, не здешний. Никак, провалиться, не сыщу этого демона, шапки…
— Что же ты, леший, безо время шатаешься?
— Да все, друг, теплого места ищу, которое ежели бы место, иной раз, сухое…
— Смотри, не попади в теплое-то!
— Я сам, братец, так полагаю… Надо быть, попадешь… во-во-во… Ах ты, анафема! вот она, шельма… ишь! Запотела!
Раздается хлясканье об забор мокрой шапкой…
Прохор Порфирыч пробирается далее… Усилившийся, но такой же тихий дождик чуть-чуть шумит в листьях дерев.
Совсем темно.
У одних ворот возится с лошадью пьяный извозчик; в темноте он растерял вожжи; лошадь переступила через оглоблю и, подаваясь назад, подвернула передние колеса под дырявые и изломанные дрожки, которые вследствие этого свалились набок.
— Тпр-р… Тпр! — ласково говорит извозчик, засев по колено в грязь и отыскивая во тьме лошадиную морду. — Тпр-р-рю… Тр-р… Нич-чего!.. Тр-р… Милая!
Прохор Порфирыч, видя беспомощное положение хмельного человека, хотел было сначала посоветовать ему постучись, мол. Хотел потом сам постучаться, но раздумал… «Шут их возьми!» И заключил размышлениями о том, какой человек свинья, ибо завсегда рад облопаться и насчет водки не имеет меры…
Извозчик все копошился в грязи. Лошадь поминутно шлепала в грязь переступившею ногою. Дрожки скрипели.
В непроницаемо темных сенях избы Прохора Порфирыча стояла Глафира и подмастерье. От Кривоногова отдавало вином.
— …Это разве возможно, — шептал он над самым ухом Глафиры, — извольте послушать. «Хочу в маскарад, ты пьяница, немытая мочалка, вонючая рогожа». — «Я?» — «Ты…» — «Изволь! Ступай с богом». — «В лучшем костюме!» «Сделайте вашу милость…» — «Я благородная! ты харя!» — «Как вам будет угодно: на бал — на бал, харя — харя! как ваша душа желает…» Дверью хлоп, ушла… Потом, того, слышу, с офицерами… Доброго здоровья!.. Это как же?
Вопросительное молчание. Глафира вздыхает.
— Или, — говорит Кривоногое снова, — как вам покажется… Повенчались мы с ней; все как следует: гости, шанпанское (околеть, было-с!). Отходим в спальню: как есть муж и жена… Я… Ну, она же, например: «Прочь отсюда… тварь!..» Благородно? Или как, по-вашему?..
Опять молчание.
— Ну, и валялся, как пес, у порога… «Вон отсюда!» И уйдешь в кухню… Это жизнь?
Шум дождя начинал слышаться яснее среди безмолвия улицы. Около повалившихся дрожек и спутавшейся лошади возился другой извозчик, уже сам хозяин квартиры и лошади, с фонарем в руках. Он сердито дергал лошадь за узду и злобно кричал: «Ног-гу! н-но!» Слышалось ярое хлясканье кнутом об лошадиную морду. Лошадь билась. Извозчик торопливо и сердито бормотал:
— Пр-р-апоица!.. Мало ты учен?.. Ж-животное! Н-но!
И снова свист кнута…
— Кум! — глухо говорил пьяный извозчик, скрывшись гдето в темноте.
— Право, ненасытная утроба!.. Как ни бьется, как ни бьется, а уж к ночи готов! Па-адлец ты эдакой!..
— Кум! — сонно бормотал пьяный.
Извозчик с фонарем молча возился около дрожек. Сальный огарок в фонаре разливал тусклый свет на небольшое расстояние кругом, отчего три большие осины, кучей столпившиеся за забором и слегка освещенные снизу, уходили в темноту своими вершинами и казались бесконечными.
Отворив окно, Прохор Порфирыч присел к окну с папироской; хмельная голова его клонилась на грудь. С крыши лил дождь; где-то вдали с легким гулом вода била в пустую еще кадушку.
— Господи! — шептал Порфирыч. — Сохрани и помилуй р-р-ра-ба твоего!
Лил дождь.
— Ка-ар-ра-у-у-ул! — бушевало где-то далеко.