…Утро "духова дня" было прекрасное; солнце ярко осветило нищенскую каморку с ободранными стенами, которую я вчера вечером мог с трудом разыскать на постоялом дворе в селе Павлове, всем известном своими замками и стальными изделиями. Чудное светлое утро значительно освежило меня и расправило уставшие члены. Всю ночь пришлось валяться на полу (так как мебели в каморке не было никакой, кроме стола и стула) на дрянном войлоке, пропитанном насекомыми, и слушать ругань, песни гнуснейшего содержания и просто пьяное оранье и бормотанье мастерового народа, разгулявшегося по случаю троицына дня. Весь этот праздничный гам был слышен в каморке моей вполне ясно, так как улица, на которой стоял постоялый двор, была очень узка. Боже мой, что это были за песни! Я не могу привести здесь ни одной, хотя непосредственное участие в них принимали женщины, о чем свидетельствовали визгливые голоса, прорезывавшие пьяные басы и крикливые звуки гармонии мастеровых. К утру все это безобразие более или менее утихло, — и когда я встал, на улице было совершенно тихо: или спали, или опохмелялись и "поправлялись" потихоньку. Поднявшись с своего ложа, я отправился гулять. Удивительная бедность и неряшество поражали на каждом шагу. Село, ворочающее миллионами, как будто нарочно собрало массу всякой грязи и нищеты на том превосходном месте, где раскинулось. Оно стоит на высоком берегу Оки, и с горы на реку — вид прелестный (я был во время еще не спавшего разлива), на эти широко расстилающиеся перед глазами воды, по которым то там, то сям белеется парус или, чуть-чуть наклонившись набок и попыхивая черными, расплывающимися в длинный хвост клубами дыма, бежит пароход, на эти вереницы вершей, концы которых торчат из воды, вершей, полных рыбы, которая, впрочем, павловцу не принадлежала (по крайней мере в мою бытность река была достоянием одного монополиста), — глядя на все это, не хочется смотреть на самый город: все как будто доживает век, все как будто прожило лучшую пору, даже на каменных домах лежит этот оттенок нерадивости… Есть несомненно и богатые хоромы, но там живет не павловский рабочий человек, который собственно нас и интересует. На каждом почти углу прибит образ. Хозяин и хозяйка, выйдя утром на рынок, с кульком или с корзинкой, и приготовляясь торговаться и кричать с торговцами и лавочниками, — молится на этот образ и шествует уже смело. Унылые дома, пустынные улицы, на которых иной раз пошатывается пьяный мастеровой в одной рубахе, без шапки, клали на душу большой и тяжелый ком скуки. Походив таким образом час или два, посидев на берегу, я направился домой пить чай.

В широкой грязной кухне постоялого двора, — с полом, покрытым шишками сухой грязи, правда, подметенной для праздника, с окнами, в которые нельзя было рассмотреть, что делается на дворе, — так затекли и выцвели стекла, — я нашел кухарку. Она лежала на лавке, в новом ситцевом сарафане, в новом платке на голове, и спала.

При моем появлении она поднялась. Я попросил ее поставить самовар.

— Я еще давишь думала, пить будешь, поставила самовар-от, ан ты ушел… А тут заснула…

— Теперь праздник, гулять надо, а не спать, — оказал я.

— Ну, — нам только и спать, что в праздник…

— Зачем же наряжаться-то тогда?

— Вестимо, — согласилась кухарка, — нарядишься незнамо зачем, да и спишь. Вот и праздник наш весь тут…

На лестнице, по пути в нумер, меня ожидал мой приятель мастеровой, с которым я познакомился вчера, как только сошел с парохода, и при посредстве которого была отыскана комната, в которой я сегодня проснулся. Это был добродушный, наивный молодой малый лет девятнадцати, который, за все время своего жития на белом свете, начал работать чуть не с восьми лет от роду, а может, и раньше, заработал только пиджак, который был на нем надет по случаю праздника, и не всегда был сыт. Денег у него не было на праздник ни копейки, и он только мотался тоскливо из угла в угол, смотря, как другие едят селянку и пьют вино. Как при такой жизни он сохранил в сердце ангельскую доброту и румянец на щеках, — я решительно не понимаю.

— Спасибо тебе, ей-богу спасибо, — сказал он, встречая меня (я ему вечером дал тридцать копеек), — ловко я попировал вчась.

— Хорошо?

— Дюже хорошо.

Мы вошли в комнату.

— Дюже, дюже хорошо, — говорил он, садясь на пол. (Пиджак его был постоянно застегнут на все пуговицы, а новый картуз он ни на минуту не выпускал из рук, хотя вовсе не собирался никуда идти, — все это объясняется тем, что на дворе праздник, благодаря которому и кухарка хотя и спит, но тоже в наряде.)

— Как же ты пировал?..

— Как пировал-то? А вот как. Перво-наперво пошел я туда… помнишь, я тебе говорил?

— Помню.

— Ну, взял ее, повел в кабак. Раз.

В это время кухарка принесла самовар, поставила его на лежанку и, увидя по лицу мастерового, что он рассказывает что-то, стала прислушиваться.

— Привел я ее в кабак…

— Это свою любезную? — спросила кухарка.

— Нет, чужую взял.

— У такого кавалера как не быть своей…

— Мне такая же вот Дарья навязывалась — отказ дал.

Это, очевидно, относилось к кухарке.

— Где уж нам…

— Ты говори, как пировал-то, — сказал я.

— Пришел в кабак, — говорю: деньги есть, требуй. Потребовала она яичницы, порцию… подали, — десять копеек серебром, — а-а-атличнейшую яичницу, целую сковороду, первый сорт. Так ей понравилось — вис-селая стала… Думаю — уж праздник ведь, — за вино, скричал подносчика, водки на шесть копеек серебром взял, думаю, надо же как-нибудь, выпили водки, съели яишню, принялись за пиво; остальное все на пиво ушло. Так разобрало чудессно…

— Какой пир! — сказала кухарка.

— Ничего! Погуляли… довольно…

Хотя кухарка произносила свою речь, повидимому, шутя, — но видно было, что и такое роскошное пированье, как пированье мастерового, — достойно порицания людей более строгих, в особенности женщин. Только мое присутствие несколько ободряло малого, с матерью которого кухарка, повидимому, была знакома.

Вот как веселился молодой малый с своей подругой; малый, которому пришлось повеселиться таким образом только случайно, благодаря моим тридцати копейкам (хотя этот же самый малый и трудится всю свою жизнь).

Когда кухарка ушла, мы принялись пить чай и повели серьезный разговор.

— Скажи, пожалуйста, — спросил я, — сколько ты вырабатываешь в неделю?

— Изволь. Я тебе все расскажу. Перво-наперво надо говорить, на чьих харчах. Я живу на хозяйских харчах. Вот какой наш харч. За работой стоишь в день боле как шестнадцать часов, — вот хушь сегодня — тебе в первом часу на пароход идти, а мне на работу, да я не пойду. Я тебя буду провожать. Все одно.

— Спасибо. Много ли же ты в неделю сделаешь замков?

— В неделю я сделаю штук сто девять, — не меньше, — и получаю я по полторы копейки серебром.

— Как, неужели?

— Да уж я верно говорю. А женщины у нас тож работают, чернильщицы, — которые замки чернят, — так те на своем материале, на своем харчу, — получают всего два рубля в неделю, — ты вот посуди, из чего тут жить. Материал не дешев — голландская сажа, сера, сало… Да ты думаешь, и у нас из полутора-то рублей остается много? Нет, за праздничный день изволь-ка вычесть двадцать копеек за харчи хозяину…

— Это за калабан-то?

— Да. Ну в праздник пирога дадут с кашей, а праздников-то девяносто хозяева насчитали в году, вот и сочти, много ли остается.

— Неужели это правда?

— Врать, что ли, я стану. Из-за чего мне? Да и за этими-то деньгами не просто идешь. Хозяева жалуются — обороту, говорят, мало, нету денег, подождите да погодите… Обыкновенно это одна ихняя уловка; потому как не быть у них денег? Одно притворство. А ежели, говорит, хочешь сейчас получить, я дам записку к Г-цеву, — тот выдаст. А Г-цев со всеми хозяевами в стачке, в союзе значит, — он сейчас рассчитывает, — да по две копейки с рубля берет с каждого, одну копейку себе, а другую хозяину, — вишь, как подведено… Ну, сочти, что останется. У иного семья есть, — что значит в неделю ему полтора-то рубля серебром, да ежели жена еще полтину добудет, так и то, — на что ему. Вот и в кабак. У нас тайных кабаков, беспатенток, страсть сколько… целую ночь отперты, ну и идет там пьянство… Вот сегодня пойдем на гулянье, я тебе его покажу, Г-цева, первый богач, — а другого у него дела нет, только рассчитывает мастеровых, — легко ли дело, каженный день на пятнадцать тысяч обороту, — учти, сколько на праздниках да на процентах Г-цевых пропадает нашего.

"Неужели это правда?" — думал я и не верил своим ушам.

— А хозяева, — спросил я, — велик ли получают барыш?

— А вот видишь — ты работаешь у них по сотням, а он продает по дюжинам, за дюжину берет не мене как рубь серебром; вот и считай, на рубь двадцать восемь али семь копеек — он получает двенадцать либо пятнадцать рублей серебром. Вот ихний барыш-то… Ну, железо, харчи, — положь пять рублей серебром на все, — семь рублей у него чистыми деньгами с каждого рабочего останется в неделю… А случись грех, заболи человек, — ну, что будет? И ежели да у тебя дети, — ну, куды ты?.. Ежели бы ты вчера мне тридцать-то копеек не подарил, — так бы мы и просидели всю ночь на лавочке без всякого угощения…