(Из частной переписки)

1

Накануне каждого нового года у всякого обывателя является желание обозреть как свое, так и общественное поведение за прошлый год и определить в нем «хорошие» и «нехорошие» мысли и деяния, также личные и общественные. Как всякий обыватель, я, по обыкновению, предавался таким размышлениям и накануне <18>89 года, но сообразив, что канун <18>89 года — канун года не заурядного, а последний день и последний час двадцатипятилетия земского строения, оживотворившего все стороны всенародной жизни, я понял, что мне не под силу будет одолеть, в короткие часы новогодней ночи, даже и сотую часть того, что пережито и сделано народным старанием в эту четверть века. Однако потребность и желание думать и размышлять об уходящем в вечность двадцатипятилетии не покидали меня и совершенно неожиданно заставили вспомнить, что в моих бумагах есть довольно много писем от читателей, написанных, очевидно, вследствие настоятельной необходимости разобраться в современной суете сует и выяснить связь или разницу между прошлым и настоящим.

Не откладывая дела в долгий ящик, я тотчас же принялся пересматривать и перечитывать письма читателей, но — увы! — очень и очень скоро потерял всякую охоту к этому трудному занятию. Да, трудному! — Достаточно было просмотреть пять-шесть такого рода писем, авторы которых один за одним доказывали полнейшую бессмыслицу существования всякого русского человека, чтоб пропала всякая охота продолжать чтение писем, уже читанных по мере получения. Я хотел тотчас же собрать и заключить их в тот пакет, в котором они находились прежде, когда мое внимание случайно привлекли в одном письме подчеркнутые строки такого содержания:

«…И как на грех, такая бессмыслица жизни угнетает нас всех тогда, когда все мы, все общество, всякий барин и всякий мужик, ощущаем вообще задачи жизни несравненно многосложнее, чем прежде, и когда вообще личное понимание друг друга, личные друг к другу отношения положительно изменились в лучшем смысле».

Эти строки, как случайно сорвавшиеся с пера автора, заинтересовали меня и, прочитав его письмо, я нашел в нем нечто ободряющее «унылого человека» и решился сделать из него кой-какие извлечения.

2

Посвятив несколько ничего не значащих строк указанию причин, по которым, при таком успехе в осложнении отношений барина и мужика, все-таки «ничего не выходит», и которые я пропускаю, как совершенно ненужные, автор продолжает так:

«Все партии, — пишет он, — люди всех направлений прежде всего в наше время, волей-неволей, должны думать о народных массах, уже не могут существовать, не думая о них, о их положении, о их будущности. По-хорошему или по-худому думают представители общественных партий о народе, все равно, но они несомненно думают уже о нем так много и так всесторонне, как никогда в прошедшие крепостные времена не бывало. Это раз. Но самое важное и отрадное в том, что все поколение людей, выросшее умственно и нравственно в пореформенные времена, хотя и ничего путного на деле не совершило, но уже неискоренимо озабочено народным делом; дело это вошло уже в плоть и в кровь, и сущность личных отношений современного барина к мужику несравненно человечнее, чем это было лет тридцать — сорок тому назад. «Пошехонская старина» M. E. Салтыкова заслуживает глубочайшего нашего внимания и благодарности к ее автору, как подлинный документ наших личных отношений к обществу и к народу, изобилующих фактами полнейшего невнимания ни к своей, ни к чужой человеческой личности.

Не знаю, помните ли вы очерки И. А. Гончарова «Слуги», которые ничуть не менее ярко изображают именно человеческие отношения барина и мужика в недавние еще от нас времена?

В этих очерках прежде всего поражает и заслуживает благодарности та неприкрашенная и ничем не смягченная искренность, с которою автор передает о своих взглядах на народ и о своих личных к нему отношениях.

«Простой народ, — пишет он в предисловии к этим очеркам, — то есть крестьян, земледельцев, я видел за их работами большею частью из вагона железной дороги. Видел, как идут наши мужики без шапок, в рубашках, в лаптях, обливаясь потом. Видел, как в Германии, с коротенькой трубкой в зубах, крестьяне пашут, крестьянки жнут в соломенных шляпах; во Франции гомозятся в полях в синих блузах, в Англии в плисовых куртках, сеют, косят или везут продукты в города. Далее, видел работающих на полях индийцев, китайцев на чайных, кофейных и сахарных плантациях. Проездом через Сибирь видел наших сибирских инородцев — якут, бурят и других, — и все это издали, со стороны, катясь по рельсам, едучи верхом, иногда с борта корабля, и не вступал ни в какие отношения: — не приходилось, случая не было».[9]

Этот отрывок с поразительной ясностью показывает неизмеримую разницу отношений между «барином» и «мужиком», возможную, как видите, не больше как лет сорок тому назад, и решительно невозможную в настоящее время. И в настоящее время в нашем обществе есть еще остатки крепостничества, прямо проповедующие «розги» для пользы народа, и они, вероятно, видят народ только из вагона, «издали»; но если и такие наблюдатели находят нужным проповедовать о пользе розог и вообще думать о каких-то мероприятиях по отношению к народу, стало быть, им уже надо почему-то думать об этом; не зная народа, они знают, чувствуют, что у них уже есть к нему какие-то отношения, тогда как сорок лет назад можно было жить, не имея к нему никаких отношений, можно было прожить век в таких условиях, что не приходилось даже и касаться народа, и если приходилось видеть его из окна вагона, вообще издали, так только потому, что нельзя его не видеть: он сам лезет в глаза, копошится и гомозится на пашнях, то в рубахах, то в куртках, то в соломенных шляпах.

В настоящее время нет десятилетнего ребенка во всей России, который бы не знал или по крайней мере не чувствовал своих отношений к народу. Не о качестве этих отношений говорю, а о том, что отношения эти лежат уже в личном обиходе жизни всех российских обывателей.

Европейский «барин» также весь век живет без всяких «отношений» к европейскому мужику; но кто же может сказать, что для него достаточно только видеть его из вагона, достаточно заметить, что он в куртке и над чем-то «гомозится», и потом забыть? Не видит он ничего больше, но думает о том, чего не видит, уже много, много. Разве мало он употребляет самых существенных усилий, чтобы обуздать эту «невидимку», хотя и не имеет с ней никаких непосредственных отношений?

Точно так же и у нас, во всем нашем обществе, «народ» стал уже предметом серьезного внимания; немало и у нас размышляют об обуздании, но еще более, и во всем почти пореформенном поколении, относительно народа уже живут исключительно симпатичные о нем мысли. В личных ежедневных наших отношениях к народу, в каких бы положениях он с нами ни сталкивался, мы не можем уже не относиться к нему иначе, как «к человеку», чего решительно могло не быть лет сорок тому назад, и притом в среде так называемого «избранного» общества, то есть людей высшей интеллигенции.

Те же рассказы И. А. Гончарова о «Слугах» доказывают это как нельзя лучше. В предисловии к ним почтенный автор, сделав искреннее признание о том, что он не имел к народу никаких отношений, с тою же искренностию сообщает, что не раз ему приходилось за это слышать упреки: «Зачем не шел в народ, не искал случая сблизиться, узнать, изучить его? Эпикуреизм, чопорность, любовь к комфорту мешали?» «Упрекая меня в неведении народа и мнимом к нему равнодушии, замечают в противоположность к этому, что я немало потратил красок на изображение дворовых людей, слуг. Это правда. На это бы прежде всего можно было заметить, что слуги, дворовые люди, особенно прежние крепостные, тоже „народ“, тоже принадлежат к меньшей братии».[10] И, следовательно, будучи внимателен к этим представителям народа, автор снимает с себя обвинение в мнимом к нему равнодушии. Все это высказывается, повторяем, без всякой утайки, но посмотрите, какая непомерная разница в этом неравнодушии по отношению к народу, к меньшей братии, в недавнем прошлом и в настоящее время.

— Тебе цены нет! знаешь ли ты, Матвей? — так в конце долголетней совместной жизни говорит «барин» своему слуге, характеризуя ему же его личные качества.

В числе портретов «слуг» портрет Матвея сосредоточивает на себе все симпатии автора. Чем же он так хорош, что, воротясь из кругосветного плавания и найдя Матвея в том самом виде, в каком он был раньше, «барин его не мог не высказать ему самого искреннего о нем мнения», слагавшегося в течение долголетнего опыта совместной жизни? А вот чем:

«Я жил (при Матвее) точно семейный; безопасно, уютно, не заботясь о целости своего гнезда и добра, и благословлял случай, пославший мне такого друга-слугу. Да, друга, потому что в нем обнаруживались признаки хотя рабской, то есть лакейской, оставшейся от крепостного права, но живой преданности ко мне и к моим интересам, материальным, разумеется. Внимание его ко мне, заботливость о моем спокойствии и добре, его неподкупная честность (он, несмотря на жадность (?), не продал бы меня ни за какие миллионы), потом его трезвость и аккуратность, все это если не привязывало меня к нему, то заставило дорожить им. Потеряй я его — он был бы незаменим».

Словом, Матвей был по отношению к барину образцовый слуга. Ни одной барской копейки он не утаил и точностью и аккуратностью изумлял самого барина и выводил его из терпения. Таков Матвей был для барина, за что и получил от него искреннейшее приветствие:

— Тебе цены нет! Знаешь ли ты, Матвей?

Но каков был Матвей сам по себе? Каковы были его личные качества и что он вообще был за человек? Теперь для нас эти вопросы о человеке самого простого положения имеют обоюдно важное друг для друга значение, а тогда как было в этом отношении? Матвей был крепостной человек, и чтобы выкупиться на волю, постоянно копил деньги. Для этого он почти ничего не ел, кроме селедки, и не пил ни капли вина, хотя однажды, на праздник пасхи, объелся положительно до полусмерти. Еще задолго до пасхи он мечтал «запечь» окорочок. «У него даже глаза блестели и явилась смачная улыбка. Он почти облизывался. Чуть румянец не заиграл на щеках. Потом он внезапно принял свой мертвый вид». У него был всегда мертвый вид, так как он почти постоянно голодал, копя каждую копейку. Но в известные моменты Матвей объедался ужасно, до того, что, по случаю одного такого обжорного дня, барин чуть было не лишился этого примерного слуги, почему и подробно рассказывает хлопоты с излечением слуги от последствий этого обжорства. В обыкновенное же время Матвей почти буквально ничего не ел, а все копил деньги на выкуп. Надобно было ему накопить семьсот рублей. «Где же накопить такую большую сумму? — спросил его барин. — Из жалования трудно!»

«— Процентами! — тихо, почти с лукавой улыбкой, сказал он… — В долг деньги берут и хорошие проценты платят! — Это (ростовщичество) не грех, барин! И наш ксендз (я исповедался ему) сказал: „Ничего, говорит, если не жмешь очень! Только на церковь не жалей!“ Я что ж? только два процента беру в месяц и вперед вычитаю только половину».[11]

«Я забыл сказать, что у Матвея была целая кладовая разнообразных предметов, например шуб, женских платьев, офицерских пальто, лисьих салопов, бархатных мантилий, развешанных по стенам его комнаты и по коридору, тщательно прикрытых простынями, частью лежащих на полках, иногда на полу. То английское седло высовывается из-под кровати, то пара пистолетов висят на гвоздях. Золотые и серебряные вещи он хранил, кажется, в моих шкафах с платьем и посудой».

Разговор о ростовщичестве между барином и слугой начался в видах опасения барина, чтобы его самого не приняли за ростовщика, но кончился тем, что Матвей мог беспрепятственно продолжать свое дело: «Я махнул ему рукой, чтобы шел вон». На этом разговор и кончился. Прожив весь свой век впроголодь и в постоянном напряжении мысли нажить копейку, Матвей уже по возвращении барина из кругосветного путешествия, прослужив ему несколько лет, задумывает жениться.

«— Ты? жениться хочешь? Неправда! — сказал барин, встав в изумлении с кресел, и закатился хохотом.

— Правда, барин, правда! — заторопился он и будто застыдился.

— Ты, семейный человек, с женой? с детьми? — И он опять захохотал.

— Бог с ними, барин, с детьми! Какие, барин, дети? Стану ли я таким пустым делом заниматься? Это баловство, тьфу!

Он пошел, плюнул в угол, и воротился.

— Она почти старушонка! — прибавил он.

— Тебе-то что за охота связать себя?

— У ней деньги есть, — шопотом говорил он, — говорят, за тысячу будет, и больше, две может быть… Она знает, что и у меня тоже есть… Будем вместе дела делать… Снимем большую квартиру, кухмистерскую откроем… Залу снимем, отдавать под свадьбы… Как наживемся, страсть!.. Вот, барин, без хозяйки этих делов нельзя делать!»[12]

Таким образом, жадность к копейке, к наживе, составляла основную черту всей нравственной жизни Матвея. Ко всем окружающим, кроме барина, у него нет иного отношения, как из-за копейки.

Но это еще не всё.

Кроме мысли когда-нибудь объесться до отвала, до полусмерти, которая вызывала на мертвом лице Матвея даже румянец, было еще одно обстоятельство, которое также «вызывало жизнь в мертвенно бледном слуге». «Это — ловля воров и расправа с ними. Никогда, ни в каком охотнике, ни прежде, ни после, мне не случалось замечать такой лихорадочной страстности к погоне за самой интересной дичью, как у Матвея за ловлей воров и, главное, за битьем их. Не раз он, сияющий, блещущий жизнью, как бы внезапно расцветший цветок (!), доносил мне, что в доме, иногда по соседству, поймали где-нибудь на чердаке, в подвале, или застали в квартире, в лавке, вора». Когда барин сказал ему раз, что воры могли украсть у него деньги, Матвей ответил: «Куда ворам! Я бы изловил их… и вот как! — Он показал руками, каким бы манером он истерзал вора». В рассказе приведено несколько сцен ловли воров, когда этот мертвенный человек расцветал, как цветок, и сияющий, блещущий жизнью, передавал барину свои радостные впечатления, испытанные им при истерзании ненавистных ему людей, но я не буду передавать их здесь, так как все это до чрезвычайности отвратительно, да и того, что уже приведено выше, весьма достаточно, чтобы отношения Матвея к барину и к «не барину» вообще были совершенно ясны.

Ясны также из вышеприведенного и отношения барина к слуге, который есть тот же народ. При всей мерзости запустения в совести Матвея, его намек уйти, расстаться с барином, возбуждает в последнем искреннее горе.

«— Ты хочешь покинуть меня? — почти горестно воскликнул я.

Я вздохнул.

— Что же делать, простимся! — сказал я.

— Я вам другого поставлю, барин, такого же!

— Нет, Матвей, такого мне не найти!»[13]

3

Спрашиваю теперь, кто из всех, буквально всех, живущих на Руси в настоящее время, не исключая даже тех, кто проповедует пользу восстановления розог, кто с такою неподдельною искренностью может смотреть на простого человека так, как это было возможно сорок, пятьдесят лет назад, то есть разделять в этом человеке его личную нечисть и грязь от качеств, проявляемых только в положении слуги? Может ли кто-нибудь, зная Матвея в нераздельном виде, сказать про него: «тебе цены нет»? Нет, не думаю. В настоящее время буквально всякий российский обыватель привык уже ценить людей, хоть еще и в малой степени, единственно по их человеческому достоинству. Человеческое существо, виляющее хвостом пред барином, наживающее деньги с заимодавцев и неистовствующее над всяким, кто также хочет взять чужое, только на иной манер, эта фигура не может вызвать никакого и ни в ком умиления, если бы в нем и сохранились все качества «верного пса». Между барином и лакеем, как между людьми, не было никаких отношений; теперь они несомненно существуют и обязательны в самых обыденных отношениях барина и мужика.

Табачник, который носит вам самодельные папиросы, по мере продолжительности вашего с ним знакомства, не может не оставаться для вас только обликом человеческим, носящим наименование табачника. Писать с него только портрет невозможно уже современному писателю. Будет минута, когда табачник, получив деньги за тысячу папирос, не уйдет, как обыкновенно, домой, неизвестно куда, а осмелится (он сам чувствует, что это как будто и можно уже сделать), попросит прислугу сказать, что он хочет повидаться с вами и сказать два слова.

— Извините, сделайте милость! Побеспокоил я вас… Я хотел книжечки какой попросить… Работу кончаем в девять часов, делать нечего. Очень бы хотелось почитать!

Этот вопрос, со стороны ли лакея или дворника, горничной, кухарки и вообще со стороны всякого простого человека, российский обыватель всякого звания непременно должен услышать сегодня или завтра от своего меньшого брата, и как бы он ни старался устранить себя от такой «неожиданной» близости отношений, ему уже нельзя сделать этого. Волей-неволей он уже чувствует, что обязан, — просто даже из приличия, — обратить внимание на его желание, обязан подумать: «что бы такое дать ему почитать?» и не может не перерыть всего количества книг, находящихся у него под руками, не может не передумать о том, что ему подойдет, будет полезно и что нет. А когда табачник, прочитав книгу, вздумает с вами поделиться впечатлениями и попробует пересказать содержание, разве вы откажете ему? И если он что-нибудь переврет или не так поймет, позволите ли вы себе «расхохотаться» над его глупостью, как бесцеремонно мог делать старый барин? (рассказ «Валентин»). Конечно, нет, и, засмеявшись, не оставите ошибки без разъяснения. И, таким образом, если бы вы начали ваши более близкие отношения хотя бы и с неохотой, сложность жизни и уже проникшая в ваше сознание необходимость внимания к «меньшому брату» заставит вас все более и более осложнять эту случайную близость отношений. Табачник, видя и в вас не барина, а человека, непременно ощутит надобность поговорить с вами впоследствии и о податях, о заработной плате, о своем семейном положении и, против вашей воли, осложнит ваши личные мысли о личном деле мыслями, и немалыми, о «меньшом брате». Если бы случайность вдруг унесла куда-нибудь с ваших глаз этого табачника и прервала бы между вами «всякие сношения», то и тогда ваши человеческие отношения вообще все-таки останутся не такими узкими, как были прежде, и невольно принятая забота о меньшом брате никогда уже не иссякнет из сознания, раз оно приняло ее. Наше сознание приняло эту заботу о народе; уже она составляет почти вопрос личной жизни всего, что, в прошлом поколении, было чисто совестию и впечатлительно…»

* * *

Я опускаю множество страниц, посвященных исключительно опять тому же нытью и омрачению того более или менее светлого впечатления, которого коснулся автор в приведенных выше отрывках.