…erramusque vago per loca sacra pede.
Ovid. Heroid. XXI, 96.

Круглые купы деревьев, мягкие очертания холмов, крыши, камни, и где‑нибудь на склоне, у реки — оштукатуренный четырехугольник дома. В погоду не жаркую и не пасмурную можно пойти по слегка поросшей травой и неудобной для автомобилей дороге, вдоль живой изгороди с колючей ежевикой, навстречу полям и лугам, плетням, канавкам, фруктовым садам, огородам, виноградникам… Таковы окрестности Аваллона и Семюра и вид с некрутой возвышенности, где лежит городок Везелэ. Южнее — немного больше солнца и раньше поспевает виноград. Он у самой дороги, сладкий и пыльный; его собирают женщины в черных платьях и черных больших шляпах. Кругозор здесь обширней, холмы выше. К предгорьям Альп, на границе лионских краев, пастбища особенно зелены и скот крупнее. Бредут волы, запряженные в тяжкие телеги, жители дальних деревень возвращаются в двуколках с рынка, тополя и телеграфные столбы окаймляют ровные дороги. Всё та же повсюду поделенная и разгороженная земля, такая европейская — плодоносная и немолодая, где леса, как цветники в саду, словно на грядках выросли дубы, и в самом безлюдии полей неизгладимо присутствие тех, кто недавно вспахал их и засеял, как и тех, кто возделывал их в другие, далекие времена.

Древние земли, глухие углы… Так и на Луаре, на Майне и Неккаре, на Маасе и на Шельде, на склонах Вогез, на зеленых нормандских лугах. Так повсюду, вдали от больших городов; или даже вблизи: как только сквозь щебень и дым предместий прорвешься на волю — к речной излучине, к опушке леса, к ветхим стенам заштатного городка, туда, где земля под ногами и небо над головой и вечерняя тишь утоляет проснувшуюся душу. Тут жаворонок еще взлетает камнем ввысь, и по гребню холма тянет плуг косматая лошадка; тут вечерний звон струится над полями, тут распятия простирают руки на перекрестках проселочных дорог. Это — Европа; самая сердцевина ее здесь, не в геометрическом центре континента; здесь ось ее, здесь русло создавшей ее истории, здесь пути из Флоренции в Амстердам и Лондон, из Парижа в Рим, от океанской скалы св. Михаила, глядящей на запад, к апулийскому святилищу его на Монте Гаргано, обращенному взглядом на восток. Как не чтить этих мест, где впервые взошли те семена, чьими всходами и сейчас еще мы живы? Мы не путешественники здесь, мы — наследники и вступаем во владение. Пусть альпинисты вползают на ледники и солнцепоклонники на морском песке оставляют, как ящерицы, кожу. Пусть хвалится юг сияющей своей наготой и север — первозданным угрюмством скал и сосен. Нет нигде в мире более очеловеченной, более достойной человека земли, чем здесь, в этих древних местах, насыщенных душой, полных истории, еще живущей в них, как музыка продолжает жить в дереве старого инструмента.

Нет ничего огромного в этих долинах и холмах, — ни горных кряжей, рвущих облака, ни беспредельности степей и моря. Посреди Бургундии крепостью высится Морван, одна из тех маленьких Швейцарии, которых так много в Европе, что можно подумать — властители каждой страны умышленно завели их у себя, подобно немецким князьям Фридрихова века, стремившимся каждый у себя дома построить Версальский замок и разбить Трианонский сад. Но, как у них, это всего лишь невинная прихоть, добродушное подражание, робкая мечта. В бургундском пейзаже есть величие, но оно обозримо до конца, измерено человеческою мерой. Ограниченность его предвещает ограниченность искусства, внушает мастеру выбор и закон. Моря и горы в великой всеобщности своей не вызывают в памяти стихов, посвященных им, картин, что стремятся передать пустыню вод и пелену нетающего снега. Но голос Ронсара еще звучит в Гастинском лесу, родник Петрарки не иссяк в Воклюзе, и, странствуя по Иль‑де–Франсу, спрашиваешь себя, создал ли Коро эти луга, перелески, облака или сами они создали Коро, с колыбели нашептав ему правду и музыку его искусства. Здесь, по заросшим ивами берегам тонны или спускаясь к югу вдоль быстрого Арру, минуя Алезию, выходя за римские врата Отёна, везде ступаешь в старые следы, идешь по исхоженной земле, под мирным небом, средь обузданной стихии и, кажется, угадываешь почти — точно вглядываясь в картину, вслушиваясь в стих — тайный смысл во всем разлитой гармонии.

Идешь, и как часто, словно из‑под земли, за церковкой выростает церковь. Подходишь близко, а всё не видишь ее, но вот, в неглубокой котловине, седая, покосившаяся, поросшая мохом и травой, она сгорбилась посреди деревни. А то совсем не так, и уже издали видна тонкая колокольня высоко на светлом небе, или вон та приземистая, хмурая, осевшая на все свои четыре стены, или скромная звонница еще, с колоколами, висящими на виду под низенькой двойною аркой. Церковь срослась с дорогами и полями, с жилищами и с людьми. Она стоит на погосте в Савиньи; замшелые кресты прислонились к ней, и у входа — защита от дождя — гостеприимно водружен навес на деревянных балках. Под Аваллоном, в сельце Аннео, сторожиха отпирает дверь заржавленным ключом, и спускаешься по ступенькам в низкий каменный погреб. Церковь св. Савиниана в Сансе, где на толстом столбе девять веков назад высечены имена ктиторов, приютилась на краю города, среди яблонь; за ней начинаются поля.

Часовня св. Иоанна, построенная рыцарями Храма Господня — маленькая лесная церковка; семья сторожа живет в развалинах монастыря возле нее, с козой, детьми и ветхим домашним скарбом. Дивный храм св. Марии Магдалины в Везелэ глядит далеко окрест со своего холма, городок прижимается к нему, а пониже, на склоне, зеленеет луг, где святой Бернард напутствовал народ и короля, отбывавших на страду крестового похода.

В городах, полуразрушенные церкви нередко превращены в сарай или гараж; в них пахнет бензином или звенит пила. Есть совсем заброшенные, на пустыре, с заколоченными окнами и дверями. Есть слишком большие для города, ставшего деревней, и крошечные, почерневшие от дыма, в разросшемся фабричном поселении. Но ненужных, случайных нет. Художественная цельность деревенской церкви иная, чем в «большой» архитектуре собора или монастыря; это не индивидуальное единство стихотворения, статуи, картины, а безымянная целостность песни, поговорки, неразложимость живого языка. Все эти скромные церковки в Бургундии, несмотря на перемены в них и вокруг них, на протяжении долгих веков сохранили семейственное сходство; и, вместе с тем, именно церковь, если только это не холодное изделие последних полутораста лет, каждой деревне дает неповторимое лицо, каждый раз договаривает то, что иначе осталось бы недоговоренным. Без этих крестов и колоколен каким покинутым казалось бы все кругом! Чем стал бы Монреаль без храма, осеняющего его, как кровля и как знамение свыше? Как отнять у горы св. Винцента, откуда открывается самый дальний во всей Бургундии вид, его длинную, странной постройки, лишенную башен церковь? Ее создала сама земля. Она завершает холм, в ней скрещиваются ближние долины; сосредоточенная, серая, в этой зеленой полифонии она — каменный органный пункт.

Где‑нибудь под вечер, на большой дороге, на сельском кладбище, или в жаркий день отдыхая на церковной скамье, постигаешь существо всей архитектуры тех дальних веков, незатронутое различием готического и романского стиля, неизменное для захолустья и столиц. Собор точно так же неразлучен с городом и монастырская церковь с постройками монастыря и возникшим вокруг них поселком, как любая убогая колокольня с дворами, лепящимися к ней. Только в минувший век соскоблили с соборов приникшие к ним дома и уединили их на площади, как в музее. В старину площадь была лишь перед главным фасадом, и не голая, как теперь, а самая пестрая и живая во всем городе. Со всех сторон собор выростал из города, и город вростал в собор. Его основания, как корни, уходили в городскую землю, его питали и растили все дела, все помыслы горожан. Переживавший поколения, достраиваемый веками, он существовал не только для глаз; мы ничего не поймем в его архитектуре, если будем ее только разглядывать. На нее гораздо меньше смотрели, чем жили с нею и в ней. Она не рассчитана на чужеземца и на поспешного любителя. Она неразрывна с жизнями создавших ее людей, и смысл ее откроется лишь тому, кто проживет в ней хоть несколько часов своей жизни. Она не намерена льстить нам и даже не хочет нас пленять, но она срастается с нами, становится воздухом, которым мы дышем, меняет весь мир, окружающий нас. Каждый собор не таков, как другой, каждая церковка в сельской глуши по–новому беседует с нами. Но все же все голоса сливаются в один, говорят о веках, создавших Европу, положивших основу ее величию.

Когда странствуешь по этим дорогам, по деревням и городкам, кажется, что пришедшее позже, уже не укоренилось так глубоко, даже сделалось нередко искажающим придатком или ненужным украшением. Уже портики и фронтоны Возрождения кажутся здесь чужими, не говоря о бездушных постройках недавних лет. В века крестовых походов здесь легче перенестись, чем во времена последующих войн и революций. События новых времен думаешь, что они навязаны этой стране, как новый быт, лишь наклеенный кричащим ярлыком поверх старого, неменяющегося быта. Нет спору, здесь читают газеты и ведут предвыборные кампании; происходят манифестации; в лавках и в кабачках ведутся политические разговоры. Но всё это кажется лишь бумагой, да типографской краской на ней, только готовыми жестами и заученными словами. Смысл жизни не изменился там, где он вовсе не исчез. В каждом селении есть памятник павшим на войне, с уродливой статуей и с вырезанными на ее подножии именами. Но это лишь новые жалкие камни среди стольких старых камней. Интересы более прочные — сплетни, купли, помолвки, чудачества, привычки не изменились, только слегка иссохли, окостенели иногда. Они изменятся,' только когда их что‑нибудь заменит. Бумага этого не сделает. «Просвещение» не заменит света. И свет не погас, он только мягче, по–вечернему светит на эту старую, когда‑то согретую им землю.

Два мира не сменили один другой; они живут боко–бок, сами того не зная. В европейской глуши сквозь сегодня просвечивает вчера. Суеверия и предрассудки, обветшалый уклад жизни, суженный кругозор, они, как забытые камни этих башен, могил и церквей, как изгибы этой дороги и извилины этого ручья — не только лоскуты какой‑то дряхлой правды, не напоминания только и тени, но целый мир, еще не умерший в нас, еще видимый нам и для нас прозрачный. Наша старая душа обитает в нем, а новой мы еще не получили. Это всё та же Европа, всё та же, как первая любовь, и столько соединилось в ней для нас, что всё, что мы еще полюбим и поймем, будет чем‑то на нее похоже.