Есть ли у нас партия?
Ликвидаторы утверждали без колебания, что ее нет.
« Историческое развитие , – торжественно заявлял Левицкий, – ликвидировало старую организацию»;
совершенно понятно было с его стороны, когда он после констатирования этого факта, звал бежать из партии:
«Естественно, что при таком положении вещей перед наиболее чуткими элементами скоро должен был встать и действительно встал вопрос: кто не желает оказаться совершенно оторванным от жизни вообще и от жизни рабочих в особенности, тот необходимо должен уйти и поискать другого, более соответствующего места, где не совсем безнадежно было бы искать ответы на проклятые вопросы… Перефразируя то же самое, можно сказать: кто не желал способствовать закреплению той самой ликвидации (уже без кавычек!), которую совершала неумолимая жизнь, тот должен был бежать оттуда, где скована была всякая инициатива , всякое творчество и всякое искание » [цит. по П: XIX, 302].
Но насколько это было логично звать бежать из партии, которой уже нет – это мы теперь трудно поймем. У ликвидаторов эти два процесса – ликвидация партии и стремление завоевать партию для своих ликвидаторских идей – шли солидарно.
Ликвидируя партию, они не останавливались на полдороге, наиболее смелые из них шли до конца и подобно Стиве Новичу[56] утверждали:
«У конспиративной партии теперь нет политических задач. Ей, нелегально-конспиративной, нечего делать как организации массовой пролетарской секции политического характера, нечего делать в условиях огромного экономического застоя и свирепой политической реакции» [цит. по П: XIX, 188].
Так неразрывно сливались эти два вопроса: отрицание подполья с отрицанием партии.
А отрицать подполье, значит звать уйти из него, что прекрасно понимали «легальные ликвидаторы».
«И бóльший размах, и бóльшая глубина содержания, и более яркая политическая окраска – все это приложится без особых затруднений, лишь только все активные силы безоговорочно порвут с иллюзиями о возможности „ восстановить “ отжившее и направятся в „ легальное движение “» [цит. по П: XIX, 301 – 302].
Левицкий еще в середине 1910 года вещал:
«Многие думают, что стоит только восстановить „иерархию“ – и все пойдет как по маслу, что достаточно „сочетать“ элементы старого с новым или перевести „иерархию“ через Вержболово… Сторонники этого взгляда не понимают, что реставрация „иерархии“, – если бы она даже и была возможна, – оказалась бы совершенно бесплодной: мертвое стало бы хватать живое и тормозить его развитие вперед, ибо старые формы совершенно не приспособлены для руководства движением, развивающимся в новой обстановке» [цит. по П: XIX, 303].
Бундовец Коссовский под тон ликвидаторам твердил, что он считает
«вредной и безрассудной попытку реставрировать дооктябрьское подполье и вернуть ему былое значение».
Если в эпоху 1908 – 1909 и начала 1910 года ликвидаторство было лишь делом практических деятелей, то читатель видит, что уже с середины приблизительно 1910 года ликвидаторство открывает забрало, используя все печатные (легальные в том числе) и устные возможности для борьбы с нашей партией, для борьбы с подпольем.
Подобно всем оппортунистам и ликвидаторы параллельно с тем кричали, что в нашей партии нет никакого ликвидаторства. И чем бесстыднее была их деятельность, тем громче были крики со стороны «Голоса Социал-Демократа» и легальных органов.
Но справедливо Плеханов писал:
«Чем усерднее пытаются уверить нас в том, что ликвидаторства не существует, тем несомненнее становится его существование. Оно подтверждается с самых различных сторон и иногда самым неожиданным образом. Странность эту надо объяснить, вероятно, тем, что в официальных разъяснениях до сведения читателя доводится только официальная правда, которая, – мы, россияне, очень хорошо знаем это! – нередко представляет собой прямую противоположность истине. Но когда официальная правда противоречит истине, эта последняя не теряет своего значения и нередко очень больно напоминает о себе самим официальным „разъяснителям“. Шила в мешке не утаишь!» [П: XIX, 31 – 32]
И впрямь шило в мешке трудно утаить.
Как можно было утаить столь широко охватившее одну часть партии настроение? Голосовцы вовсе и не хотели утаить его, ибо они сами представляли его, – они делали это в целях борьбы и как средство борьбы. Они тоже говорили о социал-демократии, но они понимали ее по-своему, как новую, которую еще предстоит организовать.
Эта новая партия многим отличается от старой, и прежде всего она не хочет иметь чего-либо общего со старой, с ее кружками, ячейками, подпольной иерархией. Выставляя требование подхода к новой работе, ликвидаторы ломали старые организации, а могли ли социал-демократы мириться с этим, оставаясь самими собой? Разумеется, нет. Социал-демократы, чуждающиеся «ликвидаторства», «оставшиеся верными партийному знамени» – не могли согласиться с «новаторами»:
«тут мы не можем согласиться с вами, не изменяя самим себе. Тут мы скажем вам: для того, чтобы делать „новое дело“, нет надобности создавать новую организацию, покидая кадры старой; нужно только поддержать, укрепить, расширить и видоизменить сообразно новым требованиям нового времени нашу старую партийную организацию… Мы, русские социал-демократы, находимся теперь в таком положении, в котором нам совершенно невозможно отказаться от старых мехов. Ирония этого исключительного положения такова, что те из наших товарищей, которые, отказавшись от употребления старых мехов, берутся за изготовление новых, сами с грустным удивлением констатируют, что новое вино превращается у них в кислятину, годную разве только на приготовление мелкобуржуазного уксуса. Это исключительное положение надо понять, и с ним нельзя не считаться» [П: XIX, 17].
Но, горячатся ликвидаторы, – старые ячейки питались исключительно революционными лозунгами, они не годятся для решения и проведения современных практических вопросов.
«Странный довод! Ведь партийная ячейка – не цель, а средство, – справедливо напоминает Плеханов. – Положим, что прежняя партийная ячейка, в самом деле, вся приурочивалась к той цели, о которой говорит тов. С. Что же мешает приурочивать ее теперь к новой цели? Тов. С. скажет, может быть, что этому мешает самое строение партийных ячеек. Я спорить и прекословить не стану: ведь я уже согласился с ним в том, что наше партийное здание должно перестраиваться сообразно требованиям времени. Но когда тов. С., под предлогом перестройки нашего старого здания, приглашает нас покинуть его и начинает строить нечто другое и совершенно новое, тогда я протестую, напоминая ему как об элементарных требованиях логики, так и о насущных интересах российской социал-демократии» [П: XIX, 17 – 18].
Но до использования ли им, ежели они решили одним ударом покончить с этим, связывающим инициативу, подпольем.
«Что хотят „ликвидировать“ наши „ликвидаторы“? Так называемое подполье . Какое подполье? Революционное . Кто же может, кто должен стремиться к упразднению революционного подполья? К этому должны и могут стремиться очень и очень многие: реакционеры, включительно до пьяных горилл черной сотни, консерваторы, либералы и даже буржуазные демократы. Но здесь бесполезно говорить о них; здесь у нас речь идет только о тех, которые причисляют себя к социал-демократам. А что касается их, то очевидно, что указанное стремление могут и должны иметь только оппортунисты, не в меру соблазнившиеся удобствами „легальной деятельности“. Социал-демократы революционного направления, хотя и знающие цену „легальных возможностей“, но видящие в то же время, как они малы и шатки при нынешнем режиме, хорошо понимают, что без революционного „подполья“ теперь обойтись невозможно» [П: XIX, 157].
С первых же шагов не трудно было заметить кровное родство ликвидаторства с оппортунизмом, связь тем более очевидная, что ликвидаторство есть, особенно по вопросу организационного строительства партии, подчас буквальное воспроизведение экономизма, приспособленного к новой обстановке. А кому не известно то простое обстоятельство, что экономисты были представителями оппортунизма в России?
«Люди, нападающие теперь на революционное „подполье“, очень охотно выдают себя за новаторов , уверяя всех и каждого, что их склонность к упразднению этого „подполья“ является продуктом новых условий , созданных революционным взрывом 1905 – 1906 годов. Но это одна „словесность“. На самом деле о необходимости упразднить „революционное подполье“ много распространялись лет десять-двенадцать тому назад авторы так сильно нашумевшего в то время „Credo“, этого символа веры последовательного и откровенного „экономизма“. К доводам этих авторов нынешние наши упразднители „подполья“ ничего не прибавили, кроме непоследовательности и, пожалуй, неоткровенности. А ведь лица, написавшие „Credo“, были чистокровными оппортунистами и верными последователями Бернштейнов, Жоресов и т.д.» [П: XIX, 157 – 158].
Только ревизионисты могут отрицать подполье и, наоборот, нынешнее отрицание подполья есть не что иное, как воскрешение старого оппортунизма под новой маской. Это было очевидно.
При таких условиях можно ли совмещать признание подполья и защиту ликвидаторов?
« Признающему необходимость „ подпольной “ работы , нечего делать между людьми, эту работу „ ликвидирующими “ или хотя бы только поддерживающими „ ликвидаторов “ по тем или другим кружковым соображениям » [П: XIX, 162].
На самом деле, какого сторонника подполья не покоробит соседство с ликвидатором? Однако и такие непоследовательные были среди голосовцев, которые из соображений фракционной сплоченности и солидарности оставались в рядах ликвидаторов. Правда, иные в целях успешной борьбы с партийцами прикидывались, будто им также дорого подполье, но это не исключает и наличие в их лагере истинных сторонников подполья, сознающих хотя бы из опыта, сколь немыслимо ведение какой-либо работы в столыпинской России без подполья, исключительно легально.
Такой странный «полуликвидатор»
«упразднению революционного подполья совсем не сочувствует, а рассуждает так, как будто бы сочувствовал ему от всего сердца. И потому на каждом шагу противоречит сам себе. И потому на каждом шагу обнаруживает свое печальное неумение связывать свои мысли. Он уверяет нас, – и мы верим, – что он сам „шел“ и „пойдет“ в „подполье“. Он знает, что в наше время революционер „подполья“ не минует. Но он строго запрещает восклицать: „да здравствует подпольный крот!“ Этот возглас грешит, по его твердому убеждению, непростительным в серьезном человеке романтизмом» [П: XIX, 158 – 159].
Но почему и не грешить таким романтизмом, если он является лучшим и ярким показателем подлинного революционного и партийного содержания? если он окрашивает настоящее революционное дело?
«Тов. С. Лидов пойдет в подполье, – он сам обещает поступить так. Для чего? Для „подпольной“ революционной работы. Поскольку он будет заниматься такой работой, постольку он сам, своей собственной персоной, превращается в „подпольного крота“» [П: XIX, 159].
Всякий подлинный революционер должен пожелать такому подпольному кроту удачи и не может не адресовать ему привет «да здравствует подпольный крот»! [см. П: XIX, 159]
«Пока т. С. Лидов будет заниматься своей работой „подпольного крота“, его не перестанет преследовать полиция. Она употребит все усилия для того, чтобы изловить его. И чем скорее она достигнет этой своей цели, т.е. чем скорее она положит конец „подпольной“ деятельности моего старого товарища С. Лидова, тем больше пострадает дело пролетариата, в интересах которого он „пойдет“ в подполье» [П: XIX, 159].
Сочувствие каждого революционера будет – на стороне подпольщика, и его право и его обязанность воскликнуть в его честь «да здравствует подпольный крот!» [см. П: XIX, 159].
Меньшевики в виде особо ехидного прозвища дали Плеханову звание «певца подполья». Но это прозвище могло показаться обидным только подлинным ликвидаторам!
«Революционное подполье всегда было ненавистно реакционному надполью. Это вполне понятно. Ненавидя революционное подполье, реакционеры из надполья повиновались инстинкту самосохранения. Люди более или менее либерального образа мыслей некогда имели обыкновение любезно улыбаться при встречах с героями подполья; однако искренней любви они никогда к ним не питали. Скорее наоборот: они всегда недолюбливали их, испытывая по отношению к ним то чувство, которое Базаров в „Отцах и детях“ Тургенева внушал дядюшке Кирсанову. Когда борьба поколений („отцов и детей“) сменилась у нас более или менее ясно выраженной и более или менее сознательной борьбой классов , …[либералы] перестали скрывать свою нелюбовь к „подпольным“ нравам этих последних. К ним тотчас же присоединились в этом случае всевозможные полу-социалисты, дорожащие легальностью больше всего на свете… Полу-социалисты органически неспособны проникнуться тем революционным настроением, которое необходимо для того, чтобы пойти в подполье и вынести свойственные ему иногда поистине ужасные условия жизни и деятельности. Революционное настроение всегда казалось и кажется им признаком политической неразвитости» [П: XIX, 129].
Они предпочитают дипломатические переговоры с каким-нибудь Треповым, им кажется «это лучшим залогом торжества» политической свободы, нежели «подпольная» деятельность революционеров [см. П: XIX, 129].
«Но вот что странно: в последнее время у нас начинают глумиться над „подпольем“ даже те, которые сами принадлежат или, по крайней мере, еще недавно принадлежали к числу его граждан. Один из органов „беззаглавных“ политиков заметил однажды, что у нас существует теперь „подпольное“ издание, поставившее себе целью доказать, что не нужно никакого „подполья“. Больше того: та мысль, что даже революционеры могут и должны смеяться над революционным „подпольем“, начинает приобретать у нас прочность предрассудка. Выражаясь так, я хочу сказать, что мысль эта распространяет теперь свое влияние даже на таких людей, которые усвоили ее, по-видимому, без всякой критики и никогда не задумывались над ее огромным отрицательным значением» [П: XIX, 129 – 130].
Это действительно убийственно подмечено: подпольные издания, которые борются с подпольем! Замечательно и то, что к хору голосовцев присоединился некий неизвестный хор, который начинал прямое зубоскальство по адресу подпольщиков и подполья, беря свои аргументы из арсенала «Голоса». Стихи о карьеризме, о тупости и неподвижности, об узколобых обитателях подполья, которые ходили по рукам и выходили альманахами, несомненно были состряпаны по лексикону, взятому со страниц ликвидаторских органов.
Возражая этим безымянным стихотворцам, Плеханов справедливо писал о разнице карьеризма в надполье и подполье.
«Если человек старается „проползти ужом“, скажем, к местечку частного пристава, то он, очевидно, руководствуется инстинктом хищничества. А если он „проползает“ к месту редактора „подпольного“ издания, то инстинкт хищничества в нем, очевидно, очень слаб: на этом местечке не разживешься. Чем же руководствуется человек, который, допустим, в самом деле „проползет ужом“ к такому местечку? Ясно, что преимущественно тщеславием. Тщеславие, – нечего и говорить, – огромный недостаток. Но чем же тщеславится в данном случае такой человек? Тем, что он занимает видное место в деле служения революционной идее. Выходит, что и Терситы бывают очень разные: надпольные – стремятся к наживе; подпольные – тщеславятся пользой, приносимой ими великому движению. Терсит, да не тот, – как бывает Федот, да не тот. Маркс, воевавший когда-то с недостатками деятелей германского революционного мира, справедливо замечает, однако, что мир этот все-таки стоит несравненно выше так называемого общества. Об этом забывают у нас многие из тех, которые любят называть себя марксистами» [П: XIX, 131].
«Подпольное» тщеславие отличается основательно от тщеславия «легального надполья».
«Наша мачеха-история издавна загоняет в „подполье“ огромное большинство тех благородных людей, которые не желают, по энергичному выражению Рылеева, „позорить гражданина сан“. И именно потому, что она загоняет в него огромное большинство таких людей, оно издавна играет чрезвычайно благотворную роль в истории умственного развития России. А в последнюю четверть века его благотворное влияние очень явственно сказалось также и в нашей практической жизни» [П: XIX, 132].
Роль подполья в России столь значительна, и в русской культуре его значение так велико, что отрицающие его сегодня и позорящие его вообще по существу выступают против всего того, что было лучшего в русской истории последнего полустолетия.
С 70-х годов прошлого века
«нелегальная печать опережает легальную. Если вы хотите убедиться в этом, то сравните легальное народничество того времени с нелегальным: вы без труда увидите, насколько первое уступало второму в смелости, последовательности и ясности мысли. Когда критика жизни свела к нулю наше нелегальное народничество, тогда наши легальные народники стали путаться в самых жалких и плоских противоречиях» [П: XIX, 132].
В 80-е и 90-е годы марксизм, зародившись только что, ведет
«с народовольцами жаркий спор по вопросу о том, может или не может Россия миновать капитализм. Спор этот ведется в „ подпольной “ печати. В легальную печать он проникает лишь 10 лет спустя. Это означает, что легальная печать отстала тогда от нелегальной на целое десятилетие. Другими словами, это показывает, что „подпольный мир“ пролагал тогда дорогу русской общественно-политической мысли. Тому, кто претендует на знание этого мира, непременно должно быть известно это обстоятельство» [П: XIX, 133].
Наконец, в годы, предшествовавшие 1905 – 1906 гг., стремление к легальности было соединено с критикой Маркса и, наоборот, подполье наиболее последовательно отстаивало революционную ортодоксию. Кроме Польши, нет еще другой страны в Европе, где подполью была бы отведена столь великая идейная роль, как в России.
«И мы позабудем об этом, мы станем изображать подполье чем-то вроде новой разновидности темного царства, средой ограниченности и карьеризма, не способной привлечь к себе никого, кроме „крепоньких лбом“ овечек и „ужей“, ползущих к „редакционным“ местам? Нет, это не достойно революционеров! Пусть поступают так критики, имеющие „дар лишь одно худое видеть“» [П: XIX, 133].
Откуда такая ненависть к подполью? У тех, кто нападает на подполье, она порождается бессилием:
«они устали, им хочется отдохнуть, им уже не по силам тяжелое и беспрерывное подвижничество самоотверженных деятелей „подполья“, они спешат превратиться в мирных обывателей, и вот они подрывают корни того дуба, желудями которого они сами некогда питались; и вот они бегут из „подполья“, стараясь уверить себя и других, что их бегство из него есть не измена делу, а лишь постановка его на более широкую основу. Но смеясь над революционным „подпольем“, эти несчастные на самом деле смеются лишь над самими собой» [П: XIX, 134].
Нападающие на подполье не учитывают не только его прошлую роль и значение, они не понимают его настоящее значение.
«Говорят, что область подпольной деятельности до последней степени узка, что в ней негде развернуться, нельзя найти простор для большого политического таланта. И я, разумеется, прекрасно понимаю, что удобнее заниматься социал-демократической агитацией во Франции, Англии, Бельгии и даже Германии и Австрии, нежели в России. Но и тут точно так же, как в вопросе об историческом развитии нашей общественной мысли , необходимо помнить, что те же политические условия, которые до крайности стеснили практическую деятельность российского социал-демократа, придали ей огромное значение, чрезвычайно увеличив ее удельный вес. И тут никогда не следует забывать, что ни в одной стране цивилизованного мира революционное „подполье“ не играло такой колоссальной практической роли (даже в чисто культурной области), какую оно сыграло в России. Опираясь на теорию научного социализма, наше социал-демократическое „подполье“ сумело произнести „магические слова, открывшие перед ним образ будущего“; оно вывело трудящуюся массу из ее вековой спячки; оно разбудило классовое сознание пролетариата, и если, – чтобы употребить здесь пророческое выражение Петра Алексеева, – мускулистая рука рабочего нанесла уже не один страшный удар существующему у нас порядку вещей, то и это нужно в значительной степени записать в актив того же „подполья“. Ведь недаром же рабочие чуть не при каждом своем столкновении с предпринимателями старались войти в сношения с „подпольными“ деятелями. И не даром даже крестьяне, собираясь воевать с помещиками, разыскивали революционных „орателей“ (т.е. ораторов)» [П: XIX, 135].
Да, применяя знаменитое восклицание Гегеля к подполью, русский социал-демократ воистину не может не крикнуть по его адресу: «Крот, ты хорошо роешь!».
«По русской пословице, суженого конем не объедешь. При современных условиях нашей практической деятельности „подполья“ конем не объедет ни один социал-демократ, не желающий увязнуть в трясине самого гнилого оппортунизма. Да здравствует наш „подпольный крот“! Да растут и крепнут наши „подпольные“ организации! Докажем, что ошибаются господа Гучковы, злорадно возвещающие в Государственной Думе „о том внутреннем разложении, которое охватило наши революционные партии“!» [П: XIX, 136]
Суженого конем не объедешь! Не от воли русских социал-демократов зависит отказ от подполья. Пока господствуют те общественные порядки, которые делают невозможным для рабочего класса легальную борьбу за свои конечные цели, до тех пор подполье должно существовать, до тех пор всякий революционный социал-демократ не может не воскликнуть: «Да здравствует подполье!». Эти пламенные строки и вызывали особенную ненависть и злобу ликвидаторов на Плеханова.
Но какая нужда и смысл ведения работы в эпоху полного развала по восстановлению подпольного аппарата? Несколько позже, в 1911 году, когда стало заметно подниматься общественное настроение и рабочее движение вновь пошло на подъем, ликвидаторы-голосовцы вновь вспомнили, что надлежит поработать над возрождением РСДРП.
Вот тогда-то особенно справедливо прозвучали слова Плеханова:
«Социал-демократ, не последовавший советам Левицких, Ежовых, Маевских и подобных им деятелей, т.е. не бежавший со своего партийного поста и не закрывший глаз на самые насущные и самые законные партийные интересы, естественно должен был стремиться к возрождению своей партии, не дожидаясь „заметного пробуждения среди рабочих интереса к общественно-политической жизни“. Разумеется, ему, – если только он не принадлежит к числу социал-демократических недорослей, – не могло быть чуждо сознание той, весьма простой для взрослого социал-демократа, истины, что названное пробуждение будет сильно способствовать названному возрождению . Но именно потому, что он остался на своем партийном посту; именно потому, что он не потерял веры в великую политическую миссию своей партии, несмотря на ее временное ослабление, именно по этой причине он должен был питать непоколебимое убеждение в том, что ее возрождение является одним из необходимейших условий ускорения процесса пробуждения российского пролетариата» [П: XIX, 305 – 306].
А это убеждение не могло не привести его к работе над возрождением партии. Но так относиться мог лишь революционный социал-демократ, а ликвидатор, не только явный, но и скрытый, успевший дезертировать из подполья.
«Успокоив свое разочарование в недрах той или другой легальной рабочей организации, такой дезертир неизбежно должен был стать равнодушным к дальнейшей судьбе партийной организации. Если он почему-нибудь не присоединился к хору Маевских и не вопил: „бегите из нее, бегите!“, то все-таки разговоры о возрождении партийной организации должны были вызывать на его устах скептическую улыбку» [П: XIX, 306].
Уйдя в легальную организацию и там ожидая благоприятной минуты, он будет «работать» в легальных организациях, и в процессе работы на каждом шагу наталкиваться
«на полицейские препятствия, „властно“ напоминающие о необходимости тайной социал-демократической организации. Поэтому наступает такая минута, когда человек, бежавший из „подполья“, снова убеждается в том, что без „подполья“ ему обойтись невозможно. Тогда он „совещается“ с другими беглецами из партии и вместе с ними решает, что заметное пробуждение среди рабочих интереса к общественно-политической жизни „властно“ диктует необходимость возрождения РСДРП» [П: XIX, 306].
Чем выше поднималось рабочее движение, тем туманнее становились речи ликвидаторов, тем чаще они повторяли о том, что РСДРП должна быть партией рабочего класса. Это вызывало законные недоумения, еще более, чем их прямые ликвидаторские речи.
«В каком смысле РСДРП должна быть партией рабочего класса? В том ли, что ей надо охватить весь рабочий класс? Нет, от этого очень далека даже и немецкая социал-демократия, которую уж, конечно, никто не побоится признать классовой партией, и вообще это вряд ли возможно когда-нибудь и где-нибудь. Может быть, в нашу партию должны войти по крайней мере все экономические организации рабочего класса? Нет, это несбыточно у нас, да и нежелательно» [П: XIX, 310 – 311].
Во всяком случае, это ни в какой мере не гарантия от оппортунизма.
«Классовая партия пролетариата есть не что иное, как организация, охватывающая в целях политической борьбы все сознательные, – т.е. социал-демократические, – элементы этого класса. Может ли такая организация открыто существовать в современной России? Нет!» [П: XIX, 311]
Если это так, а это несомненно так, то совершенно ясно, что
«РСДРП в настоящее время не может не быть „подпольной“» [П: XIX, 311].
Еще в 1910 году эту истину партийцы должны были так страстно доказывать, а спустя менее года Плеханов констатирует:
«Теперь к „подполью“ опять начинают относиться совсем иначе. Господа, держащие нос по ветру, уверяют даже, что никто и никогда не отворачивался от „подполья“. И если „совещание деятелей легальных рабочих организаций“ собирается „возродить“ нашу партию, то отсюда видно, как далеко распространилось теперь понимание необходимости революционного „подполья“» [П: XIX, 311 – 312].
Так с течением времени русская действительность и рабочий класс восстановил в своих правах подполье, даже в сознании ликвидаторов. Но так как они все остались ликвидаторами, то и это сознание принимало у них форму антипартийную, ликвидаторскую.
Иным еще неискушенным меньшевикам казалась дикой идея легальности во что бы то ни стало при режиме Столыпина; они не могли связывать воедино призыв ликвидировать подпольную партию с признанием борьбы за низвержение самодержавия. Одному из таких провинциалов «Голос» прочитал длинное наставление насчет того, что никто не должен ругаться за то, что меньшевики не возьмут на себя благородную задачу свержения абсолютизма. Сомнительно, чтобы «Glorgien» – вопрошавший меньшевик – остался очень доволен наставлением; в Плеханове оно вызвало справедливое возмущение.
«Редакция приглашает русский рабочий класс свалить и Столыпина, и военное положение, и конституцию 3-го июня, и диктатуру поместного дворянства. Короче: она приглашает его сделать революцию. Но наступлению революции должны содействовать сознательные усилия социал-демократов. Эти усилия должны быть организованы. Как? В этом весь вопрос. Одни говорят, что организация социал-демократических усилий прежде всего предполагает существование социал-демократической партии, которая при нынешних наших политических условиях может быть только нелегальной, „подпольной“; другие прежде всего бегут из „подполья“, оправдывая свой побег необходимостью, – которой, надо заметить, никто не отрицает, – использовать легальные возможности, „обеспеченные“ нам конституцией 3-го июня» [П: XIX, 62 – 63].
Это скорее издевательство над подпольем, над партией, чем ее признание. Разговор о том, что рабочий класс устроит «не семь, а семьдесят семь бунтов» за признание «открытого существования рабочего движения» есть лишь пустая «революционная» фраза, которой особенно изощрялись ликвидаторы.
«Бороться за открытое существование рабочего движения вообще и социал-демократической рабочей партии – в частности, значит бороться за политическую свободу. К этой борьбе социал-демократы стали звать пролетариат с тех самых пор, как они появились на русской земле. Особенность Вашего нынешнего положения заключается вовсе не в том, что Вы признаете политическую борьбу. Она заключается в непонимании, – или в преступно-дипломатическом замалчивании, – того, что сознательные элементы пролетариата должны в целях политической борьбы сорганизоваться в социал-демократическую (еще раз: по необходимости „подпольную“) партию, бегство из которой есть измена делу политической борьбы в частности и пролетариата – вообще» [П: XIX, 63 – 64]. «Если наш пролетариат и сделает „семьдесят семь бунтов“, то это произойдет помимо участия „легальных“ Гамлетов, издевающихся над революционным подпольем. Когда пролетарские „бунты“ в самом деле обеспечат населению России политическую свободу; когда русским социал-демократам не будет уже надобности идти в подполье, столь ненавистное легалистам, тогда эти последние, вероятно, примкнут к социал-демократической партии, составив ее правое крыло» [П: XIX, 64].
В этом огромная опасность, это и хуже всего, скажем мы сегодня, этого и должен бояться всякий истинный революционер и защитник пролетарской точки зрения. В начале столетия Плеханов сам стоял на этой точке зрения, но после первой русской революции он вряд ли понял бы это. Он был вождем и руководителем II Интернационала, а это определяло границы его революционной «практики». Но и при всем том мы не можем не согласиться с его превосходными словами:
«Российский социал-демократ должен дойти до крайней степени падения для того, чтобы сделаться легалистом в такое время, когда на всех действиях правительства лежит печать беззакония , беспримерного даже в России, и когда „права“ российских „граждан“, более нежели когда бы то ни было прежде, зависят от безграничного и циничного полицейского произвола. А между тем в нашей среде кажется все более и более растет число „ликвидаторов“, презрительно отворачивающихся от опротивевшего им революционного „ подполья “ во имя „ легальной “ деятельности. Нет такого угла в России, где бы не копошились, – и иногда с немалым „успехом“, – эти социал-демократические октябристы . Проникли они, по-видимому, и на Кавказ, где господствовало между нашими товарищами совсем другое настроение и где наши товарищи высоко держали революционное знамя» [П: XIX, 287].
Социал-демократический октябризм – это хорошо характеризует ликвидаторство.