«Я любил радоваться на сильнейшего из нынешних поэтов-прозаиков — на Н. Г. Помяловского. Это был человек гоголевской и лермонтовской силы. Его потеря — великая потеря для русской поэзии, страшная, громадная потеря». Н. Чернышевский
«Возможно, что Помяловский «влиял» на меня сильней Лескова и Успенского. Он первый решительно восстал против старой дворянской церкви, первый решительно указал литераторам на необходимость изучить всех участников жизни, нищих, пожарных, лавочников, бродяг и пр.». М. Горький
ДЕТСТВО
«Где нам в барство лезть, не тем пахнет, да и жизнь-то была у нас не барская, друг друга Н. Помяловский.
1
Для того, чтобы знать поэта, — говорил Гете, — надо знать его страну.
Страна, в которой родился Помяловский, это — Россия 30-х годов, это Петербург Николая I и Бенкендорфа. Петербург, в котором задыхался и трагически погиб Александр Сергеевич Пушкин.
На Малой Охте — окраине этого казенного, каменного Петербурга — родился Николай Герасимович Помяловский.
До 100-летнего юбилея Н. Г. Помяловского неизвестна была дата его рождения. Только в 1935 году удалось найти метрическую книгу церкви Марии Магдалины на Малой Охте. В этой книге под № 25 указано:
«У диакона Герасима Помяловского и жены его Екатерины Алексеевой родился сын Николай — 11 апреля 1835 года. Восприемники: Литвин, Александр Евтихиев, диакон Успенской церкви, что на Сенной, и Комарова, Варвара Николаевна, жена столоначальника СПБ. Духовной Консистории».
Детство и отрочество Николай Герасимович провел на Малой Охте. Помяловский-писатель вспоследствии создал удивительные типы охтенских поселян, показал их оригинальный быт и нравы, яркий колорит этой своеобразной вольницы, вскормленной Малой Охтой. Любовь к Малой Охте осталась у Помяловского на всю жизнь. Он ее опоэтизировал в своей неоконченной повести «Поречане». О ней он трогательно всегда отзывается в своих письмах.
Охта — по утверждению историков — происходит от эстонского одноименного слова, означающего «запад, закат, конец». В применении к Охте происхождение этого названия объясняется тем, что Охта — самый крайний, западный, из правых притоков Невы.
В 1721 году по указу Петра, осуществлявшего свой план кораблестроения, в устье Невы и Охты было построено 216 домов для набора плотников. Был послам офицер на Белоозеро, на Вологду, в Шуйский городок, в Каргополь, на Устюг и на Холмогоры, для набора 432 вольных плотников, которые «были обыкновенны к судовой работе».
В мае 1723 года Петр получил донесение о выполненном наборе вольных плотников, которые и зачислены были в ведение партикулярной верфи. Вольные плотники были освобождены от всяких податей и налогов с обязательством выполнять в необходимых случаях адмиралтейские работы при оплате «противу других вольных плотников по 3 руб. 50 коп. в месяц». В их владении оставлены были дома и огороды. Были им обещаны выгоны и земли, «сколько следует по указу и писцовому наказу», но это обещание долго не было выполнено.
Охтяне не могли заниматься хлебопашеством. Зато у них были отличные пажити. И охтенки завели у себя голландских и холмогорских коров, снабжая столицу молоком и молочными продуктами.
Судостроение, столярное мастерство и скотоводство стали основными промыслами охтян. Женское население на Охте всегда превышало мужское и отличалось свободолюбивым, независимым характером.
Помяловский с большим юмором подчеркивал «вольный дух» своих земляков, их образованность и эмансипацию женщин, что выделяло, по его словам, Малую Охту как «дивное местечко, славный уголок земли». Н. Г. Помяловский любил приглашать своих друзей на Малую Охту. В одном из его писем к Я. П. Полонскому мы читаем:
«Хорошо на Охте, погода благодатнейшая, ночи чудные, на кладбище соловьи прилетели, под носом Нева, с затылка речка, только на дворе некрасиво — бревна, дрова, щебье, старые бочки — ну, да зачем на двор смотреть. Квартира довольно большая и хорошенькая, как фонарь, — в одной комнате шесть окон». Старожилы Малой Охты и поныне гордятся теми местами поселка, которые связаны с именем Помяловского. Они знают уголки, где писатель любил удить рыбу; они охотно вспоминают о различных шалостях, которые проделывал живой и задорный мальчик вместе с бойкой и веселой малоохтенской детворой.
Мальчик Помяловский целые дни проводил или на берегу с удочкой в руках, или на местной тоне, где между тонщиками у него были взрослые приятели, любившие здорового, бойкого и любознательного мальчика. Вольный дух рыболова, охотника или, как сам Николай Герасимович любил выражаться, дух «помяловщины» был привит писателю с детства. По различным воспоминаниям «произведениям самого Помяловского, имеющим автобиографический характер, нетрудно установить это.
2
Помяловский, как и многие другие выдающиеся представители революционной демократии 60-х годов (Чернышевский, Добролюбов), происходил из русской духовной семьи. Отец его был дьяконом кладбищенской церкви Марии Магдалины. До последнего времени ни один биограф Помяловского не имел никаких материалов об его отце. Нам посчастливилось найти в 1936 году в клировых консисторских ведомостях, хранящихся в ленинградском областном архиве, материалы, которые хотя и скупо, но все же дают некоторое представление о жизненном пути Помяловского-отца и его семьи, а также о Малоохтенской церкви, где он состоял дьяконом с 1835 года до своей смерти в 1851 году. В 1835 году ему было 31 год — стало быть рождения он 1804 года. В конце 1850 года он еще фигурирует в клировых ведомостях, обычно писавшихся его рукою, причем почерк у него был такой же, как у сына, но более ясный; его ведомости отличаются от всех прочих ведомостей этой консистории четкостью почерка и грамотностью. Герасим Никитич Помяловский умер от чахотки на 47-м году жизни, оставив большую семью — восемь человек детей.
После смерти Герасима Никитича заступивший его место дьякон Леонтьев платил семье своего предшественника 100 руб. 80 копеек серебром в год, «а именно вдове Помяловской до поступления ее в должность просфирни по 14 рублей 40 копеек серебром; и шестерым детям ее, каждому по 14 рублей 40 копеек серебром: дочерям до выхода их в замужество, а сыновьям до определения их на казенное содержание в училище».
В послужном списке отца Помяловского обращает на себя внимание прежде всего пункт об исключении его из философского отделения семинарии, во-вторых, тот факт, что всю жизнь он оставался дьяконом, хотя был сыном священника, отлично грамотным и основательно знавшим церковную службу. Постоянный священник церкви Марии Магдалины Яков Феодорович Троицкий, происходивший из провинциальной дьяческой семьи, был менее грамотен, чем Герасим Никитич. В специальной графе консисторских ведомостей («кто как знает чтение, пение, катехизис, кто сколько в год говорил проповеди») о Герасиме Никитиче Читаем:
«Чтение, пение, таинства знает хорошо». Поведения «скромного» — явление очень редко отмечаемое среди духовенства того времени. Между тем это «скромное поведение» неразлучно с Герасимом Никитичем во всех ведомостях за все годы его службы. Со слов Николая Герасимовича известно, что отец его не был пьяницей. Есть также графа, из которой видно, что он никогда не был судим и оштрафован. Исключение Герасима Никитича из философского класса семинарии несомненно находится в связи с его «скромным» поведением. Скромное поведение и исключение из семинарии Помяловского отца станет понятнее, когда мы познакомимся с пребыванием его сына в семинарии, с его ненавистью к царившему здесь варварству и деспотизму. В семье Помяловских не чувствовалось обычного в тогдашних духовных семьях деспотизма. Отец был добродушный, миролюбивый, с детьми обращался сравнительно ласково.
Николай Герасимович оставил очень мало воспоминаний о бытовом укладе родительской семьи. Пробел этот, правда, не трудно восполнить по его художественным произведениям, носящим автобиографические черты. В рассказе «Данилушка» он так описывает семейную обстановку: «Вот глубокая осень. Отец обошел свои гумна и нашел, что всего-то у него вдоволь. Он рад и спокоен. Данило принес первую клюкву. Кипит самовар на столе. Анна качает Люльку; мать стучит спицами; Петруха мастерит какую-то штуку долотом; отец добыл Четьи-Минею и начинает читать о Георгии Победоносце и св. великомученице Варваре. Бывают во всяком более или менее добром семействе тихие, мирные вечера, когда в воздухе веет благодать и кротость; всех посетило лёгкое расположение, нет ни хохоту, ни крику детского. Это не счастье, которое волнует кровь, это — чудные часы жизни, после которых не остается ни утомления, ни пустоты в душе, это — поэзия семейной жизни! В такие минуты, ребенок, утомившись игрой, положит голову на руку; взор его углублен, и не угадать, сознает ли он себя или не сознает. Самовар шумит и свистит; раздается мерная октава [отца]. Данило, забравшись в угол, слушает сказания о великих чудотворцах. У него замирает сердце и, в патетических местах, дрожит слеза на реснице, и потом долго мечтается ему о такой святой и блаженной жизни и представляется уже ему, что вот и его ведут к Диоклетиану, и он читает «Верую», и проводят его через все роды казней и мучений, мечтается ему, что все это он перенесет и переможет, и будет святым». В этой обстановке, как можно видеть, преобладают два начала. Начало мирной трудовой жизни, дружно спаянной семьи и обычные в семье духовенства сказания и предания, полные церковных суеверий, расслабляющей мистики и варварской мифологии. Образ отца, однако, всегда окутан в воспоминаниях Помяловского ласковостью и добротой.
Маленький Николай выделялся в свой семье способностями к разному изобретательству: то кораблик сделает, то с лихим хлыстом удочку, то запустит змея с разными невиданными белендрясами и трещотками, то выдумает диковинные тенета для птиц. Каждый день он придумывал все новое и новое, поражая своими изобретениями семью, гордившуюся даровитым мальчиком. Но в таких семьях, как семья Помяловского, дети редко остаются в сфере игр и потех, учебников и занятий. По свидетельству самого Помяловского он рано включился во все тяготы семейных работ, — то лошадь сводить на водопой, то помочь отцу около дома, в огороде, в саду, в рыбной ловле, то понянчить маленького брата, то спеть с отцом на клиросе. Все это развивало раннее чувство самостоятельности в мальчике.
Путешествовать через рвы и болота, на целый день со скудным завтраком уноситься в легкой лодчонке и пускать с длинным хлыстом лёсы — это стало любимым занятием мальчика Помяловского. Вскормленный береговым ветром, мальчик изучил окрестные овраги и ручьи, помнил все надписи на плитах и крестах местного кладбища. Описывая воспитание Данилушки, Помяловский подчеркивает, что никакой учебник, никакая ботаника и зоология не научат тому, чему научит ребенка природа.
«Ни один городской мальчик, —говорит Помяловский о герое своего рассказа Данилушке, — не видывал картины такой, какие видывал Данило. Никому учебник не говорил так много, как Даниле говорила мать-природа. Да он и сам был дитя природы. Ему не преподавали по рецептам изучать сначала арифметику и грамматику, потом средне-учетные науки. Он всему учился сразу — и логика, и практическая философия, и языки, и вера, и сельское хозяйство, и география на тридцать верст в окружности, и право, на сколько оно известно в деревне, — все ему известно, все он черпает не из мертвых книг, а прямо из жизни, из природы. И зато навеки останется в сердце его все, что он почерпнул из этого естественного источника».
Эти страницы говорят о лучшей стороне детства Помяловского, но жизнь мальчика прежде всего омрачалась близостью церкви и кладбища, где мальчику приходилось наблюдать обряды погребения, слышать вечный плач горюющих родственников и причитающих вопленниц.
Во главе с маленьким Помяловским детвора играла по целым дням в похороны и отпевание.
Достаточно увидеть удручающий пейзаж малоохтенского кладбища, чтобы представить себе, как он должен был подавлять воображение впечатлительного мальчика.
«Вообрази теперь, — говорит один из героев Помяловского, Череванин[1],—хотя ту картину, которую я чаще всего видел с детства… Положат тебя на стол, под стол поставят ждановскую жидкость, станут курить ладаном, запоют за душу хватающие гимны — «житейское море», или «что это за чудо», «как мы предались гниению», «как мы с смертью сопрягались». Соберутся други и знакомые, Станут целовать тебя, кто посмелее в губы, потрусливее в венок… Дальше. Что же дальше? Захлопнут гроб крышкой и завинтит ее вечным винтом вечного цвета мастер гробовщик Иван Софронов, и опустят тело в подземное жилище… Могила… Что такое там? Я уже вижу, как идут, лезут и ползут черви, крысы, кроты. Веселенький пейзажик…» Устами Череванина Помяловский говорит о том тягостном впечатлении, которой сопровождало его в детстве, расслабляя «вольный дух» поречанина. Кроме того, Малая Охта наделила Помяловского горьким недугом, от которого впоследствии так безвременно он и погиб. Страшно читать его признание в письме к Я. П. Полонскому:
«Первый раз пьян я был на седьмом году. С тех пор до окончания курса страсть к водке развивалась крещендо и диминуендо».
Развитию этого недуга, как видно, особенно способствовали кладбищенские игры и праздничные гулянья на Охте. Пьяный разгул, бесшабашность, звериная удаль кулачных боев, обжорство на поминках по усопшим, непристойные рассказы местных юмористов, — все это не могло не наложить своего отпечатка на сознание предоставленного самому себе впечатлительного и бойкого мальчика.
Вместе с тем празднества откладывали в сознании его и другие впечатления. Сытые петербуржцы, приплывающие со снедью на яликах и ялботах, и ободранные, истощенные нищие, слоняющиеся в поискам гроша или корки, — этот резкий контраст не прошел мимо сознания Помяловского-мальчика и зародил впоследствии проблему «несчастного люда» в творчестве Помяловского-писателя.
ГОДЫ УЧЕНИЯ
«Их ломали в бурсе, гнули в академии». Аполлон Григорьев
«Семейная жизнь теперь казалась ему полным блаженством, выше которого нет на свете; бурсацкая — царством бесконечных мучений. Он усиленно всматривался в черную бездну, которая легла между той и другой жизнью…» Н. Помяловский
1
Первоначальной грамоте Помяловский научился дома. Учил его отец по Четьи-Минеям и другим церковным книгам, как принято было учить тогда в семьях духовенства. Посещал он также месяца четыре какую-то грошовую школу на Малой Охте. Родители мудрить особенно не стали. Дорожка, мол, уготована сыну одна: быть Николаю либо дьяконом, либо священником. Так испокон века шли поколения Помяловских к священнослужительству.
На восьмом году жизни мальчик был отдан в приходское Александро-Невское духовное училище. Отправке в бурсу предшествовали всякие торжественные приготовления. Мать, не по обычному ласковая, часто тоскливо вздыхала. Отец стал дарить грошики для копилки. Полунамеком заговаривал о розгах. Дескать, порят там, чорт их побери, знатно! Один сечет, да два держат: один за ноги, да один за голову… А то, бывало, и секут-то двое… с одной стороны, да с другой стороны. Худая это штука».
Мальчик начинает строить планы, как избежать этой секуции.
— Я убегу, тятька!
— Нет, не убежишь! Там солдат стоит у ворот!
— Так я с дороги убегу!
— А куда же с дороги пойдешь?
— А в разбойники…
Но эти беседы о розгах все же не западали глубоко в душу мальчика. К моменту поступления Николая в бурсу братья его Павел и Владимир были уже «старыми» бурсаками. Они учились в том же приходском Александро-Невском училище. Старший брат Павел, прозванный в бурсе носатым, славился своей физической силой, к тому же он был неразлучным другом и товарищем главного коновода бурсы Силыча, перед которым все трепетали. Таким образом, братья, защищенные собственной физической силой, а еще больше дружбой с богатырем бурсы, Силычем, застрахованы были от диких издевательств и затрещин. Поэтому в их рассказах бурса, выступала своеобразной вольницей. Стать «бурсаком с ног до головы» казалось мальчику очень заманчивым и романтическим. Николая очень увлекали рассказы братьев о бурсацкой жизни, играх, проделках, борьбе с начальством.
Все же в день отправки в бурсу, когда все оделись по-праздничному и священник приступил к молебну Козьме и Дамиану, мальчику стало страшновато. Он воспринял все, это как соборование, а не как молитву об «умудрении яко Соломона». Священник напутствовал мальчика назиданием учиться, слушаться старших, почаще молиться, и тогда умудрит господь стать большим человеком. Отец тоже наказывал терпеть да терпеть, «чем больше вытерпишь, человеком будешь».
Мать, по обыкновению, заливалась слезами, сокрушаясь, что ее слабенького сына, ее красное солнышко «вконец ощиплют, окаянные».
2
В тот день, когда на Помяловского надели сюртучок вместо обычной детской рубашки и повезли в бурсу, он был необычайно счастлив. Увидев во дворе бурсы играющих бурсачков, он нетерпеливо простился с отцом, рванулся к своим будущим сотоварищам, уверенный в предстоящем ему радостном содружестве. Играли здесь в разные игры — в лапту, масло, отскок, свайку, рай и ад, казаки-разбойники, краденую палочку и т. д. Все это показалось новичку страшно интересным и занимательным. Тем скорее хотелось ему войти в гущу детворы равноправным сочленом.
Но бурса имела свои традиции. Волчьи нравы царили в этих питомниках, предназначенных для подготовки будущих «христовых пастырей».
В книге о «приходском священнике Александре Васильевиче Гумилевском» любопытно описание, как подлекарь бурсы встречал детей, пришедших впервые за справками о приеме в эту школу.
«Вместо доброго приветствия, — рассказывает автор этих воспоминаний, — подлекарь встретил детей такой руганью, что и в кабаках бурлацких навряд ли можно услышать что-нибудь подобное. Покоробило детей площадное приветствие подлекаря — этого питомца бурсы, но делать было нечего».
Все это было еще ягодками в сравнении с тем, что происходило в самой бурсе, что и испытал на своей собственной спине Николай Герасимович. Новичка в бурсе должны были прежде всего «смазать». Таким приветствием был встречен и Помяловский. Какой-то верзила, великовозрастный бурсак неожиданно с размаху зажал, при общем хохоте, лицо новичка в свою грязную лапу. Вслед за этим мальчика «посадили в бутылочку». Игра эта начинается с того, что непосвященному новичку дают шапку, обещая, что, если он потрет ею свое лицо, он очутится в бутылке. Наивный мальчик трет шапкой свое лицо при общем смехе товарищей, приговаривающих: «входишь в бутылочку, лезешь в нее, сел в бутылочку» и т. д. Затем подают мальчику зеркальце, и он не узнает своего лица, черного, как у трубочиста. Тут он догадывается, что шапка была вымазана сажей. Не успеет новичок очнуться, как к нему подходит цензор[2] с вопросом — «видал ли он Москву». На отрицательный ответ цензор дает обещание ее показать. Он схватывает голову своей жертвы, стискивает ее своими ладонями, приподнимая новичка в воздухе, при душераздирающих его криках. Другой верзила тут же приказывает новичку спросить у ученика первой парты волосянки. Не. успев спросить, мальчик получает «волосянку»: ему вцепляются в волосы и нещадно рвут их и треплют. Визг жертвы порождает общий смех и удовольствие.
Но этим не закончился злополучный первый день бурсы. Тут было обливание холодной водой и разбойничий удар в спину, от которого с мальчиком едва не случился обморок. И в довершение всего от смотрителя училища он получил пять ударов розгами как «снисхождение» на первый раз. В тот же день новичок услышал от товарищей про изощренно-садическую порку, которая носит особое название «на воздусях». Все эти издевательства обычно назывались в бурсе «шлифовкой».
Если к этой «теплой» встрече прибавить еще впечатление от внешней обстановки бурсы, то сразу станет очевидным, как велико должно было быть разочарование мальчика. Огромная комната с промерзшими насквозь углами, стены в чернобурых полосах и пятнах, в плесени и ржавчине, пол, посыпанный песком или опилками, потолок, готовый обрушиться и наспех подпертый деревянными столбами, это — класс. В нем парты, черная доска, стол и стул для учителя. Вешалка, на которой висят шинели, шубы, накидки, перешитые из материнских капотов, отцовских подрясников. По всему этому тряпичному сброду ползает изрядное количество паразитов. Промозглый, прогорклый, сырой и холодный воздух, вонь и копоть — сгущают атмосферу этой ужасной комнаты. Так выглядел «вертоград науки», который должен был дать «плоды обильные», согласно резолюции Александра о духовных школах.
3
Духовные школы в России преследовали также и общеобразовательные задачи. Но латынь была средоточием всех ее курсов. Сословный характер этих школ заключался в незыблемой их традиционности и строгой замкнутости. Они были предназначены прежде всего для детей духовенства.
Внешние распорядки этой школы в период 40-х годов были такие же, как в глубокую старину. Правда, в жизни духовных школ в XIX веке начинается новая полоса, связанная с реформами графа Протасова.
Историки духовной школы в России приводят обычно отзыв Екатерины II о том, что к началу ее царствования «архиерейские семинарии состояли в весьма малом числе учеников в худом учреждении для наук и в скудном содержании». В этих школах не было подготовленных учителей. Определенной программы здесь не существовало, курсы были смешанные. Отсюда вытекал недостаток положительных знаний, исключительное господство латыни, преобладание формализма и схоластики. Обучали здесь таким знаниям, которые не могли иметь никакого применения в жизни.
Над реформой духовной школы трудились многие деятели и сподвижники Александра I, в их числе был М. М. Сперанский. Были учреждены, кроме духовных академий, духовные семинарии. Петербургская семинария помещалась в Александро-Невской лавре. Здесь же было и Алекеандро-Невское духовное училище. Помещение семинарии и училища было из рук вон плохое.
В 1836 году с назначением графа Протасова обер-прокурором св. синода, начинаются реформы духовных учебных заведений. Протасов хотел было приспособить их курс к практическим потребностям. По его мысли будущий сельский священнослужитель должен был обладать познаниями из медицины, агрономии и т. д. На деле все это свелось к увеличению часов на изучение фрунтологии и шагистики, а русской грамоте уделялось так мало времени, что семинаристы продолжали выходить из школы в большинстве своем безграмотными.
Еще при Екатерине было обращено внимание на безграмотность низшего духовенства. Началась насильственная вербовка не только малолетних, но, по выражению Помяловского, бородатых «детей» из сельского духовенства, чтобы учить их в бурсе письму, счету и церковному уставу. Эти дьяки и пономари, разлученные с своими приходами, попадали в обстановку розог, холода и голода.
Года три-четыре приходилось пожилым бурсакам постигать грамоту, чтобы опять иметь право дьячить.
Эта насильственная вербовка была разорительна для семьи вербуемого. Плач, вой и причитания сопровождали бородатого школьника. Ненависть и злобу— вот что питал бурсак к «вертограду» науки.
К периоду, связанному с «реформаторством» графа Протасова, налицо была уже иная картина, картина «перепроизводства» бурсаков. Некуда было их девать — не хватило приходов, а к другой работе они не были подготовлены. Период насильственного образования кончился. По новому закону великовозрастных в середине учебы «отправляли за ворота» (исключали). Но по традиции родители продолжали привозить взрослых детей в 15–16 лет и старше. Приходилось ежегодно «отправлять за ворота» по сто и больше человек.
В момент поступления Помяловского рядом с восьмилетними мальчуганами сидели двадцати- и двадцатичетырехлетние верзилы, озлобленные и озверелые от лишений, грязи и еще больше от всей системы издевательств и пыток, практиковавшихся здесь педагогами и начальством, от системы мучительства и садизма.
Эта «педагогия» обусловлена была, разумеется, всем режимом самодержавия и яростно защищалась идеологами и публицистами православной церкви.
Архиепископ Никанор Бровкович, автор «Воспоминаний бывшего альта-солиста», нападая на Помяловского и других авторов, вышедших из духовенства и сатирически изображавших поповщину в быту и обучении, приводит рассказ своего товарища, магистра духовной академии, одно время преподававшего в «бурсе Помяловского». В классе, где было 60 мальчиков, магистру никак не удавалось втолковать «греческую мудрость». Так тянулось до тех пор, пока он не прибег к помощи лозы.
— Да как вздул малую толику, — бахвалился магистр, — одного, другого: э-э-э, гляжу, пошла песня совсем иная! Откуда прилежание, откуда и дарование взялись! И отлично, братец ты мой, дело пошло. А то «вы, да вы» и пустяки выходят». Вообще «вспрыскивание посредством лозы по-староотечески» признавалось самой испытанной системой воспитания.
Однако система «вспрыскивания» совсем не давала таких идиллических результатов («прилежания и дарования»), которыми бахвалились бурсацкие воспитатели. Результаты были воистину трагические. Их изведал на себе Помяловский. О них рассказывают лица, которые далеко не склонны были к «обличениям». Даже в официальных историях духовной школы запечатлены следы варварской жестокости бурсацкого начальства.
Достаточно привести следующий знаменательный рассказ об инспекторе училища (где учился Помяловский), кандидате академии Адриане Колоколове.
Рассказ этот основан на жалобе дьяконской жены Д — вой в семинарское правление по поводу истязания ее племянника Колоколовым. Истязание вызвано было наветом одного из товарищей, утверждавшего, что племянник уговорил его (товарища) украсть у матери 50 рублей. Племянника решено было пытать: пять человек служителей и один чиновник секли мальчика, а инспектор Колоколов стоял ногою на шее своей жертвы; пытка продолжалась более двух часов, 500 ударов получил несчастный мальчик. Тяжело больного его увезли в больницу. Между тем оказалось, что кражу совершил другой питомец. Тетка стала требовать «законного удовлетворения» от семинарского правления. Но вместо этого получила следующее издевательски-садическое решение: ни в чем не повинного племянника после страшной пытки решили перевести в Петропавловское духовное училище, с угрозой об исключении, если будет замечен в подобных поступках. Это был далеко не исключительный случай, а бытовая повседневность тогдашней духовной школы, особенно низшей.
Об этом можно судить по книгам не только Помяловского, но и по другим «бурсацким» воспоминаниям. Знаменитый историк А. П. Щапов в своих воспоминаниях о бурсе писал: «Если бы дети бедных сельских дьячков и пономарей рассказали историю своего воспитания в духовных училищах, они бы открыли образованному свету чудеса физиологии и педагогики в истории воспитания и просвещения молодых поколений в России… Кто-то из знающих хорошо весь удушливый, убивающий процесс бурсацкого воспитания пробежал раз мысленно по духовным училищным бурсам и воскликнул: «Боже мой! и как еще живы эти сердечные остаются». Да, действительно, это — вопросительный физиологический факт».
Об этом свидетельствует и С. И. Сычугов, автор «Записок бурсака».
«В нравственном отношении, — говорит он, — бурса искалечила меня». Вспоминая, каким ласковым, правдивым, добрым, доверчивым мальчиком он вступил в бурсу, Сычугов указывает на страшную перемену, происшедшую в нем под влиянием школы. «В ней, — говорит он, — я стал скрытным, хитрым мальчиком, себе на уме, лживым, лицемерным, низкопоклонным, с камнем за пазухой, злым, мстительным».
Сыгучов не мало рассказывает и о розге как универсальном орудии просвещения в бурсе. «Драли нас— через одного палача с двумя обязательными держателями, драли в две лозы, драли слабо и жестоко, драли сухими, драли распаренными розгами, драли, наконец, с прибаутками и шутками, со злостью и издевательством».
Такова была обстановка и петербургской бурсы, того Александро-Невского духовного училища, в котором Помяловский «просвещался» восемь лет.
4
Итак, мечта о бурсе, как о вольном мире дружбы и товарищества, навеянная рассказами братьев, разбилась вдребезги с первого дня бурсацкой жизни. Счастливый случай скоро, однако, избавил Помяловского от издевательств. Узнав его, как брата старших бурсаков Помяловских, местный старожил Силыч взял Николая, прозванного уже Карасем, под свою опеку. Этого достаточно было, чтобы приостановить «шлифовку», которая доводила многих новичков бурсы до умопомешательства и смерти. Слабых своих товарищей бурсаки умели доконать, доводили новичка «шлифовкой» до белого каления. С отчаяния мальчик бросался жалобой к начальству, это еще больше усугубляло вражду бурсаков к новичку, отныне ставшему фискалом. А фискалов мучили беспощадно. Так было с товарищем Помяловского (выведенным впоследствии в «Очерках бурсы» под именем Семенова). Бурсаки замучили его пыткой, специально придуманной в бурсе, так называемой «пфимфой» Варварское изобретение это заключается в том, что горящую вату вводят в широкое отверстие «фунтика», а узкое отверстие вставляют в нос спящему. Густая струя удушливого дыма охватывает мозги жертвы; спящий бросается и мечется в невыносимых страданиях. Все это проделывалось не раз, и мальчиков замертво увозили в больницу. Избавленный от этих «забав», Помяловский подвергался еще более изощренным пыткам «начальствующих лиц» этой бурсы, ее педагогов. Четыреста раз Помяловский испытал жесточайшую порку. Чуть ли не каждый день он стоял на коленях, оставаясь без обеда. Он часто говорил о себе: «пересечен я, или еще не досечен? На сем месте у меня выросла слоновая кожа». В один из первых дней своего прерывания в бурсе, истерзанный пытками до предела, с налитым кровью лицом, со вздутыми на висках и на шее жилами, он уже в беспамятстве с остервеневшем бросился на своих мучителей. Пальцы его, вцепившись в волосы одного из них, закостенели. На шум вбежал учитель. Все отступили. Только Помяловский, вцепившись в бурсака, остался на месте. По приказу учителя новичка без разбора дела подвергают самой жестокой перке «на воздусях». Справа и слева свистят лозы, кровь фонтаном брызжет из тела, несчастного, нечеловеческий крик и вой оглашают бурсу.
Надолго после этого мальчик потерял способность соображать. Эти переживания вызвали страшный душевный надлом. Скоро случайно побывал в бурсе отец. Потоки слез полились из глаз новичка… С острой тоской он вспоминал родное селение, дом с садом, кладбище, семью, домашних товарищей, игры. Мерзость бурсы была прочувствована всеми порами тела.
Мальчик умолял отца взять его домой, не рассказав, однако, про ужасную порку. Естественно, что отец, не имея представления о случившемся, советовал «притерпеться». Мальчику ничего не оставалось, как переживать в одиночестве свои страшные обиды, все ужасы моральной и физической пытки. Мертвая безнадежность, глухое отчаяние легли на сердце Помяловского.
Ненависть к бурсе овладела всеми его чувствами. Пассивное страдание вызвало острое озлобление, оно распаляло воображение, в голове возникали фантастические планы мести. Все это переходило даже в галлюцинации. Мальчику стало казаться, что он совершает поджог бурсы. В ее подвалах от зажженной пакли горят уже костры. Вот-вот, и проклятые бурсацкие гнезда охвачены будут горящими языками; трещат, нагибаясь и падая, стены… разрушаются омерзительные классы… сгорают противные книги и учебники, журналы и нотаты, гибнут в огне начальники» и учителя, цензоры и авдиторы. Вот среди треста и грома разрушающегося здания слышатся вопли умирающих. Особенно громок стон учителя, так жестоко поровшего ни в чем не повинного ученика.
Сладострастным наслаждением сопровождаются у мальчика эти образы разрушения и гибели. Он весь в полугорячечном состоянии, нервы натянуты, как струны, пульс бьет девяносто в секунду, голова горит.
И вот в разгар воображаемой мести мальчик вспоминает, что и он повинен в жестокости; однажды он нечаянно подшиб камнем голубя. И теперь этот случай вызывает у него угрызения совести. Он мечется всю ночь, не смыкая глаз. Днем он насторожен, в каждом учителе видит зверя, смотрит на всех исподлобья, готовый к внезапному и незаслуженному удару. Сознание его угнетено необходимостью фальшивить, кланяться начальству и подчиняться диким капризам.
Защита восемнадцатилетнего богатыря Силыча спасла Помяловского от того, чтобы стать «подлецом или последним забитым дураком». Перенесенные страдания и опека Силыча обусловили и такие черты характера Помяловского, как чувство независимости и сострадания к слабым.
Бурсацкий быт был глубоко развращен не только учителями, но и. всем подразделением бурсы на подчиненных и «власти», старших спальных, старших дежурных, цензоров, авдиторов, секундаторов.
Начальствующие бурсаки вербовались преимущественно из второкурсников, оставленных на второй год за леность и малоуспешность. Из них и создавалась училищная бюрократия, направленная на деморализацию бурсацкого товарищества по принципу «разделяй и властвуй».
Бурсаки-начальники могли делать, что им угодно. Это была целая иерархия во главе с царьком — цензоров, окруженным придворным штатом авдиторов, в свою очередь возглавлявших всех второкурсников. Авдиторы были аристократией бурсы, сильной физически и знающей на зубок все традиции бурсацкой «педагогии». Взятка и вымогательство — обычная основа власти бурсацкого начальства. На этой почве в бурсе развивалось ростовщичество. Для «подарков» брались деньги взаймы, особенно городскими учениками, до получения из дому и т. д. — с отчислением известного процента ростовщику. Цензоры, авдиторы и другое начальство благодаря этому жили барами, проявляя безудержный деспотизм в отношении новичков. Последние трепетали перед цензорами и авдиторами, раболепствуя и заискивая всячески.
Здесь тоже помог Силыч. Помяловский избавился от этого раболепства, от необходимости давать кому-либо подарки, лакействовать перед второкурсниками, рассказывать им на ночь сказки, покупать им булки, искать в голове паразитов и т. д., как это вынуждены были делать почти все первокурсники.
Постепенно он завоевывал себе независимость, обходился без помощи Силыча, и научился защищаться, даже в схватке с сильным бурсаком. Сам никогда не нападая, он отбивался, однако, стойко. Это не могло не нравиться товарищам — они его полюбили.
Один из лучших школьных друзей Помяловского, Н. А. Благовещенский, следующими штрихами воссоздает портрет Николая Герасимовича в период бурсы:
«Помню, — рассказывает Благовещенский о Помяловском той поры, — когда однажды товарищи робко указали мне на него, как на силача, который в обиду себя не даст. Он шел по мосткам в порыжелой казенной шинели, ободранной и истасканной до-нельзя, шапка нахлобучена была по самые уши, воротник поднят, и из-за воротника виднелся один только глаз со шрамом.
— Это Карась, — шептали мне товарищи.
— Карась? — громко спросил я.
— Тише!.. Услышит, так рад не будешь: побьет.
Я с тех пор всегда со страхом поглядывал на Помяловского, и очень хотелось мне хоть раз обозвать его Карасем, чего он, как бурсак, конечно, не утерпел бы».
Этот портрет Помяловского-Карася, нарисованный Благовещенским, относится к тому времени, когда он был уже в старшем классе и считался «отпетым». «Отпетыми» назывались те бурсаки, которые не занимались науками, не боялись порки, не трусили перед начальством и умели на удар отвечать крепким кулаком. Быть «отпетым» в бурсе считалось почетным. Это был своеобразный протест против начальства.
Весь режим бурсы, тупая зубрежка, «долбня», как ее называет Помяловский, вызывали отвращение к урокам. Богословское крючкотворство, метафизика, риторика и схоластика, в которых путались сами учителя, настолько отталкивали от себя бурсаков, что умный, способный Помяловский учился плохо и не раз оставался на второй год. В одном из своих рассказов, «Долбня», он так характеризует учителя бурсы Красноярова:
«Сам он получил воспитание схоластическое, повит был топиками и периодами, произошел всевозможную синекдоху и гиперболу, острием священной хрии вскормлен, воспитан тою философией, которая учит, что «все люди смертны. Кай — человек, следовательно — Кай смертен», что «душа соединяется с телом по однажды установленному закону», что «законы разума неукоснительно вытекают из нашего я», что «где является свет, там уничтожается тьма» и т. п. Окончательно же окрепли его мозги в диспутах, когда он смело и победоносно витийствовал на одну и ту же тему pro и contra (за и против), смотря по тому, как прикажет начальство, причем пускал в дело все сто форм схоластических предложений, все роды и виды силлогизмов и паралогизмов».
Ученикам, конечно, все это было в тягость и глубоко противно. Особенно это тяготило Помяловского, привыкшего с детства к простоте, ясности и свободе. Естественно, что от этого интеллектуального удушья и схоластических вывертов тянуло его обратно в родное приволье.
Бегство из училища стало заветной мечтой Помяловского, побывка у родителей — великим праздником. Между тем, учителя-инквизиторы, в наказание за разные провинности, лишали юношу и этой последней радости. Помяловский с отчаяния стал придирчиво изучать каждый учебник, выслеживать учителя, как своего злейшего врага, и постепенно открывал в учебниках множество чепухи и безобразия. Он стал недоверчиво относиться к «науке». Это сделало его, говоря бурсацким языком, «вечным нулем», т. е. окончательно неуспевающим. Но все же выпускные испытания он выдержал хорошо и перешел в низшее отделение духовной семинарии.
В свидетельстве, выданном ему начальством Александро-Невского духовного училища, говорится, что ученик Николай Помяловский, города С.-Петербурга, умершего диакона малоохтенской церкви Герасима Помяловского сын, имеющий от роду 16 лет, при способностях «очень хороших», прилежании «постоянном» и поведении «похвальном», обучался закону божию, священной истории и арифметике «очень хорошо», географии и нотному пению «хорошо», наконец, языкам латинскому и греческому «очень хорошо».
Чувства независимости и протеста против гнета не располагали Помяловского к дружбе с второкурсниками-начальниками. Он предпочитал дружить с так называемыми «дураками», т. е. с теми забитыми, робкими, оглупевшими от побоев и сечений бедняками, которые служили мишенью для всеобщих насмешек.
К ним Помяловский чувствовал особую симпатию и брал их под свою защиту. «Он (Помяловский), — вспоминает Благовещенский, — легко сходился с ними на ласковом слове, видел, с какою радостью они отзывались на каждую ласку, и полюбил их за то, что крепко ненавидели бурсу, что с ними можно было потолковать о доме родном и других милых сердцу предметах, которые осмеивались заклятыми бурсаками. Таких друзей в этот период времени у Помяловского было много и следствием этих знакомств было то, что Николай Герасимович потом на каждую забитую и угнетенную личность смотрел снисходительно, даже симпатично».
Там же, в бурсе, наметились и слабые стороны характера Помяловского. Нюхательный табак и «зеленый змий» были обычным удовольствием бурсаков. От тоски стал прибегать к водке, и Помяловский. Недуг, проявившийся еще в детстве, здесь углубился и окреп.
Но вот училище окончено. Шестнадцатилетний юноша переходит в семинарию.
5
Независимость характера, товарищеское чувство, сострадание к обиженным, ненависть к схоластике и долбне — все эти черты были обусловлены его детством, и бурса их не сломила. Семинария не могла внести резкого изменения в уже сложившиеся черты его характера.
Переход из семьи в бурсу — это самая трагическая страница в биографии Помяловского, она насквозь пропитана слезами, отчаянием и безысходностью. Ведь не случайно же Д. П. Писарев, проводя параллель между бурсой и каторжным «мертвым домом» (по роману Достоевского), пришел к заключению, что «в мертвом доме» нравы были гуманнее, а бурса калечила физическую и нравственную стороны жизни молодого поколения.
«Блестящие исключения из этого правила, — верно указывает Писарев, — не должны подкупать нас в пользу бурсы, во-первых, потому что эти исключения очень малочисленны, а во-вторых, потому что все они относятся к таким личностям, которые по выходе бурсы сворачивали в сторону с торной бурсацкой дороги. Эти личности, подобные Добролюбову и Помяловскому, развиваются и совершенствуются именно тогда, когда стараются как можно быстрее и полнее забыть все то, чем наградила их alma mater — бурса. Только эти блестящие ренегаты бурсы и привлекли внимание общества на замкнутый бурсацкий мир».
И действительно, многие, восхищаясь такими бурлаками, как Чернышевский, Добролюбов, Помяловский, Щапов, удивлялись, что в этих питомниках рубины и жестокости выковались сердца из золота и стали.
В семинарию Помяловский пришел уже без иллюзий, с ясным пониманием обстановки, с выработавшейся привычкой к сопротивлению. Конечно, не все годы в семинарии были одинаковы.
С 1851 по 1857 год николаевская Россия переживала общественный сдвиг, о котором подробно речь впереди. Все это косвенно не могло не отражаться и на семинарской жизни. Но годы текли все-таки медленно. Семинарии, несмотря на реформу Протасова, держались в основном исконных традиций. Официальные ревизоры большей частью констатировали «удовлетворительность» их состояния.
Введенное Протасовым преподавание естественных наук и сельского хозяйства давало жалкие результаты. Первое место в семинарском курсе по-прежнему занимали старые богословские науки. Они были основными предметами всех отделений. Нравственное богословие, пастырское богословие, собеседовательное богословие, гомилетика, литургика — вот примерно то основное, что должен был знать на зубок семинарист. За этими предметами шла церковная история. Поступавшие в низший класс семинарии испытывали обычно над собою бесконечный надзор разных властей. Старшие, подстаршие, начальники, наконец, оба высшие отделения.
Положение «словаря» (так звали ученика низшего класса семинарии) было здесь не из легких.
К моменту поступления Помяловского режим здесь установился невыносимый, особенно отличался инспектор семинарии А. И. Мишин. В «Очерках бурсы» есть такое упоминание об этом инспекторе: «Инспектор ненавидел его (Карася}, говоря, что человек, обладающий рыканием льва, должен иметь характер зверский; должно быть, судил по себе, ибо, обладая семипушечным басом, несравненно сильнейшим карасиного, по натуре был настоящий зверь, за что и получил прозвище не рыбье, как Карась, а звериное, ибо имя его «Медведь». Этот Мишин, Александр Иванович, в 1841 году кончил С.-Петербургскую духовную академию первым магистром и был оставлен там бакалавром. Но затем был назначен инспектором и профессором логики и психологии в Петербургскую семинарию, где шестнадцать лет — до 1857 года— занимал эту должность.
Один из биографов Помяловского, В. Л — в, автор статьи «Школьные годы Помяловского», старается «объективно» характеризовать личность Мишина. По мнению В. Л — ва, отзывы о Мишине его воспитанников крайне противоречивы. «В то время, — пишет Л — в, — как большинство отзывалось о нем с глубоким уважением, даже с восторгом, как, например, архиепископ Никанор и мн. др., некоторые, кажется, имевшие личные счеты с ним, называли его «деспотом, безжалостно давившим и гнавшим все светлое и самостоятельное», и «формалистом до мелочей», и «двоедушным педагогом».
Немудрено, что архиепископу Никанору, глашатаю розги и «секуционной педагогии», Мишин понравился. Весьма своеобразно этот архиепископ объясняет причину вражды Мишина к Помяловскому. Он-де не любил Помяловского, «предчувствуя в нем зло», и Помяловский в отместку изображает Мишина в виде злодея. Злобствующий архиепископ, рьяный защитник кнута и мертвящей педагогии, раскрывает вопреки своим намерениям истинную подоплеку вражды Минина к Помяловскому: «Предвидел в нем зло», — это значит предвидел в нем будущего революционера и демократа, борца против церкви и царского самодержавия.
Разумеется, отвратительным лицемерием и инсинуацией звучат следующие слова Никанора: «Где ж, я спрашиваю, эти ужасные чудища, которых видело пьяное до чортиков воображение нравственно падшего, физически заживо сгнившего Помяловского? Ребяческие, грубоватые дурачества он превратил в гнусные пороки. Поразительная, правда, скудость содержания детей в бурсе дала ему повод превратить ее в какое-то скотское стойло». Мы знаем уже, что представляли собою ребяческие, грубоватые дурачества бурсаков. А вот что собою представлял инспектор Мишин.
Далеко не «левый» и не «радикал», автор книги «Приходский священник Александр Васильевич Гумилевский», Н. Скроботов так рассказывает о Мишине: «Класс Мишина по латинскому языку был пыткой для бурсаков». «Всяк от всей душ» желает, — читаем мы у него, — чтобы Мишин занемог. Между тем Мишин всегда оставался здоровым, так как он при своем саженном росте и физической силе был наделен от природы богатырским здоровьем». Его все боялись. Немало даровитых семинаристов он загубил своим деспотизмом и самодурством. Он подавлял личность своих подчиненных, доводя их до исступления таким афоризмом: «Если ты стоишь, а начальство говорит тебе, что ты сидишь, значит, ты сидишь, а не стоишь», — или: «Если тебе велят печке кланяться, ты ей и кланяйся» и т. п. Этот деспот сконцентрировал в своих педагогических методах всю традиционную жестокость царского самодержавия. Он был пугалом семинарии. Все незаурядное и независимое быстро искоренялось им. Весьма понятно, что Помяловского Мишин возненавидел животною ненавистью. Много, настрадался от лютого инспектора будущий писатель. Воспоминание о Мишине на всю жизнь осталось у Николая Герасимовича незаживающей душевной раной. Он скрежетал зубами от злости, слыша имя своего мучителя, при этом не мог удержаться от слез обиды.
Деспотизм Мишина невольно спаял семинаристов в их вражде к начальству, провоцируя их на скандалы и грубости. Досаждать начальству считалось подвигом. Пьянство, курение табаку, игра в карты постепенно сделались любимым развлечением семинаристов. Помяловский во всем этом был заодно с товарищами.
Как редкое исключение, попадались преподаватели, которым удавалось заинтересовать любознательных семинаристов. Такими прежде всего были преподаватели словесности Архангельский и Шавров. При них интерес к истории и теории литературы особенно возрос в семинарии. С особым увлечением относился к своему курсу молодой учитель словесности Михаил Владимирович Шавров (магистр духовной академии). Он исходил в своем преподавании не только из теории, но подкреплял ее чтением выдающихся художественных произведений и эстетическим анализом. Конечно, при этом соблюдалась известная цензура: не все в литературе можно было читать семинаристам. Но чтение и «упражнение в сочинениях» заинтересовало семинарию — оно давало толчок мысли. Юноши учились заменять одни обороты речи другими, увлекались анализом того или иного литературного текста. Шавров устроил даже своего рода соревнование по писанию стихов. Помяловский участвовал в этом соревновании, написав, по его выражению, «одну стишину». Конспект Шаврова, конечно, в основном выдержан в архаическом направлении, хоть и писался он уже в эпоху знаменитой диссертации Н. Г. Чернышевского «Об эстетических отношениях искусства к действительности», и давно уже зачитывались сочинениями Белинского. Но для семинарии и ее окостенелой схоластики курс Шаврова был свежим ветерком. Он несомненно содействовал обозначившемуся тогда у Помяловского повышенному интересу к художественной литературе.
В эту пору он был страстным любителем чтения и, как свидетельствует школьный его товарищ Благовещенский, поглощал все, что попадалось ему под руку, начиная с сонника или песенника до романов Воскресенского включительно.
Одновременно с интересом к чтению у Помяловского возникает потребность в записывании своих впечатлений и составлении небольших статеек. Эти первые «пробы пера» особенно развиваются с изданием «Семинарского листка», школьного журнала, выпускавшегося семинаристами по инициативе Помяловского. Период «Семинарского листка» — один из важнейших этапов в школьной биографии Помяловского.
Прежде чем перейти к этой стороне его жизни, необходимо также отметить его живой интерес к философии, несмотря на то, что преподавал ее ненавистный всем Мишин.
После реформы Протасова преподавание философии в семинарии как главного предмета несколько сузилось. Только логика и психология были оставлены в среднем отделении в течение первого года. В инструкции по этому поводу говорится, что «систематические представления главных понятий о боге, о мире, о духовности и бессмертии души человеческой с удобностью может быть изложено (вместо метафизики) при преподавании богословия догматического и нравственного».
Вопросы о боге, о природе, о душе волновали Помяловского, который вырос в религиозной семье, да и сам был очень религиозен. Конечно, пути для правильного решения этих вопросов Мишин не мог дать. Но начало философских исканий было здесь заложено. И когда счастливый случай дал потом Помяловскому возможность познакомиться с книгами Фейербаха и статьями Чернышевского, то старый груз ортодоксальной философии, метафизики и мистики легко был сброшен. Так была заложена крепкая основа материалистического мировоззрения.
Любопытны в этом отношении некоторые записки Помяловского, опубликованные Н. Благовещенским и характеризующие интерес юного семинариста к философским проблемам. Вот некоторые из них:
«Чтобы лучше, вернее и удобнее наблюдать процесс мышления, должно взять какую-нибудь тему, мало знакомую; определить, что уже мы знаем о ней из книги, по собственному, предварительному размышлению, потом разрабатывать ее вполне самостоятельно, не пользуясь никакими внешними пособиями и источниками. Размышлять должно с пером в руках и сряду же излагать мысли в том порядке и виде, в каком они являются в голове. Потом черняк исправить на другом листе, этот исправить снова и т. д., пока, по нашему взгляду, сочинение будет готово. Все исписанное, исправленное, переиначенное и дополненное на всех употребляемых к делу листах покажет естественный путь нашей мысли, и несколько таких опытов откроют, быть может, неведомые нам законы мышления. Это должно принять к сведению, соображению и исполнению».
Мы видим в этом отрывке юного Помяловского смелую для тогдашнего его умственного уровня попытку путем опыта постичь законы мышления. Еще более показательным, в смысле отрешенности от всякой метафизической трактовки философских вопросов, является второй отрывок, посвященный этой же проблеме. Здесь мы читаем: «Тысячи лет трудится человек, чтобы разгадать устройство головы своей, чтобы овладеть тем механизмом, который вырабатывает наши мысли и понятия, чтобы потом употребить его при познавании вещей. Чего человек ни придумывал, чтобы иметь надежное средство избегать при рассуждении глупостей и ошибок. Нет, не уловить этого секрета, как тени своей. Вникаешь в свою голову, следишь за полетом мыслей, подмечаешь все изменения мысли, все сцепления её, а все-таки не рассказать процесса мышления, не показать пути, по которым прошла наша мысль, — она не оставляет следов, как корабль не оставляет следа в воде, птица в воздухе. Ни схоластика, ни диалектика, ни логика не открыли нам этого философского камня. Скажите, где причины глупости человеческой, посредственности, таланта, гениальности? Не бог это так сделал; я думаю, глупым делают человека люди же. Я думаю: человек начинает глупеть в люльке и глупеет до гроба — от отца, матери, няньки, глупых сказок, глупого баловства, и еще глупейшей строгости, от товарищей, учителей и проч. Родись я от его превосходительства, был бы такой же поросенок в очках, как и сынок его. Умным человека сделать трудно, а глупым — очень легко».
В этих строках Помяловского видны уже зародыши педагогических раздумий будущего писателя, хотя бы по вопросу о влиянии среды на формирование характера. Бурса и семинария дали немало материала для этих раздумий. Стремление к самостоятельной работе, творческая независимая мысль и склонность к литературе привели к тому, что Помяловский забросил все остальные предметы, кроме литературы и философии, и, оставаясь в рядах самых последних учеников, основное свое внимание уделил, как было указано, журналу «Семинарский листок».
«Он собирал вокруг себя, — рассказывается в одном очерке о Помяловском, — кружок товарищей, которым, как говорят, мастерски рассказывал сказки, участвовал в одном издаваемом в то время в семинарии рукописном журнале и даже написал большую часть какого-то романа, который, однако, кажется, потерян». В последние годы пребывания Помяловского в семинарии в нее проникли зачатки «новых веяний». В отрывочных воспоминаниях о Помяловском, к сожалению, мало материала для изучения этого периода семинарской жизни. Известный педагог Н. Ф. Бунаков, описывая вологодскую семинарию той эпохи, рассказывает про жандармские обыски, производившиеся там, причем жандармы находили прокламации, запрещенную литературу. Да не только в одной вологодской семинарии повеяло «свежим ветерком». Об этом свидетельствует и такой заядлый враг семинарского вольномыслия, как архиепископ Никанор херсонский, описывающий саратовскую семинарию в связи с пребыванием в ней Чернышевского.
«Нигилизма в ней, — говорит Никанор о саратовской семинарии, — скажу, и не было, но вольномыслие заводилось даже внутри семинарии. Первым и главным проводником вольных мыслей была тогдашняя светская литература, которая вся повально поражена была болезнью по меньшей мере открытой антирелигиозности, да более или менее и прикрытой антигосударственности. Кто тогда не читал даже «Колокола» Герцена? Он распространялся, якобы, скрытно, но весьма широко. До рук школьников доходил несомненно. Несомненно, что в Саратове в начале 60-х годов были общины либералов, которые ловили семинаристов в свои сети, навязывая им книги своего духа для развития, книги по преимуществу естественнонаучного содержания. Сознаться должно, стали было появляться такие случаи внутри самых семинарий, что наставники, которые на классных уроках держали себя более или менее осмотрительно, боясь начальственного надзора, — на своих квартирах баловались вольными о религии беседами. Заводилось науськивание учеников со стороны молодых наставников против начальства, возбуждение вражды против начальства и непослушания, возбуждение к литературным обличениям начальствующих лиц».
Если даже допустить, что в этих провинциальных семинариях общественное пробуждение началось раньше, нежели в петербургской, то есть все основания думать, что связь между этими учебными заведениями существовала.
Об этом можно судить хотя бы потому, что сам Помяловский впоследствии, редактируя журнал «Семинарский листок», так говорил Благовещенскому о задачах журнала: «Мы общими силами выясним себе, наконец, идеал семинариста, узнаем наши силы, заведем корреспондентов во всех других семинариях». Ясно, что связь с другими семинариями считалась тогда Помяловским важнейшей задачей в плане именно этого общественного пробуждения. До петербургской семинарии не могло не доходить то, что делалось в стране. А период пребывания Помяловского в семинарии был во всех смыслах периодом самых страшных лет царствования Николая. В 1855 году, когда Помяловский перешел уже в среднее отделение семинарии, известный цензор А. В. Никитенко заносит в свой дневник такую запись: «Есть у Нибура следующее положение: «великие эпидемий или заразы совпадают с эпохами упадка цивилизации». Мысль эта меня поразила. Наше время как бы служит ей подтверждением. На наших глазах холера и нравственное расслабление идут рука об руку, подрывая самые светлые и великие верования».
В таком состоянии находилась страна, управляемая усмирителем декабристов, душителем всякого общественного проявления — царем Николаем I.
В 1855 году Помяловский переходит в высшее отделение семинарии. В этом году оборвалось, наконец, царствование Николая I. Тот же А. В. Никитенко, узнав о смерти Николая, заносит в свой дневник: «Длинная, и надо-таки сознаться, безобразная страница в истории русского царства дописана до конца. Новая страница перевертывается в ней рукою времени: какие события занесет в нее новая царственная рука, какие надежды осуществит она?..»
Ужас царствования Николая I испытывал на себе каждый. Деспотизм народного душителя давал себя чувствовать повсюду. Все эти Мишины были воплощением николаевского духа. Столь ненавидевший насилие Помяловский, остро переживавший обиды «забитых», не мог не задуматься над судьбой закрепощенной страны. Журнал «Семинарский листок» — знаменательная веха в общественных исканиях Помяловского. Мы не знаем, что представляла собой основная группа сотрудников и редакторов этого журнала. Дело было уже в высшем отделении семинарии. Положение семинаристов тогда было гораздо легче. Здесь не было уже «начальствующих» бурсаков. В высшем отделении успела сложиться дружная семья семинаристов, начавшая проявлять свои общественные интересы. Особенно выявился здесь «кружок наиболее дельных». Это они выдвинули идею об издании журнала. Естественно, что энтузиастом этого журнала стал Помяловский, один из его редакторов. «Семинарский листок» выходил раз в неделю тетрадями от 3 до 5 листов мелкого письма. На первых порах материал шел самотеком, редакторы не подготовляли и не определяли содержания журнала, а только размещали полученный материал. Так или иначе, но первый номер журнала был чрезвычайным событием в жизни семинарии. Ученики были в восторге от своего достижения. Поразила всех статья «тамбовского семинариста» (псевдоним Помяловского) на философскую тему.
Статья носила довольно торжественное заглавие: «Попытка решить нерешенный и при том философский вопрос: имеют ли животные душу». В этой первой статье Помяловского не видно еще будущего материалиста и последователя Фейербаха. Религиозный в ту пору юноша, начиненный консервативно-философскими воззрениями, должен был еще пройти долгий путь, чтобы притти к Чернышевскому и Фейербаху. Благовещенский прав, — говоря, что все направление первой статьи свидетельствует, только о первобытности тех сведений по философии и другим научным дисциплинам, какие получались в семинарии. Однако семинаристам казалось, что мысли Помяловского знаменит грядущий переворот в философии. Период издания «Семинарского листка» был очень радостным периодом для Помяловского. Он был не только одним из редакторов журнала, но самым активным его сотрудником: большая часть материала была написана им. Издание «Листка» вызвало большой подъем среди семинаристов; они вскладчину стали выписывать газету, следить за политикой, устраивать литературно-танцовальные вечера и т. д. Прежних бурсаков нельзя было узнать.
Увы! Как всегда в дореволюционной России, «за акцией следовала реакция», и «Семинарский листок» на 7-м номере, как крамольная затея, был запрещен начальством.
В последнем выпуске было помещено начало рассказа Помяловского «Махилов», который произвел на товарищей автора огромное впечатление. Все радовались, что Карась обещает быть выдающимся писателем. В этом рассказе чувствуется большое влияние Гоголя. Здесь описывается рекреация одной провинциальной семинарии, когда семинаристы справляют в поле свои майские пирушки, хором распевая свои оглушительные песни. Все это описано превосходно, «чувство общего веселия проникает каждую строку этого рассказа. Великолепно воспроизведено здесь пение семинаристами размашистой песенки «Во лузях», широко разливающейся по гладкой, как зеркало, реке и «полной русского разгула, замирающей где-то под небом». А вот описание того впечатления, которое песня производила на слушателей: «Всякий звук ложился прямо на душу. У самих семинаристов, когда они услышали в чистом майском воздухе голоса своих товарищей, от пробужденной удали затрепетали все члены и заходила в них кровь. К хору пристал другой хор и третий. Гром и сила песни еще более увеличились. А в палатках меж тем льется вино и идет вкруговую, здесь и там дымят чубуками и во многих местах под кустом шипит самовар и стучат чайные чашки. Вот она, счастливая жизнь, полная беспечности, полная товарищеского веселья».
В таких жизнеутверждающих, «языческих» тонах воспроизведена здесь также любовь героя рассказа Махилова дочери дьячка Кате. В этом рассказе нужно отметить чувство радости и бодрого восприятия жизни, дух Помяловского-Данилушки.
Чтение светских книг и журналов, которые все-таки проникали в семинарию, было оазисом, в котором Помяловский спасался от деспотической казенщины и отупляющей схоластики. Здесь оживал вольный дух «помяловщины», здесь юноша вновь обретал силы, достаточно уже разрушенные пребыванием в бурсе. Сотрудничество в «Листке» и рассказ «Махилов» свидетельствуют, что натура Помяловского могла бы развиваться и расцветать только в общественно-творческой атмосфере. И, наоборот, захваченный той или иной полосой общественной реакции, Помяловский приходил в отчаяние, метался от безысходности, впадая в тяжелое состояние.
Закрытие «Семинарского листка» Помяловский переживал, как большое личное горе. Он страшно хандрил.
«Что тут делать, Н. А., — спрашивал он печально. Благовещенского. — Ведь я рассчитывал, что «Листок» через весь курс пройдет, что мы общими силами выясним себе, наконец, идеал семинариста, узнаем наши силы, заведем корреспондентов во всех других семинариях». «Куда же теперь я дену свои досуги? Герминевтику, что ли, долбить? Дудки, брат! Лучше пить буду».
«Тоска, — рассказывает Благовещенский, — томила его; он в самом деле не знал, куда девать свои досуги, которых у него было по семь дней в неделю. От нечего делать он принялся рисовать — выходило плохо, начал нотному пению учиться оказалось, что слуха нет, хотя бас он имел громаднейший и любил пение». Более увлекательным делом для него был заведенный им дневник. Им намечалась следующая серия тем для «Семинарского листка».
«Вот мои сочинения на темы произвольные: 1) Рассуждение о том, что такое бог. 2) Заметка о людской беспечности. 3) Заметка о силе порока. 4) О погоде. 5) О бешенстве. 6) Заметка о влиянии случая на наш рассудок. 7) Что такое время. 8) Теория: имеют ли животные душу. 9) Начало неоконченной драмы. 10) Рассказ. 11) Одна глава из романа. 12) О романтической любви, размышление. 13) Остроты на философию. 14) Аллегория. 1 5) Подарок в день ангела самостоятельному философу. 16) Письмо к… 17) О положительной и отрицательной чепухе. 18) Заметки о разных предметах. 19) Десять стихотворений на разные темы».
«Я испытал, — пишет Помяловский, — свои силы во всех родах сочинительства и, кажется, во всех неудачно, кроме некоторых рассуждений. Я думал быть и богословом, и историком, и философом, и драматургом, и романистом, и лириком, и, кажется, никем из них быть не могу. А впрочем, кто знает».
Сомнение в своих силах, неуверенность, отсутствие стройного миросозерцания часто давало себя знать. «Недаром первая печатная его статья: «Имеют ли животные душу» — начинается такими словами: «Бог знает — может ли быть решение такого важного пункта философии предоставлено семинаристу?» А закрытие «Семинарского листка», острая депрессия, вызванная всем этим, пресекли планы Помяловского. Опять долбня. Опять война с начальством. Силы изменяли, И он махнул рукой на учебу, на гомилетику и прочую семинарскую премудрость. Он сам описал потом свое состояние:
«Задолбив несколько уроков по гомилетике, я отупел недели на две, несмотря на то, что умел уже мало-мальски отличать мысленные аномалии. Будучи поставлен в необходимость долбить учебник, изложенный бестолково, выраженный нелепо, долбить с верхушки до корня, — вдоль и поперек, набивал свой язык на этот манер, а от напряжения и мысль моя выражалась так же, как гомилетика, и долго, долго не отстать, бывало, от слога гомилетики, пока не забудешь его наполовину. Боже мой, как уродовали нас!
Как долбили мы! Небу жарко было; на небесах варя вспыхивала».
Так шли дни за днями, печальные и беспросветные. В июле 1857 года происходили последние выпускные экзамены. Помяловский кое-как подготовился, выдержал экзамены, окончив семинарию тридцать шестым из пятидесяти учеников.
— На что я пригоден? Кем я могу быть? Какую пользу могу принести обществу? — спрашивал себя Помяловский. И ему было ясно, что лишь теперь, сбросив с себя ветхость казенной учености, он должен начать все сызнова, учиться и обрести настоящие знания. Выпущенный из семинарии, он столкнулся с бурной действительностью наступившей новой эпохи. Новая глава из жизни Помяловского тесно связана с этой знаменательной эпохой. Он вырос из нее как один из замечательнейших ее продуктов, как один из самых сильных художественных ее выразителей. Его имя запечатлено в ряду виднейших идеологов этой эпохи, в ряду таких деятелей 60-х годов, как Чернышевский, Добролюбов и другие.
НА РУБЕЖЕ ДВУХ ЭПОХ
«Виселицы, возведенные Николаем для мучеников России, стали… трибунами… для свободы. Скрытое движение новой мысли в головах и сердцах народных не прекращалось с тех пор в течение тридцати лет». А. Герцен
1
Время Помяловского… встало перед нами в своей безобразной наготе на таком участке тогдашней жизни, как духовно-учебный «вертоград науки», в бурсе и семинарии. Царившие здесь нравы были отражением огромной государственной системы, воплощенной в чудовищной фигуре Николая I, получившего от истории достойное название Николая Палкина. Первые ростки идейно-общественного самосознания Помяловского связаны с обозначившимся крахом этой системы, когда замученная страна, наконец, вздохнула при вести о смерти Николая. По мнению одного иностранного путешественника, правительство Николая I — это «осадное положение, сделавшееся нормальным состоянием общества». Этот путешественник, маркиз де Кюстин, французский аристократ, консерватор, имевший несколько бесед с Николаем и хорошо изучивший Россию той эпохи, называет Николая достойным преемником Ивана Грозного. «Это человек, — писал Кюстин о Николае, — характера и воли, и это нужно, чтобы сделаться тюремщиком трети земного шара».
Николай подавлял не только Россию, он стал жандармом всей Европы, переживавшей такие события, как июльская революция во Франции, революция в Бельгии, польское восстание и др. Вначале весть о июльской революции вызвала в Николае решение вмешаться силой своих корпусов во внутренние дела Франции. Он стремился склонить к этому Берлин и Вену, послав туда своих генералов Дибича и Орлова. Из этого, однако, ничего не вышло. Точно так же готов он был подавить и бельгийскую революцию того же года. Когда король Вильгельм I Оранский просил его о вооруженной помощи, он немедленно отдал распоряжение о переводе армии на военное положение. Николай стал пугалом народов.
Страх стал основной пружиной всей государственной системы. А так как просвещение общественное и народное могло бы вывести население России из этого повального страха, то оно стало преступным в глазах правительства.
А. И. Герцен со свойственной ему красочностью так рисует это страшное время:
«Мы, — пишет Герцен, — страшно страдали в темном туннеле царствования Николая, но мы многому научились. Заключенные в нашей исправительной империи, с кляпом во рту, попираемые ботфортами неумолимого и неограниченного фельдфебеля, с железным ошейником на шее и с палкой, занесенной над нашей спиной, мы имели много времени, чтобы смотреть и думать. Великие события не раз проходили перед отдушиной нашей тюрьмы… Восемнадцать лет царства порядка. Не было никакой надежды. Силы уходили, волосы седели. Примирились с отдыхом. Вдруг… внезапное пробуждение, бьют сбор, электрический ток пробегает по Европе. То были моменты умственного просветления в безумии… Верования восстанавливаются, паралитики ходят, и мы с неистовой симпатией смотрим на Запад. Но электрическое действие проходит, и мускулы ослабляются. Все наши надежды еще раз, еще раз раздавлены. Последние, лучшие из оставшихся, падают от истощения в этой неравной борьбе. Сначала Белинский, потом Грановский».
Такова была фигура самого Николая Палкина, таков был характер установленного им государственного режима.
Но, странное дело, именно при Николае «скрытое движение новой мысли» получает свое наивысшее развитие. Взять хотя бы деятельность В. Г. Белинского, Герцена, «людей 30-х и 40-х годов», петрашевцев, не говоря уже о великих художниках слова — о Пушкине, Гоголе, Лермонтове, Некрасове, Достоевском, Гончарове, Тургеневе и др. Как же это могло случиться?
Понять всю противоречивость эпохи Николая I легче всего в свете ленинского учения о развитии капитализма в России. Решающей чертой этой эпохи является все более и более углубляющийся кризис барщинного хозяйства, обусловленный напором новых капиталистических начал. На этой почве происходит расслоение дворянства, большинство которого стояло за сохранение в целостности института «крещеной собственности» и всей крепостной рутины.
В меньшинстве его созревают тенденции к преобразованию сельского хозяйства на новых капиталистических началах. Однако основная целеустремленность и дворянского меньшинства сводилась в конечном счете к сохранению дворянской гегемонии как политической, так и экономической. Правда, среди этого дворянского меньшинства выделяются также носители подлинно прогрессивных по тому времени тенденций. Они призывают к ниспровержению самодержавия и отмене крепостного права в процессе развития буржуазно-демократической крестьянской революции. Таковы были, например, декабрист П. И. Пестель и его идейный преемник А. И. Герцен. Эти тенденции ярко обозначились, как увидим, лишь в 60-х годах. Дворянские «отщепенцы», явившиеся выразителями демократических идей в 40-х годах, смыкаются с первыми революционерами-разночинцами, — каковым являлся, например, В. Г. Белинский. В. И. Ленин, говоря о Белинском, отмечает деятельность последнего, как отражение протеста крепостных крестьян против господствовавших общественных отношений. Выражением этого протеста было также «скрытое движение новой мысли» 30-х, 40-х и 50-х годов. Именно отсюда вся преемственность передовой русской общественной мысли от Пестеля к Герцену и Белинскому и от них к Чернышевскому и Добролюбову.
Крестьянский вопрос был в центре этой эпохи. Существование крепостного права стало, помимо всего прочего, весьма убыточным для государства. Крымская война доказала, что России, даже с чисто военной точки зрения, необходимы железные дороги и крупная промышленность. А это означало необходимость уничтожения крепостного права. Протесты крепостных крестьян становились все более и более настойчивыми; участились поджоги барских усадьб, нанесение помещикам ран, сечение помещиков и покушения на их жизнь, убийства и коллективные выступления крестьян против своих поработителей.
«Крестьянский террор в царствование Николая, — говорит В. И. Семевский, — сильно ослаблял для помещиков прелесть пользования властью над «крещеной собственностью», подрывал чудовищное здание крепостного права, и оно, плохо поддаваясь частичным починкам, рухнуло разом».
Николай и его сподвижники не могли всего этого не видеть. Не будучи в состоянии идти на упразднение крепостничества, поскольку они опирались исключительно на дворянское большинство, они стали на позицию охранения его «огнем и мечом».
Между тем жизнь великой страны требовала своего. Николай старался компенсировать необходимость внутренних преобразований своей внешней политикой, одно время весьма победоносной для него. Дома же действовала «палка» ни перед чем не останавливающегося диктатора, открыто угрожавшего народам великой страны разрушить дотла все, что посмеет «свое суждение иметь». Таким именно духом проникнуты были манифесты Николая и его вельмож. Взять хотя бы типичную для николаевского вельможи публичную речь генерала Бибикова, обращенную к студентам Киевского университета:
«У меня — держите ухо востро, делайте, что хотите, — пейте, гуляйте, ходите в публичные дома — мне дела нет. Но если вы осмелитесь хулить правительство да заниматься политическими бреднями, прошу не пенять».
Недаром Герцен писал об этом Бибикове, что «каждое его слово — палка сосновая, сухая, сучковатая. Нахальство, кровь в глазах, желчь в крови, безопасная злоба, дерзость без границ, раболепие без стыда, — все, что мы ненавидим в офицере и писаре, возведенное в генерал-адъютантскую степень, — как же было не сделать министром этого заплечного генерал-губернатора».
При помощи таких соратников, всех этих Бенкендорфов, Дуббельтов, Чернышевых и Паскевичей управлял страной Николай, образуя, по выражению Герцена, «империю солдат и розг, крепостного состояния и чиновников, немецкого абсолютизма и византийского раболепия».
Но за этой империей стояла и великая страна и великий народ, из недр которого выросла живая общественная мысль, революционное действие и замечательная художественная литература, возглавляемая такими гигантами, как Пушкин, Гоголь и Белинский.
2
Время Помяловского олицетворяется таким образом не только страшным именем Николая I и его опричников, но прежде всего великими именами Герцена, Белинского и их преемников — Чернышевского и Добролюбова.
Западные освободительные идеи были тогда необычайно популярны в демократических кругах России; Европа была в этом смысле «страной святых чудес». Об этом великий писатель-сатирик М. Е. Салтыков-Щедрин писал:
«С представлением о Франции и Париже для меня неразрывно связывается воспоминание о моем юношестве, т. е. о 40-х годах. Да и не только для меня лично, но и для всех нас, сверстников, — в этих двух словах заключается нечто лучезарное, светоносное, что согревало нашу жизнь, в известном смысле даже определяло ее содержание. Я в то время только что оставил школьную скамью и инстинктивно прилепился не к Франции Луи-Филиппа (тогдашнего короля. — Б. В.) и Гизо (министра), а к Франции Сен-; Симона, Фурье, Луи Блана и в особенности Жорж Занд. Оттуда лилась на нас вера в человечество, от-туда воссияла нам уверенность, что золотой век находится не позади, а впереди нас… Словом сказать, все доброе, все желанное и любвеобильное шло оттуда…»
Знаменитое письмо Белинского к Гоголю было выражением всего этого дорогого, желанного и любвеобильного, что шло к нам с Запада. Белинский гениально ярко и просто выразил в этом письме основные стремления своего времени, наметил те задачи, без разрешения которых дальнейшее развитие народного и общественного просвещения стало невозможным. Письмо Белинского — основной документ той эпохи.
«Россия, — говорится в этом письме, — видит свое спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиэтизме, а в успехах цивилизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их), не молитвы (довольно она твердила их), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства, столько веков попираемого в грязи и навозе; права и законы, сообразные не с учением церкви, а с здоровым смыслом и справедливостью, и строгое, по возможности, их исполнение. А вместо этого она представляет собою ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми, не имея на это и того оправдания, каким лукаво пользуются американские плантаторы, утверждая, что негр — не человек; страны, где люди себя называют не именами, а кличками: Ваньками, Васьками, Степками, Палашками; страны, где нет не только никаких гарантий для личности, чести и собственности, но нет даже полицейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных воров и грабителей. Самые живые современные национальные вопросы в России теперь — уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, введение, по возможности, строгого исполнения хотя тех законов, которые уже есть. Это чувствует даже само правительство (которое хорошо знает, что делают помещики с крестьянами и сколько последние режут первых), что доказывается его робкими и бесплодными полумерами в пользу белых негров и комическим заменением однохвостного кнута — треххвостной плетью. Вот вопросы, которыми тревожно занята Россия в ее апатическом полусне».
Позорная Крымская война и севастопольский крах, завершившиеся смертью Николая, были в то же время и крахом всей системы Николая и олицетворяемого им крепостнического государства. Это поражение воспринималось всеми передовыми элементами тогдашнего общества как радостное событие, как предвестие наступающего избавления от векового гнета.
«В то самое время, — писал известный буржуазный историк Соловьев, — когда стал грохотать гром, когда Россия стала терпеть непривычный позор военных неудач, когда враги явились под Севастополем, мы находились в тяжком положении: с одной стороны, наше патриотическое чувство было страшно оскорблено унижением России, с другой, — мы были убеждены, что только бедствие, именно несчастная война, могло произвести спасительный переворот, остановить дальнейшее гниение; мы были убеждены, что успех войны затянул бы еще крепче наши узы, окончательно утвердил бы казарменную систему».
Мрачному царствованию Николая подведен был итог, когда Помяловский переходил в высшее отделение семинарии.
Скрытое движение русской общественной мысли пробилось на поверхность, проявляя свою могучую силу и обострив борьбу классов. Мы видели, с какими препятствиями луч света зарождавшейся новой эпохи, проникал через закоптелые и грязные окна семинарии, как мучительно шел ему навстречу Помяловский. стараясь как-нибудь приобщиться к великому движению, наметить свое место в нем. Иллюзий себе Помяловский не создавал. Он знал сколь недостаточны знания, вынесенные им из семинарии, для того чтобы включиться в пропаганду новых идей, в активную общественную работу. В одной из своих записок, говоря о Канте, с философией которого он познакомился в семинарии, Помяловский пишет:
«Скажите же, насколько теперь (после чтения Канта) уничтожилось мое полуневежество, прояснился мой смысл, насколько двинулось «перед мое охтенское чувство, красноречие Ладожского канала и сила воли, ниспадающая часто на точку детской бесхарактерности. Нисколько. Темно, темно и темно…»
Сильно мучили Помяловского в ту пору вопросы перевоспитания, общественного призвания и т. д. Любопытна в этом отношении следующая его запись того же времени: «Как это тяжело до сих пор не знать, что я такое: умница или завзятый дурак, дьякон или просто пролетарий, или, еще проще, маленький великий человек. Чем я лучше и хуже других, счастливее или несчастливее… Иногда кажется, что я ко всякой работе способен, а иногда силен только на словах и в мечтах. Иногда думается, зачем я не ангел, тогда бы удовлетворял своим стремлениям; иногда думается, зачем я не кот и не крыса, тогда бы я не стремился ни к чему. А иногда, оставив высшие взгляды, Топишь пустоту душевную в стакане водки за восемь копеек. Помню, однажды, в нетрезвом виде, я всех товарищей своих встревожил рыданиями о неразрешимости моих стремлений. Все удивлялись, пожимая плечами, не постигая, над чем это я надрываюсь».
Но долго оставаться в этаком гамлетовском душевном состоянии Помяловскому не пришлось. Не таково было время и не такова была натура Помяловского, чтобы оставаться в стороне от великого движения. Жалость к униженным, к жертвам казенной педагогии, явно обозначившаяся у Помяловского уже в школьные его годы, питала теперь его интерес к педагогическим проблемам.
ВОПРОСЫ ВОСПИТАНИЯ И НОВАЯ ЭПОХА
«Умственное движение, возбужденное в нашем обществе событиями последних годов, обратилось недавно к вопросам воспитания». Н. Добролюбов
1
Вопросы воспитания были в центре общественного внимания новой эпохи. Педагогические журналы 1857 года связаны были преимущественно с двумя крупными именами в области нашей педагогики — К. Д. Ушинского и Н. И. Пирогова. Первая статья Ушинского, выступившего в «Журнале для воспитания», — это горячий призыв в защиту педагогической литературы.
Воспитание действует, в частности, на человека и вообще на общество, главным образом, через убеждение; а органом жизни такового является педагогическая литература. Такова основная идея этой статьи.
В двух статьях, посвященных проблеме народности в общественном воспитании, Ушинский выдвигает основные моменты современной ему педагогической литературы, знакомя с постановкой общественного воспитания в Англии, Германии, Франции, Америке и других странах. При этом Ушинский подчеркивает, что каждая педагогическая система лишь тогда достигает своей цели, когда она построена на базе определенного народного быта.
Характер каждого человека — по взглядам Ушинского — слагается всегда из двух элементов: природного, коренящегося в телесном организме человека, и духовного, вырабатывающегося в жизни под влиянием воспитания и обстоятельств, причем оба эти элемента находятся в постоянном взаимодействии. Воспитание поэтому должно строиться не на абстрактных идеях, а на началах, созданных самим народом. Ибо народность — единственный источник жизни народа в истории.
Одна из основных формулировок этой статьи Ушинского передана им в следующих словах: «Народная идея воспитания сознается тем скорее и полнее, чем более семейным делом народа является общественное воспитание; чем более занимается им литературное и общественное мнение, тем чаще вопросы его становятся доступными для всех общественными вопросами, близкими для каждого, как вопросы семейные».
Эти идеи Ушинского о народности и общественном воспитании влияли на первые литературные выступления Помяловского («Вукол», «Долбня», «Данилушка»). На него не могли не иметь большого влияния также статьи Добролюбова в «Современнике» (периода 1857–1859), посвященные обсуждению педагогических работ Н. И. Пирогова, к которым в ту пору Добролюбов относился с большим сочувствием и энтузиазмом. Позже в связи с известным отступничеством от своих идей Пирогова, ставшего попечителем Киевского учебного округа и дошедшего до оправдания в педагогии физического наказания, Добролюбов обрушился на последнего своей памфлетически гневной статьей «Всероссийские иллюзии, разрушаемые розгами».
Ранние статьи Добролюбова о Пирогове проникнуты новыми педагогическими идеями, столь характерными для той эпохи. В первой статье Добролюбова непосредственно о Пирогове сказано мало. По обычному методу публицистической критики здесь говорится больше «по поводу» книги. Но мысли самого Добролюбова отличается здесь большой ясностью и убедительностью. Он громит «ортодоксальные» педагогические системы, в силу которых ребенок должен слушаться без рассуждений, слепо веровать своему воспитателю, признавать его приказания единственно непогрешимыми; безусловное повиновение — по Добролюбову — вредно действует на чувство, убивая в ребенке смелость и самостоятельность ума, парализуя его волю. Особенно это относится к выдающимся детям, к натурам гордым, сильным, энергическим, которые при нормальном свободном развитии высоко поднимаются, проявляя во всю ширь богатство своих духовных сил. И наоборот — при казенщине и педагогической рутине они впадают в апатию или в непримиримую ненависть к своим воспитателям и делаются большей частью «отверженными» для данного общества, его заклятыми врагами и «лишними людьми».
Мысли, развитые в этой статье Добролюбова, особенно должны были волновать Помяловского, испытавшего на своей спине все ужасы варварского воспитания. Разве следующий отрывок из этой же статьи Добролюбова не показывает всей психологии выходцев из бурсы, всех этих Аксюток, Гороблагодатских, которых впоследствии показал Помяловский в своих «Очерках бурсы»?
«В ожесточении против угнетавших его, — говорит Добролюбов, — воспитанник развивает в себе дух противоречия и становится противником уже не злоупотребления только, а самых начал, принятых в обществе. Разумеется, его ждет скорбная гибель или жизнь, полная скорбного недовольства самим собою и людьми, пропадающая в бесплодных исканиях с неумением остановиться на чем-нибудь. И сколько благородных, даровитых натур погибло таким образом жертвою учительской указки, иногда с жалобным шумом, а чаще просто в безмолвном озлоблении против мира, без шума, без следа».
Для Помяловского эти строки Добролюбова несомненно прозвучали с особой силой. В них глубоко прочувствована трагедия, которую столь недавно пережил будущий автор «Очерков бурсы».
Вслед за Добролюбовым он берется за перо и средствами художника показывает, что главное в воспитании — это уважение к человеческой природе ребенка, предоставление ему свободного, нормального развития, внушение правильных понятий о вещах, живых и твердых убеждений; что уважение к добру и правде должно быть сознательным, а не вызванным страхом или корыстным расчетом на похвалу и награду…
Педагогические проблемы представляют в ту пору для Помяловского большой интерес. По выходе из семинарии он занялся обучением младшего брата Михаила, воспрепятствовав его поступлению в бурсу. «Сам погиб, — говорил он, — но брату погибнуть не дам и в бурсу не пущу. Я расскажу ему все, до чего додумался; человеком, может быть, сделаю». Этому воспитанию брата Помяловский в течение года отдался с огромным энтузиазмом, как истый педагог, знакомясь основательно с учебной литературой и разными педагогическими пособиями. Дело дошло до того, что он сам принялся писать учебник географии и написал по этому предмету до десяти листов. Занимался он и частными уроками, поглощая всевозможные педагогические книги и журналы. Он задумывал также ряд педагогических статей и очерков, и подготовил целую серию набросков («Человек подражательный», «Человек без аттестата», и «Дневник девицы»), большей частью вошедших потом в состав его известных произведений: «Молотов», «Брат и сестра».
Все эти очерки он долго хранил, не решаясь печатать. Наконец, тщательно переписав лучший свой тогдашний рассказ «Вукол», отнес его в редакцию «Журнала для воспитания». Все это было сделано тайком от друзей и близких с обычной конспирацией и робостью начинающего автора. Рукопись была им вручена редактору Чумикову, как рукопись некоего Герасимова, просившего, мол, отнести в редакцию и узнать о последствиях.
По обыкновению, редактор, приняв рукопись, назначил две недели срока. Томление, обычные переживания начинающего автора и… наконец, радость — рассказ принят и напечатан на видном месте в той книге (за 1859 г.) «Журнала для воспитания», в том самом журнале, где печатались лучшие писатели по педагогическим вопросам. Редактор журнала Чумиков высоко оценил рассказ, отметив способность автора к тонкому психологическому анализу и незаурядное мастерство художника.
«Вукол», действительно, заслуживает высокой оценки. Этот рассказ в 16–18 страничек волнует нас до пор как важностью своей основной педагогической проблемы, так и силой своей художественной выразительности. Художник-гуманист, поэт детской души, идет здесь рука об руку с боевым публицистом, страстно и убежденно отстаивающим новые передовые идеи общественного воспитания. Уже здесь Помяловский виден как соратник Добролюбова. В «Ву-коле» предвосхищен тот пафос негодования против телесного наказания детей в школе и в семье, который нашел свое достопамятное выражение в статьях Добролюбова: «Всероссийская иллюзия, разрушаемая розгами» («Современник» 1860 г., № 1) и «От дождя да в воду» («Современник» 1861 г., № 1). В этом рассказе о некрасивом, но добром и здоровом мальчике Вуколе Тарантове, попадающим сироткой на воспитание к тупому и злобному дяде, непреклонному стороннику розг, детская трагедия истязуемого и озлобляющегося Вукола воспроизводится в чисто диккенсовских тонах. Перед нами два уклада воспитания.
Вот мирная и достаточная семья. Отец и мать с любовью относятся к некрасивому ребенку. Скоро он лишился отца. Но мать и няня, их мирная жизнь, ласковое воспитание, доброта — содействовали тому, что мальчик рос неглупым и добрым. Доброта светилась даже в безобразном его лице, особенно в его умных глазах. Мастерски показывает здесь Помяловский душевный мир ребенка, растущего в условиях здорового и нормального воспитания. Мы видим, как преломляются в его восприятии сказки о ведьмах, Иванушках-дурачках, царевнах, богатырях, сапогах-самоходах, сивках-бурках, живой и мертвой воде; как сказочное сочетается в его душе с детской религиозностью. Страницы о семилетнем Вуколе проникнуты глубоким знанием психологии этого детского возраста, его своеобразного словаря, игр, затей, тайн и т. д. Со смертью матери счастливая пора детства Вукола кончается, и вместе с этим обрывается развитие положительных сторон его характера: любознательности, жизнерадостности и доброты. Он попадает к дядюшке-помещику, холостяку, владельцу сорока душ, привыкшему в своем крепостном хозяйстве рассыпать сильные плюхи направо и налево, обливать ругательствами всех своих подчиненных. Незабываемо ярки страницы «Вукола», где описаны издевательства дядюшки и порожденное ими душевное состояние мальчика.
Это — один из лучших рассказов русской литературы своему глубокому гуманизму, по яркости изображения детской души, по серьезности педагогически-публицистических проблем, в нем поставленных. Помяловский не ограничивается только ролью художника; в качестве публициста он часто вмешивается в ход повествования, сопровождая изображение своих художественных образов страстными негодующими речами против угнетения личности ребенка, призывами в защиту его прав на счастливое и радостное детство, на нормальное развитие его способностей.
В «Вуколе» уже вырисовываются основные тенденции Помяловского-художника, одного из зачинателей революционно-демократического реализма; здесь на наших глазах формируются его эстетические воззрения, нашедшие потом свое широкое развитие в главных произведениях («Мещанское счастье», «Молотов», «Очерки бурсы», «Брат и сестра»). Этим произведениям предшествовал еще ряд опытов художественно-педагогического жанра. Таковы «Данилушка» и «Долбня».
В центре этих рассказов также лежит проблема развития детской души, показ различных методов воспитания и изображение семейно-учебного и бытового уклада. Эти незаконченные рассказы глубоко автобиографичны. В «Данилушке» мы имеем художественный вариант детства Помяловского. Здесь показан семейный уклад, где воспитание обеспечивает нормальное развитие мальчика умного и изобретательного, знакомящегося «наглядно», не по учебникам, со всем многообразием окружающей его природы. «Данилушка» задуман, как большая автобиографическая повесть. «Еще по выходе из семинарии, — сообщает Благовещенский, — он (Помяловский) начал писать большой рассказ «Данилушка», намереваясь героя рассказа провести через всю бурсу и таким образом изобразить при этом полную картину бурсацкого воспитания». Но Помяловский успел довести своего Данилушку только до бурсы. Мы увидим в дальнейшем, что часть «Очерков бурсы» является продолжением «Данилушки».
Помяловский уже тогда, очевидно, задумал серию автобиографических повестей. Эти повести должны были быть отражением биографии нового человека эпохи 60-х годов. Но человек еще только начинал складываться, материала для итогов еще не было, перспективы были смутны. Это одна из главных причин, почему у Помяловского так много неоконченных произведений.
Рассказ «Долбня» написан непосредственно после «Данилушки» в 1859 году, но помещен был в журнале «Воспитание» под редакцией того же Чумикова лишь в 1860 году с подзаголовком «Воспоминание из училищной жизни» под псевдонимом «Н. Герасимов».
12 марта 1859 года Помяловский писал Благовещенскому: «Я отдумал писать о бурсе, потому что не могу быть беспристрастным в этом деле. Я уже собрал материалы, листов до 16-ти (писчих), составил было и отрывок под заглавием «Долбня», редактор уже согласился отпечатать… Но тут-то я и понял, что не мне предавать бурсу, и выпросил статью назад. Чорт с ней, с бурсой! Ну ее!..» Однако во время безденежья Помяловский отдал Чумикову «Долбню».
Этот рассказ с «Данилушкой» объединяет один и тот же герой — Данила. В «Долбне» впервые бегло показана бурсацкая педагогия, сводившаяся к механическому заучиванию разных схоластически-непонятных предметов без уяснения смысла. Как в «Вуколе», так и в «Долбне» пред нами переживания мальчика, попадающего из нормальной обстановки благоприятного детства в условия варварской учебы, в школьный быт, построенный на истязании розгами, на издевательстве над личностью учащегося.
В «Долбне», помимо показа бурсы и ее нравов, повторяется вариант детского приволья Данилы, его жизни на фоне приволжской деревни; вариант, воспроизведенный уже в рассказе «Данилушка». Но «Долбня», как и «Данилушка», — незавершенные произведения. Они только свидетельствуют, в каком направлении сосредоточены были творческие интересы Помяловского, стремившегося создать художественную «Историю молодого человека» своего времени. К этим первым своим художественным опытам Помяловский относился весьма строго, считая их безделкой, скрывая от знакомых свое авторство, краснея при хороших отзывах о них. Однако уже и эти первые рассказы носят на себе признаки художественного таланта Помяловского. Написанные ярким свежим языком, эти рассказы согреты темпераментом художника-публициста, откликающегося на жгучие проблемы своего времени. Двадцатитрехлетний Помяловский особенно серьезно относился к задачам художественной литературы и был весьма невысокого мнения о тех знаниях, какие он вынес из семинарии. Мы уже знаем, как неустанно он работал по выходе из нее над своим самообразованием. Помяловский стремился к все большему расширению круга своих знаний. Это была заветная его мысль, в которую он охотно посвящал своих знакомых. Об этом Помяловский говорил и своему первому редактору Чумикову; последний уже тогда весьма ценил талант своего молодого сотрудника и предлагал ему постоянное сотрудничество в своем журнале. Чумиков посоветовал Помяловскому поступить в университет.
2
Петербургский университет в период слушания в нем лекций Помяловским также переживал свою эпоху «бури и натиска».
Университетское оживление началось с 1856 года, когда постепенно стал меняться общий склад студенчества и его социальный состав. В тот год был устранен от должности попечителя или куратора действовавший в последнее десятилетие царствования Николая I М. Н. Мусин-Пушкин. Этот сатрап всячески сковывал студенческую инициативу, ограничивая также власть Профессоров, выдвигая на первый план значение инспекторов. Своеобразный портрет, этого куратора или, как его называли, обскуратора дают нам мемуары той эпохи. Всегда надутый Мусин-Пушкин являлся на лекцию с длинным костылем в руках и тут же принимался ругать кого-нибудь за длинные волосы или непочтительный поклон, делая также грубые замечания профессорам в присутствии студентов.
Количество студентов в петербургском университете того времени было сравнительно небольшое.
Норма в 300 человек не всегда заполнялась. После ухода Мусина-Пушкина двери университета значительно распахнулись под влиянием нового общественного подъема; пришла новая студенческая молодежь, потребовавшая права на общественную инициативу, своего участия в решении основных университетских вопросов. Студенческие корпорации и сходки стали неотъемлемым явлением университетской жизни. В 1854 году студентов было 159, а в 1859 году стало около 1 000 человек, вместе с вольнослушателями. В число вольнослушателей можно было вступить и при отсутствии аттестата об окончании гимназии. Кроме того на лекциях популярных профессоров можно было встретить немало посторонних юношей и девушек, а также сухопутных и морских офицеров.
Студенты стали издавать свои «Студенческие сборники» и организовали в 1857 году «Кассу бедных студентов». Источниками средств для «кассы» были: взносы со стороны достаточных студентов; и сборы с концертов. Для увеличения средств «кассы» устраивались публичные лекции популярных профессоров, вызывавшие огромный наплыв публики. С января 1858 года по 1859 год роздано было нуждающимся студентам в виде невозвратных и заимообразных ссуд до 9 000 рублей и 3 000 рублей получено с концертов.
Росла студенческая вольница. Молодежь горячо встречала любимых своих профессоров аплодисментами, а неугодных гнала с кафедры шиканьем и свистом. Такое поведение студентов стало скоро не по душе правительству Александра II.
В декабре 1858 года издано было распоряжение министерства народного просвещения о воспрещении аплодисментов, а также знаков неодобрения под угрозой исключения. Одновременно профессорам было поставлено на вид суетное искание популярности среди студентов и предложено «нравственным влиянием своим на слушателей направлять их к истинной цели просвещения». В мае 1859 года объявлено было, что вне университета студенты наравне со всеми на общем основании подлежат полицейским установлениям и надзору. Резкое обострение недовольства студентов началось с 1860 года, когда, по выражению одного из прогрессивных тогдашних профессоров В. Д. Спасовича, «идет целый ряд маленьких происшествий, произвольных движений, вспышек и столкновений с попечительской властью». Либеральные профессора стремились найти путь примирения и соглашения между студенчеством и начальством. Но эта линия потерпела крушение. Демократическое студенчество все больше и больше революционизировалось, становясь действительно передовым отрядом революционных шестидесятников.
3
В это время Помяловский усердно посещал университетские аудитории, слушая с огромным энтузиазмом лекции популярных профессоров того времени. Первое посещение университета, Знакомство со студентами, вольнослушателями и остальной публикой, заполнявшей университетские аудитории, сильно взволновало его. В эти дни он ходил, как помешанный, не ел, не спал, — переживал душевную борьбу. От этой борьбы он исхудал, ослабел, его никто узнать не мог. «Неужели, — спрашивал он, хватаясь за голову, — неужели все, чему я учился, над чем я всю жизнь ломал голову, все это ерунда? И я до сих пор не знал этого! Неужели снова надо учиться с азбуки?»
Помяловский усердно вникает в смысл прослушанных лекций, прорабатывая соответствующую литературу. Происходит коренная ломка всех усвоенных в школьные годы понятий. Он мужественно совершает эту переоценку всех ценностей, выкорчевывая отжитые взгляды и мертвые схемы. Смелые страшные опыты, — свидетельствует Благовещенский, — Помяловский делал над собою, чтобы проверить себя и убедиться, что в его прошлом нет теперь никакой силы.
Целый год продолжалась эта усиленная философская перестройка. О направлении и характере ее можно судить по тому материалу, который дает нам, хотя и бегло, но чрезвычайно наглядно сам Помяловский в четвертом очерке бурсы — «Бегуны и спасенные бурсы». Он изображает здесь путь развития различных категорий бурсаков по выходе их на волю из стен семинарии.
Вот как описывается путь «бурсаков материалистической натуры», когда для них наступает время брожения идей, когда возникают в душе столбовые вопросы, требующие категорических ответов, и начинается ломка убеждений.
«В такой период, — пишет Помяловский, — эти люди, силой своей диалектики, при помощи наблюдений над жизнью и природой, рвут сеть противоречий и сомнений, охватывающих их душу, начинают читать писателей, например, вроде Фейербаха, запрещенная книга которого в переводе на русский язык даже и посвящена бурсакам, после того они делаются глубокими атеистами и сознательно, добровольно, честно оставляют духовное звание, считая делом непорядочным — проповедывать то, чего сами не понимают, и за это кормиться за счет прихожан. Это также народ хороший. Вначале этим бурсакам жаль вечности, которую им в качестве материалистов приходится отрицать, но потом находят в себе силы помириться со своим отрицанием, и тогда для бурсака-атеиста нет в развитии его попятного шага. Эти люди всегда бывают люди честные, и, если не вдаются в эпикуреизм, люди деловые, которыми все дорожат».
Путь «бурсаков материалистической натуры» широко известен истории русской общественной мысли. Это путь Чернышевского и Добролюбова. По этому пути пошел и Н. Г. Помяловский.
В этих же «Бегунах и спасенных бурсы» Помяловский рисует отвратительный тип бурсака-атеиста, надевающего рясу, ради корысти обманывающего простаков. Родственники Помяловского тянули писателя на такую же дорожку, уговаривая его пристроиться хотя бы на дьяконовское место: на литературные заработки надежд мало было, а семью надо было поддерживать. Вначале Помяловский не имел сил противиться этому напору близких, отыскавших ему невесту, закрепленную на дьяконовское место. К счастью, невеста, узнав о склонности жениха к вину, отказала ему. В другой раз повезли Помяловского на смотрины в Царское село, обрядив жениха во фрак, но жених сбежал с дороги. И с тех пор близким и самому Помяловскому стало ясно, что путь священнослужителя отрезан для него.
Слушание лекций в университете и педагогические интересы возымели свое влияние. Скоро Н. Г. Помяловский весь отдался делу преподавания. Вместе с группой студентов он стал преподавать в воскресной школе, находившейся на Шлиссельбургской дороге.
4
Люди 60-х годов с большим энтузиазмом отдавались делу народного просвещения, делу поднятия культурного уровня широких трудовых масс. На этой почве и возникли воскресные школы, ставшие знаменательным общественным явлением 60-х годов. Ядром воскресных школ послужили бесплатные неофициальные школы 1858 года, подготовлявшие детей бедных родителей в разные учебные заведения. 22 февраля 1859 года открыта была официально так называемая Таврическая школа, где преподавала группа молодежи из офицерства инженерных войск, во главе с инженером бароном Конисским. Преподавали бесплатно и занимались здесь преимущественно неимущие рабочие, ремесленники и т. п. Здесь и возникла первая воскресная школа. Эта инициатива была скоро подхвачена не только в Петербурге, но по всей стране. Школа открывалась за школой. Приток учащихся был огромный. Дети, юноши, девушки и пожилые бородатые люди сидели рядом, ликвидируя неграмотность и приобщаясь постепенно к культуре. Воскресные школы существовали до того в некоторых странах Европы, но там они носили преимущественно конфессиональный, то есть строго религиозный характер. Воскресные же школы 60-х годов были проникнуты совершенно противоположными тенденциями. Здесь стремились с первых азов вырабатывать у учащихся реалистические Воззрения.
Широкое общественное движение разрасталось вокруг воскресных школ. В самом Петербурге к 1 января 1860 года возникло 20 воскресных школ. Одной из самых значительных была школа на Шлиссельбургском тракте, где с 20 октября 1860 года преподавал Помяловский. В этой школе было до 800 учеников и около 70 преподавателей при двух сменах — утром и вечером.
Помяловский отдался этому делу с большим энтузиазмом. Успев после окончания семинарии накопить значительную эрудицию по педагогической литературе, Помяловский занял в этой школе руководящее место. В педагогической деятельности Помяловского проглядывала знакомая нам уже его черта — забота о малоспособных, так называемых «дураках». Он изыскивал разные оригинальные средства преподавания, чтобы все-таки научить этих малоспособных читать и писать. Обучение грамотности он считал делом первостепенной важности. «Выучив одного, — говорил Помяловский, — я таким образом выучу грамоте все его поколение, потому что грамотный отец не потерпит безграмотных детей, а грамотный человек дорогу сам себе найдет».
Помяловский уже в своей практике преподавания в воскресной школе проявил стремление к большим масштабам, к широким обобщениям. Он выдвигал план об организационном объединении всех воскресных школ, о соответствующем педагогическом издании, где помимо общих научно-руководящих статей печатались бы в порядке обмена опытом всевозможные очерки. Ему принадлежит мысль об издании брошюр и книг, а также специальной народной библиотеки. В сохранившихся отрывках его большого доклада на общем педагогическом собрании воскресных школ много замечательных положений в защиту наглядности обучения, против механического заучивания. Эти положения Помяловский даже в докладе обосновывает прежде всего как художник, привыкший к образному мышлению. Основной тезис Помяловского в этой части доклада, трактующей вопрос о наглядности обучения, сводится к следующему: очень часто юноша, окончивший обучение, приступая к анализу приобретенных им знаний, в итоге находит у себя не познания, а одни только слова. Это происходит, по мнению Помяловского, не только от механического зазубривания, но также и от системы отвлеченного преподавания или, как сам Помяловский называет его, «долбней с диалектическим оттенком». Оттого он горячо призывал, чтобы и «объем преподавания входили только те предметы, о которых можно иметь реальные представления». В другом отрывке статьи о воскресных школах, опубликованном впервые в 1935 году (в полном собрании сочинений Помяловского, изд. «Academia»), выдвинут ряд интересных вопросов; среди них оригинально трактуется вопрос о народности в воспитании. Об основной идее воскресных школ Помяловский пишет:
«Все поняли, что низший класс так много сделал для высшего — он построил им гимназии, университеты, академии, лицей, на его подати выучились и смягчили свои нравы, на его подати ездили за границу и привезли оттуда западное просвещение, так много, говорим, что многие согласились за честь участвовать в школе. Вспомнили народ, захотели сблизиться с ним, приподнять его дух и развить до того, чтобы можно было понимать одному другого».
К этой проблеме о взаимоотношениях народа и интеллигенции, а также к проблеме нового, типа интеллигента-плебея Помяловский вскоре подошел в своем первом романе «Мещанское счастье». В статье о воскресных школах он касается этой проблемы только мимоходом. В центре внимания этой статьи стоят чисто педагогические вопросы, проблема радикального перевоспитания необразованных людей. Помяловский подчеркивает также, что гуманность воспитания связана со всей системой общественных отношений. «Гуманность, — говорит он, — такое свойство души человеческой, которое, не будучи связано с другим свойством — практичностью, является очень милой принадлежностью характера того или другого лица, но в то же время принадлежностью комической, превращаясь в фразу, «в гуманный мыльный пузырь».
«Отчего, — спрашивает Помяловский, — такие многоуважаемые лица, как Пирогов и Киттары, когда пришлось применять принципы к делу, не могли выпустить розги из рук». И Помяловский отвечает, что принцип (т. е. гуманное воспитание — Б. В.) может быть привит к жизни только при всестороннем и новом изучении дела, что надо выходить, наконец, из кабинетов и вглядываться в каждое лицо ученика, — чтобы знать, что надо делать. Сам Помяловский настойчиво шел по этому пути, стараясь решать всю совокупность этих проблем в свете основных общественных устремлений новой эпохи.
До закрытия правительством воскресных школ, последовавшего 13 июня 1862 года, Помяловский ревностно работал на поприще педагога-распорядителя. А по уставу воскресных школ — распорядитель характеризовался, как выбранный из среды учителей представитель и уполномоченный школы во всех делах, исключая особых полномочий. В ведении распорядителя «находятся все денежные и материальные средства школы», он же образует кружки учеников, заботится об учебниках для них и консультирует их по важным вопросам преподавания.
На этих двух важнейших пунктах тогдашней общественной жизни — воскресных школах и на посещаемых им публичных университетских лекциях — Помяловский получил возможность познакомиться с лучшими людьми своего времени, сразу почувствовавшими в Николае Герасимовиче его выдающиеся духовные силы. Известный тогда педагог-словесник М. М. Тимаев, наблюдавший за преподаванием в воскресных школах, одним из первых обратил свое внимание на оригинальный метод преподавания, отличавший Помяловского от других учителей. Через Тимаева Помяловский познакомился с К. Д. Ушинским, бывшим тогда инспектором Смольного института. В этом институте, где училось около 700 девиц, была тогда намечена целая реформа преподавания. Ушинский сгруппировал около себя блестящих педагогов из бесплатной Таврической воскресной школы. Он же пригласил Н. Г. Помяловского преподавателем русского языка младших классов института. Ушинский очень высоко оценил метод преподавания Помяловского, но последний недолго оставался в Смольном по чисто принципиальным причинам, он не одобрял царившей там постановки преподавания, сводившегося к механическому заучиванию по учебнику. А платили в Смольном по тем временам весьма хорошо. В деньгах же Помяловский очень нуждался, но высокая принципиальность взяла верх над материальной нуждой. И он оставил Смольный, усердно продолжая работать в воскресных школах.
Великолепный портрет Помяловского на фоне его деятельности в воскресной школе дала Е. Н. Водовозова, имевшая возможность его наблюдать, как преподавателя. «Его густые, вьющиеся, волнистые темно-русые волосы были закинуты назад. Красивые голубые глаза, благородный открытый лоб, подвижные черты лица и удивительная приветливая улыбка на губах — все делало его чрезвычайно симпатичным». А вот Николай Герасимович в роли преподавателя: «Он с такой доброй улыбкой провел рукой по волосам белобрысого мальчика, что, видимо, сейчас же расположил того в свою пользу. В то время как Помяловский перелистывал книгу, чтобы выбрать что-нибудь для своего ученика, тот спросил его:
«Скажите, дяденька, как это пророк Илья так гулко громыхает по небу? Ведь на нем нет ни каменной мостовой, ни мостов». Помяловский громко расхохотался, ему вторили его ученики. Затем он (Помяловский) так просто начал рассказывать о небе, и тучах, и громе, и молнии, что под конец мальчик воскликнул: «Значит, про пророка Илью только сказки сказывают?». Во время этого объяснения к Помяловскому подходили и другие ученики, без церемонии оставляя своих учителей, и, наконец, около него образовалась целая группа, из которой то один, то другой спрашивал его о чем-нибудь. Помяловский встал с своего места и с неподражаемою простотою, то добродушно посмеиваясь, то сопровождая свои объяснения русскими поговорками и пословицами, разъяснял недоумение детей. Скоро все присутствующие в школе ученики и учителя обратились в одну аудиторию и внимательно слушали в высшей степени занимательные объяснения Помяловского».
Метод объяснений Помяловского был до того замечательный и оригинальный, что о нем пошла молва не только в среде преподавателей, но и в широких кругах интеллигенции. Многие настолько заинтересовались беседами Помяловского с учениками, что стали аккуратно посещать школу на Шлиссельбургском тракте.
В этот период Помяловский работал не только над вопросами школы. Он изучал Фейербаха, следил за тогдашней передовой журналистикой, впитывал в себя те идеи, выразителем которых был «Современник» и его боевые руководители Н. Г. Чернышевский и Н. А. Добролюбов.
Волновали Помяловского проблемы художественной литературы новой эпохи, ее эстетического новаторства.
Он пристально следил за новым «героем» времени, за боевым типом 60-х годов, пришедшим с новыми идеями, с открытым вызовом отживающему дворянскому обществу, явно презирая барскую мораль и барскую эстетику.
Помяловский задумывает тогда свои основные произведения, которые связали его имя с общественным движением эпохи 60-х годов. Отныне Помяловский-писатель идет рука об руку с идеологами этой эпохи— Чернышевским и Добролюбовым — в освещении коренных вопросов поднимавшегося тогда общественного движения. Как памятник этой эпохи, как яркое художественное ее воплощение встает перед нами творчество Помяловского.
УЧЕНИК ЧЕРНЫШЕВСКОГО
«Самые великие события в мире в настоящее время — это, с одной стороны, американское движение рабов… а с другой стороны, движение рабов в России». Из письма Карла Маркса к Ф. Энгельсу
1
О шестидесятых годах рассказано художниками, историками и авторами мемуаров больше, пожалуй, чем о любом периоде старой русской истории.
Эта эпоха для целого ряда революционных поколений надолго осталась самой светлой страницей нашей освободительной истории.
Скрежет зубовный, с одной стороны, и восторженный лиризм, с другой, — пронизывает всю литературу о шестидесятых годах.
Острая непримиримая классовая борьба отличала «верхнее» и «нижнее» течения тогдашнего общества. Движение рабов выразилось тогда в неукротимых крестьянских волнениях, под напором которых правительство вынуждено было приступить к упразднению крепостного права. Правящее дворянство было сильно обеспокоено, увидев, что в связи с этой реформой выдвинуты коренные вопросы государственной и общественной жизни и что сильно зашатались крепчайшие основы всего векового уклада «крещеной собственности. Уже нельзя было келейно решить вопрос о крепостном праве, замыкаясь в сановно-бюрократических комитетах.
Общественные вопросы стали обсуждаться бурно, настойчиво и в широчайших масштабах.
И, главное, пришли совершенно неведомые до тех пор люди в качестве подлинных руководителей общественного мнения, как идеологи невиданной силы. Это они выдвигали социальные проблемы, приводившие в ужас охранителей самодержавия и дворянского господства.
Революционные демократы 60-х годов, в отличие от разных либеральных хлюпиков, не создавали себе никаких иллюзий насчет царя и дворянства и их «освободительных» мероприятий. Оттого так ненавистны стали дворянству разночинцы, нигилисты, семинаристы, как прозваны были шестидесятники-демократы. Они пришли в общественную жизнь с неукротимой жаждой ко всему дворянскому и барскому. Выходцы бедного чиновничества, низшего духовенства, мелкого купечества и крестьянства, они слишком долго чувствовали на себе гнет крепостничества, барского высокомерия и царского произвола. Их жизнь была в непримиримом антагонизме со всем жизненным ладом господствовавшего класса. Каждый разночинец мог бы сказать о себе словами Помяловского: где нам в барство лезть, не тем пахнем, да и жизнь-то была у нас не барская, друг друга не поймем».
Шестидесятые годы замечательны именно этим резким отмежеванием революционной демократии от всего барского, безразлично какой бы оно ни было масти.
Ко всем установленным до них идейным ценностям шестидесятники подходили с нескрываемым скептицизмом. Они объявили войну всякой отвлеченной этике, всякой «не от мира сего» красоте, всякому идеалистическому прекраснодушию.
2
Знаменитый «внук Карамзина», князь В. П. Мещерский, в течение нескольких десятилетий бывший самым авторитетным публицистом дворянской реакции, приближенным царей и «высших сфер», рассказывает в своих «Воспоминаниях», сколь неожиданны были для него и его среды люди и идеи 60-х годов.
Вот типичный революционный шестидесятник-разночинец, И. П. Огрицко[3], служивший секретарем у тетки Мещерского. Этот «нигилист» изумлял Мещерского «тонкой иронией»; ко всему, что делалось правительством, относился не только скептически, но насмешливо, считая, что все мероприятия правительства только ребячество в сравнении с тем, что нужно. А нужно было, по его мнению, радикальное изменение всего общественного и государственного строя жизни, нужна была революция. Огрицко уверял Мещерского, что революционно настроенными людьми кишат все канцелярии, департаменты, все университеты, что они везде и только слепые их не видят. Мещерскому «новые люди» 60-х годов, которых он встречал на собраниях у Огрицко, само собой разумеется, показались страшилищами.
«Фигуры эти, — вспоминает Мещерский, — немытые, нечесанные, гадкие, и выражением и физиономиею доселе во мне воскресают живыми, и когда, после нескольких минут побывки у Огрицко, я вышел на улицу, я почувствовал, что вышел из какого-то душного смрада».
Эта встреча сиятельного аристократа с пришедшими на арену общественной жизни разночинцами-плебеями чрезвычайно знаменательна. Она весьма типична для той эпохи и характеризует классовую борьбу 60-х годов. Недаром этот антагонизм между плебеем и аристократом, как увидим, станет основным социально-психологическим мотивом в творчестве Н. Г. Помяловского.
Революционные демократы были прежде всего выразителями идей многомиллионного крестьянства, его стремления к полному освобождению от какой бы то ни было дворянской опеки. Между тем вся реформа сделана была царем прежде всего в интересах самих дворян. Это довольно недвусмысленно и неоднократно давал понять дворянству сам Александр II. Неизбежная уступка в виде куцей реформы делалась для того, чтобы сохранить еще надолго политическое господство дворянства и крепкую экономическую базу для него и при господстве новых капиталистических отношений. Александр II пролил немало народной крови во имя сохранения дворянской гегемонии.
Уже в 1858 году царь принимает ряд мер, чтобы держать крестьянство в рамках традиционного повиновения, и с этой целью настаивает на учреждении временных генерал-губернаторств. Заметки Александра II на докладе по поводу назначения генерал-губернаторов свидетельствуют, как этот «освободитель» готов был при надобности потопить крестьянство в крови. Месяца полтора после «освободительного» манифеста вся страна переживала ужас кровопролития в Бездне, Казанской губернии, и казни раскольника-крестьянина Антона Петрова за его толкование манифеста в смысле «полной воли» крестьянству. Эта бессмысленная расправа вызвала студенческие волнение в Казани и знаменитую негодующую речь проф. Щапова, за произнесение которой он подвергся аресту и высылке. По поводу этих кровавых расправ в Бездне А. И. Герцен, негодуя, писал:
«Где родились эти кровожадные флигель-адъютанты? Где воспитались эти импровизированные палачи? Как их дрессировали на такие бездушные злодейства? Правительство допускает убийства за своё косноязычие, безграмотность и двоедушие! И за то, что народ не понимает и верит, что правительство его не обманывает, — пять залпов!.. Кровь дымится, трупы валяются! Правительство прогресса, либеральных идей, поддерживаемое штыками и статьями Погодина, лизнуло польской крови и пошло вниз, — кровь скользка!»
Казанское дворянство хотело дать обед в честь кровавого генерала Апраксина, усмирителя бездненских крестьян; но потом решило, что «как-то неловко кровь заливать шампанским». — «Жаль — писал Герцен по этому поводу, — что помешали. Маски, маски долой! Лучше видеть звериные зубы и волчьи рыла, чем поддельную гуманность и покорный либерализм»,
«Освободитель Александр II не преминул скоро показать себя во всей наготе кровавого палачества, показать звериные зубы и волчью пасть самодержавия. Сорвана. была маска поддельной гуманности и фальшивого либерализма. Но на первых порах надо было играть в реформы, чтобы выиграть время, чтобы затем надолго обеспечить господство дворянства в союзе с буржуазией.
Люди 60-х годов были носителями демократической тенденции — полного разрыва с феодализмом. В силу этой тенденции совершалась тогда полная идеологическая переоценка всех духовных ценностей дворянской культуры и закладывались основы нового философского миросозерцания.
В напряженной работе над обоснованием этого нового миросозерцания и сказалась огромная творческая энергия 60-х годов. Появился совсем новый читатель с общественными идеалами и интересами. Тогда литература стала по-настоящему общественно-воспитательной силой. Писатель искал новые идеалы, намечал будущее и пути к нему, указывал новые цели и новые формы человеческих отношений на широко демократической основе. Все эти вопросы о новом изучении общественных типов и о новом типе писателя захватили ум и сердце Помяловского. Он с напряженным вниманием следил за обсуждением этих вопросов в боевом журнале революционной демократии, в «Современнике». Непосредственная связь Николая Герасимовича с «Современником» и его редакцией начинается с появления в феврале 1861 года на страницах этого журнала повести «Мещанское счастье». Но в орбите влияния «Современника» Помяловский находится уже по выходе из семинарии.
В эти годы влияние «Современника» на нового демократического читателя было огромно. Толстый журнал в России уже в период Белинского стал играть исключительную роль. Известно, что к концу каждого месяца студенты стояли в очередях за книжкой журнала со статьей Белинского. Журнал тогда заменял парламент, клуб, литературно-общественные коллективы и организации. В период подготовки реформ в 1856–1858 годах стала выходить масса листков, газет и журналов. Одни появлялись, другие исчезали Тогда говорили, что одними объявлениями об изданиях можно было бы оклеить колокольню Ивана Великого. Тут были всевозможные издания, дешевые и дорогие, серьезные и юмористические, литературные, научные, политические, вплоть до летучих листков.
Идейный расцвет тогдашней журналистики начинается с 1859 года. В этот период «Современник» достиг невиданного размаха и огромного влияния на общественное мнение; велик был авторитет его руководителей как боевых пропагандистов революционно-демократических идей. В одном докладе Главного управления цензуры за 1860 год «Современнику» дается в общем весьма верная характеристика:
«Проникаясь одною системою, служа органом для обсуждения важнейших интересов современной жизни и науки, журнал оставляет прочные следы в памяти современников и, несомненно, влияет на направление мыслей и действий своих читателей. «Современник» за май вполне обнаруживает свое преобразовательное направление, выражающееся в решительном отрицании всех установленных начал в области политической, юридической, семейной, философской; все старое, одинаково понимаемое всеми благомыслящими, обращается в бредни, в глупую фантазию отсталых людей, в обоготворение личных страстей, в поклонение авторитетам». Общий вывод этого доклада — что статьи «Современника» «потрясают основные начала монархической власти, значение безусловного закона, семейное назначение женщины, духовную сторону человека и возбуждают ненависть одного сословия к другому». Таково свидетельство охранителя тех общественных начал, против которых «Современник» вел борьбу не на жизнь, а на смерть.
Уже из этого документа видно, насколько многогранна была деятельность «Современника», охватившая основные социально-политические и философские проблемы эпохи.
Говоря об общем направлении «Современника» и об основных социально-политических и эстетических проблемах, в нем поставленных, надо иметь в виду ту характеристику, которую Ленин дает Н. Г. Чернышевскому как главному руководителю этого журнала. «Либералы, 1860-х годов и Чернышевский, — подчеркивает Ленин, — суть представители двух исторических тенденций, двух исторических сил, которые с тех пор и вплоть до нашего времени (писано Лениным в 1911 году. — Б. В.) определяют исход борьбы за новую Россию». «Чернышевский был не только социалистом-утопистом. Он был также революционным демократом, он умел влиять на все политические события его эпохи в революционном духе, проводя — через препоны и рогатки цензуры — идею крестьянской революции, идею борьбы масс за свержение всех старых властей»
Таковы были идеи, проводимые Чернышевским, а также Добролюбовым на страницах «Современника», уже тогда олицетворявшегося именами этих двух своих руководителей. Эти идеи, как мы уже знаем, и воспринимал Помяловский от «Современника». «Статьи гг. Чернышевского и Добролюбова, — свидетельствует Благовещенский, биограф и друг Н. Г. Помяловского, — имели громадное значение в деле его умственного развития; он перечитывал их по нескольку раз, вдумываясь в каждую фразу».
«Я вас уважаю, — писал Помяловский Чернышевскому, — мало того, я ваш воспитанник — я, читая «Современник», установил свое миросозерцание».
Идеи Чернышевского и Добролюбова нашли свое художественное воплощение в произведениях Н. Г. Помяловского, появившихся в «Современнике» в 1861 году и поставивших его в ряды «первой молодой силы» этого журнала.
Но приход Помяловского в этот журнал и то значение, которое он получил здесь, стали возможны в результате внутриредакционной борьбы, происходившей в самом «Современнике» между представителями «двух исторических тенденций». Борьбы, закончившейся полной победой Чернышевского и Добролюбова.
3
В шестой книге «Современника» за 1860 год было напечатано следующее заявление редакции:
«Наш образ мыслей прояснился для г. Тургенева настолько, что он перестал одобрять его. Нам стало казаться, что последние повести г. Тургенева не так близко соответствуют нашему взгляду на вещи, как прежде, когда и его направление не было так ясно для нас, да и наши взгляды не были так ясны для него. Мы разошлись. Так ли? Ссылаемся на самого Тургенева».
Итак, с одной стороны, Тургенев перестал одобрять образ мыслей «Современника», а с другой стороны, последние повести Тургенева перестали соответствовать взглядам руководителей журнала. О каких же последних повестях Тургенева идет здесь речь? И почему образ мыслей «Современника» перестал нравиться Тургеневу?
Вопрос об идейном антагонизме между дворянской группой «Современника», возглавлявшейся Тургеневым, и «семинаристской», возглавленной Чернышевским и Добролюбовым, разрешается обычно историками русской общественной мысли и литературы с точки зрения так называемого «столкновения двух поколений», людей 40-х и 60-х годов.
Такая постановка вопроса идет вразрез с марксистско-ленинской концепцией, которая усматривает здесь прежде всего отражение борьбы двух исторических тенденций, только что наметившихся в шестидесятые поды.
Впервые поводом для этого столкновения мнений послужила знаменитая диссертация Н. Г. Чернышевского «Об эстетических отношениях искусства к действительности».
Известно, что эта диссертация закрыла для Чернышевского навсегда дорогу к университетской кафедре и вызвала среди представителей традиционной эстетической мысли небывалый переполох. Председательствовавший на диспуте профессор Плетнев по окончании прений сказал Чернышевскому: «Кажется, я на лекциях читал вам совсем не это».
Эта диссертация, о которой более подробно скажем в дальнейшем, опрокинула все былые эстетические каноны и трактовки. Вот почему эта работа Чернышевского считается начальным пунктом литературного движения 60-х годов.
Писатели-дворяне бурно реагировали на это знаменательное выступление Чернышевского. Особенно неистовствовали Григорович, Дружинин и Толстой. Первым ушел из «Современника» Дружинин, заклятый враг новой реалистической эстетики и самый неугомонный представитель теории искусства для искусства. Дружинина усердно защищал Л. Н. Толстой, презрительно отзываясь о «клоповоняющем господине» (так дворянская группа прозвала Чернышевского). Тургенев после некоторой нерешительности тоже вовлечен был в эту вражду с Чернышевским. 1 июля 1855 года он пишет Дружинину и Григоровичу:
«Я имел неоднократно несчастье заступаться перед вами за пахнущего клопами (иначе я его теперь не называю); примите мое раскаяние и клятву — отныне я буду преследовать, презирать и уничтожать его всеми дозволенными и в особенности недозволенными средствами… Я прочел его отвратительную книгу, эту поганую мертвечину, которую «Современник» не устыдился разбирать серьезно. Raca! Rаса! Rаса! Вы знаете, что ужаснее этого еврейского проклятия нет ничего на свете».
Тургенев был в ту пору общепризнанным и прославленным писателем. Возглавив кампанию против Чернышевского, он придал ей тем самым известную авторитетность. Ведь это был автор «Записок охотника», славу которого провозгласил еще Белинский. Да и сам Чернышевский писал Тургеневу: «В настоящее время русская литература, кроме вас и Некрасова, не имеет никого. Это каждый порядочный человек говорит. Смею вас уверить!»… Чернышевский всячески подчеркивает в этом письме огромное значение «Записок охотника» и то высокое положение, какое принадлежит в литературе Тургеневу. Он ему прямо пишет, что таких великих произведений никто из современников его не в состоянии написать.
Чернышевский доходит до того, что признается Тургеневу: «Кто поднимает оружие против автора «Записок охотника», «Муму», «Двух приятелей», «Постоялого двора» и д., и т. д., тот лично оскорбляет каждого порядочного человека в России». В этих рас-сказах Тургенева Чернышевский ценил, прежде всего, протест крупнейшего художника слова против крепостного права.
Принято считать конец 1856 и начало 1857 года периодом, когда крепки были симпатии Чернышевского к Тургеневу и к его художественному творчеству.
В 1858 году начинается некоторое охлаждение «Современника» к Тургеневу. Журнал все больше и больше вступает на путь решительной борьбы с либеральными иллюзиями в отношении царской «крестьянской реформы», и в начале января 1860 года происходит окончательный разрыв с Тургеневым, в связи со статьей Добролюбова о «Накануне» и анонимной статьей «Современника» (№ 6, 1867 г.), в которой осуждается «Рудин» как пасквиль на Бакунина. Так, в силу обострившейся борьбы «двух тенденций» исторического развития России, идеологи революционной демократии постепенно отходили от Тургенева, меняя первоначально высокую свою оценку его творчества на решительную критику его барской эстетики.
Уход Тургенева и возглавляемой им дворянской группы из «Современника», разумеется, только усилил позиции Чернышевского и Добролюбова. Они установили свою идейную гегемонию во всех отделах журнала. В частности широко открылись двери «Современника» для писателей-разночинцев, для их новой тематики — изображения быта крестьян и городской мелкой буржуазии. Причем это изображение проникнуто было новыми классовыми тенденциями, нашедшими свое теоретическое обоснование в статьях Чернышевского и Добролюбова, где провозглашение новых эстетических идей сопровождалось решительной критикой дворянских писателей, «писателей 40-х годов», в частности Тургенева.