«Их ломали в бурсе, гнули в академии». Аполлон Григорьев
«Семейная жизнь теперь казалась ему полным блаженством, выше которого нет на свете; бурсацкая — царством бесконечных мучений. Он усиленно всматривался в черную бездну, которая легла между той и другой жизнью…» Н. Помяловский
1
Первоначальной грамоте Помяловский научился дома. Учил его отец по Четьи-Минеям и другим церковным книгам, как принято было учить тогда в семьях духовенства. Посещал он также месяца четыре какую-то грошовую школу на Малой Охте. Родители мудрить особенно не стали. Дорожка, мол, уготована сыну одна: быть Николаю либо дьяконом, либо священником. Так испокон века шли поколения Помяловских к священнослужительству.
На восьмом году жизни мальчик был отдан в приходское Александро-Невское духовное училище. Отправке в бурсу предшествовали всякие торжественные приготовления. Мать, не по обычному ласковая, часто тоскливо вздыхала. Отец стал дарить грошики для копилки. Полунамеком заговаривал о розгах. Дескать, порят там, чорт их побери, знатно! Один сечет, да два держат: один за ноги, да один за голову… А то, бывало, и секут-то двое… с одной стороны, да с другой стороны. Худая это штука».
Мальчик начинает строить планы, как избежать этой секуции.
— Я убегу, тятька!
— Нет, не убежишь! Там солдат стоит у ворот!
— Так я с дороги убегу!
— А куда же с дороги пойдешь?
— А в разбойники…
Но эти беседы о розгах все же не западали глубоко в душу мальчика. К моменту поступления Николая в бурсу братья его Павел и Владимир были уже «старыми» бурсаками. Они учились в том же приходском Александро-Невском училище. Старший брат Павел, прозванный в бурсе носатым, славился своей физической силой, к тому же он был неразлучным другом и товарищем главного коновода бурсы Силыча, перед которым все трепетали. Таким образом, братья, защищенные собственной физической силой, а еще больше дружбой с богатырем бурсы, Силычем, застрахованы были от диких издевательств и затрещин. Поэтому в их рассказах бурса, выступала своеобразной вольницей. Стать «бурсаком с ног до головы» казалось мальчику очень заманчивым и романтическим. Николая очень увлекали рассказы братьев о бурсацкой жизни, играх, проделках, борьбе с начальством.
Все же в день отправки в бурсу, когда все оделись по-праздничному и священник приступил к молебну Козьме и Дамиану, мальчику стало страшновато. Он воспринял все, это как соборование, а не как молитву об «умудрении яко Соломона». Священник напутствовал мальчика назиданием учиться, слушаться старших, почаще молиться, и тогда умудрит господь стать большим человеком. Отец тоже наказывал терпеть да терпеть, «чем больше вытерпишь, человеком будешь».
Мать, по обыкновению, заливалась слезами, сокрушаясь, что ее слабенького сына, ее красное солнышко «вконец ощиплют, окаянные».
2
В тот день, когда на Помяловского надели сюртучок вместо обычной детской рубашки и повезли в бурсу, он был необычайно счастлив. Увидев во дворе бурсы играющих бурсачков, он нетерпеливо простился с отцом, рванулся к своим будущим сотоварищам, уверенный в предстоящем ему радостном содружестве. Играли здесь в разные игры — в лапту, масло, отскок, свайку, рай и ад, казаки-разбойники, краденую палочку и т. д. Все это показалось новичку страшно интересным и занимательным. Тем скорее хотелось ему войти в гущу детворы равноправным сочленом.
Но бурса имела свои традиции. Волчьи нравы царили в этих питомниках, предназначенных для подготовки будущих «христовых пастырей».
В книге о «приходском священнике Александре Васильевиче Гумилевском» любопытно описание, как подлекарь бурсы встречал детей, пришедших впервые за справками о приеме в эту школу.
«Вместо доброго приветствия, — рассказывает автор этих воспоминаний, — подлекарь встретил детей такой руганью, что и в кабаках бурлацких навряд ли можно услышать что-нибудь подобное. Покоробило детей площадное приветствие подлекаря — этого питомца бурсы, но делать было нечего».
Все это было еще ягодками в сравнении с тем, что происходило в самой бурсе, что и испытал на своей собственной спине Николай Герасимович. Новичка в бурсе должны были прежде всего «смазать». Таким приветствием был встречен и Помяловский. Какой-то верзила, великовозрастный бурсак неожиданно с размаху зажал, при общем хохоте, лицо новичка в свою грязную лапу. Вслед за этим мальчика «посадили в бутылочку». Игра эта начинается с того, что непосвященному новичку дают шапку, обещая, что, если он потрет ею свое лицо, он очутится в бутылке. Наивный мальчик трет шапкой свое лицо при общем смехе товарищей, приговаривающих: «входишь в бутылочку, лезешь в нее, сел в бутылочку» и т. д. Затем подают мальчику зеркальце, и он не узнает своего лица, черного, как у трубочиста. Тут он догадывается, что шапка была вымазана сажей. Не успеет новичок очнуться, как к нему подходит цензор[2] с вопросом — «видал ли он Москву». На отрицательный ответ цензор дает обещание ее показать. Он схватывает голову своей жертвы, стискивает ее своими ладонями, приподнимая новичка в воздухе, при душераздирающих его криках. Другой верзила тут же приказывает новичку спросить у ученика первой парты волосянки. Не. успев спросить, мальчик получает «волосянку»: ему вцепляются в волосы и нещадно рвут их и треплют. Визг жертвы порождает общий смех и удовольствие.
Но этим не закончился злополучный первый день бурсы. Тут было обливание холодной водой и разбойничий удар в спину, от которого с мальчиком едва не случился обморок. И в довершение всего от смотрителя училища он получил пять ударов розгами как «снисхождение» на первый раз. В тот же день новичок услышал от товарищей про изощренно-садическую порку, которая носит особое название «на воздусях». Все эти издевательства обычно назывались в бурсе «шлифовкой».
Если к этой «теплой» встрече прибавить еще впечатление от внешней обстановки бурсы, то сразу станет очевидным, как велико должно было быть разочарование мальчика. Огромная комната с промерзшими насквозь углами, стены в чернобурых полосах и пятнах, в плесени и ржавчине, пол, посыпанный песком или опилками, потолок, готовый обрушиться и наспех подпертый деревянными столбами, это — класс. В нем парты, черная доска, стол и стул для учителя. Вешалка, на которой висят шинели, шубы, накидки, перешитые из материнских капотов, отцовских подрясников. По всему этому тряпичному сброду ползает изрядное количество паразитов. Промозглый, прогорклый, сырой и холодный воздух, вонь и копоть — сгущают атмосферу этой ужасной комнаты. Так выглядел «вертоград науки», который должен был дать «плоды обильные», согласно резолюции Александра о духовных школах.
3
Духовные школы в России преследовали также и общеобразовательные задачи. Но латынь была средоточием всех ее курсов. Сословный характер этих школ заключался в незыблемой их традиционности и строгой замкнутости. Они были предназначены прежде всего для детей духовенства.
Внешние распорядки этой школы в период 40-х годов были такие же, как в глубокую старину. Правда, в жизни духовных школ в XIX веке начинается новая полоса, связанная с реформами графа Протасова.
Историки духовной школы в России приводят обычно отзыв Екатерины II о том, что к началу ее царствования «архиерейские семинарии состояли в весьма малом числе учеников в худом учреждении для наук и в скудном содержании». В этих школах не было подготовленных учителей. Определенной программы здесь не существовало, курсы были смешанные. Отсюда вытекал недостаток положительных знаний, исключительное господство латыни, преобладание формализма и схоластики. Обучали здесь таким знаниям, которые не могли иметь никакого применения в жизни.
Над реформой духовной школы трудились многие деятели и сподвижники Александра I, в их числе был М. М. Сперанский. Были учреждены, кроме духовных академий, духовные семинарии. Петербургская семинария помещалась в Александро-Невской лавре. Здесь же было и Алекеандро-Невское духовное училище. Помещение семинарии и училища было из рук вон плохое.
В 1836 году с назначением графа Протасова обер-прокурором св. синода, начинаются реформы духовных учебных заведений. Протасов хотел было приспособить их курс к практическим потребностям. По его мысли будущий сельский священнослужитель должен был обладать познаниями из медицины, агрономии и т. д. На деле все это свелось к увеличению часов на изучение фрунтологии и шагистики, а русской грамоте уделялось так мало времени, что семинаристы продолжали выходить из школы в большинстве своем безграмотными.
Еще при Екатерине было обращено внимание на безграмотность низшего духовенства. Началась насильственная вербовка не только малолетних, но, по выражению Помяловского, бородатых «детей» из сельского духовенства, чтобы учить их в бурсе письму, счету и церковному уставу. Эти дьяки и пономари, разлученные с своими приходами, попадали в обстановку розог, холода и голода.
Года три-четыре приходилось пожилым бурсакам постигать грамоту, чтобы опять иметь право дьячить.
Эта насильственная вербовка была разорительна для семьи вербуемого. Плач, вой и причитания сопровождали бородатого школьника. Ненависть и злобу— вот что питал бурсак к «вертограду» науки.
К периоду, связанному с «реформаторством» графа Протасова, налицо была уже иная картина, картина «перепроизводства» бурсаков. Некуда было их девать — не хватило приходов, а к другой работе они не были подготовлены. Период насильственного образования кончился. По новому закону великовозрастных в середине учебы «отправляли за ворота» (исключали). Но по традиции родители продолжали привозить взрослых детей в 15–16 лет и старше. Приходилось ежегодно «отправлять за ворота» по сто и больше человек.
В момент поступления Помяловского рядом с восьмилетними мальчуганами сидели двадцати- и двадцатичетырехлетние верзилы, озлобленные и озверелые от лишений, грязи и еще больше от всей системы издевательств и пыток, практиковавшихся здесь педагогами и начальством, от системы мучительства и садизма.
Эта «педагогия» обусловлена была, разумеется, всем режимом самодержавия и яростно защищалась идеологами и публицистами православной церкви.
Архиепископ Никанор Бровкович, автор «Воспоминаний бывшего альта-солиста», нападая на Помяловского и других авторов, вышедших из духовенства и сатирически изображавших поповщину в быту и обучении, приводит рассказ своего товарища, магистра духовной академии, одно время преподававшего в «бурсе Помяловского». В классе, где было 60 мальчиков, магистру никак не удавалось втолковать «греческую мудрость». Так тянулось до тех пор, пока он не прибег к помощи лозы.
— Да как вздул малую толику, — бахвалился магистр, — одного, другого: э-э-э, гляжу, пошла песня совсем иная! Откуда прилежание, откуда и дарование взялись! И отлично, братец ты мой, дело пошло. А то «вы, да вы» и пустяки выходят». Вообще «вспрыскивание посредством лозы по-староотечески» признавалось самой испытанной системой воспитания.
Однако система «вспрыскивания» совсем не давала таких идиллических результатов («прилежания и дарования»), которыми бахвалились бурсацкие воспитатели. Результаты были воистину трагические. Их изведал на себе Помяловский. О них рассказывают лица, которые далеко не склонны были к «обличениям». Даже в официальных историях духовной школы запечатлены следы варварской жестокости бурсацкого начальства.
Достаточно привести следующий знаменательный рассказ об инспекторе училища (где учился Помяловский), кандидате академии Адриане Колоколове.
Рассказ этот основан на жалобе дьяконской жены Д — вой в семинарское правление по поводу истязания ее племянника Колоколовым. Истязание вызвано было наветом одного из товарищей, утверждавшего, что племянник уговорил его (товарища) украсть у матери 50 рублей. Племянника решено было пытать: пять человек служителей и один чиновник секли мальчика, а инспектор Колоколов стоял ногою на шее своей жертвы; пытка продолжалась более двух часов, 500 ударов получил несчастный мальчик. Тяжело больного его увезли в больницу. Между тем оказалось, что кражу совершил другой питомец. Тетка стала требовать «законного удовлетворения» от семинарского правления. Но вместо этого получила следующее издевательски-садическое решение: ни в чем не повинного племянника после страшной пытки решили перевести в Петропавловское духовное училище, с угрозой об исключении, если будет замечен в подобных поступках. Это был далеко не исключительный случай, а бытовая повседневность тогдашней духовной школы, особенно низшей.
Об этом можно судить по книгам не только Помяловского, но и по другим «бурсацким» воспоминаниям. Знаменитый историк А. П. Щапов в своих воспоминаниях о бурсе писал: «Если бы дети бедных сельских дьячков и пономарей рассказали историю своего воспитания в духовных училищах, они бы открыли образованному свету чудеса физиологии и педагогики в истории воспитания и просвещения молодых поколений в России… Кто-то из знающих хорошо весь удушливый, убивающий процесс бурсацкого воспитания пробежал раз мысленно по духовным училищным бурсам и воскликнул: «Боже мой! и как еще живы эти сердечные остаются». Да, действительно, это — вопросительный физиологический факт».
Об этом свидетельствует и С. И. Сычугов, автор «Записок бурсака».
«В нравственном отношении, — говорит он, — бурса искалечила меня». Вспоминая, каким ласковым, правдивым, добрым, доверчивым мальчиком он вступил в бурсу, Сычугов указывает на страшную перемену, происшедшую в нем под влиянием школы. «В ней, — говорит он, — я стал скрытным, хитрым мальчиком, себе на уме, лживым, лицемерным, низкопоклонным, с камнем за пазухой, злым, мстительным».
Сыгучов не мало рассказывает и о розге как универсальном орудии просвещения в бурсе. «Драли нас— через одного палача с двумя обязательными держателями, драли в две лозы, драли слабо и жестоко, драли сухими, драли распаренными розгами, драли, наконец, с прибаутками и шутками, со злостью и издевательством».
Такова была обстановка и петербургской бурсы, того Александро-Невского духовного училища, в котором Помяловский «просвещался» восемь лет.
4
Итак, мечта о бурсе, как о вольном мире дружбы и товарищества, навеянная рассказами братьев, разбилась вдребезги с первого дня бурсацкой жизни. Счастливый случай скоро, однако, избавил Помяловского от издевательств. Узнав его, как брата старших бурсаков Помяловских, местный старожил Силыч взял Николая, прозванного уже Карасем, под свою опеку. Этого достаточно было, чтобы приостановить «шлифовку», которая доводила многих новичков бурсы до умопомешательства и смерти. Слабых своих товарищей бурсаки умели доконать, доводили новичка «шлифовкой» до белого каления. С отчаяния мальчик бросался жалобой к начальству, это еще больше усугубляло вражду бурсаков к новичку, отныне ставшему фискалом. А фискалов мучили беспощадно. Так было с товарищем Помяловского (выведенным впоследствии в «Очерках бурсы» под именем Семенова). Бурсаки замучили его пыткой, специально придуманной в бурсе, так называемой «пфимфой» Варварское изобретение это заключается в том, что горящую вату вводят в широкое отверстие «фунтика», а узкое отверстие вставляют в нос спящему. Густая струя удушливого дыма охватывает мозги жертвы; спящий бросается и мечется в невыносимых страданиях. Все это проделывалось не раз, и мальчиков замертво увозили в больницу. Избавленный от этих «забав», Помяловский подвергался еще более изощренным пыткам «начальствующих лиц» этой бурсы, ее педагогов. Четыреста раз Помяловский испытал жесточайшую порку. Чуть ли не каждый день он стоял на коленях, оставаясь без обеда. Он часто говорил о себе: «пересечен я, или еще не досечен? На сем месте у меня выросла слоновая кожа». В один из первых дней своего прерывания в бурсе, истерзанный пытками до предела, с налитым кровью лицом, со вздутыми на висках и на шее жилами, он уже в беспамятстве с остервеневшем бросился на своих мучителей. Пальцы его, вцепившись в волосы одного из них, закостенели. На шум вбежал учитель. Все отступили. Только Помяловский, вцепившись в бурсака, остался на месте. По приказу учителя новичка без разбора дела подвергают самой жестокой перке «на воздусях». Справа и слева свистят лозы, кровь фонтаном брызжет из тела, несчастного, нечеловеческий крик и вой оглашают бурсу.
Надолго после этого мальчик потерял способность соображать. Эти переживания вызвали страшный душевный надлом. Скоро случайно побывал в бурсе отец. Потоки слез полились из глаз новичка… С острой тоской он вспоминал родное селение, дом с садом, кладбище, семью, домашних товарищей, игры. Мерзость бурсы была прочувствована всеми порами тела.
Мальчик умолял отца взять его домой, не рассказав, однако, про ужасную порку. Естественно, что отец, не имея представления о случившемся, советовал «притерпеться». Мальчику ничего не оставалось, как переживать в одиночестве свои страшные обиды, все ужасы моральной и физической пытки. Мертвая безнадежность, глухое отчаяние легли на сердце Помяловского.
Ненависть к бурсе овладела всеми его чувствами. Пассивное страдание вызвало острое озлобление, оно распаляло воображение, в голове возникали фантастические планы мести. Все это переходило даже в галлюцинации. Мальчику стало казаться, что он совершает поджог бурсы. В ее подвалах от зажженной пакли горят уже костры. Вот-вот, и проклятые бурсацкие гнезда охвачены будут горящими языками; трещат, нагибаясь и падая, стены… разрушаются омерзительные классы… сгорают противные книги и учебники, журналы и нотаты, гибнут в огне начальники» и учителя, цензоры и авдиторы. Вот среди треста и грома разрушающегося здания слышатся вопли умирающих. Особенно громок стон учителя, так жестоко поровшего ни в чем не повинного ученика.
Сладострастным наслаждением сопровождаются у мальчика эти образы разрушения и гибели. Он весь в полугорячечном состоянии, нервы натянуты, как струны, пульс бьет девяносто в секунду, голова горит.
И вот в разгар воображаемой мести мальчик вспоминает, что и он повинен в жестокости; однажды он нечаянно подшиб камнем голубя. И теперь этот случай вызывает у него угрызения совести. Он мечется всю ночь, не смыкая глаз. Днем он насторожен, в каждом учителе видит зверя, смотрит на всех исподлобья, готовый к внезапному и незаслуженному удару. Сознание его угнетено необходимостью фальшивить, кланяться начальству и подчиняться диким капризам.
Защита восемнадцатилетнего богатыря Силыча спасла Помяловского от того, чтобы стать «подлецом или последним забитым дураком». Перенесенные страдания и опека Силыча обусловили и такие черты характера Помяловского, как чувство независимости и сострадания к слабым.
Бурсацкий быт был глубоко развращен не только учителями, но и. всем подразделением бурсы на подчиненных и «власти», старших спальных, старших дежурных, цензоров, авдиторов, секундаторов.
Начальствующие бурсаки вербовались преимущественно из второкурсников, оставленных на второй год за леность и малоуспешность. Из них и создавалась училищная бюрократия, направленная на деморализацию бурсацкого товарищества по принципу «разделяй и властвуй».
Бурсаки-начальники могли делать, что им угодно. Это была целая иерархия во главе с царьком — цензоров, окруженным придворным штатом авдиторов, в свою очередь возглавлявших всех второкурсников. Авдиторы были аристократией бурсы, сильной физически и знающей на зубок все традиции бурсацкой «педагогии». Взятка и вымогательство — обычная основа власти бурсацкого начальства. На этой почве в бурсе развивалось ростовщичество. Для «подарков» брались деньги взаймы, особенно городскими учениками, до получения из дому и т. д. — с отчислением известного процента ростовщику. Цензоры, авдиторы и другое начальство благодаря этому жили барами, проявляя безудержный деспотизм в отношении новичков. Последние трепетали перед цензорами и авдиторами, раболепствуя и заискивая всячески.
Здесь тоже помог Силыч. Помяловский избавился от этого раболепства, от необходимости давать кому-либо подарки, лакействовать перед второкурсниками, рассказывать им на ночь сказки, покупать им булки, искать в голове паразитов и т. д., как это вынуждены были делать почти все первокурсники.
Постепенно он завоевывал себе независимость, обходился без помощи Силыча, и научился защищаться, даже в схватке с сильным бурсаком. Сам никогда не нападая, он отбивался, однако, стойко. Это не могло не нравиться товарищам — они его полюбили.
Один из лучших школьных друзей Помяловского, Н. А. Благовещенский, следующими штрихами воссоздает портрет Николая Герасимовича в период бурсы:
«Помню, — рассказывает Благовещенский о Помяловском той поры, — когда однажды товарищи робко указали мне на него, как на силача, который в обиду себя не даст. Он шел по мосткам в порыжелой казенной шинели, ободранной и истасканной до-нельзя, шапка нахлобучена была по самые уши, воротник поднят, и из-за воротника виднелся один только глаз со шрамом.
— Это Карась, — шептали мне товарищи.
— Карась? — громко спросил я.
— Тише!.. Услышит, так рад не будешь: побьет.
Я с тех пор всегда со страхом поглядывал на Помяловского, и очень хотелось мне хоть раз обозвать его Карасем, чего он, как бурсак, конечно, не утерпел бы».
Этот портрет Помяловского-Карася, нарисованный Благовещенским, относится к тому времени, когда он был уже в старшем классе и считался «отпетым». «Отпетыми» назывались те бурсаки, которые не занимались науками, не боялись порки, не трусили перед начальством и умели на удар отвечать крепким кулаком. Быть «отпетым» в бурсе считалось почетным. Это был своеобразный протест против начальства.
Весь режим бурсы, тупая зубрежка, «долбня», как ее называет Помяловский, вызывали отвращение к урокам. Богословское крючкотворство, метафизика, риторика и схоластика, в которых путались сами учителя, настолько отталкивали от себя бурсаков, что умный, способный Помяловский учился плохо и не раз оставался на второй год. В одном из своих рассказов, «Долбня», он так характеризует учителя бурсы Красноярова:
«Сам он получил воспитание схоластическое, повит был топиками и периодами, произошел всевозможную синекдоху и гиперболу, острием священной хрии вскормлен, воспитан тою философией, которая учит, что «все люди смертны. Кай — человек, следовательно — Кай смертен», что «душа соединяется с телом по однажды установленному закону», что «законы разума неукоснительно вытекают из нашего я», что «где является свет, там уничтожается тьма» и т. п. Окончательно же окрепли его мозги в диспутах, когда он смело и победоносно витийствовал на одну и ту же тему pro и contra (за и против), смотря по тому, как прикажет начальство, причем пускал в дело все сто форм схоластических предложений, все роды и виды силлогизмов и паралогизмов».
Ученикам, конечно, все это было в тягость и глубоко противно. Особенно это тяготило Помяловского, привыкшего с детства к простоте, ясности и свободе. Естественно, что от этого интеллектуального удушья и схоластических вывертов тянуло его обратно в родное приволье.
Бегство из училища стало заветной мечтой Помяловского, побывка у родителей — великим праздником. Между тем, учителя-инквизиторы, в наказание за разные провинности, лишали юношу и этой последней радости. Помяловский с отчаяния стал придирчиво изучать каждый учебник, выслеживать учителя, как своего злейшего врага, и постепенно открывал в учебниках множество чепухи и безобразия. Он стал недоверчиво относиться к «науке». Это сделало его, говоря бурсацким языком, «вечным нулем», т. е. окончательно неуспевающим. Но все же выпускные испытания он выдержал хорошо и перешел в низшее отделение духовной семинарии.
В свидетельстве, выданном ему начальством Александро-Невского духовного училища, говорится, что ученик Николай Помяловский, города С.-Петербурга, умершего диакона малоохтенской церкви Герасима Помяловского сын, имеющий от роду 16 лет, при способностях «очень хороших», прилежании «постоянном» и поведении «похвальном», обучался закону божию, священной истории и арифметике «очень хорошо», географии и нотному пению «хорошо», наконец, языкам латинскому и греческому «очень хорошо».
Чувства независимости и протеста против гнета не располагали Помяловского к дружбе с второкурсниками-начальниками. Он предпочитал дружить с так называемыми «дураками», т. е. с теми забитыми, робкими, оглупевшими от побоев и сечений бедняками, которые служили мишенью для всеобщих насмешек.
К ним Помяловский чувствовал особую симпатию и брал их под свою защиту. «Он (Помяловский), — вспоминает Благовещенский, — легко сходился с ними на ласковом слове, видел, с какою радостью они отзывались на каждую ласку, и полюбил их за то, что крепко ненавидели бурсу, что с ними можно было потолковать о доме родном и других милых сердцу предметах, которые осмеивались заклятыми бурсаками. Таких друзей в этот период времени у Помяловского было много и следствием этих знакомств было то, что Николай Герасимович потом на каждую забитую и угнетенную личность смотрел снисходительно, даже симпатично».
Там же, в бурсе, наметились и слабые стороны характера Помяловского. Нюхательный табак и «зеленый змий» были обычным удовольствием бурсаков. От тоски стал прибегать к водке, и Помяловский. Недуг, проявившийся еще в детстве, здесь углубился и окреп.
Но вот училище окончено. Шестнадцатилетний юноша переходит в семинарию.
5
Независимость характера, товарищеское чувство, сострадание к обиженным, ненависть к схоластике и долбне — все эти черты были обусловлены его детством, и бурса их не сломила. Семинария не могла внести резкого изменения в уже сложившиеся черты его характера.
Переход из семьи в бурсу — это самая трагическая страница в биографии Помяловского, она насквозь пропитана слезами, отчаянием и безысходностью. Ведь не случайно же Д. П. Писарев, проводя параллель между бурсой и каторжным «мертвым домом» (по роману Достоевского), пришел к заключению, что «в мертвом доме» нравы были гуманнее, а бурса калечила физическую и нравственную стороны жизни молодого поколения.
«Блестящие исключения из этого правила, — верно указывает Писарев, — не должны подкупать нас в пользу бурсы, во-первых, потому что эти исключения очень малочисленны, а во-вторых, потому что все они относятся к таким личностям, которые по выходе бурсы сворачивали в сторону с торной бурсацкой дороги. Эти личности, подобные Добролюбову и Помяловскому, развиваются и совершенствуются именно тогда, когда стараются как можно быстрее и полнее забыть все то, чем наградила их alma mater — бурса. Только эти блестящие ренегаты бурсы и привлекли внимание общества на замкнутый бурсацкий мир».
И действительно, многие, восхищаясь такими бурлаками, как Чернышевский, Добролюбов, Помяловский, Щапов, удивлялись, что в этих питомниках рубины и жестокости выковались сердца из золота и стали.
В семинарию Помяловский пришел уже без иллюзий, с ясным пониманием обстановки, с выработавшейся привычкой к сопротивлению. Конечно, не все годы в семинарии были одинаковы.
С 1851 по 1857 год николаевская Россия переживала общественный сдвиг, о котором подробно речь впереди. Все это косвенно не могло не отражаться и на семинарской жизни. Но годы текли все-таки медленно. Семинарии, несмотря на реформу Протасова, держались в основном исконных традиций. Официальные ревизоры большей частью констатировали «удовлетворительность» их состояния.
Введенное Протасовым преподавание естественных наук и сельского хозяйства давало жалкие результаты. Первое место в семинарском курсе по-прежнему занимали старые богословские науки. Они были основными предметами всех отделений. Нравственное богословие, пастырское богословие, собеседовательное богословие, гомилетика, литургика — вот примерно то основное, что должен был знать на зубок семинарист. За этими предметами шла церковная история. Поступавшие в низший класс семинарии испытывали обычно над собою бесконечный надзор разных властей. Старшие, подстаршие, начальники, наконец, оба высшие отделения.
Положение «словаря» (так звали ученика низшего класса семинарии) было здесь не из легких.
К моменту поступления Помяловского режим здесь установился невыносимый, особенно отличался инспектор семинарии А. И. Мишин. В «Очерках бурсы» есть такое упоминание об этом инспекторе: «Инспектор ненавидел его (Карася}, говоря, что человек, обладающий рыканием льва, должен иметь характер зверский; должно быть, судил по себе, ибо, обладая семипушечным басом, несравненно сильнейшим карасиного, по натуре был настоящий зверь, за что и получил прозвище не рыбье, как Карась, а звериное, ибо имя его «Медведь». Этот Мишин, Александр Иванович, в 1841 году кончил С.-Петербургскую духовную академию первым магистром и был оставлен там бакалавром. Но затем был назначен инспектором и профессором логики и психологии в Петербургскую семинарию, где шестнадцать лет — до 1857 года— занимал эту должность.
Один из биографов Помяловского, В. Л — в, автор статьи «Школьные годы Помяловского», старается «объективно» характеризовать личность Мишина. По мнению В. Л — ва, отзывы о Мишине его воспитанников крайне противоречивы. «В то время, — пишет Л — в, — как большинство отзывалось о нем с глубоким уважением, даже с восторгом, как, например, архиепископ Никанор и мн. др., некоторые, кажется, имевшие личные счеты с ним, называли его «деспотом, безжалостно давившим и гнавшим все светлое и самостоятельное», и «формалистом до мелочей», и «двоедушным педагогом».
Немудрено, что архиепископу Никанору, глашатаю розги и «секуционной педагогии», Мишин понравился. Весьма своеобразно этот архиепископ объясняет причину вражды Мишина к Помяловскому. Он-де не любил Помяловского, «предчувствуя в нем зло», и Помяловский в отместку изображает Мишина в виде злодея. Злобствующий архиепископ, рьяный защитник кнута и мертвящей педагогии, раскрывает вопреки своим намерениям истинную подоплеку вражды Минина к Помяловскому: «Предвидел в нем зло», — это значит предвидел в нем будущего революционера и демократа, борца против церкви и царского самодержавия.
Разумеется, отвратительным лицемерием и инсинуацией звучат следующие слова Никанора: «Где ж, я спрашиваю, эти ужасные чудища, которых видело пьяное до чортиков воображение нравственно падшего, физически заживо сгнившего Помяловского? Ребяческие, грубоватые дурачества он превратил в гнусные пороки. Поразительная, правда, скудость содержания детей в бурсе дала ему повод превратить ее в какое-то скотское стойло». Мы знаем уже, что представляли собою ребяческие, грубоватые дурачества бурсаков. А вот что собою представлял инспектор Мишин.
Далеко не «левый» и не «радикал», автор книги «Приходский священник Александр Васильевич Гумилевский», Н. Скроботов так рассказывает о Мишине: «Класс Мишина по латинскому языку был пыткой для бурсаков». «Всяк от всей душ» желает, — читаем мы у него, — чтобы Мишин занемог. Между тем Мишин всегда оставался здоровым, так как он при своем саженном росте и физической силе был наделен от природы богатырским здоровьем». Его все боялись. Немало даровитых семинаристов он загубил своим деспотизмом и самодурством. Он подавлял личность своих подчиненных, доводя их до исступления таким афоризмом: «Если ты стоишь, а начальство говорит тебе, что ты сидишь, значит, ты сидишь, а не стоишь», — или: «Если тебе велят печке кланяться, ты ей и кланяйся» и т. п. Этот деспот сконцентрировал в своих педагогических методах всю традиционную жестокость царского самодержавия. Он был пугалом семинарии. Все незаурядное и независимое быстро искоренялось им. Весьма понятно, что Помяловского Мишин возненавидел животною ненавистью. Много, настрадался от лютого инспектора будущий писатель. Воспоминание о Мишине на всю жизнь осталось у Николая Герасимовича незаживающей душевной раной. Он скрежетал зубами от злости, слыша имя своего мучителя, при этом не мог удержаться от слез обиды.
Деспотизм Мишина невольно спаял семинаристов в их вражде к начальству, провоцируя их на скандалы и грубости. Досаждать начальству считалось подвигом. Пьянство, курение табаку, игра в карты постепенно сделались любимым развлечением семинаристов. Помяловский во всем этом был заодно с товарищами.
Как редкое исключение, попадались преподаватели, которым удавалось заинтересовать любознательных семинаристов. Такими прежде всего были преподаватели словесности Архангельский и Шавров. При них интерес к истории и теории литературы особенно возрос в семинарии. С особым увлечением относился к своему курсу молодой учитель словесности Михаил Владимирович Шавров (магистр духовной академии). Он исходил в своем преподавании не только из теории, но подкреплял ее чтением выдающихся художественных произведений и эстетическим анализом. Конечно, при этом соблюдалась известная цензура: не все в литературе можно было читать семинаристам. Но чтение и «упражнение в сочинениях» заинтересовало семинарию — оно давало толчок мысли. Юноши учились заменять одни обороты речи другими, увлекались анализом того или иного литературного текста. Шавров устроил даже своего рода соревнование по писанию стихов. Помяловский участвовал в этом соревновании, написав, по его выражению, «одну стишину». Конспект Шаврова, конечно, в основном выдержан в архаическом направлении, хоть и писался он уже в эпоху знаменитой диссертации Н. Г. Чернышевского «Об эстетических отношениях искусства к действительности», и давно уже зачитывались сочинениями Белинского. Но для семинарии и ее окостенелой схоластики курс Шаврова был свежим ветерком. Он несомненно содействовал обозначившемуся тогда у Помяловского повышенному интересу к художественной литературе.
В эту пору он был страстным любителем чтения и, как свидетельствует школьный его товарищ Благовещенский, поглощал все, что попадалось ему под руку, начиная с сонника или песенника до романов Воскресенского включительно.
Одновременно с интересом к чтению у Помяловского возникает потребность в записывании своих впечатлений и составлении небольших статеек. Эти первые «пробы пера» особенно развиваются с изданием «Семинарского листка», школьного журнала, выпускавшегося семинаристами по инициативе Помяловского. Период «Семинарского листка» — один из важнейших этапов в школьной биографии Помяловского.
Прежде чем перейти к этой стороне его жизни, необходимо также отметить его живой интерес к философии, несмотря на то, что преподавал ее ненавистный всем Мишин.
После реформы Протасова преподавание философии в семинарии как главного предмета несколько сузилось. Только логика и психология были оставлены в среднем отделении в течение первого года. В инструкции по этому поводу говорится, что «систематические представления главных понятий о боге, о мире, о духовности и бессмертии души человеческой с удобностью может быть изложено (вместо метафизики) при преподавании богословия догматического и нравственного».
Вопросы о боге, о природе, о душе волновали Помяловского, который вырос в религиозной семье, да и сам был очень религиозен. Конечно, пути для правильного решения этих вопросов Мишин не мог дать. Но начало философских исканий было здесь заложено. И когда счастливый случай дал потом Помяловскому возможность познакомиться с книгами Фейербаха и статьями Чернышевского, то старый груз ортодоксальной философии, метафизики и мистики легко был сброшен. Так была заложена крепкая основа материалистического мировоззрения.
Любопытны в этом отношении некоторые записки Помяловского, опубликованные Н. Благовещенским и характеризующие интерес юного семинариста к философским проблемам. Вот некоторые из них:
«Чтобы лучше, вернее и удобнее наблюдать процесс мышления, должно взять какую-нибудь тему, мало знакомую; определить, что уже мы знаем о ней из книги, по собственному, предварительному размышлению, потом разрабатывать ее вполне самостоятельно, не пользуясь никакими внешними пособиями и источниками. Размышлять должно с пером в руках и сряду же излагать мысли в том порядке и виде, в каком они являются в голове. Потом черняк исправить на другом листе, этот исправить снова и т. д., пока, по нашему взгляду, сочинение будет готово. Все исписанное, исправленное, переиначенное и дополненное на всех употребляемых к делу листах покажет естественный путь нашей мысли, и несколько таких опытов откроют, быть может, неведомые нам законы мышления. Это должно принять к сведению, соображению и исполнению».
Мы видим в этом отрывке юного Помяловского смелую для тогдашнего его умственного уровня попытку путем опыта постичь законы мышления. Еще более показательным, в смысле отрешенности от всякой метафизической трактовки философских вопросов, является второй отрывок, посвященный этой же проблеме. Здесь мы читаем: «Тысячи лет трудится человек, чтобы разгадать устройство головы своей, чтобы овладеть тем механизмом, который вырабатывает наши мысли и понятия, чтобы потом употребить его при познавании вещей. Чего человек ни придумывал, чтобы иметь надежное средство избегать при рассуждении глупостей и ошибок. Нет, не уловить этого секрета, как тени своей. Вникаешь в свою голову, следишь за полетом мыслей, подмечаешь все изменения мысли, все сцепления её, а все-таки не рассказать процесса мышления, не показать пути, по которым прошла наша мысль, — она не оставляет следов, как корабль не оставляет следа в воде, птица в воздухе. Ни схоластика, ни диалектика, ни логика не открыли нам этого философского камня. Скажите, где причины глупости человеческой, посредственности, таланта, гениальности? Не бог это так сделал; я думаю, глупым делают человека люди же. Я думаю: человек начинает глупеть в люльке и глупеет до гроба — от отца, матери, няньки, глупых сказок, глупого баловства, и еще глупейшей строгости, от товарищей, учителей и проч. Родись я от его превосходительства, был бы такой же поросенок в очках, как и сынок его. Умным человека сделать трудно, а глупым — очень легко».
В этих строках Помяловского видны уже зародыши педагогических раздумий будущего писателя, хотя бы по вопросу о влиянии среды на формирование характера. Бурса и семинария дали немало материала для этих раздумий. Стремление к самостоятельной работе, творческая независимая мысль и склонность к литературе привели к тому, что Помяловский забросил все остальные предметы, кроме литературы и философии, и, оставаясь в рядах самых последних учеников, основное свое внимание уделил, как было указано, журналу «Семинарский листок».
«Он собирал вокруг себя, — рассказывается в одном очерке о Помяловском, — кружок товарищей, которым, как говорят, мастерски рассказывал сказки, участвовал в одном издаваемом в то время в семинарии рукописном журнале и даже написал большую часть какого-то романа, который, однако, кажется, потерян». В последние годы пребывания Помяловского в семинарии в нее проникли зачатки «новых веяний». В отрывочных воспоминаниях о Помяловском, к сожалению, мало материала для изучения этого периода семинарской жизни. Известный педагог Н. Ф. Бунаков, описывая вологодскую семинарию той эпохи, рассказывает про жандармские обыски, производившиеся там, причем жандармы находили прокламации, запрещенную литературу. Да не только в одной вологодской семинарии повеяло «свежим ветерком». Об этом свидетельствует и такой заядлый враг семинарского вольномыслия, как архиепископ Никанор херсонский, описывающий саратовскую семинарию в связи с пребыванием в ней Чернышевского.
«Нигилизма в ней, — говорит Никанор о саратовской семинарии, — скажу, и не было, но вольномыслие заводилось даже внутри семинарии. Первым и главным проводником вольных мыслей была тогдашняя светская литература, которая вся повально поражена была болезнью по меньшей мере открытой антирелигиозности, да более или менее и прикрытой антигосударственности. Кто тогда не читал даже «Колокола» Герцена? Он распространялся, якобы, скрытно, но весьма широко. До рук школьников доходил несомненно. Несомненно, что в Саратове в начале 60-х годов были общины либералов, которые ловили семинаристов в свои сети, навязывая им книги своего духа для развития, книги по преимуществу естественнонаучного содержания. Сознаться должно, стали было появляться такие случаи внутри самых семинарий, что наставники, которые на классных уроках держали себя более или менее осмотрительно, боясь начальственного надзора, — на своих квартирах баловались вольными о религии беседами. Заводилось науськивание учеников со стороны молодых наставников против начальства, возбуждение вражды против начальства и непослушания, возбуждение к литературным обличениям начальствующих лиц».
Если даже допустить, что в этих провинциальных семинариях общественное пробуждение началось раньше, нежели в петербургской, то есть все основания думать, что связь между этими учебными заведениями существовала.
Об этом можно судить хотя бы потому, что сам Помяловский впоследствии, редактируя журнал «Семинарский листок», так говорил Благовещенскому о задачах журнала: «Мы общими силами выясним себе, наконец, идеал семинариста, узнаем наши силы, заведем корреспондентов во всех других семинариях». Ясно, что связь с другими семинариями считалась тогда Помяловским важнейшей задачей в плане именно этого общественного пробуждения. До петербургской семинарии не могло не доходить то, что делалось в стране. А период пребывания Помяловского в семинарии был во всех смыслах периодом самых страшных лет царствования Николая. В 1855 году, когда Помяловский перешел уже в среднее отделение семинарии, известный цензор А. В. Никитенко заносит в свой дневник такую запись: «Есть у Нибура следующее положение: «великие эпидемий или заразы совпадают с эпохами упадка цивилизации». Мысль эта меня поразила. Наше время как бы служит ей подтверждением. На наших глазах холера и нравственное расслабление идут рука об руку, подрывая самые светлые и великие верования».
В таком состоянии находилась страна, управляемая усмирителем декабристов, душителем всякого общественного проявления — царем Николаем I.
В 1855 году Помяловский переходит в высшее отделение семинарии. В этом году оборвалось, наконец, царствование Николая I. Тот же А. В. Никитенко, узнав о смерти Николая, заносит в свой дневник: «Длинная, и надо-таки сознаться, безобразная страница в истории русского царства дописана до конца. Новая страница перевертывается в ней рукою времени: какие события занесет в нее новая царственная рука, какие надежды осуществит она?..»
Ужас царствования Николая I испытывал на себе каждый. Деспотизм народного душителя давал себя чувствовать повсюду. Все эти Мишины были воплощением николаевского духа. Столь ненавидевший насилие Помяловский, остро переживавший обиды «забитых», не мог не задуматься над судьбой закрепощенной страны. Журнал «Семинарский листок» — знаменательная веха в общественных исканиях Помяловского. Мы не знаем, что представляла собой основная группа сотрудников и редакторов этого журнала. Дело было уже в высшем отделении семинарии. Положение семинаристов тогда было гораздо легче. Здесь не было уже «начальствующих» бурсаков. В высшем отделении успела сложиться дружная семья семинаристов, начавшая проявлять свои общественные интересы. Особенно выявился здесь «кружок наиболее дельных». Это они выдвинули идею об издании журнала. Естественно, что энтузиастом этого журнала стал Помяловский, один из его редакторов. «Семинарский листок» выходил раз в неделю тетрадями от 3 до 5 листов мелкого письма. На первых порах материал шел самотеком, редакторы не подготовляли и не определяли содержания журнала, а только размещали полученный материал. Так или иначе, но первый номер журнала был чрезвычайным событием в жизни семинарии. Ученики были в восторге от своего достижения. Поразила всех статья «тамбовского семинариста» (псевдоним Помяловского) на философскую тему.
Статья носила довольно торжественное заглавие: «Попытка решить нерешенный и при том философский вопрос: имеют ли животные душу». В этой первой статье Помяловского не видно еще будущего материалиста и последователя Фейербаха. Религиозный в ту пору юноша, начиненный консервативно-философскими воззрениями, должен был еще пройти долгий путь, чтобы притти к Чернышевскому и Фейербаху. Благовещенский прав, — говоря, что все направление первой статьи свидетельствует, только о первобытности тех сведений по философии и другим научным дисциплинам, какие получались в семинарии. Однако семинаристам казалось, что мысли Помяловского знаменит грядущий переворот в философии. Период издания «Семинарского листка» был очень радостным периодом для Помяловского. Он был не только одним из редакторов журнала, но самым активным его сотрудником: большая часть материала была написана им. Издание «Листка» вызвало большой подъем среди семинаристов; они вскладчину стали выписывать газету, следить за политикой, устраивать литературно-танцовальные вечера и т. д. Прежних бурсаков нельзя было узнать.
Увы! Как всегда в дореволюционной России, «за акцией следовала реакция», и «Семинарский листок» на 7-м номере, как крамольная затея, был запрещен начальством.
В последнем выпуске было помещено начало рассказа Помяловского «Махилов», который произвел на товарищей автора огромное впечатление. Все радовались, что Карась обещает быть выдающимся писателем. В этом рассказе чувствуется большое влияние Гоголя. Здесь описывается рекреация одной провинциальной семинарии, когда семинаристы справляют в поле свои майские пирушки, хором распевая свои оглушительные песни. Все это описано превосходно, «чувство общего веселия проникает каждую строку этого рассказа. Великолепно воспроизведено здесь пение семинаристами размашистой песенки «Во лузях», широко разливающейся по гладкой, как зеркало, реке и «полной русского разгула, замирающей где-то под небом». А вот описание того впечатления, которое песня производила на слушателей: «Всякий звук ложился прямо на душу. У самих семинаристов, когда они услышали в чистом майском воздухе голоса своих товарищей, от пробужденной удали затрепетали все члены и заходила в них кровь. К хору пристал другой хор и третий. Гром и сила песни еще более увеличились. А в палатках меж тем льется вино и идет вкруговую, здесь и там дымят чубуками и во многих местах под кустом шипит самовар и стучат чайные чашки. Вот она, счастливая жизнь, полная беспечности, полная товарищеского веселья».
В таких жизнеутверждающих, «языческих» тонах воспроизведена здесь также любовь героя рассказа Махилова дочери дьячка Кате. В этом рассказе нужно отметить чувство радости и бодрого восприятия жизни, дух Помяловского-Данилушки.
Чтение светских книг и журналов, которые все-таки проникали в семинарию, было оазисом, в котором Помяловский спасался от деспотической казенщины и отупляющей схоластики. Здесь оживал вольный дух «помяловщины», здесь юноша вновь обретал силы, достаточно уже разрушенные пребыванием в бурсе. Сотрудничество в «Листке» и рассказ «Махилов» свидетельствуют, что натура Помяловского могла бы развиваться и расцветать только в общественно-творческой атмосфере. И, наоборот, захваченный той или иной полосой общественной реакции, Помяловский приходил в отчаяние, метался от безысходности, впадая в тяжелое состояние.
Закрытие «Семинарского листка» Помяловский переживал, как большое личное горе. Он страшно хандрил.
«Что тут делать, Н. А., — спрашивал он печально. Благовещенского. — Ведь я рассчитывал, что «Листок» через весь курс пройдет, что мы общими силами выясним себе, наконец, идеал семинариста, узнаем наши силы, заведем корреспондентов во всех других семинариях». «Куда же теперь я дену свои досуги? Герминевтику, что ли, долбить? Дудки, брат! Лучше пить буду».
«Тоска, — рассказывает Благовещенский, — томила его; он в самом деле не знал, куда девать свои досуги, которых у него было по семь дней в неделю. От нечего делать он принялся рисовать — выходило плохо, начал нотному пению учиться оказалось, что слуха нет, хотя бас он имел громаднейший и любил пение». Более увлекательным делом для него был заведенный им дневник. Им намечалась следующая серия тем для «Семинарского листка».
«Вот мои сочинения на темы произвольные: 1) Рассуждение о том, что такое бог. 2) Заметка о людской беспечности. 3) Заметка о силе порока. 4) О погоде. 5) О бешенстве. 6) Заметка о влиянии случая на наш рассудок. 7) Что такое время. 8) Теория: имеют ли животные душу. 9) Начало неоконченной драмы. 10) Рассказ. 11) Одна глава из романа. 12) О романтической любви, размышление. 13) Остроты на философию. 14) Аллегория. 1 5) Подарок в день ангела самостоятельному философу. 16) Письмо к… 17) О положительной и отрицательной чепухе. 18) Заметки о разных предметах. 19) Десять стихотворений на разные темы».
«Я испытал, — пишет Помяловский, — свои силы во всех родах сочинительства и, кажется, во всех неудачно, кроме некоторых рассуждений. Я думал быть и богословом, и историком, и философом, и драматургом, и романистом, и лириком, и, кажется, никем из них быть не могу. А впрочем, кто знает».
Сомнение в своих силах, неуверенность, отсутствие стройного миросозерцания часто давало себя знать. «Недаром первая печатная его статья: «Имеют ли животные душу» — начинается такими словами: «Бог знает — может ли быть решение такого важного пункта философии предоставлено семинаристу?» А закрытие «Семинарского листка», острая депрессия, вызванная всем этим, пресекли планы Помяловского. Опять долбня. Опять война с начальством. Силы изменяли, И он махнул рукой на учебу, на гомилетику и прочую семинарскую премудрость. Он сам описал потом свое состояние:
«Задолбив несколько уроков по гомилетике, я отупел недели на две, несмотря на то, что умел уже мало-мальски отличать мысленные аномалии. Будучи поставлен в необходимость долбить учебник, изложенный бестолково, выраженный нелепо, долбить с верхушки до корня, — вдоль и поперек, набивал свой язык на этот манер, а от напряжения и мысль моя выражалась так же, как гомилетика, и долго, долго не отстать, бывало, от слога гомилетики, пока не забудешь его наполовину. Боже мой, как уродовали нас!
Как долбили мы! Небу жарко было; на небесах варя вспыхивала».
Так шли дни за днями, печальные и беспросветные. В июле 1857 года происходили последние выпускные экзамены. Помяловский кое-как подготовился, выдержал экзамены, окончив семинарию тридцать шестым из пятидесяти учеников.
— На что я пригоден? Кем я могу быть? Какую пользу могу принести обществу? — спрашивал себя Помяловский. И ему было ясно, что лишь теперь, сбросив с себя ветхость казенной учености, он должен начать все сызнова, учиться и обрести настоящие знания. Выпущенный из семинарии, он столкнулся с бурной действительностью наступившей новой эпохи. Новая глава из жизни Помяловского тесно связана с этой знаменательной эпохой. Он вырос из нее как один из замечательнейших ее продуктов, как один из самых сильных художественных ее выразителей. Его имя запечатлено в ряду виднейших идеологов этой эпохи, в ряду таких деятелей 60-х годов, как Чернышевский, Добролюбов и другие.