«Не презирай меня… Я болен…» Н. Помяловский (из письма к А. Н. Пыпину)
Недолго пришлось русскому обществу 60-х годов жить в атмосфере надежд на общественные реформы. Царь Александр II и его правительство скоро открыто показали свои волчьи клыки. Тюрьмы и крепости стали заполняться уже в конце 1861 года революционным студенчеством. А в 1862 году правительство сняло с себя всякую маску и вступило на тот путь провокации и палачества, которыми романовская династия пользовалась до конца своих дней. Грандиозной провокацией того времени были знаменитые пожары, вспыхнувшие в Петербурге в мае 1862 года. В течение пяти дней выгорело несколько кварталов. Улицы были переполнены лишенными крова и пищи. Пошли толки о виновниках поджогов. Отравленная сплетня сумела создать миф о студентах, как главных поджигателях. Газеты, и не только реакционные, но даже умеренно-либеральные, подхватили эту версию. Чернь поддалась на веру, и среди нее возникали погромные настроения. Это сказалось уже 31 мая во время церемонии по поводу объявления приговора (4 года каторжных работ) на Мытной площади по делу В. А. Оберучева, бывшего офицера Измайловского полка, сотрудника «Современника» и любимца Чернышевского (Оберучев обвинялся в распространении революционных прокламаций «Великорусс»). Вокруг стоявшего на эшафоте Оберучева раздавались дикие крики и требования отрубить преступнику голову, наказать кнутом или повесить на позорном столбе вниз головою. Дошло до того, что даже такой видный либерал, как Кавелин, и тот поверил, что пожары — дело революционной группы. Поворот к реакции начался открыто. Переход из круга либералов к матерым реакционерам происходил большими группами и совершенно беззастенчиво. В стране было объявлено военное положение. Жесточайшие репрессии посыпались, как из рога изобилия. На восемь месяцев были закрыты журналы «Современник» и «Русское слово», совсем прекращен «День» И. С. Аксакова, выработаны были драконовы правила о печати. Затем последовали аресты Н. Г. Чернышевского, Д. И. Писарева и выдающегося деятеля революционной организации «Земля и Воля» Н. Серно-Соловьевича, и многих других., Закрылись воскресные школы, народные читальни, шахматный клуб и литературный фонд. В этой открыто надвинувшейся реакции позорнее всего было поведение так называемых либералов, их лакейство перед правительством, их открытая клевета на революционеров и в частности на Чернышевского. Либеральные писатели, стали застрельщиками того мерзкого похода против Чернышевского, который привел к его аресту, гражданской казни и политической его смерти.
Весной 1862 года Николай Герасимович перебрался на дачу, на Малую Охту. Там, в уединении, он обдумывал содержание своего нового романа «Брат и сестра». Здесь он набросал несколько отдельных сцен и в то же время писал продолжение «Очерков бурсы». Сохранился еще поныне дом Корепова, где жил тогда Помяловский и с ним его мать и ее семья.
Малоохтенские старожилы с гордостью поныне рассказывают, что в этот дом Корепова ездил к Помяловскому «гулять» Некрасов и др.
Теперь дом уже ветхий, и большая комната в шесть окон разделена на несколько узеньких комнатушек.
Между прочим, нынешняя хозяйка этой квартиры, отец которой дружил с Николаем Герасимовичем, рассказывает, что в «зале» Помяловский принимал только гостей; писал же он только на чердаке. В этом же письме к Полонскому, относящемся к 1862 году, где Помяловский рисует себя «помяловщиной», «новопереселившимся американцем», «финдляем», он пишет: «Ловил рыбу, поймал шесть ершей и съел их, добираюсь до голубей, что поселились на церковной колокольне».
Но решающим фактором биографии Помяловского за этот период был усилившийся его недуг.
В истории русской литературы XIX века в этом отношении нет более трагической фигуры.
Никто в русской литературе не описывает так проникновенно мук погибающих от пьянства, как это сделал Помяловский в «Брате и сестре».
В этом романе имеется много страниц, посвященных этому столь могущественному на Руси пороку, в борьбе с которым оказался сраженным такой физически и духовно-крепкий человек, как Николай Герасимович. Незабвенны страницы, посвященные здесь бессильной борьбе Частоколова (героя романа) с «зеленым змием», они облиты, несомненно, кровью сердца самого Николая Герасимовича. В этом легко убедиться, сличая эти страницы о Частоколове с авторскими лирическими отступлениями в романе, а также теми местами писем Помяловского к А. Н. Пыпину и Я. П. Полонскому, где он рассказывает о той пропасти, в которой он очутился из-за пьянства.
«О, препоганая мать-природа, зачем ты создала мать-сивуху — чтобы тебя насквозь прошло! О, святорусский народ — брось пить, — я один из бросающих. Правда, все великие люди пили (по Гервинусу), отсюда следует, что ты великий народ, народ-пьяница; Но будь трезвым великим народом!.. Великий русский народ, расшиби ты поганую посуду с поганой сивухой; наплюй в окна кабаков и в рожи их производителей! Отрезвись — и пой хоть ту же унылую песенку, какую пел до сих пор, только не спьяна! Но чую, чую взбешенной душой, что это все напрасно написано: доктор не вылечит певчего. Значит, так тому и быть, на роду что ли нам написано это?.. Проклятая жизнь и проклятая ты, природа!.. Чую, что смерть идет ко мне быстрыми шагами. Итак, много ли нажил?
— О, проклятая жизнь».
Это лирическое авторское отступление писано, очевидно, Помяловским в момент «недуга», в сознании безысходности болезни, разрушившей все его огромные литературные планы.
Николай Герасимович ясно видел те губительные перспективы, которые его ожидают. Об этом он открыто говорит в своих письмах. Тщетно старались спасти его друзья, в особенности поэт Я. П. Полонский, он ухаживал всячески за Помяловским, приютил его одно время на своей квартире и всячески старался отучить его от пьянства. В трезвые минуты Помяловский — по отзывам его друзей и знакомых — был обаятельнейшей натурой. «Роковая страсть, пишет А. Ф. Пантелеев, — не всегда владела им; даже в последние годы выпадали иногда целые недели что он преодолевал ее. И тогда, — что это был за удивительный человек».
Помяловский мучительно переживал свой недуг. Он неоднократно возвращается поэтому в «Брате и сестре» к образу алкоголика, подходя все же к нему без всякой мелодраматической чувствительности, какой много, скажем, у Достоевского в изображении Мармеладова из «Преступления и наказания». И здесь Помяловский подводит прежде всего социально-психологическую базу. Именно с этой точки зрения объясняет он своё влечение к алкоголю.
«Бурса проклятая измозжила у меня эту силу воли и научила меня пить. Потом в жизни обстоятельства вышли скверные, наконец, привык… А множить еще хочется, работы впереди много, силы еще есть во мне; но они пропадут, если не остановиться вовремя… Тяжело мне. Что делать? Или, в самом деле, пропадать надо? Рыдания его усилились и перешли в конвульсивный припадок». (Н. Благовещенский).
В упомянутом нами уже письме к Я. П. Полонскому от 1862 года Помяловский относит начало алкоголизма к семилетнему своему возрасту. Любопытны эти строки:
«По выходе из бурсы я столкнулся с добрыми и умными людьми. И понял всю гадость прежней жизни и угрызений совести по случаю, в котором я нисколько не виноват. Я ободрился, бросил пить, работал усердно и, наконец, довольно удачно выступил в литературе. Все улыбалось впереди, и я не думал, что придется поворотить на старую дорогу, а пришлось-таки. Этот поворот случился два года назад. В продолжение всего нынешнего года я был в состоянии полупомешанного. Характер мой изменился; прежде я пил — теперь пожираю водку, прежде отвергал религию — теперь кощунствую; не терпел деспотизма, а теперь сам деспот; не уважал сплетню, приговор кружка, а теперь — общественного мнения; острил и шутил, а теперь ругаюсь. Говорил, а теперь реву. Я дошел, наконец, до мысли о самоубийстве».
В этом письме не случайно подчеркивается усиление и развитие недуга летом 1862 года. Тогда уже обозначилась правительственная реакция (закрытие «Современника», арест Чернышевского и т. д.). На Николая Герасимовича это подействовало особенно подавляюще, ибо избавиться от своего недуга, как мы уже знаем, он мог бы только в атмосфере общественного подъема.
В своих письмах и разговорах с друзьями по поводу своей болезни Помяловский сообщает, «про одно романтическое обстоятельство», обусловившее обострение его болезни.
«Незадолго до смерти, — рассказывает Благовещенский, — он сказал своей матери, что в это время он любил одну девушку, воспитанницу какого-то столоначальника, что сватался к ней, но столоначальник ему отказал, как семинаристу, не имевшему прочной служебной карьеры, и что оба они (девушка и столоначальник) уже умерли. Где и когда познакомился с ними — это так и осталось тайной. В упомянутом письме к Я. Полонскому Николай Герасимович приводит отрывок из своего письма, которое хотел послать, но не послал своему брату: «Я люблю одну девушку, которая подарила меня несколькими поцелуями. Но по проклятой судьбе замуж за меня выйти не может. Я любил ее пять лет, пять лет только дышал ею, молился на нее. Два года назад решено, что нам невозможно жениться. Зимой мы должны были совершенно расстаться. В это время я запил до такой смертности, что не могу остановиться. Теперь только догадался, что, чем пить, лучше броситься в Неву, и брошусь с хохотом и проклятиями. Что мне делать, когда мысли мои путаются, когда приходит в голову прекрасный образ добрейшей, умнейшей, святейшей девушки? Одна любовь могла спасти меня. В те дни, когда оживляла меня надежда на любовь, я не пил, был весел и здоров. Но теперь даже мое железное здоровье расшаталось, моя грудь, на которую в семинарии я позволял становиться 20-летнему парню, теперь болит и стонет. Делать нечего— надо умереть, и я умру».
Намеченного в этом письме «дикого плана самоубийства» (слова Н. Г.) Помяловский не осуществил, «потому что захворал и во время болезни задумался». Такую трагическую борьбу вел с самим собою Николай Герасимович, надеясь, побороть эту «глупую жизнь», чтобы в полной мере отдаться творчеству.
Переживания своей неудачной любви Помяловский, между прочим, положил в основу рассказа о Череванине и его характере («Молотов»). Череванин тоже от неудачной любви «с горя ходил на мост, чтобы погребсти в Неве свое грешное тело, но кончил тем, что нарисовал на свою невесту карикатуру; впрочем, с тех пор он особенно коротко сошелся с Дионисом». Не случайно в речах Череванина выражены некоторые мысли о пьянстве самого Помяловского. «Отведав вина, — писал Николай Герасимович Полонскому о раннем периоде своего пьянства, — я почувствовал, что изменяется расположение духа, и с тех пор стал отведывать все чаще и чаще». Этот период утешения в алкоголе переживает и Череванин: «Сидишь, сидишь, и такая тоска заберет — рассказывает он, — что и сам не замечаешь, как очутишься в портерной или трактирном заведении. Я уверен, что ты не смыслишь ничего в вине, а ты вообрази себе: выпьешь, вдруг огни потекут по телу, грудь вздохнет широко, вот она жизнь-то начнется… Прекрасная погода, отличная газета, чудная водка. Думы и печали далеко летят. И хмель не заснет в тебе; он входит, растет и разрастается… В голове туман, в к^ови жар… петь хочется, плакать и целовать всех… Вот это не мечта, а жизнь… Я ее чувствую, едва не ощущаю руками… Понял, милый человек? И пойдут писать дубы еловые, дубы сосновые… дубы липовые»…
Если в образе Череванина воплощен период, когда в алкоголе Н. Г. находил какие-то импульсы для _ творческого подъема и успокоения тоски, то в романе «Брат и сестра» мы имеем другую картину.
Здесь пьянство берется и как личная катастрофа, и как общественное бедствие.