«Я верю только тем свидетелям, которые дали себя зарезать». Паскаль.
Можно ли говорить о героической смерти, как об особой форме творчества культуры? Странный, на первый взгляд, вопрос. Но достаточно напомнить два примера, на которые мне уже приходилось ссылаться. Если бы Христос бежал из Гефсиманского сада, не было бы христианства и всего вдохновленного христианством творчества, не было бы готических соборов и русской литературы 19-го века, не было бы всей современной западной цивилизации с ее демократическим идеалом, наукой и машинизмом, не было бы всех чувств и нравственных понятий, открывающих перед нами наше человеческое призвание; и если бы Сократ не послушался голоса своего демона и, вместо того, чтобы выпить кубок цикуты, выбрал бы изгнание или стал бы оправдываться перед народным трибуналом, не было бы стоицизма, не было бы Платона и Плотина, всей великой греческой философии, оказавшей такое глубокое влияние на развитие европейской христианской культуры. И то, что творчество Декарта, несмотря на его интеллектуальную гениальность, не имело для человечества значения, хотя бы отдаленно сравнимого со значением всего того, что выросло из апологии Сократа, объясняется именно тем, мне думается, что Декарт был «не так влюблен в свои идеи», чтобы из-за них рисковать тюрьмой и казнью.
Не буду ломиться в открытую дверь — всеми как будто признано, что ничто так не способствует распространению религиозных и политических идей, как пример мучеников, отдавших за эти идеи свою жизнь. В той или иной мере творческое значение имеет жертвенная смерть каждого человека и глубина, величие и ценность культуры измеряются не только «памятниками» искусства и науки, но и тем, как умирали люди, воспитанные в этой культуре, ибо в примерах смерти за «други своя» дыхание жизни и неуничтожимость духовной реальности видны ощутимее, чем в каком-либо другом творческом действии.
Вот почему введена в эту книгу глава, посвященная всем эмигрантским сыновьям, отдавшим свою жизнь в борьбе за демократический идеал. Меня побуждало это сделать не только желание почтить память этих людей, действительно достойных того, чтобы имена их не были забыты, но и чувство, что для ответа на вопрос, сохранило ли это поколение верность русской идее, и для оценки вклада, сделанного им в русскую культуру, героическая и жертвенная смерть лучших его представителей имеет большее значение, чем идеологическая и художественная литература, образцы которой были приведены в предыдущих главах. И если трудно предугадать, что останется от всей этой литературы поколения, выросшего в уничтожающих эмигрантских условиях, то предсмертное письмо Анатолия Левицкого и ответы Бориса Вильде и Веры Оболенской на допросах в немецких застенках, несомненно, должны быть причислены к самым волнующим и прекрасным выражениям русской культуры. В этой высшей области духовного творчества младшим эмигрантским поколением было сделано не меньше, чем каким-либо другим поколением русской интеллигенции, и ничего не меняет, что эмиграция не помнит и не хочет помнить о своих погибших сыновьях — они по праву входят и будут вечно пребывать в Пантеоне самых доблестных и светлых русских героев.
Мне уже приходилось говорить, что мы ничего не знаем о смерти молодых эмигрантов, которых «Братство русской правды» и другие организации посылали в Россию. О том, что им пришлось пережить перед смертью, мы можем делать только предположения. Несколько больше сведений сохранилось о погибших во время Второй мировой войны в рядах французской армии, в Движении Сопротивления и в немецких концлагерях.
Содружество резервистов французской армии, призванных по закону 31 марта 1928 г.[46] ), составило и опубликовало списки русских по происхождению солдат французской армии, убитых на войне.
Эти сведения были собраны главным образом князем H. Н. Оболенским. Молодой эмигрантский поэт H. Н. Оболенский служил во время войны офицером в одном из маршевых полков Иностранных добровольцев, был тяжело ранен и за боевые заслуги награжден военным крестом.
И вот несут, глаза в тумане
И в липкой глине сапоги,
А в левом боковом кармане
Страницы Тютчева в крови.
Эти автобиографические стихи Оболенского рисуют очень русский «тургеневский» образ молодого эмигрантского человека, отправляющегося на войну за свободу с томиком Тютчева в кармане.
Видимо с целью рассеять сомнения, существовавшие в некоторых кругах эмиграции, правление содружества в предисловии к списку убитых заявляло:
«Иные скажут, что Содружество и его участники — заслуживающая всяческого уважения французская организация, но что неясно в таком случае, почему Содружество утверждает, что русские военнообязанные эмигранты, служа Франции, служили и Чести Русского Имени.
Последующие страницы дадут, думается, на это исчерпывающий ответ, как описываемые в них подвиги дали его на обращенный к французским солдатам русского происхождения молчаливый вопрос их французских соратников: «чего ты, русский, стоишь».
Русской жертвенной доблестью, воспринятой ими от их русских родителей, было отвечено на этот вопрос.
Свидетельствуя о подвигах геройски погибших братьев, Содружество не преследует иной цели, как и в мирное время служить и только служить Чести Русского Имени.
Оно просит русскую эмиграцию серьезно задуматься над тем нравственным сокровищем, которое она приобрела подвигом и жертвой лучших своих детей. Это нравственное сокровище надлежит всячески охранять и оберегать. Содружество просит вспомнить, что мы стоим у свежих еще могил, память павших в боях еще не изгладилась из сердец их знавших».
После этого предисловия идет длинный перечень имен убитых. Мелькают слова: убит, скончался от ран, расстрелян немцами, добит штыками, посмертно награжден Военной Медалью, Военным Крестом с пальмами, доброволец, партизан, волонтер, перешел к генералу де Голлю, погиб в Резистансе, убит в рядах войск Свободной Франции.
Только о некоторых составителям списков удалось собрать сведения немного более подробные. Вот несколько таких кратких биографий.
Маковский, Георгий. Родился 9.7.1907, лейтенант, су-шеф ячейки Сопротивления в Ницце. Убит 6.7.1943, будучи обнаружен вражеской контрразведкой. Награжден Военным Крестом французским и Военным Крестом польским.
Рязанов Всеволод Ипполитович, род. 20.4. 1913 г… Будучи мобилизован в августе 1939 г., проделал всю Бельгийскую кампанию и из Дюнкерка попал в Англию, оттуда вернулся в свободную зону. По освобождении Парижа записался волонтером во 2 Блинд. див. ген. Леклерка, в 3 полк де ла Марш де Чад. 18.9.1944 при постройке понтонного моста через Мозель был смертельно ранен и в тот же день вечером скончался от полученных ранений…
Айтов, Сергей, лейтенант. Родился в Петербурге 20 августа 1913 г. Окончил Политехническую Школу в Париже в 1935 г. Был офицером для связи при генерале Стюарт, командовавшем 152 английской бригадой. 3 июня 1941 г., узнав, что французский капитан Перретт, из-за недостатка английского офицерского состава, предложил взять на себя командование отрядом английской пехоты, получившим приказ атаковать на следующий день противника, совершенно добровольно, из чувства солидарности к французскому офицеру, пошел в бой вместе с ним, зная всю опасность предстоящей операции. Во время боя вел себя с исключительным мужеством. Выполнил успешно данное отряду поручение. Перретт и Айтов по собственному почину бросились со своим наполовину уменьшенным отрядом на помощь попавшему в тяжелое положение соседнему отряду, хотя и отдавали себе отчет, что такое решение равносильно самоубийству. Действительно, несколько минут спустя, кап. Перретт был тяжко ранен, лейтенант же Айтов убит.
Приказ (посмертный) о награждении лейт. Айтова орденом Почетного Легиона гласит:
«Офицер связи при английской армии заслужил высокую оценку со стороны своих военных начальников своей храбростью и присутствием духа. Ночь с 12 на 13 мая 1941 г., для установления более успешной связи между двумя армиями, провел на позиции, подвергшейся обстрелу тяжелой артиллерией. 15 мая командовал отрядом британских пулеметчиков, получившим задание освободить французские опорные пункты. Пал смертью храбрых 4 июля при исполнении военного задания».
Булюбаш Владимир, лейтенант. Приказ по Армии (посмертный). «Шеф отряда легких танков, исключительной храбрости, вызывавший восхищение всех при всяких обстоятельствах. 27 ноября 1944 г. принял решающее участие в разведке у Аммертцвиллера, где он командовал двумя танками, из коих тот, на котором он находился, был разрушен огнем противника. 28-го ноября, вызвавшись добровольцем командовать взводом для прикрытия с фланга разведывательного отряда, взял пленных. Узнавши, что поблизости находится немецкий командный пост, он атаковал таковой и погиб смертью храбрых в тот момент, когда его отряд уничтожил часть вражеского поста и военный материал последнего, обратив оставшихся в живых в бегство. Останется для 1-го Кавалерийского полка Иностранного легиона совершенным типом военачальника».
Болгов Анатолий. Семнадцати с половиной лет участвовал в Движении Сопротивления, в штурме Отель де Билль в Париже. По освобождении Парижа в рядах 2-ой блиндированной дивизии генерала Леклерка участвовал в германском походе. Пал смертью храбрых, попав в засаду эс-эсов во время штурма Берхтесгадена.
Был награжден Военным Крестом с Пальмой и Военной медалью.
Князь Гагарин, — Приказ по Армии от 26 апреля 1945 г.
«Храбрый, с личной инициативой начальник секции. Во время атаки 20 января 1945 г., превзойдя порученное ему задание, лично занял блиндаж. Застиг врасплох батарею противника в действии, открыл по ней огонь и, искусно маневрируя, убил 4 солдат, взял 18 пленных и военный материал. В ночь с 20 на 21 тяжело ранил офицера, который командовал неприятельской разведкой. — Награжден Военным Крестом с пальмой».
Приказ по Армии 7 июля 1945 г.
«Награждаются Военной Медалью нижеследующие. Кн. Гагарин, Георгий, аспирант, № 3112 23-го полка Колониальной пехоты. Выдающийся начальник секции, с исключительной способностью увлекать за собой солдат. 5 апреля 1945 г. в Эйтлинген (Германия) вынес из места боя под огнем противника тело убитого офицера отряда, застрелив при этом собственноручно трех солдат. 8-го апреля в Бузенбахе, захваченный врасплох стрельбою на короткой дистанции, он немедленно реагировал, увлекши свой отряд в атаку в тыл противника, в результате чего захватил деревню, убив 8 немцев. 12 апреля быстрым и отважным маневром обеспечил занятие деревни Индервайер, причем взято было 25 пленных. Погиб смертью храбрых 16 апреля 1945 г. у моста Оберкир, во главе своего отряда, пытаясь обеспечить переход моста танками».
Из письма командира кн. Гагарина капит. Анри Бертранда родителям покойного:
«Несмотря на свой молодой возраст, Ваш сын сделался одним из моих лучших друзей, наиболее уважаемым среди других людей моего отряда. Его подчиненные относились к нему с почтительным восхищением, вызываемым его порывом и храбростью. В первый же день атаки он взял в плен два орудия с прислугой. С этого дня его храбрость и дерзновение только увеличивались. 6-го апреля он с одним солдатом отправился в расположение вражеских войск за телом убитого офицера и успешно выполнил эту опасную миссию. В начале боя 16-го апреля отряд Гагарина взял свыше 20 пленных, но затем, он был ранен. Он отказался от подачи помощи до окончания боя и вторично был ранен, — на этот раз смертельно».
Зарубин Георгий. Приказ по бригаде, 30 июня 1943 г.
«Хороший капрал, спокойный и энергичный в огне, 22.1.1943 г. вступил в командование отряда после смерти в бою своего начальника. Будучи тяжело ранен, все же защищал позицию до исчерпания боевых патронов. Награжден Боевым Крестом с бронзовой звездой».
Приказ по Армейскому Корпусу. 23.5.1945 (Посмертно).
«Капрал исключительной храбрости, доказавший 20 ноября 1944 г. во время атаки полное презрение к опасности, переплыв реку и продвинувшись на 200 метров по берегу под огнем исключительно интенсивным автоматического оружия, мины и артиллерии. Несмотря на это, продвигался до момента, когда был сражен пулей. Награжден Военным Крестом с серебряной звездой».
Зубалов. Пламенный участник Сопротивления. С ноября 1940 г. состоял членом ячейки Т. Р. 112-го Лиможского центра, как агент для справок и связи. Добыл сведения исключительной важности и выполнил с полным успехом ряд опаснейших поручений. Был арестован Гестапо первый раз в своей квартире в Париже 29 июля 1941 г. и освобожден за отсутствием улик 29 сентября. Вторично арестован 2 марта 1942 г., судим немецким трибуналом, приговорен к смертной казни за шпионаж, расстрелян в Исси ле Мулино 12 ноября 1942 года. Награжден Военным Крестом с пальмой, Медалью Сопротивления и посмертно орденом Почетного Легиона.
Левентон. Приказ по армейскому корпусу 31.5.1945 (посмертный).
«Аспирант исключительного порыва и храбрости в бою, воодушевленный горячим желанием сражаться и всегда настаивающий на наиболее опасных командировках. Во время атаки 5 февраля 1945 г. личным примером воодушевлял своих подчиненных, одержал полный успех с минимальными потерями и полной дезорганизацией противника. 8 февраля 1945 г. смертельно ранен во время разведки. Останется для всех примером веры, доблести и юношеского пыла. Награжден Военным Крестом с золотой звездой, Военной Медалью и Медалью Сопротивления».
Мхитарианц-Мхитаро в Николай. Родился в Париже 17 сентября 1924 года. Юноша замечательного ума и энергии. Пользовался большим влиянием на своих школьных товарищей. Только что сдал экзамен на аттестат зрелости.
Арестован в марте 1944 г. при исполнении боевого задания для Движения Сопротивления, расстрелян 15 июля того же года во дворе тюрьмы Сантэ.
Милиционеры не включили его поначалу в группу заложников, которых они собирались расстрелять, но за пять минут до начала расстрелов извлекли его из заключения.
Услышав его русское имя, офицер республиканской гвардии, женатый на русской, подошел к нему и тихо спросил, не желает ли он что-либо передать своей семье. Мхитаров вынул из своего бумажника фотографию и написал дословно:
Прежде чем умереть благодарю Господа, Буду там молиться за семью. Вы все — любящие меня, — молитесь за меня, Мужайтесь и надейтесь. Николай.
Ножин. 9 июня 1940 г. части 25-го пех. полка заняли позицию на реке Эн к северу от селения Живри. Когда показались наступающие немцы, открывшие артиллерийский огонь по позиции и селению, французы стали отходить. Тогда один из офицеров — лейтенант — собрал небольшую группу солдат (по словам местных жителей — не более 20 человек), занял вновь позицию и стал отбивать ружейным и пулеметным огнем наступающего противника. Вскоре, однако, эта ничтожная по количеству группа солдат-героев была окружена и смята немцами. На поле боя осталось восемь человек убитых; среди них находился и Ножин; там же они были погребены немцами, а впоследствии распоряжением мэра с. Живри были перевезены на сельское кладбище.
Пухляков Владимир, подпоручик. Вступил в ряды французской армии еще в 1931 г. Исключительные воинские подвиги, совершенные им в период 1939–1940 г.г. в чине вахмистра 11-го кирасирского полка, отмечены приказом по армии и награждением его Военным Крестом. — В 1941 г. В. Пухляков вступил в отряды Сопротивления и все силы свои отдал делу освобождения страны. Произведенный в офицерский чин, В. Пухляков исполняет ряд ответственных поручений. После ареста в 1943 г., пятимесячного заключения в тюрьме, он был отправлен в Германию и обезглавлен немцами в феврале 1945 г. Декретом Президента Республики от 31 марта 1947 г. посмертно награжден Медалью Сопротивления. Одна из дочерей Пухлякова прияла мученическую смерть, попав в руки немцев в Дордонь.
Расловлев Михаил (Михайлов-Расловлев), лейтенант.
Поступил добровольцем во французскую армию в 1935 г. После стажа во Франции в 9 драгунском полку был переведен в Марокко, где находился до 1942 года, когда был командирован в кавалерийскую школу Сомюр, эвакуированную в Тарб. Получив сведения о высадке союзников в Северной Африке, он сейчас же вступил в отряд Сопротивления, начав тайную борьбу против оккупантов в районе Тарб и выполняя самые ответственные и опасные поручения.
Приказ от 6 ноября 1944 г. гласит: «Офицер большой храбрости и замечательного самообладания. Во время тайной борьбы добровольно взял на себя выполнение исключительно опасной операции, заключавшейся в освобождении одного офицера, посаженного немцами в тюрьму в Тарб. Его исключительная храбрость увенчала успехом это предприятие. Этот приказ сопровождается награждением Расловлева Военным Крестом с серебряной звездой, равно как и Медалью Сопротивления».
Погиб в ноябре 1944 г. во время атаки гор. Друмон. В связи с этим генерал дэ Вернежуль, командир 5 блиндированной дивизии, пишет 5 января 1945 г. отцу убитого: «Ваш сын явился ко мне, ходатайствуя о возвращении в мою дивизию. Я согласился и он должен был явиться к месту новой службы, но в этот момент узнал, что его отряд отправляется на передовые позиции для атаки. Он не захотел покинуть своих товарищей в такой ответственный момент и, хотя и был обязан отправиться к месту своего нового назначения, остался со своими людьми и был убит. Какой пример выполнения долга и храбрости он дал всем. Это, впрочем, не удивило никого — ни его начальников, ни его подчиненных. Я имел удовольствие иметь под моим начальством вашего сына в Марокко, когда командовал полком. Я искренно привязался к нему из-за его прямолинейности, энергии и сознания чувства долга. Вот почему, когда он явился ко мне в октябре 1944 г., я сейчас же заявил ему, что буду очень счастлив снова иметь его под моим начальством. Господь решил иначе…»
Тот же генерал, к этому времени уже командир Блиндированной армией 1-ой Армии, снова пишет отцу убитого (письмо от 5 июля 1945 г.): «Перелистывая «Журналь оффисиель», я прочел прекрасный и волнующий приказ по Армии касательно вашего сына. На случай, если этот приказ вам еще не известен, посылаю вам копию такового. Вы можете быть горды вашим сыном. Он погиб как рыцарь. Его кровь не пролилась напрасно, ибо он был одним из творцов победы».
Что касается упомянутого приказа (посмертного), то он гласит: «Выдающийся офицер, исключительной храбрости и выдержки. Участвовал, как офицер связи, в операциях с 11 по 29 ноября 1944 г. в районах Тилло и Буссанг. Погиб доблестно 29 ноября 1944 г.». Этот приказ сопровождается награждением Военным Крестом.
Стецкевич. Приказ по корпусу от 15.12.1943 г.
«Выдающийся унтер-офицер, исключительной храбрости. Получив сведения, что неприятель заложил мину с часовым механизмом для взрыва полузатонувшего парохода в порту Бастия (Корсика), он поднялся на этот пароход, разыскал часовой механизм, который с минуту на минуту должен был произвести взрыв, и обезвредил мину, чем спас пароход и самый порт от разрушения».
Награжден Военным Крестом с Золотой Звездой.
Приказ по бригаде.
«Во время высадки на острове Эльба 17 июня 1944 г. проявил в полной мере свои отменные боевые качества. Приняв участие в ликвидации одной из вражеских батарей, он немедленно переправился на противоположный берег острова, где его отряд под его воздействием одним из первых достиг намеченной цели, сметая все препятствия. 21 августа 1944 г. при взятии адмиралтейства в Тулоне был ранен пулей в живот и скончался в морском госпитале».
Федоров Кирилл. Приказ по корпусу. Тунис, 22 июня 1943 г. «Сапер, неизменно являвший в продолжение всей кампании доказательства исключительной храбрости и предприимчивости. Командированный для извлечения мин и минных гнезд, он погиб 1 июня 1943 г., взорвавшись на мине. Военный Крест с Золотой Звездой».
Чехов Алексей. Приказ. «Младший лейтенант 1 роты маршевого батальона Луарэ (Ф.Ф.1), прикомандированный к маки Ушамп, в военных действиях с 2 августа 1944 г.
Прекрасный офицер, полный отваги и инициативы, доброволец для наиболее опасных поручений, своей храбростью и примером заслужил уважение своих начальников и подчиненных. Убит на поле битвы 18 августа 1944 г. во время атаки против превосходящих сил немцев на национальной дороге № 451 между Тимори и Лоррис (Луарэ). Кавалер Почетного Легиона и Военный Крест с пальмой.
Сын русского врача Чехов добровольно пошел в ряды Сопротивления по окончании Земледельческого Института, хотя и был освобожден от военной службы из-за физического недостатка. Окончив высшие военные курсы и будучи произведен в су-лейтенанты, Чехов сражался против немцев, обращая на себя внимание своими организаторскими талантами, спокойствием и храбростью в наиболее опасных поручениях. Его подчиненные обожали его. В годовщину его смерти на поле брани был открыт памятник ему, сооруженный на собранные среди жителей средства и его именем названа улица в г. Бриар, где он проживал некоторое время со своими родителями.
Юргенс. Приказ по армии воздуха (посмертный).
«Сержант-шеф Юргенс Николай, группы дэ масс 1/4 «Наварр». Пилот, молодость, характер и порыв которого обещали исключительно блестящее будущее. Человек необычайной легкости и неутомимости, он был для своих товарищей примером храбрости. 97 часов полета во время военных действий в 59 командировках. Исчез в море 23 февраля 1944 г., возвращаясь из военной командировки ночью в бурю. Награжден Военным Крестом с Пальмой. 12 июня 1945 г. Генерал де Голль».
Дураков Петр Александрович.
Сын донского офицера, последний прямой потомок Пугачева. — Получил образование в Донском кадетском корпусе и в английском лицее в Турции. Окончил политехнические казачьи курсы в Париже. В 1928 году поступил добровольцем во французский флот. Получил золотую звезду за стрельбу из орудий (только один матрос из всего флота ее носит). Славился прыжками с капитанского мостика, выходя первым на состязаниях. С крейсера Сюффрэн был в Нью-Йорке на Лафайетовских торжествах и объехал с этим крейсером полсвета. В 1939 году, в первый же день войны, был мобилизован конвоировать торговый пароход. В Дакаре забран с пароходом англичанами. Пошел на службу к ген. Леклерку и в день перемирия, вблизи Тулона, сгорел в танке, которым командовал. Имел два креста, медаль за Африку, медаль в память Лафайетовских торжеств. Всеми был любим и уважаем.
Другим источником сведений о русских эмигрантах, погибших в борьбе с немцами, является «Информационный бюллетень» (позднее «Вестник») Содружества русских добровольцев, партизан и участников сопротивления в Западной Европе.
В номере 3-м Бюллетеня помещено письмо вице-адмирала К. П. Иванова-Тринадцатого, прославившегося в бою Порт-Артурской эскадры, когда он сменил на «Рюрике» трех — один за другим — убитых командиров. Вице-адмирал сообщает в этом письме о гибели своего сына Константина Константиновича.
«…Еще в прошлом (т. е. 1943) году, когда я и младший сын были арестованы Гестапо и сидели 2 месяца в Лионском форту Монлюк, он, Контантин Константинович, работая уже давно в Движении Сопротивления, вынужден был покинуть Лион и обретался в окрестностях Нанта, чем и избег совместного ареста. Там он продолжал работать в секретных организациях, а при высадке союзников на севере и их походе к Нанту поступил добровольцем в Ф.Ф.И.
Был назначен агентом для связи французов с американцами (знал отлично английский язык), но, будучи недоволен тем, что ему в этой должности не приходится драться с немцами, бить которых он считал своим долгом где бы то ни было (нельзя у себя на родине — нужно бить здесь и все равно в союзе с кем и в чьих рядах), он, несмотря на противодействие своего начальства, записался в корфран. Там, по словам его капитана, он очень быстро сделался душой всего отряда, был всегда первый и единственный охотник на все опасные и серьезные поручения в боях, был всегда впереди всех и очень быстро (за 2 месяца) выслужился в сержанты-шефы и получил Военную Медаль и Круа де Герр (Военный Крест). Начальство нуждалось в нем, как в переводчике, и ценило за многие военные качества (видно заговорила кровь), видя, что он слишком рискует и бравирует, хотело убрать его в тыл, но он этому всячески противодействовал. Наконец, ему было категорически приказано выехать с фронта в Нант в школу аспирантов и он должен был ехать, но за два дня до назначенного отъезда, 8 сентября 1944 г., после отбития сильной немецкой атаки на то местечко, где они были окружены и остались без продовольствия и патронов, пошел добровольно, взяв одного человека, пробиться за необходимым. Один километр, отделявший их от штаба, он прошел благополучно, но, возвращаясь обратно с припасами, попал в засаду и почти в упор выпущенной обоймой из автомата (в засаде были чины РОА — ирония судьбы) был ранен двумя пулями: одна прошла насквозь грудобрюшную преграду под сердцем, другая на вылет через весь кишечник с раздроблением левого ребра. Услышав выстрел, отряд сделал вылазку и подобрал его раненым (было это в 10 ч. утра), но из-за недостатка скорой помощи его доставили в госпиталь в Нант только в 3 часа, а в 4 с половиной часа он скончался. Перед смертью он видно очень страдал, но крепился, сказал, что умирать ему не жалко, так как чувствует, что исполнил свой долг. Когда католический священник его напутствовал (православного не было), он крестился и читал свои молитвы…»
О русских добровольцах в войсках Свободной Франции сведения общего характера были сообщены в «Вестнике» В. И. Алексинским.
В. И. Алексинский принадлежал как раз к той группе молодых монархистов-демократов, которые объединялись вокруг «Русского временника» и бывали на собраниях у И. И. Фондаминского. Демобилизованный из французской армии после перемирия, В. И. Алексинский перебрался в Марокко, где в 42 году поступил добровольцем в Corps Franc d’Afrique, откуда позднее перешел в войска Свободной Франции; в рядах этих войск проделал африканскую, итальянскую и французскую кампании.
«Об участии русских людей в рядах Войск Свободной Франции (Forces Libres — L.F.F.), — пишет Алексинский, — а также об их участии в Сопротивлении в заморских владениях Франции почти ничего неизвестно. В русских кругах во Франции не знают даже, что, в сущности, представляют из себя F.F.L. Поэтому часто добровольцев в этих войсках смешивают с русскими, мобилизованными во французскую Африканскую Армию. Между тем, не десятки, а сотни русских людей поступали добровольцами в войска Свободной Франции; они принесли тяжелые жертвы и не мало среди них погибло.
Работа в Сопротивлении зачастую труднее, чем участие в боях регулярной армии; но война требует от солдата отречения на долгое время от всего, что ему близко, налагает подчинение строгой дисциплине и заставляет примириться с бесконечными лишениями. Несмотря на это, многие русские отказались от спокойной жизни в странах, даже не оккупированных немцами, и стали записываться в союзные армии для борьбы за свободу против общего врага. Другие, с большим риском пробирались из оккупированной Франции в Испанию, попадали там в тюрьмы и затем все-таки добирались до Англии или до Африки… Они стекались отовсюду. У меня были русские товарищи из Китая, Индии, Сирии, Палестины, Египта, Филиппин и даже из Аргентины.
В 1941 году, когда Сопротивление было еще в самом зачатке и когда внутри страны еще не было партизанских отрядов, в рядах Войск Свободной Франции уже бились и умирали русские люди.
Могилы русских людей, павших на поле брани, разбросаны по всему боевому пути этих войск: Абиссинии, Сирии, Египту, Ливии (есть три русских могилы на кладбище Бир-Акима), Тунисе, Италии, Франции.
Надо сказать, что военные круги Франции, да и Англии, лучше осведомлены об участии русских в Ф.Ф.Л., нежели сами русские во Франции. Процент иностранцев (в особенности в начале) в рядах этой армии был очень велик: так в первой «тысяче» войск генерала де Голля, отправленной под командой генерала Монклара в Дакар, затем в Экваториальную Африку, а оттуда в Судан и Абиссинию, было более половины иностранцев, среди которых немало и русских. В частности, десятым добровольцем, записавшимся в Лондоне 18-го июня, в день призыва ген. де Голля — был русский: Н. В. Вырубов, геройски проделавший впоследствии все кампании войск Свободной Франции; он был тяжело ранен, награжден Крестом Освобождения и Военным Крестом. Русские офицеры в этой армии показали себя в высшей степени блестяще и ген. Де Голль очень ценил русских у себя в войсках. Конечно, многие офицеры Ф.Ф.Л. вели себя героически, но единственный офицер, прозванный легендарным героем, был русский полковник Амилахвари.
В книге, посвященной 1-ere D.F.L. только под его фотографией написано «Un heros de Legende», в другой книге («De Montmartre a Tripoli» «От Монмартра до Триполи») рассказ об его смерти при Эль-Аламейне озаглавлен: «La mort d’un grand soldat» («Смерть великого бойца»), А с какой любовью и уважением отзываются о нем все старые солдаты Ф.Ф.Л., которые знали его при жизни! Среди солдат Свободной Франции создался настоящий культ памяти полковника Амилахвари.
Вообще, все солдаты Свободной Франции, имевшие дело с русскими офицерами, сходятся на том, что именно русский офицер наиболее чуток к солдату, лучше всего понимает его нужды, и совсем по-товарищески относится к нему и в то же время не теряет своего достоинства, не умаляет дисциплины.
Но если этих русских офицеров все же помнят и знают, помнят ли о русских солдатах, хотя бы о тех из них, которые погибли на полях сражений?
В войсках Свободной Франции не было никакого набора по мобилизации, люди записывались в армию исключительно по убеждению».
Пример этих эмигрантских сыновей, со всех концов света стремившихся к Де Голлю, чтобы вступить в войска Свободной Франции после того, как Франция потерпела катастрофическое поражение, показывает, что в эмиграции еще было живо то мистическое вдохновение русской идеи, которое заставляло великих русских писателей и мыслителей, подобно пророкам Израиля, возвышать голос, когда где-нибудь в мире совершалась несправедливость, и которое вело смелых и жертвенных постоянно проявлявшихся в русском обществе людей повсюду, где шла борьба против угнетения, будь то революционное подполье, война за свободу славян, Трансвааль, или Добровольческая армия. Эти люди, следуя таинственному призыву, не останавливались ни перед какими опасностями, наоборот, они словно искали смерти, не рассудком, а сердцем зная, что, только разделив страдания и гибель тех, кого убивают, человек перестает участвовать в несправедливости.
В вестибюле парижского Музея Человека висит мраморная доска с гравированными портретами двух русских молодых людей.
Надпись под первым портретом:
«Борис Вильде (1908–42), Русский, принявший французское гражданство, окончил Историко-филологический факультет и Этнографический институт, работал при европейском отделе Музея Человека, выполнил две научные командировки в Эстонию и Финляндию. Был мобилизован в 1939–40 г.г. Во время оккупации был судим по делу «Резистанс» и расстрелян на Мон-Валерьен 23 февраля 1942 года. Генерал Де Голль наградил его Медалью Сопротивления, согласно следующему приказу: «Вильде. Оставлен при университете, выдающийся пионер науки, целиком посвятил себя делу подпольного Сопротивления с 1940 г. Будучи арестован чинами Гестапо и приговорен к смертной казни, явил своим поведением во время суда и под пулями палачей высший пример храбрости и самоотречения. Алжир, 3 ноября 1943 г.».
Надпись под вторым портретом:
«Анатолий Левицкий (1901–42). Русский, принявший французское гражданство, окончил Историко-филологический факультет и Этнологический институт, заведующий одним из отделов Музея Человека; был одним из самых деятельных организаторов этого Музея, известен своими трудами о шаманизме. Был мобилизован в 1939–40 г. г. Во время оккупации был судим по делу «Резистанс» и расстрелян на Мон-Валериен 23 февраля 1942 года. Генерал Де Голль наградил его Медалью Сопротивления, согласно следующему приказу: «Левицкий. Выдающийся молодой ученый, с самого начала оккупации в 1940 г. принял деятельное участие в подпольном Сопротивлении. Арестованный чинами Гестапо, держал себя перед немцами с ислючительным достоинством и храбростью, вызывающими восхищение. Алжир. 3 ноября 1943 г.».
В вышедшем после войны в Париже «Русском сборнике» Георгий Адамович писал:
«Бывают люди, которых всегда радостно встречать, хотя они ничего для этого не делают: что было в Вильде? Северная, будто скандинавская чистота, странно-светлый взгляд, крепкое пожатие руки. Он мог и не улыбнуться, здороваясь или прощаясь, как улыбались другие, но лицо его излучало благожелательность и готовность оказать любую услугу.
Если бы мы знали, что каждого из нас в жизни ждет, человеческие отношения складывались бы, вероятно, иначе, чем складываются они на деле. Если бы я знал, как Вильде умрет, я, конечно, помнил бы о нем больше, чем помню теперь. Несомненно, это был замечательный человек. Немецкий офицер, сказавший на суде, к смущению своих коллег, что если бы он не был врагом Вильде, то хотел бы быть его другом, не ошибся в оценке. Но все мы поражены слепотой, Вильде был для меня очень милым, очень приятным молодым человеком, только и всего. Чувствовался в нем искатель приключений, гумилевского романтического склада: мечты о походе в Индию или об охоте на белого носорога. Но слишком часто такие мечты кончаются успешной, долголетней службой в нотариальной конторе, чтобы внушать доверие и внимание… Впервые я почувствовал, что Вильде не «просто приятный» молодой человек весной 1940 г., нежданно негаданно получив от него на фронте длинное письмо. Ответить на это письмо я уже не успел, и никогда больше Вильде не видел. Писал он несколько простодушно по стилю — «я рад, что мы с вами оба боремся за культуру»; — но с такой прямотой и простотой, с таким неподдельным подъемом, что представление о нем тогда же изменилось. Вполне верным, однако, оно стало лишь позднее, после его смерти».
Все, знавшие Вильде, согласятся, я думаю, с каждым словом Адамовича. На Монпарнассе Бориса Вильде, Дикого, действительно все любили, но вряд ли кто понимал. Любили за открытый, веселый и дружеский нрав. Он никогда не участвовал ни в каких ссорах, легко, даже в годы, когда сам нуждался, давал в долг и никогда потом не напоминал об отдаче. Был верный товарищ. Не понимали, так как он совсем не походил на монпарнасского героя, на одинокого неудачника и мечтателя, перекочевавшего, с удесятерившимся в груди чувством отверженности, из Петербурга в Париж, из «Белых ночей» в романы Поплавского и Шаршуна. Нет, в Вильде не было и тени эмигрантской униженности. Он появился в Париже откуда-то из Прибалтики бесстрашным провинциальным русским мальчиком, «жадным к жизни и счастливым, несмотря на нищету и мировую скорбь».[47] Ум, огромная воля, железная выносливость, смелость и дар нравиться людям открывали перед ним дорогу к завоеванию успеха на любом поприще. Науки давались ему необыкновенно легко. После пьяной бессонной ночи он шел на лекцию или на экзамен с головой совершенно ясной. Уже в тюрьме, в ожидании суда и казни, в течение восьми недель, занимаясь по 2 по 3 часа в день, научился по древнегречески, достаточно, чтобы при помощи словаря разобрать любой текст. Но многие друзья Вильде чувствовали, что под этой поверхностью «умного человека», делавшего ученую и житейскую карьеру, в нем было что-то более глубокое и оригинальное, какое-то непосредственное интуитивное знание: как если бы ему что-то приоткрылось в загадке жизни и смерти. Он редко об этом говорил, никогда не вмешивался в монпарнасские беспардонные метафизические споры и не занимался формальной философией. Только по некоторым его замечаниям можно было догадаться об его «идее». Однажды он сказал мне: «Я всегда живу так, как если бы завтра я должен был умереть». Быть может, этим и объяснялось поражавшее в нем соединение двух крайностей — жадной радости, с какой он дышал воздухом земли, и отрешенной готовности в любое мгновение все оставить. Невыносимая для большинства людей разумная очевидность, что наше существование ничем не охранено от произвола судьбы и смерти, казалось, не только его не пугала, а, наоборот, веселила опьяняющим сознанием, что все живое рождено для опасного приключения. Это освобождение от страха и инстинкта самосохранения и всегдашняя готовность идти на риск открывали перед ним возможность необыкновенного успеха.
После войны была опубликована его «духовная автобиография», написанная им по-французски в тюрьме. Автобиография эта начинается записью от 24-го октября 1941 г..[48]
«Этой ночью я размышлял о смерти. Это было нечто вроде внутреннего диалога между двумя я, обоими одинаково подлинными. Их трудно точно определить, поэтому я просто обозначаю их, как первое и второе я.
1. Итак, дорогой друг, нужно серьезно учесть возможность смертного приговора…
2. Нет, нет, я не хочу этого. Все мое существо этому противится, я хочу жить. Будем бороться, убудем защищаться, попробуем бежать. Все, только не смерть.
Первое я старается убедить второе примириться со смертью.
«Тебе тридцать три года. Это прекрасный возраст для смерти… Редкие и краткие минуты — как блеск молнии, когда ты познавал «вечную жизнь» (я пользуюсь твоим выражением, за недостатком подходящих слов), только усилили твое равнодушие к земной жизни…»
Последние фразы в диалоге:
«1. Я ничего не знаю о потустороннем. У меня есть только сомнения. Жизнь вечная, однако, существует. Или это страх перед небытием заставляет меня веровать в вечность? Но небытие не существует. Что ты об этом думаешь?
2. Я? Я знаю лишь одно: я люблю жизнь.
1. Следовательно, существует любовь. Остальное неважно. Раз существует смерть, она не может быть ничем иным, как любовь».
Среди этих рассуждений дневниковые записи:
«29-ое октября.
Становится холодно и сыро. Дни делаются короткими и нам не дают света. Я учусь спать двенадцать часов и более. Много снов. Синтетический характер людей, которых я вижу во сне. Вот уже четыре дня, как я с трудом пишу мой диалог. С трудом, так как холодно рукам, я должен беречь бумагу, у меня нет папирос, и, в особенности, потому, что трудно не впадать в литературность. Я не смог отделаться от этого искушения в начале. Не нужно писать много сразу и позволять себе увлекаться. А между тем, я совершенно ясно вижу, что должен передать словами: это очень просто, несмотря на все противоречия в чувствах».
«31-ое октября.
Этой ночью мне снилось, что я посетил поле сражения. Между Меш и Шарлемон, там, где мы похоронили Dewailly, Ciasture, Kohl. Я нашел лишь два креста, сделанных из досок от ящика со снарядами. На одном я прочел: Michael Devail (почему то вместо Michel Dewailly) на другом, кстати без большего удивления, я прочел свое имя».
Последнее письмо Вильде к жене,[49] написанное им утром в день казни, является как бы продолжением и заключением диалога двух я:
«Простите, что я обманул Вас: когда я спустился, чтобы еще раз поцеловать Вас, я знал уже, что это будет сегодня. Сказать правду, я горжусь своей ложью: Вы могли убедиться, что я не дрожал, а улыбался, как всегда. Да, я с улыбкой встречаю смерть, как некое новое приключение, с известным сожалением, но без раскаяния и страха. Я так уже утвердился на этом пути смерти, что возвращение к жизни мне представляется очень трудным, пожалуй, даже невозможным. Моя дорогая, думайте обо мне, как о живом, а не как о мертвом. Я не боюсь за Вас. Наступит день, когда Вы более не будете нуждаться во мне: ни в моих письмах, ни в воспоминаниях обо мне. В этот день Вы соединитесь со мной в вечности, в подлинной любви.
До этого дня мое духовное присутствие единственно подлинно реальное, будет всегда с Вами неразлучно.
…Вы знаете, как я люблю Ваших родителей: они мне стали родными. Благодаря таким французам, как они, я узнал и полюбил Францию. Пусть моя смерть будет для них скорее предметом гордости, чем скорби.
…Постарайтесь смягчить известие о моей смерти моей матери и сестре. Я часто вспоминал о них и о моем детстве. Передайте всем друзьям мою благодарность и мою любовь…
…Моя дорогая, я уношу с собой воспоминание о Вашей улыбке. Постарайтесь улыбаться, когда Вы получите это письмо, как улыбаюсь я в то время, как пишу его (я только что взглянул в зеркало и увидел в нем свое обычное лицо). Мне припоминается четверостишие, которое я сочинил несколько недель тому назад:
Comme toujours impassible
Et courageux inutilement,
Je servirai de cible
Aux douze fusils allemands [50]).
Да, по правде сказать, в моем мужестве нет большой заслуги. Смерть для меня есть лишь осуществление великой любви, вступление в подлинную реальность. На земле возможностью такой реализации были для меня Вы. Гордитесь этим. Сохраните, как последнее воспоминание, мое обручальное кольцо.
Умереть совершенно здоровым, с ясным рассудком, с полным обладанием всеми своими духовными способностями, — бесспорно такой конец более по мне, разве это не лучше, чем пасть внезапно на поле сражения или же медленно угаснуть от мучительной болезни. Я думаю, это — все, что я хочу сказать. К тому же, скоро пора. Я видел некоторых моих товарищей: они бодры, это меня радует.
Бесконечная нежность поднимается к Вам из глубины моей души. Не будем жалеть о нашем бедном счастьи, это так ничтожно в сравнении с нашей радостью. Как все ясно! Вечное солнце любви всходит из бездны смерти… Я готов, я иду. Я покидаю Вас, чтобы встретить Вас снова в вечности. Я благославляю жизнь за дары, которыми она меня осыпала…»
Диалог в тюрьме и это письмо, будто написанное героем какого-то романа Моргана (к сожалению, русский перевод неверно передает интонации подлинника) несколько приоткрывают миросозерцание Вильде. Но если правда, что для того, чтобы узнать, что человек думает на самом деле, нужно обращать внимание не на его слова, а на его поступки, то, как умер Вильде, больше чем все им написанное, говорит нам о том, кем он был на самом деле, во что верил и что хотел сказать.
Возвращаюсь к статье Адамовича в «Русском сборнике»:
«Вильде не только мученик. Вильде — герой. При аресте, на судебных заседаниях, в тюрьме, перед самым расстрелом — он держался, по свидетельству очевидцев, с бесстрашием и каким-то сияющим спокойствием, всех поразившим. Ничего большего требовать от человека нельзя. Смерть Вильде уже окруженная легендой, по-своему есть творческий акт, возвеличивающий и очищающий душу. За урок, за пример, за сохранение чести, за напоминание о том, что такое достоинство — чем теперь отблагодарить его? Чем искупить прежнюю рассеянность? «Он далеко, он не услышит». Услышит ли слова, которые не догадались мы сказать ему при жизни, ощутит ли запоздалое, «крепкое», хотя бы и мысленное только рукопожатие, в ответ на его подвиг, каждому из нас нужный»?
О «деле Музея Человека» и в связи с этим делом о Вильде и Анатолии Левицком писали многие французские публицисты. Особенно интересны воспоминания Аньес Гюмбер, помогавшей Вильде и Левицкому составлять и распространять первую нелегальную газету «Резистанс» и приговоренной военным немецким судом к депортации в Германию на каторжные работы. В ее книге «Наша война» много волнующих записей о встречах с Вильде и Левицким. Вот несколько выдержек.
«Париж, 25-го сентября 1940 г.
Доктор Ривэ[51] устроил мне встречу со своим помощником Борисом Вильде, зачинщиком всей анти-немецкой деятельности в Музее Человека.
Я уже раньше немного знала Вильде и ценила его холодный блестящий ум и всю исключительность его личности.
Русский — дитя революции — ему всего 33 года Он зарабатывает на жизнь с 11-ти летнего возраста. Натурализованный француз, он проделал всю кампанию. Несмотря на ранение в колено, бежал из плена. Прошел 300 кил. пешком. Ривэ сказал мне: «Вильде сын революции… он знает революционную технику».
Борис убедил меня, что прежде всего нужна газета. Жан Кассу будет главным редактором.
Жан Кассу очень сошелся с Вильде. Клод Авелин тоже с ним познакомился. Они оба, так же как и я, чувствуют, что Вильде связан с очень могущественной организацией. Может быть, это Интеллидженс Сервис, может быть Второе Бюро или какая-то французская группа, порожденная событиями? Мы ничего не знаем. Мы доверяем Вильде, предоставляем ему нами руководить. Нашей верой в него мы заражаем и наших товарищей, которые его не знают».
«Париж, конец ноября 1940 г.
Редакционный комитет нашей газеты образован. Вильде говорит, что мы сможем располагать тремя страницами. Первая страница будет редактироваться таинственными людьми, предоставляющими бумагу и типографию. Какое название дать газете? «Мы решили, — говорит Вильде — (кто это мы?., никто из нас не знает) — газета будет называться «Резистанс»[52] ).
В конце дня Вильде сказал мне, что за рукописями придет Левицкий. Левицкий? Ну, конечно, — говорит Вильде, — он с нами с самого начала. Меня это обрадовало. Я знала Левицкого по работе в Palais de Chaillot. Это к нему я обращалась всякий раз, когда мне нужны были справки от Музея Человека. Я ценила его вежливость, умную вежливость русских».
Аньес Гюмбер и в голову тогда не приходило, что таинственные «мы», предоставлявшие бумагу и бравшие на себя печатание газеты, это и были Вильде и Левицкий, вдвоем собственноручно тайно набравшие и напечатавшие два первых номера «Резистанс» в типографии Музея Человека.
Любопытно почти гипнотическое влияние, какое имел Вильде на французских интеллигентов, входивших в эту первую ячейку Сопротивления. Все эти люди были немного старше Вильде и «имели положение» во французской интеллигентской среде. Тем не менее они слепо подчинялись неизвестному молодому человеку, говорившему по-французски с сильным русским акцентом. Свое инстинктивное доверие и подчинение они, как мы видели, объясняли себе тем, что Вильде «дитя революции» и «знает революционную технику», хотя они должны были понимать, зная возраст Вильде, что в 1917 г. он не мог научиться революционной технике, так как в то время ему было всего 9 лет.
Аньес Гюмбер принимала участие в редактировании и распределении газеты «Резистанс», в разбрасывании летучек и в расклеивании по стенам «бабочек», этикеток с надписью: «Да здравствует генерал Де Голль», и в укрывании застрявших на севере англичан, которых Вильде переправлял в свободную зону. О других сторонах подпольной деятельности Вильде она только догадывалась.
«Париж, январь 1941 г.
Вчера Марсель Абрам показал мне номер «Утра». На первой странице известие об аресте адвоката Нордмана за распространение «Резистанс». Мы все волнуемся. Только что видела в кафе Вильде. Он сказал мне, что Нордман был действительно наш. Оставив меня на несколько минут, он подошел к молодому человеку маленького роста, явно его поджидавшему. Я наблюдаю за ними: Вильде дает ему приказания, маленький слушает его почтительно и внимательно. Вернувшись к моему столику, Вильде объясняет мне в нескольких словах, что молодой человек, с которым он только что разговаривал, известен под кличкой «Мальчуган»[53]
«Мальчуган» доставляет документы англичанам. Завтра он уезжает в Свободную Зону.
Париж, 14-го февраля 1941 г.
Левицкий и его невеста Ивонн Оддон, библиотекарша Музея Человека арестованы…[54] Доктор Ривэ успел бежать. Он теперь в безопасности в свободной зоне.
Париж, 18-го февраля 1941 г.
«Мальчуган» принес письмо от Вильде.[55] Узнав об аресте наших товарищей, Вильде просит меня продолжать выпускать газету, чтобы отвлечь от них подозрение.
Париж, март 1941 г.
Звонок. Открываю дверь: Вильде! Улыбающийся, не загримированный, не переодетый.
— Вы с ума сошли!
— Я должен был вернуться.
«Мальчуган» не появился в Тулузе, вероятно, арестован. Я продолжаю бранить Вильде, умоляю его немедленно вернуться в Свободную Зону. Не объясняя подробностей, он говорит, что его присутствие в Париже абсолютно необходимо.[56]
— Хорошо! Но если вас посадят в тюрьму?
Он засмеялся.
— Дорогая моя, нам всем не миновать тюрьмы, вы это знаете.
Париж, март 1941 г.
Вчера Пьер Вальтер завтракал в ресторане с Вильде. Во время завтрака Вильде вышел на несколько минут. Он должен был пойти за фальшивыми паспортами в кафе на площади Пигаль. Прошел час, Вильде не вернулся».
В первый раз после исчезновения Вильде Аньес Гюмбер увидела его в подвале Гестапо.
«Дверь открылась: на пороге Вильде, окруженный несколькими людьми в штатском. Он похудел и кажется выше ростом. Его прекрасное лицо обрамлено отпущенной русой бородой, которая ему очень идет. Он похож теперь на Эдуарда Манэ в молодости. Его руки связаны за спиной. Он шел с трудом, точно потеряв чувство равновесия. Он посмотрел мне в глаза долгим взглядом, полным невыразимой грусти. Я никогда не забуду этого взгляда. Его втолкнули в соседнее бюро».
Потом еще одна короткая встреча в коридоре тюрьмы Фрэн накануне начала разбирательства дела Музея Человека в военном немецком суде.
«Я вижу Вильде в полумраке. Он постарел и его прекрасные русые волосы поредели. Левицкий похудел. «Мальчуган» выглядит хорошо. Его защитник уверяет, что ему не грозит расстрел — немцы примут во внимание его молодость.
Тюрьма Фрэн, 9 января 1942 г.
Председатель суда представляет обвиняемых прокурору — 18 французских «националистов». Он говорит о них чрезвычайно лестно, особенно о Вильде. Отмечает, что Вильде имел силу духа изучать в тюрьме санскрит и японский язык.
Тюрьма Фрэн, 17 февраля 1942 г.
Наконец-то вердикт!
Председатель бледен, я никогда не видела человека, который был бы так бледен. Он говорит, как тяжел ему его долг немца. Сегодня несомненно чувствуется, что его слова искренни. Он страдает, что ему нужно произнести такой приговор. Он восхищается людьми, которых он должен был приговорить к смертной казни.
Освобожденным он объявляет, что они могут покинуть зал. Затем прочел имена, приговоренных к каторге — Мюллер, Жан-Поль Каррье и я, — наконец, имена приговоренных к смертной казни: Ивонн Оддон, Сильветт Леле, Алис Симоннэ и семеро мужчин.
Вильде пользуется предоставленным ему последним словом, чтобы произнести прекрасную и гуманную речь в защиту Мальчугана, Он берет всю вину на себя. Мальчуган, — уверяет он, — не имел представления о содержании документов, перевозимых им в Свободную Зону. Вильде указывает также на молодость Мальчугана. О себе ни слова. У него только одна цель — выгородить Мальчугана, спасти его от смерти.
Полчаса спустя нас опять собрали в большой зале.
Вильде спрашивает меня о моих близких.
«Моя жена, — говорит он, — в курсе всего, пусть они всегда к ней обращаются. Пока вы будете в Германии, о вашей семье будут заботиться». Он прибавляет: «Победа в 44 году». Потом, взяв меня за руку и смотря на меня своими голубыми глазами, искрящимися лукавством: «У вас будет много работы, Аньеса, когда вы вернетесь…». Мы поцеловались. Потом я целую Левицкого, который, улыбаясь, разговаривает с Ивонн. Нас разводят по нашим камерам. В коридоре я оборачиваюсь, чтобы еще раз взглянуть на Вильде. Судебный канцелярист, немецкий солдат, прерывающимся от волнения голосом говорит ему, что надо надеяться на помилование; Вильде смеется, пожимает ему руку и, как будто для того, чтобы отвлечь немца от грустных мыслей, как ребенку, раскачивает его руку справа налево. Оба громко смеются.
Тюрьма Фрэн, 18-го февраля 1942 г.
Адвокат Пьера Вальтера сказал мне: «Невозможно, чтобы Бориса Вильде расстреляли!» Из Свободной Зоны и из оккупированной зоны поступают петиции. Немцы не могут не считаться с просьбами о помиловании, подписанными Франсуа Мориаком, Полем Валери и Жоржем Дюамелем. Если же помилуют Вильде, остальные будут помилованы автоматически».
Пять дней спустя, 23 февраля 1942 года Борис Вильде, Анатолий Левицкий, Пьер Вальтер, Леон-Морис Нордман, Жорж Итье, Жюль Андриё и Рэне Сенешаль (Мальчуган) были расстреляны на Монт Валерией. У стены не было места, чтобы расстрелять всех семерых одновременно. Вильде, Левицкий и Вальтер попросили разрешения умереть последними и без повязок на глазах. Немецкий прокурор Готтлиб признал, что все семеро умерли героями, даже Нордман (Нордман был еврей).
Об этих людях, умерших с пением Марсельезы, в своих воспоминаниях Аньес Гюмбер говорит:
«Вильде и Левицкий были русские, Вальтер родился в Меце, в немецкой семье, Жорж Итье родился в Панамской Республике. Говорят, они умерли за Францию, я же думаю, что они умерли также и за Францию».
Перед казнью приговоренным разрешили написать прощальные письма. Я уже приводил выдержки из письма Вильде к жене, цитируя по русскому переводу в. «Вестнике русских добровольцев, партизан и участников Сопротивления во Франции». В этом же номере «Вестника» было приведено и последнее письмо А. Левицкого к родным и друзьям:
«Дорогие мои. Пишу вам всем вместе, так как мне трудно написать каждому отдельно, да и, в сущности, это было бы ни к чему. Знайте, что я люблю вас всей душой и жалею, что недостаточно вам это доказал, пока было еще не поздно. Не могу себе простить горя, которое я вам причиняю и умоляю вас простить меня всем сердцем, без всяких задних мыслей. Я не ожидал столь быстрой развязки, но, быть может, лучше, что это так. Я готов уже давно и совершенно спокоен. Мне кажется, что душа моя в мире с Богом. Да исполнится Его воля. Пусть возьмет Он и вас под свое высокое покровительство! В последний раз от всей души обнимаю вас. Анатолий. Фрэн, 22-е февраля 1942 г.».
Даже если бы ничего другого не было написано эмигрантскими сыновьями, этого письма достаточно, чтобы без колебаний утверждать, что лучшие люди этого выросшего в изгнании поколения сохранили в душе все самое хорошее, простое, подлинное, высокое и светлое, что было в русском народе и в русской культуре.
К числу самых первых и духовно самых доблестных «резистантов» принадлежала и княгиня Вера Аполлоновна Оболенская, рожденная Макарова.
Краткая биография:
Родилась в Москве 4-го июля 1911 г… Казнена в тюрьме Plötzensee в Берлине 4 августа 1944 г. Посмертно награждена орденом Почетного Легиона, Военным Крестом с Пальмами и Медалью Сопротивления. Выписка из приказа: «Младший лийтенант F.F.I., основательница, главный секретарь О. С. М., участница Сопротивления с 1940 г. Будучи арестована, вывезена в Германию и расстреляна в Берлине, явила всем прекрасный пример преданности Франции и героизма в борьбе с гитлеризмом». (Подписи: Бидо и Мишлэ). Из приказа фельдмаршала Монтгомери:
«Этим приказом я хочу запечатлеть мое восхищение перед услугами, оказанными Верой Оболенской, которая в качестве добровольца Объединенных Наций, отдала свою жизнь, дабы Европа снова могла стать свободной». (6 мая 1946 г.).
Читая в «Вестнике русских добровольцев, партизан и участников Сопротивления во Франции» воспоминания о Вере Оболенской другой русской резистантки С. В. Носович, арестованной вместе с Оболенской по обвинению в шпионаже, несомненно чувствуешь, что не только в истории русского общества, но во всей истории человечества было немного таких женщин, как Оболенская, не много людей с таким сердцем.
Вот выдержки из этих, к сожалению, слишком коротких воспоминаний.
«Первое, что думалось, глядя на Вики: «какое милое русское лицо», ясные, светлые смеющиеся глаза, мягкие черты лица, что-то такое свое, дорогое, близкое. А потом, после ближайшего знакомства, открывалось и другое: ее сильная горячая любовь к жизни, ее ум, ее доброта. В ней была ширь во всем. Способна она была ко всему чисто по-русски; схватывала налету; читала много, разбросанно, но с любовью и чутьем. Любила много выезжать, танцевать, веселиться, искала смеха, радости — брала жизнь легко и беззаботно.
Нужна была война, с разгромом ее любимой Франции, чтобы все, что в ней бродило, накипало, приняло, наконец, облик и определило бы ее путь к служению. Без всяких сомнений и колебаний сделала она свой выбор: активной борьбы с нацизмом, или лучше сказать, она сразу поняла, что даже вопроса о выборе поставлено быть не может. Всегда и во всем существом своим отвергала насилие. «Нельзя, исповедуя Христа и понимая сущность Его заветов — братство людей в Духе Святом, примириться с религией отбора людей по крови». Так же глубоко была русской. Любила Россию, как родину свою, любила ее культуру, ее великое прошлое, а с наступившей войной гордилась и радовалась ее победам, никогда не сомневаясь в конечном исходе борьбы.
Разгром Франции был тяжелым ударом для нее. Вся жизнь ее прошла в Париже. Все здесь она чувствовала своим: красоту города, весь уклад жизни, французов, французскую культуру, которую она хорошо знала и понимала. Франция была действительно ей второй родиной. Понятно, что такой цельной натуре бездействие было невмоготу. Не колеблясь пошла она в Движение Сопротивления, в Reseau CCM. Arthys, одним из первых начал формировать это движение. Уже в августе 1940 г. она стала его личной секретаршей, и проработала с ним до его ареста в декабре 1941 г. Бедный Жак погиб в Германии, в концлагере, в 1943 году.
Организация ОСМ доставляла в Лондон военные сведения о немцах, набирала и группировала партизан для восстания в день высадки и формировала будущий гражданский аппарат власти для генерала Де Голля.
Гибель Arthys и Simon, двух ее первых начальников, не обескуражила Вики, и она, в 1943 г., продолжала свою работу, как секретарша Maxim Blocq-Mascart и как агент связи между нами, Центром и другими организациями. Ею была снята квартира на rue Cassette, где она хранила архивы ОСМ, принимала ответственных работников нашего Движения, переписывала на машинке все приказы и тайные донесения в Лондон, снимала копии планов, схем мест высадки парашютистов и снабжения оружием.
Работала она толково, быстро, весело и без отдыха с раннего утра до позднего вечера; никогда не шифровала и не записывала ни одного имени, ни клички, ни номеров телефонов, не говоря уж об адресах. Эта невероятная память делала ее идеальным агентом и прекрасным секретарем. Как-то раз, в метро, Вики попала в облаву; при ней был чемодан, набитый планами и секретными документами. На вопрос полицейского, что в чемодане, она с веселой усмешкой ответила: «Mais une bombe, monsieur!» (Конечно, бомба, сударь!). Тот тоже рассмеялся и пропустил ее.
Арестована она была у меня на рю С. Флорентин утром 17 декабря 1943 г. Она зашла на минутку передать мне некоторые сведения и не очень важные документы. Накануне был арестован мой ближайший сотрудник по работе, он не выдержал допроса и дал мой адрес. В 11 ч. утра раздался стук в дверь, я пошла открывать и увидела перед собой револьвер немца и трех французских милиционеров. Выход из моей комнаты был один; бегство Вики, уничтожение документов были немыслимы. Арест сопровождался, как всегда, грубостью, окриками с неизменной игрой револьверами. Типично было поведение Руди, немецкого гестаписта, который при виде carte d’identite Вики завопил по-немецки и по-французски: «Eine echte Prinzessin, — une vraie princesse» (Настоящая принцесса!). Найденные в ее сумке документы также не мало порадовали его. Вики отвечала ему спокойно и с достоинством. Все это продолжалось недолго, видимо, Руди торопился нас поскорее увести, чтобы устроить в моей комнате засаду. Скованные одной парой наручников, мы спустились во двор, подняв руки над головой, чтобы предупредить друзей, живущих в этом доме, о нашем аресте. Никогда не забуду я, как Вики с веселой усмешкой сказала мне: «Сегодня нитью тонкою связала нас судьба».
Повезли нас на авеню до Женераль Дюбай, в маленький особняк, где сразу же устроили очную ставку с моим товарищем по работе. Мы с Вики никогда не осуждали его, зная всю его храбрость и великолепную работу в Движении. Дюбаль, его кличка, опознал меня и отказался от Вики, что позволило ей при допросе скрыть и отрицать очень многое. Первой допрашивали меня. Допрос этот прошел гладко и моя сплошь выдуманная история была принята немцами с таким комментарием: «Es ist ganz möglich». Ночью же меня потащили в ванную,[57] и озверелый Руди долго бил меня по лицу. Не могу сказать, сколько времени все это продолжалось. Не успела я вернуться в комнату, где меня ждала Вики, и прилечь рядом с ней на диван, как Руди ворвался к нам, и все началось сначала. Слава Богу, мне удалось промолчать. Вики лежала, закрыв лицо руками. Наконец, Руди ушел, обещав нам смерть после долгих мучений. Вики, со слезами на глазах, перекрестила меня: «Ну, теперь моя очередь, ты отбыла свое», — сказала она.
Боже мой, как страшна мысль, что не выдержишь их мер воздействия, что скажешь что-нибудь — ведь за нами была цепь человеческих жизней. Меня, и ее особенно, беспокоила мысль, что немцам известны ее обязанности секретарши «резо». Что тогда? Как жутко ожидать утром на рассвете скрип проклятого ключа и голос смотрительницы: «Оболенская, на допрос».
И это случилось в конце февраля, в здании самой тюрьмы. Нас поочередно повели на допрос. Это был настоящий «идеологический» экзамен. Допрашивали нас 5 гестапистов с 2 переводчиками русского и французского языка. Играли они, главным образом, на нашем эмигрантском прошлом, почти что уговаривая нас отказаться от столь опасного Движения, шедшего рука об руку с коммунистами. На это им пришлось выслушать нашу правду. Ни на какие их «крестовые идеологические походы» против коммунистов Вики не поддалась и подробно объяснила им их дели уничтожения России и славянства: «Я русская, жила всю свою жизнь во Франции; не хочу изменять ни своей родине, ни стране, приютившей меня. Но вам, немцам, этого не понять». На их тупую антисемитскую пропаганду она отвечала: «Я — верующая христианка и поэтому не могу быть антисемиткой…»
Приезжаем вечером в полном смятении в Аррас, где было сосредоточено все наше дело. Там и начались главные допросы Вики. Ее допрашивали на протяжении 14 дней, с утра до вечера, и, несмотря ни на какие уговоры, она исполнила свой долг до конца. Военный следователь прозвал ее «Prinzessin ich Weiss-nicht». («Принцесса «Ничего не знаю»).
Не буду подробно описывать всех вопросов. Приведу лишь одну сцену, рисующую ее мужественное поведение перед ними. Дело дошло до денег — ее спрашивали о размере сумм, проходящих через ее руки. «Миллион, а иногда два», — ответила она, понявши по предыдущим допросам, что это им известно. — «Вы никогда ничего не взяли для себя из этих сумм?» — спросил ее немец. — «Вы спрашиваете у меня глупости, — ответила Вики по-немецки, — вы понимаете, глупости!» — и следователь замолчал.
Она возвращалась в тюрьму, изнемогая от усталости, с трудом проглатывала несколько ложек супа, и после рассказывала мне обо всем. Немцы забыли нас разъединить, но, к сожалению, не надолго. Они вспомнили это сразу же после моего первого допроса и, по приказанию моего следователя, перевели меня в другую камеру. Несмотря на всю измученность, Вики не теряла бодрости духа, была всегда такой же услужливой, доброй, делилась со всеми, чем могла. Во всех тюрьмах она всегда оставляла о себе самую светлую память, Ее муж все время получает письма от ее товарок по несчастью о том, как много дала она им своей духовностью и бодростью духа и какой неизгладимый след она оставила в их сердцах.
Тюрьма наша упиралась в зеленый холм, остатки старинных укреплений города. Он зарос деревьями и радовал нас своей ярко весенней зеленью. Раз как-то смотрю в окно, вижу какие-то фигуры, как будто гуляют между деревьями. Но именно так как будто бы… Слежу за ними, они подходят все ближе и ближе. Наконец, узнаю среди них Ник. Оболенского. Он ищет в бинокль за решетками Вики. Я кашляю, кашляю громко, упорно. Наконец, Вики у окна. Я губами говорю: «Ника, Ника» — и показываю. Она побледнела так, что я испугалась за нее.
В этот день была освобождена из тюрьмы Викина товарка по камере. Ей удалось увидеться с Оболенским в городе и передать ему очень толково составленный отчет Вики о своих допросах, что позволило спасти остатки нашего «Резо» и оградить немало людей от ареста.
Вики приговорили к смерти военным судом в Аррасе. Обвинение: «Шпионка». Никаких смягчающих вину обстоятельств: «Содержание документов ей было известно». Конечно, суд сопровождался целой инсценировкой: красное знамя со свастикой, зеленая скатерть на столе, за ним 7 офицеров, помимо председателя, прокурора и адвоката, в стороне переводчик. Сперва, был краткий допрос все о том же. Такой же сжатый отчетливый ответ. Энергичная речь прокурора и сонные слова без малейшей интонации адвоката о молодости подсудимой. Все это прошло очень быстро. Решение было принято заранее. Председатель торжественно объявил смертный приговор и спросил о последнем желании. Вики просила разрешения написать матери — отказали. О муже не смела и говорить, чтобы не подвести его: ведь она на всех допросах играла роль равнодушной жены.
В Берлине нас отвезли в открытом автомобиле в тюрьму Альт-Моабит. И там нас рассадили в разные камеры на режим приговоренных к смерти: ручные кандалы днем и ночью и зажженный в камере свет на всю ночь. Судьба нам помогла: наши камеры находились одна над другой. Я научила Вики системе Морзе, и мы с ней разговаривали, когда стихала беготня смотрительниц по тюрьме.
И в Берлине Вики приобрела верных друзей. Ее «штубенмедхен», немка-арестантка, очень полюбила ее и не знала, чем только помочь ей. Она тихонько приносила ей хлеб с маргарином, газеты; закрывая шторы на ночь, шептала ей последние новости, подбадривала ее, как могла. Всем этим она сама очень рисковала: такие вещи строго карались в Германии. Спасибо ей. Вспоминаю всегда, как раз Вики с грустью сказала «по телефону»: «Я в горе: мою «штубенмедхен» увозят в другую тюрьму».
Вскоре и нас перевели в другую тюрьму. В тюрьме Барнимштрассе были сосредоточены все немецкие и иностранные смертницы. С первой же минуты я возненавидела ее. Весь персонал был подобран соответственный: смотрительницы грубые, с безжалостными холодными глазами. Одно только там нас радовало: мы спускались в погреб во время воздушных тревог. Тюрьма эта пострадала от бомбардировок и пожаров, и многим арестованным удалось бежать из нее, и, во избежание этого, нас запирали всех вместе в маленькую подвальную камеру. Первую тревогу мы провели вместе с немками, приговоренными к смерти. Камера была переполнена ими, сколько их там было, сказать трудно. Когда надзирательница открыла дверь, мы увидали фигуры сидящих на полу женщин, закутанных в одеяла. Тихо позвякивали цепи на их руках. Они мало говорили, неохотно отвечали на вопросы. Мы так и не узнали, за что были приговорены к смерти эти несчастные женщины. Казнили их по несколько сразу. Днем, после обеда, уводили их в черный подвал, где они ждали до глубокой ночи часа смерти. Часто выли они, как звери. Вся тюрьма затихала в ужасе, прислушиваясь к их воплям смертной тоски…
Накануне ужасного дня исчезновения Вики, во время прогулки, смотрительница вызвала ее и о чем-то спросила. Мы вошли в тюрьму вместе и она успела сказать мне: «Спрашивала, знаю ли я немецкий, и я сказала, что да».
В копии документа, день ее смерти помечен 4 августа. На утро нас повели брать душ. Вики нет. Вскоре прозвучала сирена. Спускаемся в подвал — ее нет. Плачу. Друзья успокаивают, да и у самой еще теплится надежда: может быть, она у доктора, или в бюро и там ее задержали. После обеда — прогулка без Вики. Ноги двигаются машинально в кругу со всеми — не вижу ничего и никого. Наконец я могу пробраться к ее товарке по камере, голландской проститутке. «Wo ist Wiki?» — «Weg» — «Wohin?» — «Ich weiss nicht». Маюсь по камере. Думаю только о ней. Одна она, одна перед смертью. Кругом ее не видно ни одного человеческого лица!
Я бросаюсь к смотрительнице, плачу, умоляю сказать мне про Вики… Злобный окрик в ответ — дверь захлопнулась. Все внутри рвется, чувства бьются одно о другое: ужас за Вики и страх, что на очереди я…
К вечеру, когда стемнело, сверху из окна кричат: «Послание Софке: видели Вики, выходящей из тюрьмы в кандалах. Проходя мимо, успела сказать: послали в лагерь переводчицей. Сначала я верю и засыпаю счастливой. Ночью внезапный ужас разбудил меня: «Где сейчас Вики? Что с ней?»
Днем — раздача книг. Раздает библиотекарша, говорящая по-французки. Лицо хорошее — говорю с ней с доверием о книгах. Вдруг быстро спрашивает меня: «Вы хотите, может быть, узнать что-нибудь?»
— «Да. Где Вера Оболенская? Казнена?» — «Нет, она послана в лагерь переводчицей». — «Куда?» — «Не знаю». Тогда я этому поверила. Всюду, куда только не таскали меня по лагерям и тюрьмам, искала я Вики. Теперь я знаю, что нашла она в себе нечеловеческие силы, идя на ужас казни, думать о нас, оставшихся, обо мне. Последний раз поддержала своих товарищей по беде, своего друга. Ведь смертницам читают приговор заранее. Знала она, куда шла. Ответ библиотекарши — вечернее послание мне — все это святая ложь ее…
Последнюю просьбу приговоренного к смерти исполняют — даже в Германии.
До последней минуты Вики осталась верна своему служению».
Если появится когда-нибудь поэт, который захотел бы написать продолжение поэмы «Русские женщины», он найдет в маленькой, изданной на правах рукописи книжечке «Вестника», кроме воспоминаний С. Носович о Вере Оболенской, заметки еще о нескольких эмигрантках, достойных сестрах некрасовских героинь.
Сарра Кнут, рожденная Ариадна Скрябина, дочь известного композитора и жена русско-французско-еврейского писателя и поэта До вида Кнута, становится одной из основательниц крупной еврейской организации Сопротивления, вошедшей впоследствии в состав Ф.Ф.Л. под названием «Organisation juive de Combat». Известная в партизанском движении под кличкой «Режин», Сарра Кнут в июле 1944 г. за месяц до освобождения Тулузы, была убита в стычке с устроившими ей засаду милиционерами, своей смертью искупив подлость позорящего честь русского имени черносотенства некоторых эмигрантских кругов. Сарре Кнут поставлен в Тулузе памятник и она была посмертно награждена Военным Крестом и Медалью Сопротивления.
Мать Мария (Е. Ю. Скобцова) принадлежала к поколению несколько старшему, чем то эмигрантское поколение, которому посвящена эта книга. Но деятельно участвуя в Русском Студенческом Христианском Движении, в Православном деле и в собраниях Фондаминского, она примером своего духовного героизма помогла многим эмигрантским молодым людям понять сущность «русской идеи». В «Вестнике» помещен записанный Н. Алексеевой короткий рассказ С. В. Носович о встрече с матерью Марией в лагере Равенсбрюке.
«В ноябре 1944 года, я случайно узнала, что мать Мария находится в лагере Равенсбрюк, где я сама была уже несколько месяцев. Как-то, одна фрацуженка-коммунистка, которую я знала задолго до войны, сказала мне: Vas voir la Мёге Marie — eile est extraordinaire, cette femme! («Пойди взглянуть на мать Марию, она замечательная женщина!»). То же самое мне сказала и одна русская советская пленная, ветеринар по профессии: «Пойдите, познакомьтесь с матерью Марией, есть у нее чему поучиться».
И вот, как-то раз, воспользовавшись свободным днем, я пошла в 15-ый барак, где находилась мать Мария.
Я была в другом блоке, и частые встречи, конечно, были немыслимы. Беседы наши всегда происходили во дворе лагеря. Матушка в легком летнем пальто, вся ежилась от холода, и физически, как и все, была измучена ужасными условиями жизни в Равенсбрюке. На это она, впрочем, мало жаловалась, а больше ее угнетала тяжкая моральная атмосфера, царившая в лагере, исполненная ненависти и звериной злобы. У матушки самой злобы не было — был гнев души: она пошла на борьбу против немцев, как христианка и за самую сущность христианского учения, и не раз повторяла: «Вот это у них и есть тот грех, который, по словам Христа, никогда не простится — отрицание Духа Святого».
Как-то на перекличке она заговорила с одной советской девушкой и не заметила подошедшей к нёй женщины эс-эсовки. Та грубо окликнула ее и стеганула со всей силой ремнем по лицу. Матушка, будто не замечая этого, спокойно докончила начатую по-русски фразу. Взбешенная эс-эсовка набросилась на нее и сыпала удары ремнем по лицу, а та ее даже взглядом не удостоила. Она мне потом говорила, что даже в эту минуту никакой злобы на эту женщину не ощущала: «Будто ее совсем передо мной и нет».
В феврале меня, больную, эвакуировали в Матгаузен, а мать Мария, тоже больная, осталась в лагере Равенсбрюк, где потом трагически и погибла; Она до конца осталась свободной духом, и не поддалась рабской ненависти. Все те, кто ее знал или соприкасался с ней в тюрьме, надолго сохранят ее яркий, незабываемый и столь редкий образ, интеллигентной русской женщины, ставшей по-настоящему деятельной христианкой, расточавшей в самые горькие минуты духовную помощь и поддержку всем, кто только к ней приходил за ними».
Никакие испытания не могли сломить духа матери Марии, но она физически не выдержала страшных условий лагерной жизни. В последний раз ее видели живой в марте 1945 г. Во время поверки мать Мария, изнуренная голодом, простудой и дезинтерией, упала и не могла подняться без посторонней помощи. После поверки всем больным женщинам велено было выйти из барака без вещей.
В своих напечатанных в сборнике «Мать Мария» воспоминаниях о лагерных с нею встречах И. К. Вебстер говорит:
«Матери было приказано оставить свои очки.
Когда она запротестовала, что без очков ничего не видит, их с нее сорвали. Пришел грузовик, и их всех увезли.
В середине апреля блоковая нашего транспорта и Кристина позвали мейя и сказали, что видели лист газированных 31 марта, и там было имя матери Марии».
Об аресте матери Марии и ее несовершеннолетнего сына Георгия рассказывает в этом же сборнике ее мать, С. П. Пиленко:
«Утром, 8 февраля 1943 г., ко мне в комнату пришел мой внук Юра Скобцов, относившийся ко всем старикам с особенной внимательностью, а ко мне и с сильной любовью. Затопил мне печь, пошел вниз за углем и пропал. Я пошла вниз посмотреть, отчего он не идет (в это время столовая, как всегда, была полна бедняками, пришедшими обедать), и первый встречный сказал мне, что приехали немцы, арестовали Юру и держат его в канцелярии. Я побежала туда, Юра сидел в двух шагах от меня, но раздался окрик: «Куда, вы? Не смейте входить! Кто вы такая?» Я сказала, что я мать матери Марии и хочу быть с моим внуком, гестапист Гофман (он хорошо говорил по-русски) закричал: «Вон! Где ваш поп? Давайте его сюда!» Потом, когда пришел о. Димитрий Клепинин, Гофман объявил, что они сейчас увезут Юру заложником и выпустят его, когда явится мать Мария и Ф. Т. Пьянов. Я сейчас же послала за матерью Марией. Она и Ф. Т., узнав, что Юру отпустят, когда они явятся, — сейчас же приехали. Когда Юру увозили, мне позволили подойти к нему. Обняла я его и благословила. Он был общий любимец, удивительной доброты, готовый всякому помочь, сдержанный и кроткий. Если бы Юра не задержался, а поехал бы с матерью в деревню, может быть, они избежали бы ареста. На другой день увезли о. Димитрия, замечательного священника и человека, допрашивали его без конца и посадили с Юрой в лагерь.
Когда мать Мария вернулась, приехал Гофман, как всегда, с немецким офицером. Долго допрашивал мать Марию, потом позвал меня, а ей приказал собираться (сначала ее обыскивал), потом начал кричать на меня: «Вы дурно воспитали вашу дочь, она только жидам помогает!» Я ответила, что это неправда, для нее «нет эллина и иудея», а есть человек. Что она туберкулезным и сумасшедшим и всяким несчастным помогала. «Если бы вы попали бы в какую беду, она и вам помогла бы». Мать Мария улыбнулась и сказала: «Пожалуй, помогла бы». Я знаю много случаев, когда мать Мария помогала людям, причинившим ей зло. Пришло время моему расставанию с нею. Всю жизнь, почти неразлучно, дружно, прожили мы вместе. Прощаясь, она, как всегда, в самые тяжелые минуты моей жизни (когда сообщала о смерти моего сына, а потом внучки), сказала и тут: «Крепись, мать!» Обнялись мы и я ее благословила и ее увезли навсегда. На другой день приехал Гофман и сказал: «Вы больше никогда не увидите вашу дочь». Как я узнала от некоторых из бывших с нею в лагерях и в Равенсбрюке, мать Мария утешала и, чем могла, помогала многим. Мать Мария еще в Равенсбрюке попросила одну даму, жившую с ней вместе, запомнить и передать мне ее слова (у них не было ни бумаги, ни карандаша), чтобы передать эти слова владыке Евлогию, о. Сергию Булгакову (мать Мария думала, что он еще жив) и нам. Вот эти слова: «Мое состояние это то, что у меня полная покорность к страданию, и это то, что должно со мной быть, и что, если я умру, в этом я вижу благословение свыше. Самое тяжелое, о чем я жалею, что я оставила свою престарелую мать одной».
Когда Юру отправляли «в неизвестном направлении», то случайно присутствовал при этом наш хороший знакомый, тоже отправленный в Германию. Юра был немного взволнован, но держался бодро. Перед отправкой в Германию из Компьена нам прислали Юрин чемодан с вещами, в которых мы нашли письмо от Юры к нам — мне и отцу.
«Дорогие мои, Дима (о. Димитрий) благословляет вас, мои самые любимые! Я еду в Германию вместе с Димой, о. Андреем и Анатолием. Я абсолютно спокоен, даже немного горд разделить мамину участь. Обещаю Вам с достоинством все перенести. Все равно рано или поздно мы все будем вместе. Абсолютно честно говоря, я ничего больше не боюсь: главное мое беспокойство это Вы, чтобы мне было совсем хорошо, я хочу уехать с сознанием, что Вы спокойны, что на Вас пребывает тот мир, которого никакие силы у нас отнять не смогут. Прошу всех, если кого чем-либо обидел, простить меня, Христос с Вами! Моя любимая молитва, которую я буду каждое утро и каждый вечер повторять вместе с вами (8 час. утра и 9 веч.): «Иже на всякое время и, на всякий час…». С Рождеством Христовым! Целую и обнимаю, мои ненаглядные. Ваш Юра».
Я привела прощальные слова матери Марии и письмо Юры, которые меня поддерживают, чтобы многим, как и мне, они принесли утешение в вере в Бога. С Богом не страшны ни грядущая смерть, ни мучения.
У матери Марии в стихах есть такие строки:
Ослепшие, как много вас!
Прозревшие, как вас осталось мало!»
Этот безыскуственный трагический рассказ опровергает все разговоры об утрате русского духовного типа и о денационализации младших эмигрантских поколений. Сын, мать, бабушка, три разных характера и все-таки в главном, в последнем счете, какое поражающее сходство. Несмотря на галлицизмы — «немного горд разделить» — письмо Юры Скобцова, так же как письмо Анатолия Рогаля-Левицкого, проникнуто таким русским, почти галлилейским духом простоты и смирения, что могло бы войти в любое собрание текстов, дающих «портрет» русского человека, начиная с летописного рассказа об убиении страстотерпцев христовых Бориса и Глеба.
Одновременно с Юрой Скобцовым и с матерью Марией были сосланы и все близкие ее сотрудники по «Православному делу»: Ю. Г. Казачкин, Ф. Т. Пьянов, А. А. Висковский и молодой священник о. Димитрий Клепинин.
Мать Мария и эти люди не занимались ни шпионажем, ни террором. Их участие в Сопротивлении выражалось только в помощи всем преследуемым немцами, главным образом, евреям. Именно за это «преступление» они все заплатили страшными мучениями в аду немецких концлагерей, а четверо — мать Мария, ее сын Юра, А. Висковский и о. Д. Клепинин — заплатили и жизнью. Вернулись из Германии только Ю. П. Казачкин и Ф. Т. Пьянов.
В «Вестнике русских добровольцев, партизан и участников Сопротивления во Франции» свои воспоминания об о. Д. Клепинине Ф. Т. Пьянов начинает эпиграфом из Евангелия от Марка:
«Кто хочет идти за Мною, отвергнись себя и возьми крест свой и следуй за Мною. Ибо, кто хочет душу свою обречь, тот потеряет ее, а кто потеряет душу свою ради меня и Евангелия, тот сбережет ее!»
Страшные таинственные слова Спасителя, — говорит Пьянов, — парадоксальные слова для естественного, грешного человека. Эти слова вполне применимы и приложимы к жизненному пути священника о. Димитрия Клепинина. В феврале месяце 1944 года, в концентрационном лагере Дора, отец Дмитрий погиб; он умер от воспаления легких на грязном полу, в углу так называемого «приемного покоя» лагеря, где не было ни лекарств, ни ухода, ни постелей. Вечером или ночью он умер и, вероятно, под утро был увезен с другими покойниками в крематорий лагеря Бухенвальда. В то время покойников из лагеря Дора сжигали в Бухенвальде.
Лагерь Дора был страшный лагерь. В 1944 году Бухенвальд поставлял в Дору живую силу. Нам говорили, что в 1944 г. из 1000 человек через 2–3 недели оставались живыми 200 человек, и то больные, остальные погибали от непосильного труда, скверного питания, обращения, отвратительных жилищных и санитарных условий. В то время (1944 год) в Доре строились подземные заводы для V-1.
Заключенные в Бухенвальде боялись отправки в Дору.
Люди в жизни крайне небрежны друг к другу. Мы обычно, проходим мимо людей, не замечая их, потому, что они не представляют ничего примечательного — ни по внешности, ни по манере говорить: простые, обыкновенные люди, скромные, застенчивые. Таким был отец Дмитрий в жизни. Он был простой священник, не отличавшийся ничем от других. А между тем это был замечательный человек и священник. В чем же его замечательность? Я знал Диму Клепинина, а затем отца Дмитрия в течение 23 лет и узнал и понял его по-настоящему только за год до его смерти. Мы провели вместе около года в лагере Компьен. Без преувеличения скажу, что год, проведенный с ним, для меня была милость Божия; я не жалею этого года.
Основные последние вопросы жизни человек решает сам лично и только Бог может в этом помочь — Бог открывается человеку. Но из опыта с о. Дмитрием я могу спокойно утверждать, что Бог может говорить и через человека. Из опыта с ним я понял, какую огромную духовную, душевную, моральную помощь может оказать другим человек, как друг, товарищ и духовник. При помощи о. Дмитрия, а, может быть, и сам его простой образ, дал мне ответы на многие мучительные вопросы жизни, которые казались раньше неразрешимыми, или были простыми упражнениями ума, не претворенными в жизнь. Сейчас, на свободе, я часто скорблю о постепенной утере того, что Бог мне дал получить от о. Дмитрия.
В чем дело? Очень трудно объяснить все это, особенно же раскрыть внутренний образ и мир другого человека. Отец Дмитрий был человек глубочайшей веры в Живого Бога, именно Живого Бога. Я думаю, что есть вера в Бога, как отвлеченное, не живое понятие. Такая вера в приложении к жизни бывает иногда страшной, более того, такая вера может быть разрушительной, особенно для другой души. Дело в том, что живое отношение к Богу у отца Дмитрия непосредственно, просто переключалось в жизнь — к живому человеку — особенно к несчастному, ко всякой душе, «скорбящей и озлобленной». В этом у него было много общего с покойной матерью Марией.
Мне скажут, что каждый христианин и священник должен так поступать. Верно. В том-то и дело, что мы, называющиеся христианами, так не поступаем. Те, кто знал отца Дмитрия, согласятся с тем, что о. Дмитрий отдавался другому человеку без остатка и это было связано с его отношением к Богу — как Творцу, Живому Богу, Богу Любви. Другими словами, это была та самая любовь, о которой говорит св. Иоанн: «нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих (Иоанн. 15,13).
Не случайно отец Дмитрий отдал свою жизнь, и именно он отдал свою жизнь за человека, за друзей своих, ибо такова была его вера в Бога. В этом случае образ Христа был для него жизненным, живым путем. Я помню, в конце февраля 1943 года нас привезли из крепости Романвилль в Гестапо на рю де Соссэ. Нас собрали около 400 человек во дворе, из окон выглядывали накрашенные стенографистки, немки, француженки, русские; отец Дмитрий в порванной рясе стал предметом насмешек, один из эс-эсовцев начал толкать и бить о. Дмитрия, называя его «иудэ». Юра Скобцов, стоявший рядом, начал плакать. Отец Дмитрий, утешая его, стал говорить, что Христос претерпел большие издевательства. Если о. Дмитрий принимал личные оскорбления смиренно, наоборот, он мучительно, даже до физической боли, переживал оскорбления других. Часто и, может быть, больше мы все были оскорбляемы и избиваемы не только немцами, а и своими пленными товарищами. Это позор концентрационных лагерей.
По возвращении из лагеря я иногда слышу: «Как жалко, что он (о. Дмитрий) бессмысленно погиб, не подумав о семье, ни о приходе, ни о самом себе». Для человека, не знающего Христа, простительно такое замечание, но для христианина эти слова звучат кощунственно. Отец Дмитрий, мать Мария, Фондаминский, Юра и другие погибли, как мученики за веру в Бога, за то, что отдавали себя, свои души другому человеку. В том-то и бессмыслица в этом мире, что люди отдают свою жизнь за отвлеченные идеи, за иллюзорные призраки или за деньги, а не отдают ее Живому Богу. Церковь в этом мире существует и будет существовать, ибо она живет Кровью Праведника Христа и Кровью Его последователей — мучеников. В нынешнюю безрелигиозную, крайне дехристианизированную эпоху как раз Церковь и оживляется, ибо в ней есть мученики, память о которых так высоко чтилась и чтится Церковью и всем христианским миром.
Перед смертью отец Дмитрий в грязном арестантском халате, бритый, в руке держал открытку, в первый раз выданную для писания близким. Он уже писать не мог, но если бы и писал, то только выразил бы свою горячую любовь своей жене, своим маленьким детям. Как ни горячо он их любил, все же свой путь гибели он избрал по глубокой вере, любовно, добровольно, ибо в этом и был его Крест, заповеданный Христом».
О русских резистантах известно очень мало.[58] Многие из них вступали в подпольные боевые организации и в войска Свободной Франции под вымышленными иностранными именами. Под этими прозвищами их и похоронили. Многие бесследно исчезли в немецких концлагерях. После окончания борьбы, те, кто уцелел, вернулись к своей прежней жизни рядовых эмигрантов: «извозчиков», маляров, типографских наборщиков, мелких служащих. По большей части это были люди, никогда не занимавшиеся никакой общественной деятельностью. Им не приходило в голову требовать к себе внимания. Помню, как я только благодаря случаю узнал, что H., с которым я познакомился в одном русском пансионе, был героем одной из самых знаменитых эпопей Сопротивления. Он сам никогда мне об этом не говорил. Он ни в какой партии не состоял. Когда началась немецкая оккупация, ушел в подпольное движение Сопротивления. После войны опять сел за руль такси, нигде не выступал, ничего о себе не писал. Таких, как он, было много. Их имена никогда не упоминались в эмигрантских газетах. Но только ли потому, что эти люди держали себя так скромно, эмиграция почти ничего о них не знает? В некоторых кругах о них и не хотели знать. Здесь на участие в Сопротивлении смотрели почти как на измену основному эмигрантскому делу борьбы с большевиками.
В сборнике, посвященном памяти матери Марии, Д. Е. Скобцов рассказывает, как после ее ареста, он не встретил участия со стороны эмигрантов, которые могли бы помочь в хлопотах об ее освобождении:
«Остался лишь осадок горечи от людского малодушия и безучастия.
Или вот еще: очень высокое лицо в эмиграции встретило меня словами:
— Язык ей следовало бы подрезать, болтала очень много, — а в дальнейшем разговоре это же лицо сказало: — У меня была оттуда (то есть из дома Матери Марии) одна дама, которая сказала, что Матери Марии, может быть, и поделом, а вот жалко о. Дмитрия».
Некоторые эмигранты даже помогали Гестапо в борьбе с Сопротивлением. В «Вестнике русских добровольцев, партизан и участников Сопротивления», в заметке, посвященной герою Сопротивления, Павлу Зиссерману, упоминается об одном из таких коллаборантов, Войцеховском, впоследствии убитом резистантами:
«22 июня 1941 года Зиссерман был арестован немцами в числе многих других русских людей, и попал в концлагерь в г. Малинь — это, как во Франции, Компьенский лагерь для русских.
«Фюрер» русской эмиграции в Брюсселе, г. Войцеховский, был служака усердный, мстительный и злобный; он постарался создать в малиньском лагере мрачные условия для заключенных, так, чтобы он ничем не отличался от «настоящего» примерного концлагеря в самом Рейхе. Тут было все, что нужно для издевательства: ежедневные избиения, голод, гнусные «капо» — и немцы, и уголовные — ежеминутно преследовавшие людей. Зиссермана один из этих «капо» особенно облюбовал — верно почувствовал в нем горячее сердце, а, может быть, еще проще, судя по фамилии, принимал за еврея; он его бил, не просто, а каждый день по руке, всегда палкой, со всей силы по той же руке, старался попадать в то же место. Рука постоянно ныла, была вечная боль, слегка стихавшая к ночи, — потом появилась опухоль, рука онемела, стала безобразной…»
Но не только коллаборанты смотрели на резистантов, как на пособников коммунизма. После того, как некоторые русские резистанты взяли советские паспорта и среди демократической эмиграции, особенно в Америке, распространилось неверное представление, что все русские резистанты были советскими патриотами. В действительности большинство из них были не советскими, а русскими патриотами и патриотами человеческой правды. Вильде, Левицкий, Оболенская и много других начали борьбу с немцами, еще когда у Гитлер был пакт со Сталиным. Зная лично многих резистантов и многих коллаборантов, я глубоко убежден, что будь в Париже не немецкая, а советская оккупация, но очень многие русские участники резистанса против немцев пошли бы в резистанс и против советов, а из тех эмигрантов, кто сотрудничал с немцами, очень многие так же бы коллаборировали с большевиками. Не случайно среди лиц, взявших после «амнистии» советские паспорта, бывших коллаборантов было больше, чем бывших резистантов.
Из тех же, кто взял советские паспорта в надежде, что после победы в России наступят глубокие перемены, многие опять перешли на эмигрантское положение. Разочарование переживалось тяжело. Были случаи самоубийства.
В 1949 году, в № 6 «Народной правды» было напечатано письмо в редакцию князя С. Оболенского, чрезвычайно много объясняющее в трагической повести этих людей, под влиянием вызванного войной патриотического подъема поверивших, что советская власть в ходе войны начала превращаться в русскую национальную власть. Письмо это представляется мне настолько важным свидетельством, что я считаю необходимым привести его полностью:
«Милостивый государь, господин редактор.
Обращаюсь к Вам с просьбой опубликовать на страницах «Народной правды» откровенное высказывание русского человека, эмигранта, в течение трех с лишним лет преследовавшего иллюзию служить России под покровом советской власти, сотрудничавшего ближайшим образом в парижских «Русских Новостях» и служившего постоянным переводчиком в Совинформбюро. За 20 лет журналистической деятельности, я никогда еще не ощущал такой внутренней обязанности высказаться, как сейчас. Прежде всего потому, что соблазн видеть в сталинской диктатуре «нормальную русскую государственную власть» не вполне еще изжит частью русской эмиграции, даже не определяющеюся признаком «советского паспорта». Я заранее допускаю, что, может быть, не все мои точки зрения будут соответствовать установкам Вашего журнала, но думаю, что с Вашей группой меня достаточно сближает основное: вера в живую Россию, которая постепенно находит себя в ходе революции и рано или поздно сбросит с себя путы коммунистической диктатуры.
То, что за рубежом вовлекло в сталинскую орбиту таких людей, как я, это — спекуляция, посредством которой сталинский режим переписал на себя преклонение перед живой Россией, представшей перед миром в подвигах Второй мировой войны. Тогда произошла то, что можно было предвидеть заранее: германская угроза разбилась об органические силы Русской Земли, о глубинные силы русской национальной традиции, и Сталинградская битва дала непревзойденный, но до очевидности традиционный пример исконного «стояния за Землю Русскую». Кроме этих сил, нечего было противопоставить германской опасности и это было настолько ясно, что уже с 1943 г., с того весеннего дня, когда по советской печати вдруг прогремело ранее запретное слово «Родина», сталинский режим, под давлением возраставшей внешней угрозы, начал искать поддержки именно в этих силах, «реабилитируя» старую русскую культуру, «пересматривая» отношение к русской истории, ослабляя антирелигиозные преследования. Тогда режим должен был искать патриаршего благословения для русского оружия и «родительского благословения» для Русской Земли, — в точности по стихам Константина Симонова, кстати, выпавшим из последних изданий:
Как будто за каждой русской околицей,
Крестом своих рук ограждая живых,
Всем миром сойдясь, наши прадеды молятся
За в Бога неверящих внуков своих.
То «великое русское слово», на защиту которого звала тогда в своих патриотических стихах Анна Ахматова, не было пустозвонным и лживым официальным штампом, а было только таким, каким оно всегда понималось всей настоящей русской традицией и «правыми» славянбфилами и «левой» общественностью: свободным творческим выражением свободного народного духа. В эти критические годы, находясь в смертельной опасности, режим должен был прятать подальше свою пресловутую «партийность» и свою мертвую абстрактную диалектику. И когда победоносные русские войска прошли, наконец, под Бранденбургскими воротами, офицеры армии Жукова, в оккупированной Германии, в беседах, которые тогда могли быть иной раз откровенными, говорили, что два зайца убиты единым махом: устранена германская угроза и кончен зажим партии с ее мертвой догматикой внутри.
Глядя назад, я и сейчас теоретически продолжаю считать, что было бы лучше, если бы в решительный исторический час, в 1945 г., сталинский режим оказался в состоянии переродиться, вполне переключившись на новые рельсы, — как я твердо уверен в том, что своевременную реформу императорского строя следовало бы предпочесть революции. Только теперь это — история, тактические рассуждения о прошлом, не более. И не в том, конечно, трагедия, что в дураках оказалась кучка эмигрантов, уставших от постоянного напряжения, которого требует состояние политического эмигранта; трагедия в том, что была обманута Россия.
Факт ныне общеизвестный: едва миновал кризис военного времени, как режим начал систематически и упорно восстанавливать по всей линии свой ослабевший партийный характер; к рукам прибирали постепенно и в самой России, и здесь. Вспоминаю первое отрезвляющее впечатление, произведенное на прельствившуюся сталинизмом часть парижской, эмиграции: дело Ахматовой-Зощенко, и, в частности, независимую статью, написанную по этому поводу покойным Н. А. Бердяевым, появившуюся в «Русских новостях» (в то время коммунистическая реакция только начиналась и просоветская пресса могла еще позволять себе подобные вольности). Составленный в консульстве косноязычный «ответ Бердяеву», появившийся в «Советском патриоте», не мог, конечно, никого убедить; но сравнительная мягкость первоначальной реакции официальных советских кругов еще оставляла некоторую лазейку, позволяя толковать громы и молнии Жданова, как «случайный зигзаг». Того же Бердяева московская печать начала поносить последними словами значительно позже.
Но в этом первом отшатывании от сталинизма, вызванном историей Ахматовой-Зощенко, в той позиции, которую тогда определил Бердяев, наличествовал внутренний порок. Верно то, что коммунизм есть зло прежде всего духовное. Но по своей природе — это зло терзает и плоть, и душу России. Бердяев же, со свойственным ему отталкиванием от всего органического и от всякого историзма, усмотрел в отсутствии духовной свободы как бы единственный «недостаток» сталинизма (и в его вышедшей теперь «Философской автобиографии», где он признает свое «разочарование», речь опять идет только об этом). Отсюда — вывод, тогда же нашедший подражателей среди советофильствующей эмигрантской интеллигенции: «простые» люди в эмиграции пусть едут в СССР, а мыслителям лучше не ехать, за отсутствием там духовной свободы. Сочувствие страданиям живых людей, страдающих не только в области духа, но и плотью и душой, — это сочувствие, искони являющееся едва ли не самой ценной чертой русской культуры, — делось неизвестно куда. В кругах, «умеренно-просоветских» людей можно вздыхать о литературных преследованиях, но говорить о концлагерях неприлично и Некультурно.
Лично я, в течение трех лет, переводя в информбюро советскую пропагандную литературу на французский язык, не мог не констатировать, так сказать, «профессионально», как эта словесность, в которой в 1945 году все же встречались мысли, высказанные человеческим языком, окончательно превратилась в сплошное нанизывание омертвелых казенных формул и клише, в которых передержка а часто и прямая бессмыслица, немедленно бросались в глаза при попытке перевести их на иностранный язык. Но иначе и быть не может: сталинский строй идеологически держится на подлоге, облыжно выдавая за выражение русского народного гения свою насильственно навязываемую систему «Государства Разума, основанного на научном социализме», государства, где «жизнь должна быть рассчитана по логарифмической таблице, определена молекулярно-атомно-электронными терминами», по великолепному определению Корякова.
Пусть нам теперь не говорят, что сталинизм со всеми его приправами нужно принимать «ради государства». Не таюсь: государственником я был и таковым остался, но только на русский манер. Кровавая каша 17-го года меня не прельщает ничуть. Но нужно же понять: почти сто лет тому назад, Юрий Самарин, именем русской традации, пророчески разъяснял Александру II, что механическое единство пруссианизированной николаевской империи может породить лишь бунт и анархию. Не говоря уж о том, что Александр II вполне был в состоянии понять то, что писал Самарин, — даже в худшие периоды старой монархии в ней действовали смягчающие русские силы. Нужно было дожить до советской одержимости немецким «Государством Разума», чтобы увидеть такой полицейский зажим и такое идолопоклонство, как сейчас, когда сталинизм, после войны, доказал окончательно, что ни на какое смягчение он органически не может пойти. И этот режим, вызвавший массовые сдачи в плен в 1941 г. и непрестанно вызывающий массовое невозвращенство, должен быть сломан для того, чтобы не рухнуло русское государство. Государство будет у нас действительно сильным тогда, когда оно, наконец, «сольется с народом».
И вздор, когда «Русские новости», обходя молчанием то, несусветимое, что творится внутри Советского Союза, все еще силятся выставить советское правительство защитником «государственных интересов России вовне».
Зазывая эмигрантов «служить родному народу», режим имел в виду заставить их служить международному коммунистическому империализму. Отсюда — прямое последствие: для новых «граждан», признавших советскую власть, отрыв их от реальной России стал глубже, чем он был когда-либо. Все их попытки установить отсюда какое бы то ни было общение с какими бы то ни было кругами советской России (кроме кругов административных) упирались в глухую стену. Все свелось, исключительно, к контактам с советскими чиновниками, которые к тому же не проявляют особого рвения «везти на Родину» людей все же способных сказать что-то лишнее о несоветском мире. Режим, не доверяющий своим собственным ученым, своим собственным писателям, своему собственному офицерству, своему собственному народу, разумеется не может доверять и своим новоявленным зарубежным «гражданам», кроме тех, которые дают определенные гарантии по линии МВД.
В 1945 г. я лояльно и честно хотел служить советской власти, как правительству моей страны. Но работая целыми днями в Информбюро, я не мог не заметить, что для «начальства» французские коммунисты — «свои» в неизмеримо большей степени, чем я. Думал сначала: мало ли что, хоть я и не коммунист и никогда коммунистом не буду, а, может быть, ко мне присмотрятся, что я действительно лоялен. Но постепенно никаких сомнений не осталось — речь с самого начала шла о разных вещах: та лояльность из патриотизма, которую я сдуру предлагал сталинскому режиму, им ни к чорту не нужна, а той лояльности коммунистической, которая одна им нужна, я дать не могу и не желаю.
И это как раз сближает меня с теми миллионами русских людей, которых режиму никогда не удастся «перековать», чтобы быть внутренне с ними, с этими миллионами, я и ушел назад в эмиграцию.
Прошу Вас принять господин редактор, уверения в моем совершенном к Вам уважении».
Подобно большинству эмигрантских сыновей, князь С. С. Оболенский не был до войны демократом. Он состоял в партии младороссов. Я уже говорил о «климатах мнений» среди довоенной эмигрантской молодежи. Так же, как и во всех других движениях этой молодежи, главным в идеологии младороссов были: патриотизм, понимание Русской правды, как социального раскрытия христианства, опасное увлечение фашистским корпоративным строем и еще более опасная неясность в отношении к идеалу демократии. Именно эта неясность и объясняет, почему Оболенский мог взять советский паспорт, когда поверил в оптический обман национализации советской власти. Только увидав вблизи советскую администрацию, он понял значение свободы, не одной только духовной свободы, о которой говорил Бердяев, а «формальной», правовой свободы, которую Бердяев так презирал, но без которой гибнет и духовная свобода. Другие молодые эмигранты начали это понимать, столкнувшись с администрацией немецкой. В этом было главный урок войны и всего, что война открыла о природе тоталитарных обществ.