Наступает ночь.
Замирает степь и темнеет.
Торопливо прячутся куда-то последние шумы и гулы длинного летнего дня. Еще не погасло на западе красное, как кровь, зарево, а уж над ним в глубине темного неба замерцала, будто уголек в пепле, вечерняя звезда. А луна, висевшая сначала на ясном небе едва заметным пятном, сразу ожила под темным крылом ночи и засветилась белым волшебным огнем.
Хлынуло с неба море призрачного света, затопляя все на земле. Над степью мелькнул легкой тенью незрячий сон.
Ночь наступила.
Маленьким облачком темнеет над глубоким оврагом затерянный в степи хуторок.
Синеют в лунных лучах хатки. В овраг протянулись длинные тени.
Тихо на хуторе, будто в сонном царстве из старой сказки.
Серпы, косы, возы, сбруя — все застыло у хат, точно игрушки, разбросанные вокруг перед сном малышами. Во дворах высятся скирды нового хлеба, почти рядом с хатами тянутся нивы с блестящей стерней.
На нивах, точно побитая рать, темнеют неубранные снопы, стелется длинными рядами еще не связанный в снопы хлеб и, сбившись в плотную лаву, кое-где одиноко стоят клинья недокошенной пшеницы.
А над всем разносится густой аромат свежего степного сена.
Как прекрасна, как роскошна эта степь!
В овраге тихо и грустно. Над ним сияет луна. Вдоль него растянулись длинной лентой кудрявые вербы. Из-под верб оторвались и поплыли над росистой травой прозрачные тени. Что-то фыркнуло… Волы. За волами вынырнула и остановилась в овраге косматая фигура.
На голове у нее накручена узлом какая-то рвань, длинная свитка подпоясана белой тряпкой, на ногах тяжелые мужицкие сапоги, в руках — кнут. Из этой кучи отрепьев выглядывает мраморное девичье личико с огромными прекрасными глазами. Девушка прижалась плечом к стволу вербы и подняла голову к луне. Глаза ее закрыты, руки опущены, как у спящей. Стоит и улыбается.
Дрогнул сонный воздух, и гамма серебряных звуков, смешиваясь и переливаясь, понеслась над оврагом и далеко вокруг наполнила собой степь.
Потом из моря звуков выделились звонкие, будто из серебра выкованные, слова песни:
Яром, яром, пшениченька ланом [4],
Горою овес.
Не по правдi, мелодий козаче,
Зо мною живеш…
Слова все, до единого, повторило звучное эхо; ни одно не ускользнуло. Девушка умолкла и опустила голову. Снова все стихло. Только где-то далеко, дрожа в воздухе, замирали последние отголоски песни.
Вербы стоят — не шелохнутся. Сквозь их ветви тут и там проглядывают далекие звезды.
Девушка подняла большие глаза и долго всматривалась в серебристую даль. Поднимала руки, что-то тихонько шептала, качала горестно головой.
Снова встрепенулся воздух, и серебряные звуки разбудили степь.
Девушка зажмурила глаза. Она грезит и поет.
И мерещится бедной девушке в ветхих лохмотьях, что не батрачка она, не сирота. Она — единственная дочь богача-отца. У нее шелком расшитые сорочки, дорогие ковры, серебряные дукаты… Но не милы ей они — не любит ее молодой казак. А казак этот такой молодец, каких теперь уже не бывает: он в роскошном наряде, сияющем, как солнце. Под ним играет вороной конь, а у этого коня горят на ногах золотые подковы, серебряные блещут стремена. Сидит казак на коне перед ней, красивый и вольный, как ветер степной, а она стоит перед ним, печальная, и тихонько укоряет его за то, что не по правде он с нею живет…
Грустит, разливается девичий голос, и звенит, разносится по сонной степи живой рассказ о девушке и изменнике-казаке.
«Ой, выстели, дивчина, — дает девушке насмешливый совет казак, — ой, выстели коврами двор, чтобы не запачкал мой конь вороной золотых подков, тогда буду к тебе ходить!»
«Ой, посади, дивчина, у ворот вербу, тогда стану к тебе заходить…»
Но не обмануть казаку девушки! Почуяла она сердцем горькую правду, и тихой безнадежной грустью зазвенели последние слова песни:
Я — садила, я вже й поливала,—
Не приймається
Брешеш, брешеш, молодий козаче,—
Ты цураєшся…
Стоит девушка, прижавшись головой к вербе, утирает слезы рукавом драной свитки. Стоит с тоскою в сердце, опечаленная, во власти волшебных картин давно прошедшей, давно забытой вольной и буйной жизни ее родного края.
А на притихшем хуторе случилось диво: просыпались люди, выходили из хат, пораженные, и слушали песню, с неизъяснимой силой рвавшуюся от оврага к хутору.
Вот приоткрылась дверь чьей-то хаты, и, скрестив руки на груди, на пороге встала белая фигура то ли девушки, то ли молодицы. Луна заливает своим светом белую фигуру и хату.
А в хате на краю хутора, со стороны степи, спал в сенях старый дед. И чудится деду сквозь сон, будто в сенях над ним звенит струна. Старику снится сон, а струна все звенит и звенит, и будит его. И дед проснулся.
В приоткрытую дверь синими лучами бьет луна, а в сенях звучит песня, прямо звон идет. Вышел дед из сеней, склонился на тын и слушает.
Тихо на хуторе, в тишине отчетливо слышен каждый звук. Все кругом спит, только в овраге кто-то не хочет покоряться сну и разрывает сонный воздух своим молодым сильным голосом.
Грустит, то замирая, то нарастая, в овраге девичья песня, и не замечает дед, как и сам он в такт этой песне то согнется, то разогнется, то приложит руку к груди.
Странное что-то творится с дедом: ему кажется, будто кто-то схватил рукой его старое сердце и потихоньку сжимает и сжимает, а деду становится почему-то так грустно-грустно.
На травке у тына собрался уже целый кружок хуторян; белеют сорочки, виднеются лохматые головы, босые ноги, тихим блеском сияют заспанные глаза.
Все при луне кажутся изваяниями, высеченными из белого камня.
В середине сидит парень с большими черными глазами и тихо, степенно о чем-то рассказывает. Белые изваяния наклонились к нему, слушают.
Его голос раздается в притихшем хуторе, как журчанье маленького ручейка. Парень рассказывает о странной девушке, которую недавно привезли сюда с дальних хуторов к хозяину батрачить. Странная она, дикая и боязливая. Плетет венки из цветов, надевает на голову и весь день в них работает. Соберет вокруг себя детей и все рассказывает им странные сказки или свои сны. А как примется петь, то всех своим голосом берет за душу.
К кружку подплывают безмолвные тени, опускаются на траву и молча слушают.
Потом тихо и степенно, не перебивая друг друга, заводят долгую беседу. Вспоминают старых певцов и всяких необыкновенных людей, которые когда-то жили среди них. Порой горячими волнами с новой силой долетает из оврага песня, проникает в сердце, и люди замолкают. Потом, спустя немного, снова продолжают беседу.
Вспомнили они какого-то пастуха Илька, который своими песнями приворожил к себе молодую панну. Ох, и что же за сила была в его голосе! Выйдет, бывало, на курган, затянет песню — и вся степь точно краше станет.
Люди, бывало, бросали работу и даже в степь ходили с хутора слушать Илька. Настоящий, правдивый человек был Илько. Подговаривала его молодая панна ехать с ней куда-то, да не захотел Илько и подался куда-то на Черноморье. И как ушел, как ушел, так и поныне ни слуху, ни духу…
В овраге зазвучала новая тоскливая и ранящая сердце песня. Девушка пела о себе, о том, как горько живется ей на свете. Она сирота, а люди неласковы, и негде ей голову склонить; жаловалась кому-то, что не знала она на свете довольства, что напрасно проходят годы ее в батрачестве, — в тяжкой работе.
А люди на хуторе все слушают и все вспоминают других своих певцов.
И были они, все эти таланты родного народа, эти возлюбленные дети печальной своей страны, как и эта убогая и забитая девушка, — самые бедные среди бедных, самые темные среди темных, были батраками у чужих людей и пасынками судьбы.
[1908–1910 гг.]