Мать еще накануне предупредила, что взяла, по просьбе Степаныча, квартирантов. Однако Ленька с минуту рта не мог закрыть от удивления, когда в дверь просунулся и, покачиваясь, продвинулся на середину комнаты большущий узел: снизу узла видны были маленькие, испачканные в грязи башмачки, а сверху прямо на Леньку смотрели два карих глаза.
— Ой, до чего ж на дворе темно да страшно! — сказала Галя, опуская узел. — Здравствуйте!
Вслед за ней в дверь просунулась голова в серой папахе, с длинными отвислыми усами.
— Ось и мы со своим добром. Принимаете гостей, а то, може, назад поворачивать?
— Зачем же назад! — сказала мать. — Я и со стирки сегодня раньше пришла, чтоб гостей встретить.
— Ну, тоди здравствуйте!
Держа в одной руке небольшой сундучок, а в другой раскладную кровать, в комнату вошел Галин отец.
— Так вы и есть наши квартиранты? — удивленно и радостно воскликнул Ленька.
С тех пор как ушел Семен, в хате Гормашовых стало как-то тихо и скучно. Чувство осиротелости давило не только Евдокию Акимовну, мать Леньки, но и самого Леньку, несмотря на его веселый, живой характер. Теперь, с приходом взрослого мужчины с таким добродушно-лукавым лицом и его теплоглазой девочки, в комнате сразу стало веселей и уютней. В этот вечер морковный чай, который распивали все вчетвером, показался Леньке не таким приторным, и даже хлеб с отрубями стал как будто вкуснее.
После того как решили, что «квартирант» поселится за перегородкой, а Евдокия Акимовна, мать Леньки, перейдет в общую комнату, Ковтун сказал:
— Ну, добрые люди, яки ж мы правила внутреннего распорядка установимо? Евдокия Акимовна уже знае от Степаныча, шо наши решили сховать меня тут у вас, щоб не попастысь мени в лапы контрразведки в самую горячую пору. Пусть же и Леонид знае, що я зараз чоловик нелегальный. На улицу выходить не буду, а тильки во двор, та и то ночью.
— Двери будем держать на крючке, — вставил Ленька.
— Правильно, на крючке, а отчинять тильки тому, кто скаже: «Тетка Матрена за утюгом прислала». Кто таки слова не скаже, тому…
— По шее давать, — закончил Ленька.
— …тому не отчинять, а казать, шо дома никого нема. Ну, а шо про Галю сказать, як кто из соседей спытае?
— Будем говорить, что племянница гостит, — сказала Евдокия Акимовна.
— Добре. От и вси правила. Ох, не любо мне в хати сидеть, а вот же придется. Степаныч тоже на нелегальное перешел.
— И когда уж это кончится! — вздохнула Евдокия Акимовна. — По Семе так истосковалась, что живого места в сердце не осталось.
— Скоро, Акимовна, теперь скоро. Гниют они изнутри. Обожрались, гады, властью, насильничают, изуверствуют, грабят. Меж казаками и добровольцами свара пишла. Кубанцы бросают фронт и вертаются в станицы. Теперь скоро. От тильки треба нашим подмогнуть отсюда, с тыла. Вам не журиться надо, Акимовна, а гордиться. Ишь, яки у вас сыны: один на фронте лупит биляков, другой с тылу помогае их сундучить.
Ковтун разговорился. Мешая русские слова с украинскими, он долго рассказывал притихшим слушателям о своей жизни, о подпольной работе, о близкой победе большевиков.
С приездом «квартирантов» Ленькина жизнь стала еще напряженнее. Не зная ни усталости ни страха, он, приходя с завода, бегал по городу, выполняя поручения Степаныча и Ковтуна. Он служил связью между рабочими-большевиками, ушедшими в подполье, которые с нетерпением ждали момента открытого выступления.
Так прошла осень. Кончились дожди. Лужицы стали покрываться тонким хрупким льдом. Однажды утром, лишь только открыли ставень, комнату залило белым ровным светом.
— Снег! — радостно крикнул Ленька.
Ковтун вышел из-за перегородки и посмотрел в окошко.
— Ну и бисово це дило — нудыться в хате! Вы хоть бы мне перед виконцем бабу снижну слепили — все б мне не так сумно было.
Но если Ковтун и скучал, то только днем. Не было вечера, чтобы не приходил к нему кто-нибудь из товарищей. Они осторожно стучались в окно, говорили через дверь условленную фразу и проходили за перегородку. Оттуда к ребятам доносился шелест приглушенных голосов, прерываемый довольными восклицаниями Ковтуна: «Добре! Оце добре!»
Чаще всех бывал Иванченко, рабочий металлургического завода. Бывал и Степаныч. Его ребята поджидали в условленные дни на углу переулка, а затем посменно дежурили на улице. От одного угла до другого Ленька лихо мчался на одном коньке по утоптанному снегу. И никто не подумал бы, что этот резвящийся на морозе мальчишка зорко следит за каждым прохожим.
Как-то со Степанычем пришли еще двое мужчин. В одном из них, худеньком и остроносом, Ленька тотчас же признал слесаря Зеленского из инструментального цеха. Другого также встречал в заводе, хотя и не знал по фамилии. Когда они вошли в хату, там уже сидел Иванченко. За перегородкой все вместиться не могли и расположились в общей комнате. Такого большого количества людей еще не собиралось, и, вероятно, поэтому дозор был усилен Ваней. Мороз крепчал, и ребята по очереди ходили в хату греться. Они знали, что заседает подпольный комитет большевиков.
Все комитетчики сходились на том, что оба завода должны выступить в один и тот же час. К этому часу Ковтун выйдет из подполья, явится на металлургический завод и с красным знаменем в руках поднимется на загрузочную площадку домны. Это и будет знаком к восстанию.
Поднять знамя на Снарядном заводе поручили Зеленскому. Выслушав решение, он встал, поклонился и растроганно сказал:
— Спасибо, товарищи, за честь! До самой смерти не выпущу этого знамени из рук!
Ленька, гревшийся в это время у печки, вдруг почувствовал, как у него опять затеплело в груди.
«Ай, да что это у меня такое бывает? — подумал он. — Прямо-таки ни с того, ни с сего».
Но, взглянув на потеплевшие лица комитетчиков, понял, что это бывает не только с ним одним.
Когда все разошлись, Ковтун сказал каким-то помолодевшим голосом:
— Ну, Акимовна, скоро конец моей нудьге: выхожу на волю.
И обеими руками молодецки расправил усы.
В газетах перестали печатать сводки о положении на фронтах. На север и с севера шли только воинские поезда. Люди, пробившиеся в город пешком или на санях, рассказывали, что в сорока верстах от города был слышен орудийный гул, но где именно шли бои, сказать не могли.
Как ни старался Ковтун преодолеть в себе чувство нетерпения, оно беспрерывно пробивалось наружу: то он подходил к окну и долго смотрел сквозь зелень герани на улицу, точно искал там признаков грядущей перемены; то посылал Галю на Сенной базар послушать, о чем говорят в народе; то допрашивал Леньку, не заметно ли по лицам заводского начальства, что дела белых на фронте плохи. Только на четвертый день после совещания пришла, наконец, с таким нетерпением ожидаемая весть. Принесла ее все та же женщина, с которой Ленька уже трижды встречался. Ковтун, услышав в сенях ее голос, когда она здоровалась с открывшим ей дверь Ленькой, так и бросился ей навстречу.
— Шо? Ну, шо? Де воны? Колы?
— Сейчас, сейчас, — говорила она, разматывая платок, — сейчас все узнаешь.
— Ой, Ольга Андреевна, та не томи ж ты меня! Скажи тильки одно слово: колы?
— Завтра в двенадцать часов.
— Завтра?! Та дай же я тебе расцилую, чернявочка ты моя гарнесенька!
И Ковтун в обе щеки начал чмокать розовое от мороза лицо женщины.
Ольга Андреевна торопилась. Ей еще надо было побывать у товарищей в разных концах города. Она кратко рассказала, где идут бои и в какое время, по расчетам командования, следует выступить рабочим, чтобы ослабить тыл белых. Степаныч был уже извещен. Завтра в двенадцать он будет ожидать рабочих там, где спрятано наибольшее количество оружия. Зеленский тоже уже знает, в какой час поднять красное знамя, и горит нетерпением.
— Як ты думаешь, — спросил Ковтун, — сбрить мени усы, чи так оставить? Без усив, може, шпик мене и не признае, колы подвернется по дорози в завод.
— Конечно, сбрить. Не понимай, над чем ты тут размышляешь.
— Та жалко ж! — сказал Ковтун и так поспешно прикрыл усы руками, точно уже увидел перед собой блестящее лезвие бритвы.