Одно, другое, третье место быстро меняется одно за другим. Трудно, ох как трудно прожить несколько месяцев подряд в одном доме. Руки Веронки уже потрескались, опухли, покраснели. От холода, от стирки, от таскания ведер с углем.
И вот опять приходится отправляться в бюро по найму. Может, найдется, наконец, дом, где можно будет пожить дольше, где каждое первое и пятнадцатое число не придется трепетать от страха, колебаться, принимать какое-то решение. И вот она снова сидит здесь. Не одна, конечно.
Лакированные туфельки, расшлепанные башмаки, сандалии. Штопаные шелковые чулочки, голые икры, бумажные, свисающие складками чулки. Пальто, шали, жакетки. Шляпы, береты, платочки. Локоны, косы, растрепанные головы.
Пожилая, коротко остриженная дама в очках. Останавливается среди комнаты, смотрит. Пристально мерит глазами сидящих в несколько рядов девушек. Снизу вверх, от башмаков до прически.
— Рекомендации есть?
Натруженная рука робко протягивается к ней. Пожелтевшие, истрепанные клочки бумаги. Год, восемь месяцев, полгода.
Глаза в очках быстро пробегают неровные строчки справок.
Время от времени незаметно, исподтишка бросают быстрый шпионящий взгляд на стоящую рядом девушку.
— Ну что ж, пойдешь посмотреть квартиру?
Следующая. Седая, изящная дама. Поглядывает сквозь пенсне елейно, не спеша, цедит сквозь зубы слова.
— Нет, не эту… Мне нужна скромная, послушная девушка. Да, убирать, готовить, стирать… ничего особенного, все, что требуется по хозяйству.
— А жалованье?
— Жалованье? Пятнадцать злотых.
Девушка беспомощно теребит угол платочка.
— Очень уж мало…
— Как мало? Не такое время, чтобы больше платить. Ведь к этому надо еще прибавить пять злотых в больничную кассу.
— В кассу все платят…
— Но половину, только половину. А я плачу целиком. Не хочешь?
Нет, на это она не может согласиться и молча возвращается на свое место. Веронка немного знает ее, — когда-то они служили на одной улице. У той ребенок в деревне, приходится платить за него двадцать злотых в месяц. Как же можно пятнадцать…
Подходит другая.
— Знакомых много?
— Нет.
— Ни семьи, ни родных, ни кавалеров? Потому что это несносно, когда то и дело кто-нибудь является. А ты сильная? Уголь из подвала можешь носить?
Все снова упирается в эти пятнадцать злотых. В круглых глазах девушки отражается упорство отчаяния.
— Двадцать.
— Квартира светлая, веселая и церковь близко, — медовым голосом соблазняет дама.
— Сколько комнат?
— Две, нас трое.
Девушка мгновение колеблется, потом неохотно следует за дамой. Веронка смотрит ей вслед.
— Пожалуй, согласится.
— А что поделаешь? Думаешь, я бы не согласилась, кабы не ребенок.
— Ты бы подала в суд на этого, своего. Пусть бы он давал хоть сколько-нибудь.
Юзя опускает голову.
— Не хочу, — отвечает она тихо. — Женился он, ребенок чуть меньше моей Зоей. Есть на кого работать. Как-нибудь справлюсь сама.
Дверь с шумом распахивается. Возвращается только что ушедшая девушка. Размазанные струи слез оставили на лице серые тени. Из-под надетого кое-как берета выбиваются растрепанные волосы.
— Ну, что там еще?
Седая дама очень уж скромно подсчитала свое семейство и количество комнат. Комнаты — четыре, «господ» — шесть человек.
— Да, выходные я, разумеется, даю, — любезно объясняет пухлая дамочка. — Каждое воскресенье после обеда она идет гулять с ребенком; среди недели, когда кончит работу, тоже может повести ребенка на бульвар или в парк, как сама захочет. Нет, чтобы такая молоденькая девушка ходила одна, я считаю невозможным, просто невозможным.
— Где раньше служила?
— В ресторане.
Тонкие губы складываются в брезгливую гримасу.
— Нет, нет, после всяких там ресторанов… Мне нужна тихая, домашняя.
— А почему нет справки о работе за март и апрель?
В это время она не работала. Обварила руку и принуждена была лечить ее.
— Где же все это время находилась?
— Жила на квартире.
— У кого?
— У одной дворничихи.
Высохшая дама тоном инквизитора, чующего преступление, продолжает допрос.
— Кто там еще жил? На какие средства жила?
Худощавая девушка, видимо, выходит победительницей из этого перекрестного огня вопросов, потому что теперь начинается осмотр больной руки. На тыльной стороне ее видны синие шрамы.
— Только все ли ты уже можешь делать? А стирать? Ну-ка, согни пальцы, вот так, а теперь выпрями. Еще раз. Но это, наверное, не будет мешать в работе, а?
Бледные губы страстно уверяют, что это ничего, что все уже совсем, ну совсем прошло!
— Ах, моя милая, у всех у вас прямо-таки безумные требования, — вздыхает, тяжело развалившись на стуле, дама, лелеющая на своем необъятном лоне крохотную собачку. — В такие трудные времена, как сейчас, человеку приходится ограничивать себя во всем, отказывать себе во всякой мелочи, между тем у прислуги всего вдоволь. Тебе дают и стол и крышу над головой, живи себе как у Христа за пазухой! Ни забот, ни огорчений.
— Ну, как, нанялись? — спрашивает Веронка грустную пожилую женщину.
— Куда там! Говорит, что я, мол, нервная, что она это сразу чувствует и не желает за свои деньги брать в дом нервного человека.
— А вы и вправду такая нервная?
— Да нешто я знаю? — Ее глаза стекленеют, веки часто моргают. — Может, и так. С тех пор как моего убило на заводе, я уж ничего не знаю…
— …Я хотела бы простую, деревенскую девушку, прямо из деревни, уж я ее всему научу… Нет, нет, совсем простую…
Губы Веронки болезненно кривятся. Она-то понимает, в чем дело. Разумеется, «простую», такую простую, чтобы не смела и заикнуться о своих правах. А есть о чем заикнуться.
— Хлеб? А… конечно, запираю! Что же, ты думаешь, мне хлеб с неба падает? Прислуге выделяю, сколько надо, но чтобы хлеб весь день так и лежал открытый? Где же ты такое видела?
И со скорбным лицом обращается к секретарю.
— У некоторых из них такой аппетит, что вы себе даже представить, представить не можете!
И снова к девушке:
— Детей у меня двое.
Девушка возвращается на свое место.
— Ну, которая согласна?
Нерешительное молчание. Дети означают чуть не ежедневную стирку, непрестанную уборку, вечный шум в кухне, выходной день в лучшем случае через воскресенье, злые шалости ребят и вечное раздражение недовольной барыни. Они колеблются, переглядываются. Наконец, встает бледная малорослая девушка.
— Детей любишь?
Бескровные губы складываются в принужденную, подтверждающую улыбку. Дама вдруг стремительно машет руками.
— Нет, нет, — эти зубы!
Зубы и вправду несколько торчат вперед. Вполне достаточная причина, чтобы не получить работы.
Глаза Веронки смотрят все пугливее. За короткое время она побывала уже на стольких «местах», что тотчас разбирается в обстановке. Целая галерея хозяек. И такая, у которой не разрешается лечь спать раньше двенадцати, а на пять часов утра она собственноручно ставит будильник. И так изо дня в день. И болезненная дама, в каждом из домашних подозревающая вора, то и дело обыскивающая сундучок служанки. И третья — страж нравственности — читающая письма прислуги, подслушивающая у дверей кухни, о чем она разговаривает с товаркой. Ворчливая особа, целый день просиживающая в кухне и срывающая на прислуге все свои жизненные неудачи. Скупая ведьма, выделяющая девушке сухой позавчерашний хлеб.
И все хотят одного: «Скромную, тихую, послушную». Тихую, то есть не умеющую ответить на оскорбительные слова. Скромную, которая удовлетворится жиденьким соломенным тюфячком и остатками вчерашнего хлеба. Послушную, которая будет с рассвета до поздней ночи метаться, выполняя приказания, не напомнит о выходном дне в праздник, будет беспрекословно выносить капризы барина, барчуков, барышень. Белую рабыню, с душой и телом купленную за пятнадцать злотых в месяц. Машину, работающую безотказно и непрерывно.
— Вот уж третий день сижу, — делится с Веронкой соседка.
— И все ничего?
— И ничего. Страшно и идти, уж столько натерпелась. Но в конце концов, видать, придется. Не хочется мне третий раз просить ночлега в этом убежище.
А ведь и вправду! Веронка вспоминает, что и ей некуда идти ночевать. А уже вторая половина дня.
— Ты что, сама ушла?
— Еще бы! Конечно, сама. Грязи, мерзости в квартире столько — прямо выдержать невозможно. Как тут все переделаешь! Барин с барыней все ругаются, я уж просто слушать не могла. Да еще потом сама прилезет в кухню, рассказывает как да что. Какое мне дело, с кем ее мужик спит! Своих хлопот хватает. Собралась и ушла. Да еще мои вещи задержала!
— Ну и как же теперь?
— Э, найду место, так пойду и заберу. Обязана отдать. Нет такого закона, чтобы вещей не отдавать. Что, я украла у нее что-нибудь?
— А рекомендацию дала?
— Дала. Барин заставил.
Заплаканная Юзя опять садится возле Веронки.
— Говорю тебе, придется, видно, в Вислу броситься, что ли. Барынь мало, а нас тут полно, да еще, прости господи, такие путаются, что могли бы сидеть в деревне, в своей избе, а не отбивать тут у нас кусок хлеба.
— Они думают, в городе уж не знаю как хорошо, — объясняет Веронка.
— Э! Тут все дело в парнях. Им с городскими ребятами погулять охота, свои-то хамы надоели.
— Да ведь и деревенские сейчас бедствуют…
— Все равно не так, как мы, — сурово говорит Юзя. — За мою Зоську баба берет двадцать злотых в месяц. Подумай только, такие деньги! Плохо ли ей? Нет, в деревне все-таки куда легче. Не то что здесь.
Может, и так. Веронка слушает одним ухом. Впрочем, и остальные все больше нервничают, все быстрее нанимаются, все меньше раздумывают. Вот-вот наступит вечер. Тем, кто сегодня не поступит на место, предстоит бездомная, неведомая ночь…
Веронка сидит, крепко стискивая сложенные на коленях руки. Приближается вечер, ночевать ей негде.
— Не пойду, не пойду, — упрямо шепчет она про себя, чувствуя, как страх перед бесприютной ночью и дальнейшими поисками работы толкает ее то к разряженной дамочке, у которой надо сажать на ночной горшок собаку, то к подозрительной мегере в обвисших чулках, бьющей прислугу по лицу, то к худой ханже, заставляющей свою девушку поститься шесть дней в неделю.
Дрожь пробегает по ее спине. Она забивается в угол, стараясь, чтобы ее не заметили, чтобы костлявый палец не поманил ее, принуждая к решению.
И вдруг входит высокий седой господин. Не оглядывает пронырливыми глазами, не допрашивает, спокойно разговаривает с секретарем.
Среди сидящих у стены девушек — оживление. У Веронки шумно колотится сердце. Она напряженно всматривается в спокойное узкое лицо. Бессознательно наклоняется вперед.
— Нас только двое, — приятным голосом говорит седой господин, — я и сын. Четыре комнаты. Мне нужна самостоятельная девушка, — у меня нет ни времени, ни охоты заниматься хозяйством.
Веронка стремительно кивает светлой головой. Да, да, чистая кухня, где никто не топчется, никто не пересчитывает крупинки в кастрюле, никто не будит на рассвете, не подслушивает под дверьми. Наконец-то можно будет жить по-человечески! От волнения у нее даже губы бледнеют. Ну, разумеется, она готовит, убирает, штопает, у нее же есть справки. Но высокий господин и не смотрит на них.
Веронка прямо-таки не верит своему счастью. Не верит она ему и на другой день, когда просыпается в алькове с чистыми белыми стенами, с окном в сад. Она лежит, трепеща, что волшебный сон рассеется, что она очутится на прежнем месте.
Но это правда. Самая подлинная правда. Утром она подает завтрак. Никого нет дома, когда она убирает четыре светлые, солнечные комнаты. Она сама обдумывает, что приготовить на обед. Через день хозяин принимает у нее отчет в израсходованных деньгах.
— Так, так, Сусанна!
Веронка уже не поднимает в изумлении тонкие дуги бровей, как тогда, когда услышала это имя впервые. Ее предшественница, прожившая здесь десять лет, была Сусанна, и хозяин не может привыкнуть к другому имени. И она становится Сусанной. Впрочем, это безразлично. Пожалуй, звучит даже лучше, чем Веронка. Больше подходит к экономке.
На лазурном небе ее новой жизни лишь одна маленькая тучка: молодой барин. Не то чтобы он обижал ее чем-нибудь, наоборот, даже слишком вежлив. Заговорщически улыбается, ласково, умильно разговаривает. Но за ним неотступно следят холодные, пытливые глаза отца, и он унимается. Равнодушно берется за газету, пьет кофе, подкладывает себе овощей с блюда. Веронка боится его, хотя бояться вроде и нечего. Молодой барин в доме ничего не значит. Главное лицо — старый барин, изящный и рассеянный.
Из дому выйти разрешается даже в будни, когда помоешь посуду. Но Веронка пока этим не пользуется. Она штопает носки в своем алькове, в первом по-настоящему своем уголке, с тех пор как она служит. Да и вообще — первом в жизни. Не станешь же в самом деле считать «своим углом» сенник, на котором она спала с сестрой в углу семейного подвала. Она сидит у окна и вышивает себе цветным шелком платочек. Смотрит в окно на покрывающиеся молодой листвой деревья. Иной раз забежит Тоська, которая служит наверху, поболтает, расскажет что-нибудь интересное: как ссорится со своей хозяйкой. Веронка молитвенно складывает руки. Ей не с кем ссориться. Или о том, как Леоськин кавалер набил ей морду за то, что она гуляла с этим рыжим Бронеком. Как в воскресенье воры обокрали квартиру у мясника и как сперва думали на Стефу, а потом оказалось, что это неправда. Ну и еще там про всякую всячину. Веронка слушает в пол-уха. Все это она наизусть знает — на любой улице, в любой квартире одно и то же. И она только глубоко вздыхает от радости, что теперь ей так хорошо.
— Ну, а этот молодой — как? — с любопытством спрашивает Тоська.
— А как, известно, барин, ничего, вежливый, — неохотно отвечает Веронка. Она не любит сплетен. На что это ей, чтобы Тоська судачила по всему дому о ее господах.
— Сам-то — шикарный мужчина.
Веронка поднимает тонкие брови.
— Барин?
— Да барин, барин. Чему так дивуешься?
И правда, что тут особенного? Всегда говорится о хозяине: сам. Но теперь Веронка даже и про себя думает не иначе, как: барин. Просто не может по-иному.
— Ты в него врезалась, — смеется Тоська, пристально наблюдая, какое впечатление производят ее слова.
Веронка спокойно смотрит на нее.
— Ты что, с ума сошла?
— Что в воскресенье будешь делать?
— Ничего, может пойду погулять.
— Давай пойдем на храмовой праздник, гулянье будет. Сидит дома, как монашенка! Ты еще никогда не была?
Нет. Как-то так получалось, что хоть она уже несколько лет в городе, а на храмовом празднике не была. Дома, в местечке, другое дело. Но там какой праздник! Мужики из деревни приходят, только и всего. К обедне с утра никто особо не торопится, но зато потом — целый день гулянка.
— Так давай пойдем!
— Ладно, посуду я пораньше перемою… — размышляет вслух Веронка.
Синее платьице. Прозрачные зеленые бусы на шее. Веронка тщательно поправляет перед зеркалом берет. Радостное возбуждение, будто вот-вот произойдет что-то необыкновенное.
— Это же просто храмовой праздник, — успокаивает она себя. Но это мало помогает.
Сияющий, зеленый и лазурный день. Скорей на площадь. Там — длинные ряды подвод, украшенных зеленью. Тоська презрительно отворачивается.
— Станем мы трястись на подводе. На автобусе поедем!
Веронка распутывает узелок на платке, где у нее завязаны деньги. По правде сказать, ей немного страшно. Мотор дрожит, таща перегруженную машину, и эта дрожь чувствуется под ногами. Автобус накреняется на повороте, неожиданно подскакивает на ухабах. Веронке так и хочется вцепиться в руку Тоськи, но стыдно. Тоська сидит, будто всю жизнь в автобусах ездила. Смотрится в зеркальце, оглядывает пассажиров. Но, как нарочно, никого, стоящего внимания, в автобусе нет. Одни дамы, дети, пожилые мужчины. Единственный молодой человек, и даже ничего, да и тот сидит рядом с шофером и хоть бы оглянулся. Ничего не поделаешь, Тоська принимается смотреть в окна на быстро мелькающие узкие полоски хлебов.
— Скоро каштаны зацветут.
Веронка на мгновение даже о страхе забывает. И вправду зеленые свечки на каштановых деревьях вот-вот превратятся в белые пирамидки цветов.
Шофер сигналит. Они чуть не наезжают на какую-то подводу с развеселой компанией. Веронка бела как стенка, но держится храбро. Стыдно перед Тоськой.
Наконец, подъезжают. Крутая тропинка ведет вверх. И сразу — начинается. Корзины кренделей, подносы конфет, столики с пирожными выстроились вдоль дороги. Возвращающиеся несут воздушные шарики, огромные трубы, бумажные зонтики, глиняные свистульки, все это переливается всеми цветами радуги.
— Иди же, иди, это еще что! — торопит Тоська.
Вверху, между огромными липами, поляна. Шум как на ярмарке. Кружится карусель, высоко в воздух взлетают качели, трещат под ударами силомеры. Тесно, как в церкви в праздничный день.
— Прокатимся?
Подвешенные на тонких цепях кресла карусели порхают в воздухе. Широко развеваются юбки сидящих в них девушек, пронзительный писк раздирает слух.
— Боюсь.
— Дурная, ведь цепи крепкие, не оборвутся! Смотри, как другие ездят.
Парни ловят мчащиеся перед ними креслица с девушками, музыка играет, пестрый круг вертится с головокружительной быстротой.
— Ну, барышня, как только остановится, садимся, а?
Веронка быстро оглядывается. Он стоит рядом. Высокий и стройный. На темных волосах шапка набекрень. Улыбка обнаруживает ослепительно белые зубы.
— Да я боюсь.
— Э, чего бояться! Я сяду за вами и буду держать, идет?
Она не в силах устоять перед этими радостными черными глазами. Кивает головой — ладно, мол. Осторожно усаживается между четырьмя цепями. И вдруг вспоминает — как же Тоська.
Но Тоське уже помогает усесться рябоватый маленький солдат.
— Ну, поехали!
Веронка закрывает глаза. Карусель мчится все быстрее. Струя воздуха бьет в лицо. Она чувствует, что взлетает все выше, но совсем не боится, хотя сердце так и колотится. За спиной веселый голос:
— Ну, что? Правда, приятно?
Сильные руки удерживают ее креслице возле своего, и они кружатся вместе над поляной.
— Приятно.
— Ну вот видите, барышня. Чего тут бояться?
И правда, зря она боялась. Веронке просто жаль, что все уже кончилось.
— Теперь надо чего-нибудь выпить. Вас как зовут, барышня?
— Веронка.
— Ладно! А меня Эдек. Что будешь пить, Веронка, лимонад или пиво?
— Лучше бы, пожалуй, лимонад.
— Э, выпей пива, говорю тебе, в такую жару лучше всего пиво! О, вот тут есть место.
Они усаживаются на деревянных скамьях. Тут же и Тоська со своим солдатом. Окинув быстрым взглядом Эдека, она тотчас начинает делать ему глазки. Веронке уже досадно, зачем они пришли сюда, но Эдек и не смотрит на Тоську.
— А потом пойдем на качели, ладно?
— Ладно.
— Пей же, Веронка, что ты такая застенчивая?
Теперь он уже не говорит больше: «Барышня». Но так лучше. Веронка осторожно погружает губы в белую пену.
— Всего за злотый! Шоколад с орехами — раз, дессертный шоколад — два, молочный — три и шоколад с начинкой — четыре! Все за один злотый. Только для рекламы нашей фирмы!
Эдек перекидывает ноги через скамью и в два прыжка возвращается с шоколадом.
— Не надо…
— Как так «не надо»? Праздник так праздник! Грызи, грызи, не стесняйся. Крендель хочешь? Эй, женщина, дайте-ка сюда крендели! Только свежие, — это для моей девушки!
Его черные глаза смеются, смеется смуглое лицо, и весь он, быстрый, подвижной, как искра.
— Веронка, нравлюсь я тебе? Только не обманывать!
Ее бросает в краску, но она все же отчетливо выговаривает:
— Да.
И сама дивится. Странно! Будто она его уже годы знает. И не боязно ей, не стыдно, хотя ведь уж как она боязлива.
— Ну, а теперь на качели! Держись хорошенько!
У Веронки слегка кружится голова от пива, ее подташнивает от этой пропасти под ногами, но она молчит. Пусть бы только все это продолжалось подольше. Впрочем, сильные руки держат ее крепко, она чувствует себя так уверенно, так спокойно, как еще никогда в жизни.
— А теперь сюда. Ну, смотри!
От стремительного удара стрелка силомера подскакивает до самого верха. Веронка даже не удивляется. Так и должно быть.
— На-ка, держи. Или, может, ты не любишь мятных?
— Люблю.
— Ну, так ешь. Пойдем купим билеты на лотерею.
Веронка выигрывает пузырек одеколона. Эдек — носовой платочек.
— Видишь, даже пригодится.
— Куда же это Тоська девалась? — тревожится она вдруг.
— Что тебе до нее? Не беспокойся, обойдется и без тебя. Такие не пропадают.
— Она тебе не нравится?
— Нет. Мне ты нравишься.
— Да ведь она красивее меня, — говорит Веронка, уже чувствуя себя в полной безопасности.
— Много ты понимаешь! Хочешь еще раз прокатиться на каруселях?
— Хочу, может теперь на этой… Вон какие лошадки.
— Э, никакого удовольствия! Там — другое дело, порхаешь как птица.
— А голова не закружится?
— Нет.
Кто-то кланяется Эдеку.
— Идем, идем, — тащит он ее за руку.
— Кто это был?
— Э, так, один товарищ. Еще стал бы за тобой ухаживать, — очень надо!
Но вот уже и вечер. Приходится возвращаться. Напоследок он покупает ей еще смешную резиновую белочку. Красненькая и, когда нажмешь, пищит.
В автобусе Веронка уже не боится. Сидит, прижавшись к Эдеку, с рукой в его руке.
— Сможешь выйти ко мне завтра вечером?
— Смогу.
— Так я приду, ладно?
— Приходи, Эдек. Так, после восьми, когда я подам ужин.
— Договорились.
И вот уже ее подъезд.
— Да свидания, Эдек, спасибо тебе за все.
— Э, что за спасибо! Ты бы лучше поцеловала меня, а?
Веронка поднимает к нему вдруг побледневшее лицо. Он осторожно обнимает ее и целует. Губы у него горячие, мягкие, приятные.
— Любишь меня немножко?
— Да. Очень.
— Вот и хорошо. Так помни, завтра буду ждать!
Он уходит насвистывая. Веронка долго смотрит ему вслед. Такой высокий, ловкий, весь переполненный каким-то радостным весельем.
Теперь они встречаются каждый день. Каждый праздник отправляются вместе гулять. Из глаз Веронки исчезает прежнее пугливое выражение. Она счастлива. Ее не огорчает даже то, что Тоська с ней не разговаривает, — злится, что не ей повстречался Эдек. Тот рябоватый солдат больше и глаз не кажет. Но что Веронке до Тоськи, когда у нее есть Эдек.
— Можно мне уйти на весь вечер?
— Куда же это? В кино? — снисходительно улыбается седой господин.
— В кино… — стыдливо признается Веронка.
Она торопливо надевает свое лучшее синее платье. Застегивает на шее подарок Эдека — голубые бусы. Эдек уже ожидает у подъезда.
Веронка смотрит на экран. Светлое мерцающее пятно во мраке зала. Кто-то кого-то целует, кто-то за кем-то гонится, кто-то собирает цветы в саду. Веронка и не пытается связать в какое-нибудь целое мелькающие на экране картины, не пробует понять, в чем там дело. Главное то, что она сидит рядом со своим Эдеком, что ее вспотевшая рука в его руке. В антракте Эдек покупает конфеты. Веронка медленно посасывает их, счастливая и гордая.
— Как хорошо, — вздыхает она выходя.
— Э, — презрительно кривит губы Эдек. — Так, салонная картина. — Но тут же спохватывается, что, быть может, ей это неприятно и берет ее под руку.
— Веронка?
— Что, Эдек?
— Поженимся с тобой, а?
Девушка молчит. Ей хотелось бы сказать многое, многое. Но слова застревают в глотке. Она с трудом глотает слюну.
И вопрос решен. Они поженятся, как только Эдек получит постоянную работу. Ему уже и обещали такую. На газовом заводе.
И потекли счастливые дни. Веронка работает словно во сне. Словно во сне натирает блестящий паркет. Пламя кухонной печи радостно улыбается ей. Потолок лазурным небом простирается над ее головой. Быстрым, шумным потоком текут радостные дни.
Как вдруг однажды:
— Сусанна, я уезжаю на два дня.
Веронка замечает мимолетный огонек в глазах молодого барина. Внезапный и тотчас исчезнувший под тенью ресниц. Она не думает об этом. И только вечером, у подъезда, говорит:
— Эдек, барин-то уехал.
— Ну, и что ж?
— Мне немного страшно.
— Запрись на ключ.
— Двери не запираются.
Эдек в смущении стоит перед ней.
— Ну, так как же теперь?
— Пойдем со мной.
— Как бы потом не вышло какой неприятности?
— Никто ведь не узнает, а все мне не так боязно будет.
Они идут наверх.
— Ложись, я посижу возле тебя.
Веронка гладит его обветренную руку. Лазурным небом простирается потолок маленького алькова.
Шаги.
— Спрячься за занавеску, Эдек!
— Веронка! — сдавленный, приглушенный голос молодого барина.
— Веронка!
Обороняющимся жестом Веронка протягивает вперед руки. Но он уже хватает ее, валит на подушку, сильные руки рвут синее праздничное платье.
И тут — Эдек. Глаза налиты кровью. Мощные кулаки обрушиваются, как цепы. Раз и еще раз. И еще. Пока его, наконец, не оттаскивают дрожащие от ужаса руки Веронки.
Молодой барин отирает рукой кровь. Сразу распухшая губа уродует его узкое лицо. Он весь трясется.
— Ты… негодяй!
Перед ним Эдек. Высокий, широкоплечий. Спокойный. Он холодно смотрит на текущую по лицу того кровь. Слушает, как тот звонит из передней.
— Беги!
— Зачем? Ничего со мной за это не могут сделать.
Оказывается, однако, что могут.
Веронка не в силах понять это. Она стоит перед письменным столом седого барина и прерывающимся голосом пытается объяснить. Но напрасно. Отстраняющий жест тонкой руки с длинными, холеными ногтями.
— Нет, Сусанна! — Так же спокойно, снисходительно и непререкаемо, как всегда.
И Веронка отправляется в кухню укладывать сундучок. Она собирает свои убогие пожитки, думая о том, что не успела даже сказать Эдеку самого главного, что у нее будет ребенок.
Год тюремного заключения — это обрушивается на нее, как удар кнута. «Год», — повторяет она себе, пытаясь измерить, пересчитать, охватить сознанием этот непостижимый, ужасный отрезок времени, непреодолимой темной пропастью отделяющий Эдека от нее.