Распахиваются железные ворота, въезжает коляска. Томаш кланяется. Согнувшись чуть не вдвое, ждет, когда проедут господа. Потом запирает ворота и потешной, семенящей походкой возвращается в свою швейцарскую.
Антек смотрит в окно. На согнувшуюся в три погибели отцовскую спину в синей ливрее. И тотчас длинный пронзительный звонок. Раз, другой. Мать нервно оправляет волосы, бросает тряпочку, которую держала в руках.
— Ясновельможная пани звонит!
Она бежит изо всех сил, так что ноги путаются в длинной юбке. Антек стискивает зубы. Вечно одно и то же: ясновельможная пани звонит, ясновельможный пан приказывал, паныч распорядился… И отец и мать кидаются как на пожар. Низко кланяются.
— Целую ручки ясновельможной пани. Целую ручки ясновельможного пана, — униженно говорит мать, старая седая женщина, этому толстяку с переливающимся через брюки животом. — Целую ручки ясновельможной паненки, — говорит мать, старая седая женщина, размалеванной девчонке в легком, изящном туалете.
И так с самого детства Антека. Крохотная комнатка рядом со швейцарской, грошовая плата и целый день готовность бежать по первому зову; и «целую ручки». Антек уже с самых ранних лет копит в себе бессильную ярость.
Украдкой проскальзывает он по двору, чтобы случайно не встретиться, не быть вынужденным сказать «целую ручки». Не то — отцовский ремень.
— Не желаю на старости лет из-за тебя со службы вылететь.
Потом, когда Антек подрастает, его уже преследует только сердитое ворчанье отца, вечные слезы матери. Почему он не говорит «целую ручки», почему не желает стать помощником садовника, а предпочитает скитаться по постройкам в городе. Антек не уступает. Теперь уж он начинает читать нотации родителям, — впрочем, без всякого успеха. Мать пугливо машет на него руками и оглядывается на дверь, хотя услышать их никто не может. Затыкает уши, словно при кощунстве. Смотрит на сына, как на диковинное, заморское чудище, и отправляется прислуживать худой, высохшей ясновельможной пани, залитому жиром ясновельможному пану и этим двум — гулящей барышнешьке и глуповатому испитому недорослю.
Ясновельможная пани как тень бродит по квартире в вечном ожидании мужа, распределяющего время между работой в банке, хорошенькой актрисой и шумными пирушками. Она ежедневно ездит к обедне и, словно губка водой, пропитана цитатами из священного писания. Кругленький духовник почти не выходит из дома, жадно поджидая обильного обеда. Улыбается лоснящимися от жира губами накрашенной дочери, в то время как ясновельможная мамаша кладет себе на тарелку по чуточке каждого кушанья, ест с таким видом, словно совершает мученический подвиг, и кидает ядовитые взгляды на старого лакея Петра, если тот ненароком зазевается.
Антеку все это хорошо знакомо. В прежние годы ему не раз приходилось, по приказу ясновельможной пани, подниматься наверх, чтобы развлекать скучающих детей. Он видел тяжелую мебель красного дерева, хрустальные вазы, цветы, получал кой-какие остатки обеда. Ходил он под угрозой отцовского ремня, а ясновельможная то и дело напоминала господу богу и людям о своем благотворительном поступке. Кончилось дело скандалом, отец едва не вылетел со службы, Антек три дня не мог сесть. Но ходить наверх его больше не заставляли.
Впрочем, господские дети подрастали, и у них уже были более интересные занятия, чем водиться с мальчишкой из швейцарской. Ясновельможный паныч с трудом проталкивался из класса в класс, а в свободные минуты, забившись в чащу сада, рассматривал порнографические картинки, доставляемые ему услужливыми сверстниками. Ясновельможная паненка без труда оканчивала гимназию, навещала приятельниц, ездила за границу; летом, когда в послеобеденные часы ясновельможные родители ложились подремать, ее щипал в уютной садовой беседке репетитор брата. Сквозь длинные полусомкнутые ресницы она теперь часто рассматривала Антека. Но он проносился по двору и саду как заяц, никогда не замечая никого из ясновельможной семьи.
В то время, когда еще можно было получить работу, он несколько месяцев подряд уговаривал отца выбраться отсюда. Но старик смотрел на него как на помешанного. Он вообще не понимал, чего хочет от него сын. Старик машинально гнул спину в синей ливрее, машинально говорил свое «целую ручки» и просто не представлял себе, как может быть иначе. Мать спокойно вычесывала собачек, — крохотные английские и японские чудовища, — грела для них сливки и готовила ванну. Утомляя слепнущие глаза, штопала кружева ясновельможной, массировала жирные ноги страдающего чем-то ясновельможного и тоже не могла себе представить, что может быть иначе. Покорная улыбочка приросла к ее старому лицу. Антек сходил с ума от ярости, глядя на эту приклеившуюся к ее губам лакейскую улыбочку.
Ясновельможная с каждым годом становилась все скупее и набожнее. Уже два раза она урезывала Томашу жалование, но зато все прилежнее заботилась о спасении душ его и его семьи.
— Антек, ясновельможная пани спрашивала, был ли ты в костеле?
— Ей-то что?
— Как «ей-то что»? Ее хлеб едим, у нее служим, она и отвечает за нас перед господом богом, — елейным голосом повторяет мать уроки, преподанные ясновельможной.
— И хлеба ее я не ем и на службе у нее не состою. Нечего ей совать нос в мои дела.
В сущности мать знала, что так оно и есть. Он ведь зарабатывал и вносил в семью деньги за свое содержание.
— Но видишь ли, Аптек, как-никак все же это ясновельможная пани, наша барыня.
— Ох, оставьте вы, мама, эту ясновельможную! Я ей не лакей!
Резкий голос отца в дверях.
— А кто тут лакей? Кто? Может, я? Отец, а?
— Оставьте меня в покое! Пусть она нянчится с собачками и с этим, как его… духовником, ко мне пусть лучше и не прицепляется!
Мать только руками всплескивала, перепуганная до полусмерти.
— Антек! Что ты болтаешь?
— Ничего!
И хлоп дверью. Бежать, бежать отсюда куда глаза глядят.
Но как раз тут он остается без работы. Ясновельможная между тем ничуть не остывает в своем религиозном усердии.
— Ну, милая, был ваш сын вчера в костеле?
— Был, был, ясновельможная пани, — потупив глаза, торопливо отвечает та.
— Очень хотела бы убедиться, — цедит сквозь зубы ясновельможная. — Я кое-что слышала, весьма некрасивые вещи…
Мать холодеет. Что там еще мальчик мог натворить?
— Да, да, весьма некрасивые вещи… В католической семье… В моем доме…
Та уж и спросить не смеет, у нее темнеет в глазах. Самые чудовищные картины ураганом проносятся в голове.
Но ясновельможная все цедит сквозь зубы, медленно, ядовито, и застывшее на мгновение сердце снова начинает биться.
Однако сам Томаш смотрит на дело иначе. Он мрачно обращается к сыну:
— Ты перестанешь или нет водиться с этим Анатолем?
— Нет.
Шапку в охапку и за дверь.
Но отец не унимается.
— Чтоб в воскресенье ты был в костеле — и баста!
Антек, остолбенев от удивления, таращит на него глаза. В первый момент ему кажется, что он ослышался.
— Что?
— Я сказал — и кончен разговор!
Теперь Антек разражается смехом. Злым, насмешливым.
— Опять «ясновельможная»?
— Да, так и знай, сопляк!
— Ни по каким костелам я ходить не стану.
— Посмотрим!
В доме начинается подлинный ад. Изо дня в день. С утра до вечера. Мать ревет по углам и еще покорнее говорит «целую ручки», еще заботливее обтирает собачкам лапки, чтобы как-нибудь загладить скандальное поведение Антека. Отец ходит словно градовая туча. Антек является домой лишь переночевать, потому что все это вместе взятое вынести невозможно. Ему все хочется поговорить с родителями толком, но об этом нечего и думать. Души их согнулись в том же униженном поклоне, что и спины. Теперь уже не выпрямить.
Анатоль в этом доме вырастает прямо-таки в какой-то символ. Что бы ни сделал Антек — Анатоль. Какая бы неприятность ни случилась — Анатоль. Всякое резкое слово ясновельможной — опять Анатоль.
Отец ворчит и бранится. Мать беспомощно всхлипывает по углам.
— Кабы не этот Анатоль…
— Когда ты еще не стакнулся с этим Анатолем…
— Из-за этого Анатоля…
Всегда и вечно «этот Анатоль», склоняемый во всех падежах. А то еще: «Этот твой Анатоль». Со стороны могло бы показаться, что до эры Анатоля в комнатенке подле швейцарской цвел рай, а Антек был в нем просто херувимчиком. Зато теперь он с каждым шагом все глубже увязает в адской бездне. Родители бдительно следят за ним. Раньше никто ни о чем его не спрашивал. Теперь то и дело:
— Куда идешь?
— Когда вернешься?
— Что за книжонка опять?
И вдруг разражается целая история. Как раз из-за «книжонок». Мать не находит ничего лучшего, как после долгих колебаний, в отсутствие Антека снести одну из них ясновельможной, чтобы та разъяснила, что это такое.
Но едва бросив взгляд на заголовок, та вскакивает, будто увидела скорпиона. Машет руками, забывает даже цедить сквозь зубы и пронзительно визжит:
— В моем доме! В моем доме!
Бедная женщина совершенно теряет голову. Опухшая от слез, возвращается она к мужу. Вечером разражается гроза.
— Либо отец с матерью, либо этот твой Анатоль!
Антек, посвистывая, собирает пожитки. Они смотрят неуверенно: что он еще может выкинуть. Но Антек просто уходит, холодно бросив от дверей:
— До свидания!
* * *
— Мама, Антек будет у нас ночевать.
— Хорошо, сынок.
Мать ни о чем не спрашивает. Маленькая комнатка умеет растягиваться, как резиновая, — в ней помещается всякий, кто нуждается в убежище. Анатоль уже давно приучил ее к этому.
— Чему вы смеетесь, мама?
— Да так, вспомнилась история с этим вором, помнишь?
Старое, полузабытое приключение. Они тогда только что перебрались сюда. И вот в зимний вечер в воротах — съежившийся человек в лохмотьях. Высоченный мрачный верзила. Интервью с возвращающимся домой Анатолем, о повадке дворника, о том, есть ли возможность ночевать под лестницей. Анатоль ведет его наверх и прячет за дверью. А когда мать спускается за водой, лихорадочно втаскивает в комнату. Под кровать. Старый мешок, еще какое-то тряпье — все же лучше, чем под лестницей. Утром, когда мать уходит к обедне, живо ему свой завтрак — и улепетывай, пока кто-нибудь не увидел. Вечером опять. Анатоль осторожно опускает свой ужин под кровать, в подставленную огромную лапу. Боже, как он нестерпимо чавкает! Анатоль тревожно всматривается в сторону матери, но та спит.
Наконец, чавканье прекращается. Но теперь начинается храп. Сперва тонко и протяжно. Потом басисто, с прерывистым хрипом, наконец прямо-таки как надвигающаяся гроза. В ушах перепуганного Анатоля это звучит, как рыкание льва. Он потихоньку свешивается с кровати и дергает того за рукав.
На мгновение это помогает. И тотчас — снова. Сперва тонко, потом внезапный переход в львиное рыканье. Анатоль трепещет, не понимая даже, как мать может спать. Сам он лишь на мгновение задремывает, терзаемый ужасающими кошмарами.
И, наконец, на четвертую ночь, когда усталость превозмогла уже и страх, его будит пронзительный крик матери. Он в ужасе вскакивает на ноги.
— Тут что-то есть! Тут что-то есть!
Именно «что-то». В громовых звуках, несущихся из-под кровати Анатоля, нет решительно ничего человеческого.
— Ничего, ничего, вам показалось, — дрожащим голосом успокаивает он мать, стараясь толкнуть ногой того, под кроватью.
Но мать уже зажигает лампу. Пинок был меткий, шум на минуту прекращается. Мать, вся бледная от ужаса, прислушивается. И вдруг — с новой силой, с посвистом, шумом, хрипом! Мать испускает вопль — и кидается к стоящей в углу метле, единственному оружию в их комнатенке.
Но за дверьми уже движение. Соседки. Они теснятся одна за другой, в длинных ночных рубашках, в кофтах, в низко сползающих юбках. Робко входят. Анатоль как преступник стоит понуря голову. Мать срывающимся голосом рассказывает, в чем дело. И вдруг пронзительный визг: сбоку из-под кровати торчит огромный рваный сапог, набитый для тепла соломой. Паническое бегство. Одна за другой сломя голову — на лестницу. Но мгновение спустя они снова тут. Те, что посмелей, подходят ближе. Мать защитным жестом выставляет вперед метлу.
Новый вопль. Из-под кровати лезет огромный мрачный верзила. Но это хоть человек по крайней мере, а не неведомое страшное «что-то».
Несколько дней спустя, в сумерки — крики на чердаке у соседки. Анатоль бросается туда: тот же верзила над узлом белья.
«На наш чердак не пошел», — мелькает утешительная мысль в голове Анатоля, но тут же исчезает в приступе гнева. Он подскакивает к огромному, широкоплечему человеку, изо всех сил колотит его мальчишечьими кулаками. Тот стоит, остолбенев от этого внезапного нападения. А Анатоль бьет изо всех сил, куда попало! По ногам, по животу, скачет вокруг, словно упрямая маленькая блоха. Но кто-то уже грохочет по лестнице вниз. И — лихорадочный шепот Анатоля:
— Улепетывай, побежали за полицией!
Для верности Анатоль все же усаживается на узел белья, пока вор не исчезает.
Потом Анатоль подрастает, а в доме все то же. Вечно приходится стлать кому-нибудь на полу, варить лишнюю порцию к обеду, штопать чью-нибудь порвавшуюся куртку, идти заступаться за кого-нибудь перед отцом. Мать привыкла. Даже полюбила это: не так пусто дома. Добрыми глазами смотрит она на вечно пылающие головы своих случайных, мимолетных жильцов, внимательно прислушивается к их ожесточенным спорам.
А уж что до Антека, то словно у нее второй сын появился. Она надивиться не может, как родители могли расстаться с ним, так радостен, так неисчерпаемо весел этот паренек.
С Анатолем они теперь почти неразлучны. Работы масса. Антек помогает. Долгие часы ежедневных дежурств. Заявления, списки, квитанционные книжки. Люди прибывают один за другим. Все теснее, все крепче сплачиваются, все многочисленнее их ряды.
Анатолю грезится: одна огромная, спаянная железной спайкой общего дела масса. На жизнь и насмерть спаянная цементом общего труда. Согласно, одним темпом бьющиеся сердца. Одного и того же желающая, в ногу идущая к одному и тому же масса. И он до изнеможения трудится с утра до ночи ради того, чтобы так было. До хрипоты рвет горло, чтобы было именно так. Разбудить, вывести из проклятой бездеятельности, разжечь пламя бунта! Втянуть в бунт и равнодушных, и тех, кто думает лишь о собственном благополучии, и темных, запуганных, растоптанных, раздавленных, блуждающих в одиночку. Вывести на свет из мрака мира. Гремящей толпой пройти от края до края земли.
Так во всем.
Звучит ария, красивый, искусно обработанный голос.
Доносится в самые дальние уголки зала. Взрываются крики, расплываются в тишайший топот.
Но это не то.
И лишь когда на сцену выходит толпа. Все вместе… Дрожь пробегает по телу. В вышине гремят стократно повторенные голоса. Гудят у самой земли. Бьют в лицо вихрем силы. Разъединяются, сливаются снова, пенящимся ручьем стекают в шумную реку. Рвут плотины, с грохотом бьются о каменную стену. И вдруг взвиваются к небу фонтаном искр, ярким поднебесным пламенем.
Или:
Мелодия скрипки. Певуче, возвышенно, сладостно. Печально, прерывисто. До самого дна сердца.
Но это не то.
И лишь когда — оркестр. Гремят подземные громы. Из-под гнета вырывается к свету заглушаемый враждебными звуками голос скрипки. Где-то в стороне плачут, причитают бессильные инструменты. Поражение. Подавлены, брошены вниз, к железным ногам беспощадной мелодии. Но снова поднимаются. Благоухающей струей скользят во мраке. Набирают силы. Крепнут. Одолевают. И вдруг победные фанфары, взвившись к небу, провозглашают миру мелодию скрипки. Теперь все вместе — струны скрипок, бархатный звук виолончели, словно капли, падающие сверху голоса клавишей, пение флейты, золотой призыв труб — все сливается в одну гремящую, непобедимую мелодию.
И пение. Пусть даже простое, неумелое пение толпы на улице. Хор. Во много раз увеличенная мощь человека, дерзко штурмующая звезды. Мощь. Вихрь, несущийся темной ночью по степи. Ураган, обрушивающий горы. Самум, поднимающий в воздух дома.
Или хотя бы ритм множества шагов, идущих в ногу по мостовой.
Анатоля пьянит сила масс. Ноздри раздуваются. Невидимый ветер вздымает волосы. Грудь широко дышит общей силой. Масса велика, и любой человек в массе вырастает до размеров великана. Трусость, мелочность, слабость — все растворяется в океане общей мощи. Человек сам по себе — ничто, всякий рождается и становится чем-то лишь на миру, в сплоченной, сознающей свою мощь массе.
Вот к этому-то всеми силами, ногтями и зубами продирается теперь Анатоль. Превратить в страшный, неумолимый таран горе угнетенного человека, превратить в песнь бунта его плач и стоны, превратить в летящий прямо в цель снаряд его слепые инстинкты.
Вот почему он целыми ночами корпит над столбцами цифр. Вот почему он часами заполняет рубрики анкет. Из этого мелочного, однообразного труда вырастает новый день. Глубоко пускает корни, устремляется к свету. Множится под руками простой человек, вырастает в организованную массу. С утра до вечера, с утра до вечера работает Анатоль.
Лишь изредка, в праздник, Наталка или другие вытаскивают его погулять, отдохнуть, оторваться на мгновение от работы.
И он идет неохотно, ах, как неохотно. Жаль каждого мгновения, каждой потерянной минуты. Неугасимым огнем горит нетерпеливое сердце. Он чувствует себя хорошо только в толпе, только в растущей, изо дня в день крепнущей массе.
За городом. Пыльца цветущей ржи в нагретом воздухе. Маленькие, смешные цветочки в густой траве. Наталка раздвигает руками ее высокие, щекочущие колоски. На голубой воде мелкая трепетная зыбь. Словно дрожь.
— Посмотри, Анатоль, как красиво. Что это за птичка?
— Где?
— Вон там, на веточке, смотри, как она вертит головкой.
— Не знаю. Зяблик, наверно.
— Наверно, зяблик, — соглашается Наталка. — Может, у него где-нибудь здесь гнездышко.
— Может.
Она украдкой поглядывает на Анатоля. Странно, что он такой хмурый в этот ароматный солнечный день.
— Я хотела бы всегда жить в деревне. А ты?
— Нет.
— Почему?
Анатоль покусывает длинный стебелек травы.
— Тут же красивее. Все такое зеленое, чистенькое, нигде ни пыли, ни копоти.
Но Анатоль молчит. Что ж, пусть помолчит. Она ложится на спину, отдаваясь золотой ласке солнца.
— Как ярко светит, а совсем не жарко, дышать приятно.
— Не то что на складе, а?
Наталка содрогается. Она вдруг ощущает отвратительный, тошнотворный запах гниющего на складах табаку. И поскорей погружает лицо в пушистые шарики цветущего клевера.
— Эх, бросил бы ты это! Еще и здесь думать о фабрике! Когда я лежу вот так, мне кажется, что никакой фабрики на свете нет, что везде все цветет и ветерок дует. Слышишь, как эти мухи жужжат?
— Это пчелы.
— Правда, пчелы. И откуда ты все знаешь?
— Да еще с ксендзовского заведения. Ведь это было в деревне.
— Ах, да… Но там не было так хорошо, как здесь?
— Нет.
— А тут прямо замечательно. Если бы не работа, я бы каждый день сюда ходила. Просто так, полежать. И выкупаться можно. Смотри, вода чистенькая, голубая. И песок на дне. Наверно, и рыба есть. И прямо-таки ничего на свете не хочется, греться на солнышке — и все. Ужасно хорошо!
Но Анатоль так не умеет. Поспешно, поспешно бьется его всегда настороженное сердце. Нервы напряжены в непрестанной готовности. Мысль работает.
— А вчера мне цыганка на картах гадала. Так: чего не знаю, чего не ожидаю, что было, что будет, чем сердце успокоится. Ну, такое болтала!..
— Постыдилась бы, Наталка!
— Чего мне стыдиться? Я же в это не верю, а так только, для забавы.
Анатоль смотрит на струящуюся воду. Чем сердце успокоится? Только одним, только одним этим. Тем, что гонит сон от его глаз, тем, что доносится до него с каждой улицы, из каждого переулка. Тем уловимым, осязаемым и снова ускользающим из рук. Врывающимся в сегодняшний день и вместе с тем тающим в дали будущего.
Глядя в лазурную воду, он видит сточную канаву на улице. Пчелы звенят звоном железа, бросаемого на пол заводского цеха. Песок пересыпается раскаленным золотом кровавой прибыли. Анатоль закрывает глаза. Но это не только вокруг него, это в нем. Жжет под опущенными веками.
«Так надо, — думает Анатоль. — Всегда, всегда. Чтобы это струилось кровью в жилах, отзывалось ударами сердца, стояло перед глазами, звучало в ушах. В любое время, в любом месте. Чтобы неразрывно слилось с человеком. Не покидало ни во сне, ни наяву. Сурово, не выливаясь в беспомощные вздохи, в туманную, бессильную грусть, в ребяческие слезы. Нет, только так — непрестанная, упорная воля к борьбе и победе. Вечная готовность. Величайшее напряжение. Зубами и ногтями продираться вперед. Изо всех сил упереться ногами в землю — и вперед!»
Высоко над лазурной водой летит птица.
— Ах, ты только взгляни!
На быстрых белых крыльях откуда-то залетевшей сюда чайки — солнце. Они загораются золотом. Стремительный полет высоко в чистом воздухе. Будто золотая стрела.
— Вот так, прямо в цель, как стрела.
В засмотревшихся на лучезарное видение глазах Наталки слезы. Слезы над дрожащей улыбкой губ.
— Что с тобой?
— Ничего… Мне только пришло в голову, как это хорошо, что я могу работать вместе с тобой, для того чтобы все было иначе.
Их руки встречаются над шелестящей травой в братском пожатии.
— Что ж, пойдем?
— Придется, — вздыхает Наталка.
Как не хочется уходить отсюда! Но солнце уже закатывается. Лесом. Лугами. Длинной дорогой. Когда они спускаются с цепи быстро темнеющих холмов, внизу возникает город. Низко, у самой земли, горит рыжим заревом огней. Дышит гомоном улиц, будто притаившийся связанный зверь. Выдыхает тяжкий, душный воздух.
Анатоль останавливается на склоне холма и холодно смотрит туда своими голубыми глазами. Ледяными глазами рассчитывающего свой час победителя.