Это было вскоре после того, как Павел с Совюком поджидали пароход, идущий в Пинск. Иван Пискор пробивался на восток.

С того самого дня, когда Людзик, наконец, столкнулся с ним лицом к лицу, Иван знал, что ему нет спасения.

Теперь это был уже не один Людзик с его ожесточенным упорством, нет, теперь вокруг него смыкались железные клещи всемогущего закона, теперь его приговор был подписан, беспощадный, неотвратимый приговор. Ни у кого не могло быть сомнений в том, чей топор начертил красные иероглифы на снегу. Их было легко прочесть, и Иван не обманывал себя, что сбил кого-нибудь с толку. Теперь путь был отрезан, мосты сожжены. Его уже знали в лицо, и описание его примет разослано повсюду, где синеют полицейские мундиры, по комендатурам, по волостным правлениям, по почтам и местечкам. Теперь по его пятам шла не пара ног Людзика, а сотни ног. Его высматривала уже не одна пара глаз, а сотни их. Его преследовал не один полицейский, а сам жестокий, неумолимый закон, для которого не существовал отдельный человек с его трудными днями и мучительными ночами, для которого он был только номером в ряду других номеров.

С запада на восток, с севера на юг не было убежища. Одежда на нем превратилась в лохмотья и валилась с плеч, голод иссушил тело, больная нога не заживала, он волочил ее за собой, как колоду. Пока лежал глубокий снег, он еще мог укрыться в забытом богом и людьми хуторке, в лесной глуши, куда никому было не добраться. Но сейчас вольные воды давали доступ в самые глухие дебри, не было места, где можно бы чувствовать себя в безопасности, и Иван понял, что здесь ему не уцелеть. Как последнее спасение, как единственный выход мелькнула в голове граница. Граница со страной, о которой рассказывал им до своего ареста Петр Иванчук. Со счастливой, по слухам, страной, где мужик был человеком, а не преследуемым зверем.

И вот он стал по ночам пробираться к этой границе, медленно, осторожно, подавляя стопы, когда нестерпимо мучила боль в раненой ноге. В дневные часы он, пылая в жару, трясясь от лихорадочного озноба, спал в болотах. Все дальше, все дальше оставались позади Ольшины. И все же он не мог понять, как это случилось, что он должен их покинуть, покинуть озеро, реку, все то, к чему он возвращался — сколько же это лет назад? — из немецкой земли, из-за самого города Берлина, куда его угоняли на работы.

Ночью он лежал в лозняке и, не в силах уснуть, смотрел в звездное небо.

«Ну и как же теперь будет?» — спрашивал он сам себя. И то, что он уходит отсюда, что с каждым шагом удаляется от своей земли, от своих рек и озер, казалось ему наваждением, дурным сном, который иной раз гнетет и мучит человека. Казалось, стоит ему уснуть, и утро рассеет кошмар. Он снова услышит, как плещет о кремнистый берег озеро, снова закинет невод в его светлые воды, услышит запах мяты и татарника над протоками, снова пойдет на Оцинок косить высокую душистую траву.

Но тут мысли обрывались, смутная греза рассеивалась. Ведь именно оттуда, с этого луга на Оцинке, и надвинулась беда, там она зародилась и разрослась в непоправимое несчастье. Сколько раз еще там, в Германии, ему снился луг на Оцинке, прекраснее которого нет в мире. Сколько раз ему грезилось, что он широким взмахом косы захватывает широкий прокос, ровный, сверкающий от росы, пестреющий цветами. А теперь что? И к чему была вся его отчаянная борьба, если осадник и впредь будет косить на Оцинке, если для него будут вырастать там высокие, буйные травы, если осадниковы коровы будут давать после них обильные жирные удои, а он, Иван, не увидит не только луга на Оцинке, но даже и желтых трав, растущих на болотах за рекой?

Нет, этого он не мог понять, это было недоступно пониманию. Сколько он наработался тогда лопатой, засыпая зияющие раны земли, изрытой войной, чтобы можно было засеять эту землю и собрать хоть жалкий урожай! Сколько дней он калечил руки, чтобы очистить поля и воды от ощетинившейся колючей проволоки, чтобы не поранилась скотина — осадникова скотина… Все это не укладывалось в мутившейся от жара голове, и, словно ослепший, оглохший, он пробивался вперед, все вперед, одержимый одной-единственной мыслью — бежать, бежать, бежать! Скорей, скорей волочить больную ногу, преодолевать слабость, бросающую то в жар, то в холод его тело, лишь бы добраться куда-нибудь, где можно свалиться и лежать, не опасаясь ежеминутно появления преследователей.

Несмотря на всю спешку, он тащился невероятно медленно. Но все же непрестанно двигался, все удаляясь и удаляясь от Ольшин. Его отделяли от них все новые болота, новые воды, новые леса и перелески. Отсюда в Ольшины уже не было возврата.

Время от времени, чувствуя, что слабеет от голода, а желудок уже не принимает щавеля и осоки, он решался зайти к кому-нибудь, выбирая глухие поселки в сторонке, уединенные избы, где ему ничто не угрожало. Ему давали немного хлеба, кусок лепешки, вареной рыбы. Иногда предлагали и ночлег, но он боялся ночевать под крышей, опасаясь, что его выдадут. Однако никто его ни о чем не расспрашивал, и он мог идти дальше. Быть может, людей пугало его заросшее, одичавшее лицо, быть может, они жалели его, догадываясь, зачем он пробирается в эту сторону.

Наконец, он забрел на самый край своей земли, в непроходимые дебри, глушь, в страну трясин, ольховых лесов, дубовых пущ. Здесь ему удалось найти проводника.

Глухо шумели деревья. И вдруг тропинка вывела на широкий простор, в неведомые места, в болота без конца и без края. Иван оглянулся. Позади него плотной стеной, высоким частоколом выросла чаща, рубеж на краю болот и трясин. Здесь начинался иной мир. Вдаль и вширь простирались беспредельные равнины, поросшие седым мхом, листочками клюквы. Лишь кое-где кудрявилась невысокая березка, трепетали хрупкие веточки и робко устремлялся вверх тонкий белый ствол. От болот веяло сыростью и резким, крепким запахом мокнущего в рыжих лужах торфяника. Жирные радужные пятна расплывались на этой рыжей, нагретой солнцем воде, отливая зеленью, лазурью, всеми оттенками пурпура — неожиданные и странные цветы трясин.

— Сюда, — ворчливо сказал проводник, и Иван ступил на узкую тропинку, на поваленные стволы, шаткую, колеблющуюся кладку над бездонными трясинами, поросшими обманчивой зеленью мелких растеньиц, черпающих из болота свою хрупкую, жмущуюся к земле жизнь. По обе стороны было болото, болото было и перед ним, беспредельное, словно вымершее пространство. На побегах карликовых берез не качались птицы, лишь высоко вверху, в безоблачном небе, повиснув в воздухе на огромных темных крыльях, парил лесной разбойник-ястреб.

Палка увязла в болоте, Иван покачнулся и с трудом вытащил ее. Предательски захлюпала жирная рыжая вода, зеленая поверхность шевельнулась, мягко, коварно подаваясь под ногами. Проводник беспокойно оглянулся, но Иван уже восстановил равновесие. Он осторожно двигался вперед, стараясь ровно ступать по круглым гнилым бревнам, поросшим мхом и рассыпающимся в порошок, в комки потемневшей от сырости древесины.

Далеко на горизонте стоял над болотами седой туман, голубоватая мгла стлалась низко по земле, уплывая вдаль, словно за пределы мира. Иван почувствовал головокружение — прямо перед ним пролегала кладка из положенных неведомо когда и неведомо кем бревен, но все вокруг было, как вода, как беспредельное озеро в тихий день и так же, как озеро, бездонное. Казалось, стоит подуть ветру, и зеленая поверхность взволнуется, по ней побегут волны, зеленая пустыня вспенится, зарокочет, как глубокая вода под внезапно налетевшим ураганом.

Солнце палило, и болота издавали все более крепкий запах. В небе все еще неподвижно висел ястреб. Ноги все чаще проваливались в предательскую мякоть истлевшего дерева, кое-где приходилось перескакивать с бревна на бревно — между ними зияла пустота, зеленый коврик мха и листвы, коварный и обманчивый.

Мучила жажда, но когда Иван наклонился, чтобы зачерпнуть воды из окна, разверзшегося в густом мху, его рука ощутила маслянистую и почти горячую жидкость. Радужная поверхность шевельнулась, выглянул темный глаз бездонного провала. По пальцам тянулись желтые и рыжие, нагретые солнцем, струйки. Нет, эту воду нельзя было пить, это не была обыкновенная болотная вода, из обыкновенного болота.

Присесть, хоть на минуту отдохнуть было негде, и Иван напрягал все силы, чтобы поспеть за проводником. Тот шел перед ним легко и без усилий, словно порхая по кладке. Рваные лапти едва касались истлевших бревен, словно скользили над ними, палка ни разу не уперлась в болото.

Уже давно миновал полдень, когда седой туман сгустился темной полосой и утомленным глазам улыбнулась зеленая чаща, густая стена леса, клином врезавшаяся в болотистую равнину. Иван ускорил шаги.

Здесь гуще росла трава, сухая и жесткая, листочки клюквы были покрупней, и круглые окна трясин, подернутых радужной пленкой, постепенно исчезали. Почва стала повыше, появилась темная зелень высоких кустов, резко, освежающе потянуло горьким запахом ольхи, зашелестела тень высоких деревьев.

Проводник замедлил шаг.

— Ну, теперь все прямо. Вот тут, к реке, а перейдешь реку — и все. Пережди до вечера, вечером лучше идти. На той стороне граница, там редко когда кто ходит. Здесь, в сторону, болото, им не пройти. А ты иди себе потихоньку прямо. Ну, будь здоров, — он внимательно взглянул на Ивана, — товарищ!

Не отвечая, Иван присел под деревом и глядел вслед пустившемуся в обратный путь проводнику. Тот легкой ровной походкой шел по кладке, подвигался вперед, его силуэт все уменьшался, таял вдали и, наконец, исчез в светло-зеленом просторе, среди моря трясин.

Далеко, по другую сторону, словно низко присевшая к земле туча, виднелась синяя полоса — лес над рекой. И здесь тоже над головой Ивана шумел лес, шелестел, шептался, вздыхал тысячами звуков. Громко кричала сойка, над зарослями со щебетом проносились мелкие птички, проворные и пугливые. Пахло увядшими листьями, многие поколения которых толстым слоем гнили на земле. К ним никогда не прикасалась человеческая рука, и кто знает, попирали ли их когда-нибудь человеческие ноги.

Жажда не проходила. Иван сорвал веточку багульника и растер ее в руках. Разлился крепкий, освежающий аромат, но растение не утолило жажды. Вдобавок ко всему появились откуда-то крупные серые мухи и с хищным жужжанием вились перед его глазами. Наконец, одной удалось ужалить его в щеку. Потекла тоненькая струйка крови. Иван выругался и встал на ноги. Медленно, осторожно, как приказывал проводник, он пошел прямо вперед.

Лес окружал его сетью ветвей, кустами, оплетенными диким хмелем, опутанными стеблями белой повилики. Побеги ежевики, раскинувшиеся по земле, цеплялись за одежду, ноги с трудом ступали в чаще густой травы и кустарника. Но издали уже доносился знакомый звук, шепот воды, таинственная песнь бегущих волн. Среди кустов шаклака и калины уже пробивал себе брешь высокий прямой тростник. Он наступал все более густыми, мощными рядами, шелестя резким стеклянным звуком. Из тростника с криком взвилась утка и исчезла в зеленой чаще. Небо было заслонено зеленым куполом ветвей, всюду таился влажный зеленый полумрак. Иван остановился прислушиваясь. Но слышался лишь безмятежный щебет птиц, однообразный шелест тростника, да где-то, совсем близко, тихо журчала вода. Он осторожно продвинулся еще. У самых его ног раздался всплеск — среди тростника открылся маленький заливчик, живая проточная вода, слегка плещущая о берег Он лег на живот и погрузил вспотевшее лицо в шелковистую волну. Вода была красная и прозрачная. На красном песке дна торопливыми движениями извивались какие-то маленькие черные созданьица. Но струя была чистая и холодная. Он пил, закрыв глаза, делая огромные глотки, так что гортань сжималась болезненной судорогой. Вода лилась по шее, тонкой струйкой стекала за рубашку, мочила волосы на голове. Бесконечно, до полного утоления, глотал он воду, захлебываясь от радости, от несказанного животного наслаждения.

Лишь несколько мгновений спустя Иван поднял голову и рассмотрел то, что можно было увидеть сквозь пролом в зеленой чаще.

Река извивалась узкой струйкой. Противоположный берег был совсем близко, казалось, стоит только протянуть руку, чтобы достать его. На той стороне тоже рос тростник, высокий шелестящий лес тростника. Шныряли утки, Иван ясно видел маленькую головку, торопливо ныряющую в воду и появляющуюся в двух шагах дальше, видел серые перышки и круглый глазок, пристально высматривающий что-то в воде. Утка охотилась спокойно, беззаботно, и Иван легко вздохнул. В этот момент все казалось ему легко и просто. Совсем близко, в нескольких шагах, была цель его долгих странствий. Одно мгновение он едва не поддался соблазну не дожидаться ночи. Кто тут может быть, кто станет подстерегать здесь, в этой глуши, защищенной непроходимой стеной тростника, с обеих сторон прикрытой бором, окруженной трясинами без конца и края? Однако он удержался. Пусть уж все будет так, как советовал проводник. Отступив в кусты, он вынул из-за пазухи хлеб и стал медленно есть его, тщательно пережевывая, чтобы надольше хватило.

Над водой смеркалось, медленно наступал вечер, и Иван задремал, убаюканный ласковым материнским шепотом деревьев и воды.

Но вскоре его разбудила прохлада, повеявшая от земли и воды. Было уже почти темно. Вода поблескивала, как свинец, отражая свет невидимых звезд. По лесу проносился легкий ветерок, едва заметные вздохи, таинственный дрожащий шепот. Шуршал, шелестел, нашептывал о каких-то, ему одному известных, тайнах высокий тростник. Вдруг треснула ветка. В кустах послышался шорох, тихое сопение. В эту вечернюю пору пуща ожила, огласилась тысячью голосов, задышала тысячью дыханий, зазвучала тысячью невидимых шагов. Иван сел, впиваясь глазами в темноту. Но ничего не было видно. Лес и вода жили своей ночной жизнью, что-то плескалось, деловито булькало у самого берега, какое-то маленькое существо, тихонько хлюпнув, соскользнуло с берега в воду. Внезапно проснувшаяся птица хлопала крыльями в ветвях, ослепленная мраком. Где-то далеко пронзительным, жалобным стоном зарыдал сыч, и этот тоскливый стон широкими кругами понесся по лесу, захватывая небо и землю, наполняя окрестности унылой жалобой, однообразной, печальной песней. Птица летела на своих пуховых крыльях над лесом и выкрикивала свою обычную ночную песню, но откуда доносился звук, невозможно было уловить. Казалось, стонет, рыдает, вздыхает лес; стонет, рыдает, вздыхает вода; стонет, вздыхает в ночном мраке земля. Что-то жуткое было в этом крике сыча, и Иван впервые почувствовал ужас перед границей.

Медленно, осторожно, бесшумно раздвигая тростник, он придвинулся к самому берегу. Вода матово отливала свинцом и чернью застывшей смолы. Он нащупал ногой брод и, высоко подвернув штаны, стиснув зубы, колотящиеся от внезапного страха друг о друга, ступил в воду.

Его охватило холодом. Вода торопливо струилась, обвивая его голые ноги, как какая-то живая тварь, как скользкая гибкая змея. Вдруг песок ушел из-под ступни и нога с плеском ушла в воду выше колена. Он остановился как вкопанный. Сердце бешено било тревогу.

Но все было спокойно. Все так же рыдал сыч, оглашая безнадежной жалобой мир от земли до неба, все так же мирно шуршал тростник. И Иван пошел дальше, нащупывая ногой удобные места. Он брел уже по пояс в воде, когда, наконец, дно стало медленно подниматься и перед ним зачернел тростник противоположного берега. Он ухватился за него руками и очутился на другой стороне. Здесь где-то должна была пролегать граница, по-видимому он уже там, куда столько времени стремился.

Вдруг в песнь ночи ворвался какой-то новый звук, и все замерло. Со скрипом и стоном в темноте валилось дерево. Иван слышал скрип ствола, шум раздвигающих чащу ветвей, наконец грохот падающего великана. Он не мог понять, с какой стороны донесся этот звук, и стоял, весь похолодев.

Но уже снова воцарилась тишина, и пуща снова завела свою песнь. Что-то зашуршало, зашелестело над водой, скрипнула ветка. Испуганно захлопала крыльями проснувшаяся птица. Видимо, где-то по ветке дуба бежала ласка или легкой, хищной походкой разбойника подкрадывалась к гнезду куница.

Иван пытался определить в темноте направление, по которому следовало идти. Проводник сказал — прямо. Но где тут — прямо? Река изгибалась петлей, и, едва ступив несколько шагов вперед, он потерял направление. Долгие минуты с замирающим дыханием стоял он на месте, прежде чем решился сделать шаг. Тростник хлестал его по лицу, ноги путались в чаще растений. Нащупал ногой тропинку — под лаптями была скользкая грязь. Наклонившись, он ощутил под пальцами глубокие следы копыт. Видимо, по этой тропинке ходили на водопой животные. И он двинулся по дороге, протоптанной ногами кабанов и лосей, по узкому, тесному туннелю, пробитому в густой чащобе.

Почва поднималась, чтобы несколькими шагами дальше снова снизиться. Треснула ветка; он инстинктивно остановился.

И как раз в этот момент слева, совсем поблизости, грянул выстрел. Он обрушился в тишину ночи, словно удар грома. Загремело, отдаваясь среди деревьев, затихая и вновь усиливаясь, угасающими звуками рассыпаясь по лесам, стократное эхо.

Иван присел. Лоб его мгновенно покрылся испариной. Он замер в неподвижности, съежившись на звериной тропе, ощущая под руками застывшие, словно отлитые в свинце, очертания следа какого-то зверя.

Завозились, затрепыхались птицы. Пронзительный свист рождался над его головой, беспощадно забились крылья в гуще ветвей. В тростнике послышался гулкий топот. Иван отпрянул в сторону. Мимо тяжелым галопом промчалась темная глыба — и, почуяв человека, с тревожным похрюкиванием кинулся в чащу огромный кабан. Во тьме шуршали, бежали, топтали траву сотни торопливых ног, ломая в паническом бегстве ветви. Грянул второй выстрел — и раздался дикий, пронзительный крик, где-то совсем поблизости. Иван вскочил. Теперь он ни на что не обращал внимания. Бежал наугад. Ветви трещали под его ногами, били его по лицу, хлестали по глазам, невидимые шипы цеплялись за одежду. Ничего не видя, он мчался вперед, а за его спиной гремели выстрелы, и по лесу несся нечеловеческий, визгливый крик.

Плотная стена деревьев расступилась. Кусты поредели. Перед ним простиралась необозримая, вся голубая от лунного света, равнина. По ней скользили короткие черные тени, полосами тянулся седой туман. Равнина дремала во мгле, похожая на застывшее море.

Но из лесу все еще несся шум, пронизываемый громами выстрелов, за плотной стеной деревьев раздавались смешанные голоса, говор, оклики.

Иван оглянулся. Лес образовал здесь как бы островок, — направо и налево простиралась пустынная равнина. Он чувствовал, что здесь, на посеребренном луной просторе, его видно издалека, что оттуда, из тени деревьев, могут смотреть и увидят его неведомые глаза, возьмет на мушку невидимое дуло. Но равнина простиралась мирной далью, а в лесу выла и гремела выстрелами смерть. Выбора не было.

И, втянув голову в плечи, весь сжавшись в комок, насторожившись и обратившись в слух, он двинулся вперед. Под ногами он чувствовал траву и мох, податливую, пружинящую почву. Он торопился, но почва под ним заколебалась, и тут только он заметил карликовые березки и проблескивание листиков клюквы. Его охватил липкий, мучительный страх, но он не остановился. Болото колебалось все явственнее, где-то, совсем поблизости, хлюпнула вода, и мертвый, синий месяц отразился в окне трясины, в сияющей глубине озерца. Иван сделал еще шаг — и нога увязла. Он торопливо вырвал ее и попытался отступить, но уже не мог найти дорогу, по которой пришел сюда. Со всех сторон с посапыванием раскрывалась трясина, слышалось зловещее бульканье. Он остановился, стараясь не шевелиться, но бульканье не прекращалось, и ровная поверхность все больше прогибалась под ним. Брызнули фонтанчики, жидкая смрадная грязь плеснула ему в лицо. Он рванулся, хотел перескочить на кочку повыше и увяз по колени.

Иван стиснул кулаки, чувствуя, что бездонное болото, предвечная трясина засасывает, хватает его мощными щупальцами и тащит вниз.

Он уже не в силах был шевельнуть больной ногой. Каждая минута погружала его все глубже, губила все неотвратимее.

Широко раскинув руки, он пытался хоть немного задержать свое погружение. Но вскоре почувствовал под ладонями холодное прикосновение болота. Теперь седая от лунного света поверхность была у него перед самыми глазами. На ней росли мелкие листочки, жесткие стебельки кислой низкорослой травы. В наполненных водой ямках, в зияющих расщелинах отражался мертвенный, призрачный месяц, и капельки росы стеклянными шариками дрожали на травинках.

Он уже не чувствовал страха. Его охватила тупая усталость. Сердце сжимал холодный обруч, он с трудом переводил дыхание.

Перед самыми его глазами уходила в бесконечную даль полоса поблескивавшего в болоте лунного света, седого и холодного. Трясины терялись где-то в этой дали, в туманном мраке, которого не могли рассеять мертвенные лучи месяца. Тяжесть и холод — это было все, что он чувствовал, да еще угар в голове, словно с перепою. Он вспомнил Сивку, которого жена принуждена была продать после его ухода. Вспомнил, как он покупал этого Сивку, — хороший был конь, не идет, бывало, а словно танцует под Иваном, когда тот ехал на нем к водопою. На мгновение задумался о том, что поделывает теперь Сивка, где-то он, в чьи руки попал. Ему даже стыдно стало, что в такую минуту он думает не о жене и детях, а о лошади. Но мысль упорно возвращалась к пустякам, к незначительным мелочам. Плетень возле дома обвалился в первый снегопад, удастся ли Марфе самой починить его? Вот еще невод порвался, ну что же, все равно некому выезжать на лов.

Хлюпнула вода. Он попытался шевельнуть рукой, но его распростертые руки уже крепко увязли в клейкой грязи, в густой смоле трясины. Он глянул вдаль, в ночной морок и увидел, что небо на востоке медленно бледнеет. Звезды купались в лунном сиянии, и лысый месяц еще плыл по небу, но далеко на востоке небосклон уже светлел. Он загадал, увидит ли еще восход солнца. Потом снова пришла мысль о Сивке, о доме, о деревне, спокойные и будто сонные мысли.

Бледнело небо, и бледнел месяц. Мертвой пустыней простиралась в полумраке рассвета болотистая равнина. Снизу из трясины он глядел на карликовые белеющие тонкими стволами березки. На них оседала, цепляясь за их ветки, утренняя мгла, лениво тянувшаяся по болоту в этот безветренный час. Теперь только стало видно густую росу, покрывающую трясину серебряным покрывалом. Капельки росы дрожали, трепетали, стебельки клонились вниз, не в силах выдержать их тяжесть. На листочках клюквы роса собиралась крохотными озерцами, словно в зеленых чарочках. Далеко, далеко простиралась равнина, и чем ярче разгорался день, тем дальше уходила она, необъятная, наполняющая грустью. А ведь граница была позади, позади осталось все, от чего он бежал.

И где-то тут, за этими болотами, была неведомая страна, о которой рассказывал им когда-то Петро Иванчук, что мужик там живет человеком, а не преследуемым зверем. Но трясина не пускала Ивана, крепко, неумолимо держала его.

Он прикрыл утомленные глаза. Вода была тут же, он чувствовал первое влажное прикосновение на подбородке. Его одолевала дремота, уродливый сон наяву. О далеких и близких днях, которые мерещились ему, перепутываясь между собой. Он думал равнодушно, без сожаления в сердце, сжимаемом все более страшной тяжестью. Он уже едва ловил ртом воздух, неглубоко, со свистом втягивая его в легкие. В этой лихорадочной дремоте он забыл, где находится, что с ним происходит. Текли минуты, текла жизнь, а он не знал, чья это в сущности жизнь — чужая, какого-то неведомого мужика, или его, Ивана. Что это была за жизнь, как она шла, какими путями?

Вдруг он почувствовал холодный обруч на горле, вздрогнул и открыл глаза. Тяжелые, опухшие веки с трудом приподнялись. Болото было у самого его лица, сжимаясь ледяным кольцом, хватало его за горло.

Равнина побелела, засверкали зеленью березки, живым серебром заблестела роса. Розовый свет загорелся на небе, месяц закатился. Розовый свет засиял в воде, окрасил теплыми тонами радужные пятна на ней.

И вдруг Иван задрожал. В его памяти всплыло загорелое худое лицо Людзика. Растопыренные пальцы на снегу — пальцы, в предсмертной судороге загребавшие снег. Рана на голове — страшный хруст топора, вязнущего в кости черепа. Все приобрело отчетливые очертания. Лица Марфы и детей, и дом у дороги, и все, все. И тот страшный день, и дело с лугом, и круглое лицо осадника. Но явственнее всего — этот до сих пор звучащий в ушах скрежет топора. Он очнулся. Словно впервые увидел беспредельную равнину, поверхность трясины и ясно почувствовал гнилостный запах торфяника. Он рванулся. И с диким отчаянием вдруг понял, что тонет. Рванулся еще раз. Но тело было скованно, неподвижно. Дикое отчаяние сжало горло. Там, в чаще, были люди — быть может, они еще там. Все равно какие, все равно кто. В этот момент для него это были только люди. Он собрал все силы и крикнул. Протяжный стон, отчаянный звериный рев пронесся по болоту и замер, залитый вязкой, клейкой грязью. Иван захрипел. Он задыхался.

Далекие равнины, необозримый простор торфяных болот простирались в розовом сиянии. Первые лучи солнца, низкие, косые, упали на болота, насыщая туман тонким золотом. Загорелись, расцвели блеском верхушки карликовых берез, и алмазами заиграла роса, преломляя в круглых капельках яркие радуги.