Самое раннее воспоминание Вицека: дорога, пробегающая через деревню, по сторонам ровные ряды верб, а по дороге едут повозки. Переливают всеми цветами радуги платки, перья, вышитые корсажи, юбки в узорах. Весело, громко несется песня:
Ехали мы в Краков,
Тяжела дорога.
Маленький Вицек выбегает за ворота. Он стоит долго, пока не проедут с песнями, с криками, пока не исчезнут в облаке пыли повозки за поворотом и не прозвучат уже издалека последние слова песни:
Не могу жить дольше
Без твоей любви я!
— У пресвятой Марии венчались, — говорит мать.
Она стоит тут же, у плетня, и вместе с Вицеком рассматривает свадебную процессию.
Таково самое раннее воспоминание Вицека.
Потом возникают другие. Шершавые, мозолистые руки отца лежат, бессильные, на дерюге, натянутой высоко на грудь. Причитания матери на похоронах. Маленькая Хелька, быстро семенящая за гробом в дождливый осенний день. Загорелое лицо барышника, которому мать продала лошадь.
И уже совершенно отчетливо встают перед Вицеком воспоминания: как постепенно мельчает, крошится и рушится их хозяйство, как Заваловы откупают у них пашню за селом, как за долги продают с молотка их корову Квятулю, как все, о чем раньше говорилось «наше», постепенно сводится к халупе и маленькому садику, пламенеющему грядками ноготков, украшенному высокими подсолнухами под самой стеной.
Мать плачет. Плачет, как идет в хлев, где теперь стоит только одна костлявая, худая Калина. Калина — старая, молока дает мало, и ее никто не хочет покупать. Да и матери жали продавать — столько лет уже стоит Калина здесь, в хлеву! Мать получила ее в приданое, когда выходила замуж. С шумом и грохотом подъезжала она тогда к этому дому. Щелкали кнуты, звенели бубенцы, а свадебные гости пели:
Ехали мы в Краков,
К пресвятой Марии…
Давно уже нет и тех лошадей, которые везли отца и мать «от пресвятой Марии». Право, ничего уже от той поры не осталось. Только, как цветок, приколотый к кожуху, золотится, переливается красками, дышит ароматом маленький садик перед покосившейся, готовой рухнуть халупой. Истлели балки и доски, прогнила крыша.
— Известное дело, раз в доме нет мужчины! — говорит старая соседка Агата, а мать только всхлипывает в край платка.
Сама знает: все не так, как должно быть, — исправить бы надо то да се, новый пол настелить, крышу перекрыть; но на все это деньги нужны.
— Хоть бы эту мелюзгу как-нибудь прокормить, — говорит мать.
«Эта мелюзга» — Вицек, Хелька и Владек.
Но вот однажды в доме появляется гость: дородная, разбитная тетя Бронка из Кракова. Сидит в избе на скамейке и поглядывает на сопливого Владека, который мнет в руках холодную картошку, оставшуюся от обеда.
— И думать тут нечего, родная моя: распродать надо все, что можно, да переезжать в Краков. Пропадете вы тут совсем.
— Что ты, бог с тобой! В Краков?! — восклицает мать и беспомощно обводит глазами избу, глядит на размалеванный сундук, полученный в приданое, на большой стол, который муж сам сколотил из сосновых досок. И взгляд убегает за окно, где белеет дорога, колышутся вербы, а за дорогой и за вербами виднеются поля ржи и пшеницы, позолоченные июньским солнцем.
— Ни за что здесь пропадете! И чего тебе тут бросать жалко? — настойчиво продолжает тетя Бронка и шлепает рукой по полусгнившей скамейке.
— Вся жизнь здесь прожита, — шепчет мать.
— Ну и скажешь, вся жизнь! Еще хватит у тебя ее впереди. Надоест она тебе. Нечего тут корпеть! Чего ты здесь дождешься? Пока халупа на голову обвалится? А зимой что будете делать?
Мать ежится на своей табуретке. Становится маленькой-маленькой. В конце концов Бронка права. Что они зимой будут делать? В овине не будет хлеба, в погребе не будет картошки — хватит, пожалуй, только до праздников, до рождества. Дольше не протянешь.
— Не гадай и не раздумывай! Квартира освобождается как раз рядом с моей, только через сени пройти. Пожитки свои на воз, детей подмышку — и айда! В городе всегда легче пробиться. А я уж там кое-что для вас присмотрю, — говорит тетка.
И уже заранее известно: хочет ли того мать, или не хочет, она сделает все в точности так, как советует тетка. Мать выглядит маленькой и беспомощной рядом с этой дородной, разбитной Бронкой.
— Как же это будет? — шепчет мать про себя, но уже не сопротивляется.
— Да уж как-нибудь получится! — решительно произносит тетя Бронка и поднимается, шурша широкими юбками.
Мать провожает ее до самой дороги, за буйно разросшимся садиком. Они там еще долго стоят и разговаривают. Но к их разговору Вицек уже не прислушивается. Надо поделить конфеты, которые привезла тетка. Конфеты длинные, разноцветные, витые, словно свечки, которые привозят из краковских лавок к праздникам. Конфеток как раз вышло по две на каждого. Хелька сразу измазала себе лицо красной конфетой и тут же взялась за желтую.
Тетки уже не видать, но мать все еще стоит, опершись на ивовый плетень, и глядит ей вслед. Глубоко вздохнув, поправляет платок на голове и медленно возвращается в избу.
С этого дня в доме начинается суматоха. Появляется Заставняк, с того конца деревни. Расхаживает по дому с таким видом, будто все здесь уже принадлежит ему. Стучит палкой по стенам, так что известка сыплется на пол. Лезет даже на крышу сарая и вырывает горстку соломы. Мать ходит за ним, тихо всхлипывая.
И Вицеку сразу становится ясно: что говорила тетка Бронка — это не какая-нибудь болтовня. Они в самом деле едут в Краков. Все: мама, Вицек, Хелька и Владек. Владек хвастается перед детьми Карчей и Банецких, с которыми играет на дороге.
— Мы едем в Краков. Навсегда! — заявляет он с гордостью.
А Вицек бежит на лужайку возле речки, откуда отчетливо виден Краков. В сплошной массе строений то здесь, то там какие-то здания выделяются белизной или пунцово алеют, а высоко над городом — башни костелов. Золотой купол, самый высокий, — это костел пресвятой Марии. Дальше красная с зазубринами башня — это костел иезуитов. Зеленые купола — это или святой Анны, или святого Петра. А в стороне, направо, виден королевский замок…
Наконец, в один прекрасный день подъезжает телега, запряженная парой лошадей. Это Палюхи, крестные. Палюх с сыном выносят и кладут на телегу размалеванный сундук матери, резные столики, большой стол, шкаф и комод. Вицек и Владек с криком взбираются на телегу и усаживаются на скамейку.
— Так вам не терпится в город! — говорит мать, и глаза у нее красные от слез.
Понятно, им не терпится. А мать никак вот не может собраться. На прощанье перекрестила свою халупу — здесь умер ее муж, здесь родились Вицек, Хелька и Владек. У порога она низко кланяется. Через этот порог она переступила, когда муж привел ее из костела после венчания. Здесь мать шепотом торопливо поучала ее: правой ногой, правой ногой через порог — чтоб счастливая была! Здесь она наклонилась, чтобы поднять метлу, положенную поперек дверей шаферами, в знак того, что она будет хорошей хозяйкой, будет следить, чтобы в хате был порядок и чистота.
Но вот они все уже сидят на телеге. На дороге столпились соседки.
— Езжайте с богом!
— А вам оставаться с богом! — кричит в ответ мать и заливается слезами.
У Хельки при виде этого губы вытягиваются подковкой. А Вицек и Владек то и дело покрикивают:
— Н-но, карие! Н-но!
Лошади не хотят слушаться их, и лишь когда Палюх громко причмокивает губами, они срываются с места и пускаются рысцой.
Едут. Ветви верб склоняются над дорогой. Вицек пытается поймать их, но они ускользают между пальцев, текут зеленой струей и скоро исчезают. Дорога делает поворот. Едут полем. Легкий ветерок клонит колосья, и они колышутся, как вода на озере. Бархатный мягкий блеск плывет над колосьями. Далеко на выгоне дети пасут коров. И сюда, на дорогу, долетает монотонная, грустная мелодия их песенки. Громыхают колеса.
— А Калины у нас уже не будет? — спрашивает Хелька.
— Мама, а мы будем жить вместе с тетей Бронкой?
— Мама, а какая там изба?
— Мама, а от пресвятой Марии далеко будем жить?
Вицек, Хелька и Владек засыпают мать вопросами. Но мать словно не слышит, пока Хелька не дергает ее за платок:
— Мамуля, вы спите?
Мать очнулась от глубокого раздумья.
— Нет, дитя мое, не сплю я, не сплю, не сплю… — говорит она машинально, глядя, как исчезают картофельные поля, как вдоль дороги вырастают каменные дома, сперва низенькие, а затем повыше, и дорога постепенно сменяется улицей. И вот колеса уже грохочут по мостовой.
— Приехали, — сказал Палюх и повернул в боковую улицу, тесную и узкую.
— Как? Уже? — забеспокоился Вицек. — А где же эта «тяжелая дорога»?
Мать его не поняла.
— Что ты чепуху городишь? Это уже город, Краков.
— А ну, кума, слезайте с телеги, — сказал Палюх.
Дети мгновенно ринулись на улицу. Неизвестно откуда сразу появилась тетя Бронка и стала покрикивать на сына Палюха и какого-то высокого худого подростка, которые начали разгружать телегу:
— Тише! Осторожнее! Не поцарапайте сундук! — а потом обратилась к матери: — Чего ж ты стоишь? Идем. Мой уже ждет вас… Вицек, Владек, Хелька, отойдите-ка от лошадей! И марш в дом!
И они поплелись за тетей Бронкой. Прошли ворота, маленькие сенцы, откуда открытые двери вели в квартиру.
Вицек увидал теперь новый, совершенно иной мир.
В сенях двое дверей. Одни ведут в квартиру тети Бронки, а другие — в ту, где они будут жить. Рядом — лестница наверх. Это не такая лестница, по какой в Броновицах лазили на чердак. Там, наверху, над ними, тоже живут люди. Отчетливо слышны шаги, скрип передвигаемой мебели и даже голоса.
В первые дни Вицеку кажется, что потолок не выдержит и люди, живущие наверху, свалятся на них, живущих внизу.
Он уже знает, кто там живет — горбатый сапожник с двумя детьми и больной женой. А над квартирой тети Бронки — зеленщица с площади Щепанского. Ее никогда не бывает дома. Только забрезжит утренний свет, на лестнице уже раздаются ее тяжелые шаги — она забирает свои корзины и идет к заставе, через которую приезжают в город крестьяне из деревень.
Она скупает у них цветную капусту, помидоры, морковь, салат. Все это надо доставить на площадь, где она торгует. Тащит сама тяжелые корзины, а Стаська и Казик, ее дети, помогают ей. В квартире остается Зося. Она слаба здоровьем и не может тащить корзины, поэтому на нее возложен уход за младшими детьми.
Пан Юзеф, муж зеленщицы, спускается вниз из своей квартиры в шесть часов, идет на стройку. Он — каменщик.
У тети Бронки тоже есть ларек с овощами. Ее тоже целый день нет дома. У тетки только одна дочь, взрослая. Она живет отдельно и работает на фабрике, так что в торговле тетке помогает муж, худой пан Алоиз.
Это все обитатели маленького дома.
Вицек вертится во дворе. Знакомится со всем и со всеми. За ним плетутся Владек с пальцем во рту и ошарашенная Хелька.
— А хлев где? — спрашивает она.
— Ну и глупая! — ворчит Вицек. — Здесь ведь нет коров.
— Нет коров?
— Ну конечно! Это ведь город, а не деревня! — говорит строго старшин брат.
— Город, а не деревня, — повторяет за ним маленький Владек.
Изо дня в день все трое приучаются к тому, что здесь город, а не деревня.
Мать целый день сидит на табуретке в углу комнаты и плачет. Но вечером врывается тетя Бронка, шурша широкими юбками.
— Родная моя, от плача никакого толку не будет. В чем могла тебе помочь, помогла и еще помогу, но так сидеть и плакать ты у меня не будешь. С завтрашнего дня надо начать ходить стирать. Была сегодня у двух господ, которые всегда покупают у меня овощи, договорилась с ними. Если им подойдешь, они тебя и другим порекомендуют. Работы хватит — только рукава хорошенько засучи.
Мать уложила детей спать. Вицек лежит и смотрит. Мать и тетка сидят за столом. Свет маленькой керосиновой лампочки отбрасывает на стол их темные силуэты. На освещенном фоне они кажутся необычайно огромными. Тетя Бронка втолковывает что-то матери, сперва сердито и резко, потом спокойно и серьезно, а затем опять сердито. Но Вицек знает: тетка не взаправду сердится, а только хочет убедить в чем-то мать. Мать отвечает тихо, о чем-то спрашивает. Вицек засыпает, убаюканный голосами женщин.
Утро как утро. Казалось бы, оно такое же, как все другие утра. Но в том-то и дело, что оно совсем иное. Сегодня мать первый раз уходит стирать.
— Вот здесь молоко, здесь хлеб. Когда приду вечером, что-нибудь вам сготовлю, а до тех пор придется как-нибудь обойтись. Ты, Вицек, присматривай за детьми, ты ведь уже большой мальчик, — говорит мать.
Вицек видит, что ее душат слезы.
— На улицу не бегайте! Лампу не зажигайте и дверей никому не открывайте… Да чтобы Владек с Хелькой не дрались! — продолжает мать, беспрерывно вспоминая что-нибудь новое, и, наконец, уходит.
Хелька — сразу в рев. Бежит за матерью.
— Ведь мама пошла белье стирать, — сурово убеждает ее Вицек.
— Я с мамой! С мамой! С мамой! — надрывается Хелька, точно с нее живьем кожу сдирают.
— Нельзя с мамой. Не реви, вечером мама вернется! — уговаривает Хельку Вицек, и она постепенно успокаивается.
— Надо бы комнату прибрать, — говорит Вицек, и они все принимаются за уборку.
В углу стоит березовая метла, которую привезли из деревни. Облако пыли поднимается с пола.
— Водой надо побрызгать.
Но в комнате нет воды. Есть только водопровод в стене. Вицек, насупив брови, важно подходит к водопроводу и откручивает кран так, как это делала мать.
Вода хлынула неудержимым потоком.
Вицек пытается заткнуть кран пальцем, но это ему не удается. Вода брызжет по сторонам, на стены, вода гудит. Страх охватывает Вицека. Крутит кран — нет, еще хуже. Вода бежит такой быстрой струей, что больно бьет по рукам, словно ивовыми прутьями.
Наконец, удалось. Кран закручен. Вицек вытирает пот с лица. Торжествующе смотрит на малышей.
Подмели пол, вытерли пыль.
Что же теперь делать?
— Пойти бы на лужайку, побегать вперегонки, — предлагает Владек.
— Здесь нет лужайки…
— К коровам, — складывает губы в подковку Хелька.
И снова Вицек сурово поучает ее:
— Здесь не деревня, а город!
Ну и долго же тянется этот день без матери! Не потому, что нечего делать. Работы, оказывается, уйма. Хелька голодна, надо подогреть ей молоко — холодного она пить не хочет. Первый раз в жизни Вицек узнает, что развести огонь в печи — дело не такое уж легкое. Не загораются щепки, принесенные из сеней, не хотят гореть сыроватые дрова. А об угле и говорить не приходится! Вицек предпочитает и не прикасаться к нему — греет молоко на одних щепках.
Пока Вицек раздувает огонь, Владек шмыг в сени — и на лестницу. Через минуту крик и рев: упал. Из носу идет кровь. Надо намочить платок и приложить к носу. Но кровь все идет. Вицек промывает платок под водопроводным краном и снова пытается удержать кровь. Тем временем в печи опять погасло. У Вицека нестерпимое желание сесть на пол, возле черных дверец печи, и плакать так, как плачет Хелька.
— Мама! Мама!
Но ведь он уже взрослый! На его попечении оставлены двое младших. И в конце концов он согревает молоко, режет хлеб ломтями. Покормив малышей, он выводит их на прогулку. Они не слушаются. Владек все время куда-то удирает, а здесь ведь не деревня!
Едут телеги, пробегает автомобиль, раздается звонок велосипеда. Вицеку приходится вести брата за руку. А Хелька всего боится, и ей надо объяснять, что автомобиль не заедет на тротуар, что фонарь не сорвется и не упадет ей на голову.
И так все время.
Когда вечером мать возвращается домой, Вицек чувствует себя усталым до смерти. Но мать устала еще больше, и Вицек помогает матери приготовить запоздалый вечерний обед.
Дни текут однообразно. Мать ходит стирать, Вицек замещает ее дома.
Только по праздникам иначе. Мать спит дольше — она ведь так измучилась за целую неделю! Болят ноги от беспрерывного стояния у корыта. Ломит поясницу, оттого что она все время гнется. Горят пальцы, изъеденные содой и кипятком. Так что в праздники она отдыхает. Потом отправляется с детьми гулять — неподалеку парк. Иной раз они идут к тетке Бронке, и она рассказывает что-нибудь или читает матери свои вечные наставления.
Больше всего любит мать посидеть без дела у окна. Из окна виден соседний двор, а на дворе маленький огород. Жалкий огород — несколько редких, выжженных солнцем кустов картофеля, несколько грядок помидоров. Но вдоль картофельной грядки растут подсолнухи. Такие же, как те, которые росли у них в Броновицах: крупные, золотые, с широко раскрытыми темно-коричневыми глазами, окруженными золотыми лепестками. Мать кладет голову на руку и глядит на подсолнухи. Глаза ее заволакиваются слезами, но она улыбается — улыбается этим высоким подсолнухам.
— В городе лучше, — важно заявляет маленький Владек: здесь ему всегда хватает еды, а в деревне в последнее время частенько приходилось туго. Но потом он задумывается на секунду и говорит:
— Только вот Калины нет…
Не только по Калине тоскует Владек. Он тоскует по зеленому лугу, по маленькому извилистому ручейку, который журчал во рву за деревней, по ветру, плывшему над полями. Он тоскует по тем часам, которые проводил на пастбище, в зеленом безбрежье лугов, когда только издалека виднелся город, затуманенный, незнакомый, загадочный, как сказка.
Мать вздыхает, и вместе с ней вздыхает Вицек. Нет, не в одной Калине дело! Там, где ручеек разливался шире, иногда попадалась мелкая плотва. Если же пойти вниз по течению, видно было, как он постепенно суживался, стиснутый лугами, и в его черных берегах копошились в своих норах раки. В ольховом лесочке вили себе гнезда птицы, на вербу в поле изредка садилась кукушка. Хата и поле — это было одно целое. Выбежишь на одну минуту, и ты уже на свободе, как птица. Здесь же кругом — стены, на окраине, правда, низкие, но и они заслоняют весь мир. Тесно в их убогой квартирке. Там их жильем было все пространство вокруг, стены хаты не были границей, разве только зимой. А здесь все замкнулось в тоннель улицы, где раскаленная мостовая жжет подошвы.
Но ничего не поделаешь — теперь они живут в городе и в городе останутся…
Когда они все стоят у окна, появляется тетя Бронка, как всегда, неугомонная, энергичная, на первый взгляд сердитая и суровая, а в душе добрая, заботливая.
— Нечего на всякие мысли зря время тратить! Только голову себе глупостями забивать. Живете здесь, голодать не приходится, так о том и думайте, чтобы и впредь не хуже было. Вот Вицека надо бы как-нибудь устроить. Чего ему дома зря сидеть?
Мать поражена:
— Как так? Может, скажешь, ребенка отдать куда-нибудь? Ведь он еще маленький.
— Все маленький да маленький! Родная моя, меньше его да и то уже за какое-нибудь дело берутся. В ученье мальца отдать надо, вот и польза будет. Стирка стиркой, но и ты ведь не вечная, пусть себя как-нибудь сам обеспечит.
Вицек слушает и не знает, что сказать, но на этот раз мать оказывает тетке решительное сопротивление.
— И речи об этом быть не может! Чтобы я этих двух малышей одних оставила? Бога побойся, Бронка! Еще успеет, еще намыкается по чужим людям, — говорит мать.
В конце концов решают, что пока Вицек ни в какое ученье не пойдет, будет присматривать за младшими детьми.
— У него и так работы хватает, — говорит мать, и Вицек чувствует в сердце глубокую благодарность. Его охватывает страх от одного этого слова «ученье», хотя он и не знает точно, что оно значит.
Постепенно наступает и пора ученья.
Стиркой белья, поденной работой мать накопила немножко денег. Купила большое корыто, доску для стирки и теперь берет белье на дом. Правда, очень тесно стало в маленьком каморке, клубы пара вечно наполняют ее, но по крайней мере мать целый день дома. Вицек помогает ей — выливает грязную воду, вертит выжималку, бегает в лавку за хлебом и картошкой.
С детьми у него уже меньше хлопот. Хельку приняли в школу, а на послеобеденное время мать устроила ее в какой-то приют, где дети играют, учатся и получают кое-какую еду, так что остался один Владек. Он еще совсем маленький и несмышленый, вертится все время между корытом и грудами белья. Мать в вечном страхе, как бы Владек не попал под горячую воду и не испачкал выстиранное белье.
Незаметно наступает осень, а за ней зима. Владек и Хелька почти не вспоминают Броновиц. Раньше, когда у матери выпадала свободная минута, они приставали к ней с просьбами, чтобы она рассказала, как было в Броновицах. И мать рассказывала, как они с отцом купили Калину, как у Заваловых взбесился пес Бурек и чуть было не покусал маму, как однажды ласточка, удирая от ястреба, влетела к ним в хату, а ястреб за ней. Это все были истории, которые дети знали наизусть, слышали уже много раз, но всегда выслушивали с одинаковым любопытством, с одинаковым интересом.
Теперь уже редко кто из них попросит:
— Расскажи, мама, как было в Броновицах!
Забывают. Хелька предпочитает сама рассказывать о том, что было в школе и в приюте. Владек слушает ее с раскрытым ртом и радуется, что в будущем году и он пойдет в школу.
Проходит весна, наступает лето. Вицек и мать теперь особенно тоскуют. В городе не так чувствуется, что пришла весна. Конечно, когда видишь почки и листья на деревьях, то ясно, что весна настала. Но здесь нет того аромата, который идет от земли, когда она освобождается от растаявшего снега. Не таит в себе сладостных обещаний, не пропитан здесь ароматом весенний ветер. Не заметишь здесь, как из бурой, еще пронизанной зимним холодом земли пробиваются первые зеленые ростки.
Проходит весна и проходит лето. Однажды прибегает тетя Бронка с новостью: она уезжает из Кракова вместе с дядей Алоизом.
Мать стоит посреди комнаты в облаке поднимающегося от корыта пара и, заломив руки, полными ужаса глазами смотрит на тетку. Слушает тетку. Дядя Алоиз получил работу в Варшаве. Дядя Алоиз — печник. Складывает изразцовые печи. Теперь в Варшаве строят большой дом, пожалуй, человек пятьсот будут жить в нем. Хотят в этом доме поставить печи на краковский манер, из изразцов, прилаженных один к другому и гладко отшлифованных, а не так, как в Варшаве, где не умеют класть изразцы.
Матери вовсе не интересно, где и как складывают печи. Она знает только одно — тетя Бронка уезжает.
— Святая Мария… А мы? А с нами что будет?
Тетя Бронка, по своему обыкновению, набрасывается на мать с потоком резких упреков.
— А что ж такого? Разве ты дитя малое, без няньки обойтись не можешь? Стирка у тебя есть, купила себе что нужно, заработать на хлеб теперь не трудно будет. Есть где жить, квартира как полагается. Чего ж тебе еще нужно? Небось сама справишься. Вицек тоже уже парень большой, растет, поможет, когда понадобится, а там, смотришь, и он домой заработок принесет. Какая же тебе нужда во мне? Привезла тебя сюда — и все. Больше, чем раз в день, мы и так не виделись…
— Но ты была тут, за стеной, — говорит мать, и губы у нее дрожат.
Тетя Бронка становится мягче, подходит к матери и обнимает ее. Мать в могучих объятиях тетки кажется маленькой и слабой, как дитя.
— Эх, свет уж не так велик! Гора с горой по сходится, а человек с человеком — всегда, — говорит тетка. — А если туго придется, напиши мне. Алоиз там будет хорошо зарабатывать.
Мать качает головой — не в этом, мол, дело.
Вечером тетка долго сидит у матери, и они снова разговаривают. Вицек узнает: если у человека нет собственного огорода, то на овощах много не заработаешь; поэтому тетка продает кому-то свой ларек и предпочитает переехать в Варшаву. Город большой, и для нее там какая-нибудь работа найдется, а дядя Алоиз один ехать не может — не очень-то он здоровый, да к тому же беспомощный. Лучше, если тетка будет вместе с ним, скорее чего-нибудь в жизни добьются.
И еще Вицек узнает, что тетка говорила со столяром с Николаевской улицы о нем, о Вицеке, и что столяр согласился взять его, Вицека, в ученье.
Мать опять обеими руками отмахивается, но тетка сердито кричит на нее:
— А ты что, думаешь хлопца вечно возле юбки держать? Пусть у него будет ремесло в руках, обеспеченный кусок хлеба. Мастер — человек добрый, никакой обиды он там знать не будет. Научится, потом сам мастерскую откроет, будешь и ты иметь на старости спокойный угол и крышу над головой. Еще немало наплачешься, пока всех троих вынянчишь, в люди выведешь! От этого сиденья дома ему никакой пользы не будет. Осенью и Владек в школу пойдет, так что Вицека можешь спокойно отпустить.
Вицек видит, что мать уже не сопротивляется, уже расспрашивает об этом мастере — что, мол, и как. Вицеку страшновато, но он и рад: ремеслу научится, будет делать столы, шкафы, все. Одно плохо — придется уйти из дому и поселиться у мастера. «Ну что же, — думает Вицек, — привыкну».
И он вспоминает, как ему грустно было, когда они переехали из деревни в город, — словно в клетку заперли. А теперь уже не так. Видно, человек ко всему привыкает…
Тетя Бронка уезжает, оставив им немного рухляди и запасы капусты и картофеля в погребе. Вицек глядит на пустые стены и кучки мусора на полу. Грустно здесь стало — когда скажешь что-нибудь, эхо ударяется о стены, на которых дыры от вырванных крюков похожи на большие раны. Теперь только чувствует Вицек, как хорошо было, когда здесь жила тетя и всегда ощущалось ее присутствие, — достаточно было пройти сени, чтобы увидеть ее широкое и веселое лицо, услышать ее грубоватый голос.
А теперь тетки нет, и они одни. Мать в этот вечер долго сидит у окна и глядит на подсолнухи. Она разговаривает с детьми спокойно, но по ее лицу текут крупные слезы и капают на праздничную кофту.
Летом у мамы меньше стирки, а осенью, когда работы больше и нет времени для раздумий и вздохов, Вицек отправляется в ученье.
Мастер оказался хорошим человеком. Не кричит, не ругается. Учеников у него двое — Вицек и хромой Ендрек. Ендрек второй год в учении, так что он уже помогает мастеру в работе. Вицек — больше на посылках и помогает дома жене мастера. Подметает, баюкает ребенка, провожает Ядвигу в школу — она еще маленькая и может попасть под трамваи или автомобиль. Никаких денег за свои труд он не получает, но хорошо и то, что дома одним ртом меньше, как-никак, матери легче.
В мастерской интересно. Вицек рассматривает рубанки, пилы, маленькие и большие, с разными зубцами, широкими и узкими. Он уже знает, что такое рубанок и что такое лобзик.
Приятно пахнут доски, лак. Ендрек уже помогает мастеру стругать, подбирает доски, вбивает гвозди, мерит линейкой. Вицек не может дождаться, когда и он будет все это делать.
— О, не так скоро, — говорит хромой Ендрек, который гораздо старше Вицека. — Через год, если все пойдет хорошо, мастер тебя подпустит к доскам. Мало, что ли, у тебя другой работы?
Работы, конечно, хватает. Подмести мастерскую, сбегать в лавку за хлебом и молоком, проводить Ядвигу, купить что нужно к обеду, растопить печь, убрать стружки, вечно их полно кругом, иногда выстирать кое-что, сходить на склад с заказом и разные такие дела. Но это ведь не «ремесло», о котором говорила тетка. Это он и раньше умел сделать — в деревне, правда, еще не умел, но здесь, в городе, когда мать стала ходить стирать, быстро научился.
— Так бы ты и хотел: раз-два, и уже столяр! — смеется Ендрек. — Так быстро, братец, это не делается. Через три-четыре года, пожалуй, станешь подмастерьем…
— А мастером?
— Как ему не терпится! Подождешь еще, подождешь! У самого молоко на губах не обсохло, а он уже мастером хочет быть, — говорит Ендрек, и из-под его рубанка падают длинные ароматные стружки.
Вицек вздыхает. Не так представлял он себе все это!
По воскресеньям, в праздники, а иногда и в будни, вечерком, после работы, Вицек приходит домой. Мать вытирает фартуком стул и подвигает к нему. Говорит теперь с ним, как со взрослым.
— Хелька учится хорошо, хвалят ее. Владек немного хуже, но привыкнет: маленький еще, трудно ему столько времени в школе быть, по дому скучает. Тетя Бронка писала, что им там хорошо живется и они, наверно, там останутся. Барыня, та первая, у которой я всегда стирала, тоже уехала куда-то, кажется в Вильну. Работы много, только ноги что-то болят. Раньше, бывало, отдохнешь в воскресенье, и все пройдет. А теперь уж не то. Все болят и болят.
Вицек разглядывает лицо матери и обнаруживает на нем морщины и складки, которых не замечал прежде, когда изо дня в день видел ее. Теперь он ясно различает: от глаз к вискам бегут мелкие-мелкие черточки, а в гладких черных волосах пробивается седина.
«Да, да, — думает Вицек, — не знала мать хорошего дня с тех пор, как отец умер…» Но все переменится, как только он станет столяром. Мастерскую откроет. Владека к себе в помощники возьмет. Мать уже не будет стирать чужое белье, слишком трудно это для нее…
Но, возвращаясь в мастерскую, он видит, как еще далеко до собственной мастерской. Ендрек, который здесь уже второй год, и тот почти ничего не умеет делать. Только пан Казимир — подмастерье — работает вместе с мастером, примеряет, прибивает, вырезывает, полирует. Но и ему приходится не раз обращаться с вопросами к мастеру.
Вицек вздыхает. Как живое стоит перед ним лицо матери — и эти седые волосы, которых в Броновицах еще не было. Мелькает мысль: «В Броновицах жилось легче!» Но это неверно — просто он был меньше и многого не понимал. Нечего было есть, дом разваливался. Нет, если бы не тяжелая нужда, мать не уехала бы из Броновиц, не плакала бы, глядя на подсолнухи в чужом дворе…
С тех пор как Вицеку начали приходить в голову подобные мысли, он стал работать еще усерднее. Только и слышно было шуршание метлы по полу, мастерская сверкала чистотой, и мастер сам вызвался купить ему к Новому году костюм за то, что он так старается.
Но Вицек по сути дела был ведь еще ребенком и всякий пустяк мог отвлечь его от грустных размышлений: новый клиент, пришедший заказать шкаф, рассказ мастера о том, как в былые времена праздновалось окончание учения и переход в подмастерья, и даже песенки, которые распевала возвращавшаяся из школы Ядвига. И тоска по деревне притаилась где-то в глубине, не прорываясь наружу.
Работы у Вицека становилось все больше и больше. Правда, не в мастерской, а по хозяйству. Маленький Вацек, сынишка мастера, начинает ходить. Новые обязанности ложатся на Вицека. Теперь он даже в воскресенье не всегда может забежать домой: Вацека ни на секунду нельзя оставлять одного.
Когда же ему удается на минутку заглянуть домой, он замечает, что мать выглядит все хуже. Все больше серебряных нитей обнаруживает он в ее черных волосах. С трудом поднимается она со стула, когда ей надо пройти по комнате. Видно, очень болят у нее ноги от постоянного стояния у корыта.
Однажды, войдя в дом, Вицек сразу заметил, что мать чем-то удручена.
— Письмо от тети Бронки получила, — говорит мать.
— Что же тетя пишет?
— Хельку хочет к себе забрать. Дела у них, пишет, пошли хорошо.
— Хельку? Отчего это вдруг? Хелька от нас не уедет!
Вицек только теперь замечает, как дрожат у матери руки.
— А я, знаешь ли, сынок, так думаю: может быть, и в самом деле послать ее к ним в Варшаву? У тети дела идут хорошо, почему бы девочке не поехать…
Вицек поражен. Ему даже больно за мать, что она с таким легким сердцем соглашается отправить сестричку к тетке. Но он ничего не говорит. Матери, надо полагать, виднее, как поступить.
— И деньги на билет тетка прислала.
И вот Хелька уезжает. Семья становится меньше на одного человека.
Вицек возвращается к себе, в свой угол в мастерской, огорченный и злой.
Как-то в будни к нему забежал Владек. Вицек видит: в башмаках у мальчика дыры, каши просят.
— Отчего же мама не снесла их к сапожнику? — сердито спрашивает Вицек.
— Денег нет, — спокойно отвечает Владек.
— Денег?
— Барыня с Черновейской уже не дает белье в стирку, сказала, что мама плохо стирает. А лавочница стала платить меньше. Говорит: видно, у мамы сил нет — раньше лучше стирала. И вот не хочет платить столько, сколько прежде.
Вицек быстро заканчивает работу. Вместе с Владеком бежит домой. По дороге совсем не разговаривает с братом. Врывается в дом как вихрь.
— Вицек! — радуется ему мать. — Как это тебя отпустили? День-то будний…
Уже вечер. За окнами пылают огни уличных фонарей, а мать все еще стоит за корытом. Из-за клубов пара смотрит она на сына покрасневшими глазами.
Вицек сразу замечает — комода в углу нет. Остался только след от него — квадратик отбитой штукатурки. Это Палюх задел стенку, когда вносил комод.
— Мама, вы продали комод?
— Видишь, сынок… Хельку надо было отправить, как же отпустить ребенка без гроша в кармане… И за молоко я немного задолжала, — успокаивает его мать и силится улыбнуться.
— Что, стирки мало?
— Стирка есть, сынок, есть… Были бы только силы.
Мрачный, как ночь, уходит в тот день Вицек из дому. Ясно: мать не в состоянии заработать столько, чтобы хватило на нее и на Владека. А еще и ему ведь дает на то да на се…
«Все будет хорошо, начнешь ведь и ты работать» — вспоминаются Вицеку слова матери. Сжимает кулаки. Когда же это он начнет работать? Через год? Два? Три? Быть может, целых три года пройдут, пока он принесет в дом первый заработок.
Перед глазами мелькают: мать, с рассвета до ночи согбенная над корытом, клубы пара, бьющие в ее больные, покрасневшие глаза, Владек, у которого разорвались башмаки, истрепалась куртка. А от него, Вицека, никакой пользы, только то, что кормится у мастера, а вся тяжесть на матери, согнувшейся над корытом, с трудом распрямляющей спину, едва таскающей ноги. Белье надо не только выстирать, надо еще отнести, тюки большие, тяжелые. Будь он дома, он хотя бы в этом ей помог, а так — ничего.
Вечером, когда мастер уходит, Вицек снова начинает расспрашивать Ендрека. В самом ли деле должно пройти столько времени, прежде чем он научится хоть чему-нибудь в столярном ремесле?
— А ты что думал? — отвечает Ендрек. — Будь покоен, мастеру вовсе не к спеху, чтобы ты стал подмастерьем. Теперь тебе платить не надо, а польза от тебя есть. Станешь подмастерьем — будешь на себя работать, и ему прибыли меньше. Так уж это, братец мой, устроено: три года надо поработать на мастера, а не на себя. Он не позволит тебе торопиться… Ведь ты уже немало времени здесь, а какой толк? Разве что-нибудь понимаешь в столярном деле?
Действительно, он ничего не понимал. А делали здесь поистине чудеса. Но только мастер и пан Казимир, не Ендрек, и тем более не он, Вицек.
Разное бывает дерево. Дуб, ясень, сосна, липа, бук. В мастерскую поступали ровнехонькие доски, разрезанные круглой, как диск, пилой.
Вицек ни за что не мог разобрать, из какого дерева какая доска. На первый взгляд все они одинаковые, а вот мастер безошибочно определял: бук, дуб, сосна. Сразу узнавал по древесным слоям, по волокнам, пробегающим по доске, по форме и цвету сучков.
Одно дерево было мягкое, другое твердое. Одно стоило дешевле, другое дороже. Одно годилось на полки и шкафы, другое — на столы и стулья. Все это надо было знать.
А было и такое дерево, каждый кусочек которого хозяин хранил бережно, как драгоценность. Кедровое дерево, которым облицовывались искусно отделанные туалетные столики, или хотя бы красное или палисандровое дерево, темное, красивое, которое привозят из далеких стран, из-за морей и океанов.
И мебель бывает разная. Господин высокого роста заказал дубовый кабинет. Долго скрежетали пилы, свистел рубанок, под руками мастера совершались чудесные превращения — из кучи досок, брусочков и досточек возникали предметы: большой, широкий письменный стол, полки для книг, кресла.
Для молодой и веселой барыньки делали спальню из муарового клена. Мастер злился и ругался. Это светлое дерево с темными прожилками и полосами требовало тонкого обращения, очень капризное было в работе.
Порою делали простой сосновый стол или точеную мебель с резьбой, которую затем обойщик, живущий напротив, покрывал узорчатой материей.
Вицек с восхищением глядел на проворные руки мастера. Когда тот зажимал в тиски кусок дерева, быстро просверливал отверстия или водил рубанком, каждое движение его было ровное, размеренное, безошибочное. Словно каждый инструмент шел у него по заранее намеченному рисунку, словно какая-то невидимая сила ставила возле инструмента непроходимые стены, чтобы он не мог ошибиться, не отступал ни на волос ни вправо, ни влево, а шел именно так, как нужно.
Преображалось дерево в руках мастера, преображалось до неузнаваемости. Накладывая на сосновую доску тоненький, как лист, пластик дубовой фанеры, он делал шкаф, который выглядел, словно дубовый. Осторожно наклеивал мастер фанеру. При плохой работе фанера отставала, коробилась, на ней выступали какие-то пузыри.
— Это деликатная работа, — говорил мастер и бросал из-под бровей суровый взгляд на вертевшегося по мастерской Вицека.
Вицек вздыхал. «Деликатная работа». Этим мастер хотел сказать: где уж, мол, ему, Вицеку, такую работу! Его дело — подметать мастерскую или, куда ни шло, варить клей в горшке.
А варить клей Вицек не любил. Воняло от этого клея на всю мастерскую — черный, густой, тягучий был этот столярный клей. Пачкал пальцы так, что потом большого труда стоило их отмыть.
На обязанности Вицека было также поддерживать порядок на полке. Там лежали инструменты и целый арсенал гвоздей. Гвозди были разные — большие и маленькие, тонкие, длинные, толстые, короткие, с головками маленькими, точно булавочными, и с широкими шляпками, как кнопки. Для каждой работы нужны были особые гвозди. А они вечно рассыпались, вечно валялись на полу, и мастер сердился.
В чулане за мастерской было сложено дерево. Не всякое дерево можно было сразу пустить в работу — иное должно было сперва как следует высохнуть. Вицеку каждая доска, каждое бревно казалось сухим. А мастер только глазом кинет:
— Сырое! Полежать должно.
Если сделать мебель из сырого дерева, она быстро портится. Ссыхается, трескается, коробится.
Вицек помнил, что у них дома потрескался сосновый стол. Ни с того ни с сего ночью раздавался странный звук — не то вздох, не то стон, а потом короткий треск. Это ссыхались доски, из которых был сделан стол.
Еще хуже, если из невысушенного дерева сделать шкаф или буфет. Тут бы уже все покоробилось, растрескалось, покосилось.
Поэтому-то мастер так и следил, чтобы дерево было сухое.
На маленьком токарном станке обтачивалось все, что должно было иметь круглую форму: всякие головки, палки, украшения. Станок работал, но самым главным здесь были, конечно, человеческие руки, человеческий глаз и человеческая сметка. Надо было следить, чтобы доска не треснула, надо было знать, как точить — вдоль или поперек; надо было точить так, чтобы не было задоринок, чтобы дерево не лупилось, — словом, чтобы работа была доброкачественная и чтоб мебелью удобно было пользоваться.
Надо было знать, как вбить гвоздь, куда его вбить, что нужно прибить гвоздем, а что можно склеить; можно ли просверлить отверстие так, чтобы доска не треснула; какое взять сверло или бурав — в зависимости от размера отделываемого предмета, от твердости дерева.
Постоянно надо помнить о тысяче мелочей, да все это с одного разу не постигнешь, нужен опыт.
— В дереве ты должен толк знать, — говорил мастер, — не то ничего из тебя не выйдет. И инструменты ты должен знать — ого, еще как! Иначе в такую беду попадешь, что век не забудешь. Это дерево любит одно, а то дерево — что-нибудь иное. Тебе, может быть, кажется, что долото или рубанок — это мертвые предметы и все? Увидишь, какие у них капризы, как к каждому нужно приспосабливаться.
Вицек в эту ночь долго не может заснуть. Думает и думает. Хелька уехала. Хорошо, что хоть поменьше стало хлопот и расходов. Но мама, Владек и он?
Дома между тем дела идут все хуже и хуже. Мать, очевидно, больна. Не жалуется, не любит говорить об этом, но с каждым днем она все слабее. Бросает стирку и присаживается на стул отдохнуть. Печально глядит, задумавшись, как будто не соображая, что вокруг нее происходит.
Вицека внезапно охватывает тоска по Броновицам, та самая тоска, которая таится и в глазах матери. Тоска по дороге, бегущей среди верб, по тихому, нежному шелесту этих верб, по садику, золотистому от ноготков и подсолнухов. По низкой халупе и ивовому плетню. По людям, по пастбищу, по склонившимся колосьям ржи и пшеницы.
Там он чувствовал себя дома — более широким, открытым и веселым казался ему мир, зеленый и душистый. А здесь ничего — только грязь и пыль да вонь тесных дворов. Не побежишь на луг, не погрузишь руки в ручеек, тихо журчащий в заросшем травой рву.
— Да, да, там у нас было иначе, — медленно говорит мать, не то обращаясь к Вицеку, не то про себя.
На этот раз Вицек замечает, что нет уже в комнате и шкафа, стоявшего в углу, большого шкафа с резьбой наверху, который отец привез когда-то из города на телеге и с гордостью водрузил у стены.
— Мама, вы и шкаф продали? — спрашивает он тихо и чувствует, что слезы сжимают горло.
— Что поделаешь, лавочнику задолжала… И за квартиру платить надо… да к чему шкаф, раз есть сундук? В сундуке все поместится… Вещей ведь не так много, да Хелька еще свои забрала…
Потрескавшейся, изъеденной содой ладонью мать ласково поглаживает край сундука. Это все, что осталось от вещей, которые она привезла из Броновиц…
Сундук этот мать получила еще в приданое от своей матери. Там, в сундуке, лежат разноцветные платки, и нитка красных кораллов, и узорчатые юбки — то, чего мать здесь, в городе, никогда не надевает.
У Вицека мелькает мысль: может быть, всего этого в сундуке уже нет, может быть, и оно пошло туда же, куда шкаф и комод, продано? Но он не хочет спрашивать об этом мать. Одно наверняка осталось — засохший миртовый веночек еще со свадьбы. В Броновицах мать изредка позволяла детям заглянуть в сундук — когда шла в костел и вынимала из сундука платок, мягкий и теплый.
Теперь в мрачной и сырой комнате сундук — единственное яркое пятно. Переливаются на нем красные цветы, какие нигде не растут, а на цветах сидит диковинная птица с весело задранным хвостиком.
Вицек вздыхает. Он чувствует себя совершенно беспомощным… Прощается с матерью и не знает даже, что ей сказать…
В сенях он слышит чьи-то шаги по лестнице. Это сверху бежит Тосек, сын сапожника. Он только немного старше Вицека.
— Здорово, Вицек! Ну, как тебе там живется у твоего старика? — так Тосек называет мастера.
— Да так себе, — мрачно отвечает Вицек, не чувствуя особой охоты разговаривать.
Правда, он любит этого Тосека. Веселый парнишка и не назойливый. Пока Вицек жил здесь, он часто играл с Тосеком.
— Какая радость тебе корпеть в мастерской? Наверно, должен детей мастера забавлять и ни гроша не получаешь?
— Да, так оно и есть, — бормочет Вицек и глядит через порог в огромную лужу, которая всегда стоит здесь, даже в самые сухие дни.
— Пошел бы со мной на стройку: приличная работа. И заработаешь кое-что, не то что детей нянчить…
— На стройку?
— Ну да, ты уже большой парень, смело можешь сказать, что тебе пятнадцать. Подручным будешь, известь будешь подавать.
Вицек совершенно ошеломлен.
— А возьмут меня?
— Почему бы не взять? Я за тебя словечко замолвлю. Мастер у нас не из самых плохих, а подмастерье — даже какой-то родственник моего отца, дядей, что ли, ему приходится; не совсем настоящий, а все-таки дядя. Ну?
Проданный комод, шкаф, больные глаза матери, еле двигающейся по комнате, — но даже не это вызывает смятение в голове Вицека. Перед ним внезапно открывается возможность вырваться из мастерской, из духоты, которая там вечно стоит, избавиться от этой работы с утра до вечера, от которой болят ноги, опускаются руки и никакой пользы, никакого толку не видно. Пол, после того, как его начисто вымоешь, на следующий день снова загажен, чулочки Ядвиги снова грязные, завтрак съеден — и все опять так, словно Вицека и всей его работы вовсе не было, ни следа не осталось. Мастер и его жена, правда, люди добрые, иногда и пожалеют его, но что из этого?
— Платят, говоришь?
— Как же иначе! Каждую субботу наличными на руки. Каменщик получает свое, плотник — свое, а подручные — опять-таки свое. Те, которые постарше и посильнее, получают больше, но и те, кто помоложе, говорю тебе, получают прилично…
Вицек стоит в нерешительности. Что собственно делать? Может быть, вернуться и посоветоваться с матерью? Но известно ведь, что скажет мать: «Учись ремеслу, а я сама как-нибудь перебьюсь…»
— Ну, ты так долго не раздумывай, завтра приходи к семи, буду ждать около парка; сейчас же скажу подмастерью. Один парнишка ушел от нас, сможешь работать со мной на пару, — уговаривает Тосек.
— Ладно, может, приду…
— Чудак этакий! Такой случай: работать на пару с приятелем — это ведь лучше, чем одному явиться. Что ж, думай до утра — у тебя есть время. Если к семи тебя не будет, тут же кто-нибудь другой найдется.
Медленными шагами возвращается Вицек к мастеру.
Пан Гжегож качает головой.
— Ну какая это работа? Молод ты еще, сил у тебя не хватит. Сорвешься с лесов или еще что…
Жена мастера так и всплеснула руками:
— Поглядите только, как до денег жаден! Поживешь тут, ремеслу научишься, будешь иметь верный кусок хлеба в руках. Плохо тебе, что ли, здесь? Обижают тебя?
— Нет, нет, — смущенно бормочет Вицек, — никто не обижает…
— Я думаю! Еще ни один ученик от нас не убегал. Кров над головой имеешь, кусок хлеба имеешь, чего же тебе еще нужно?
— Зарабатывать хочу…
— А к чему тебе это? Голодный не ходишь, одежу получил, какой тебе еще заработок? В твои годы учиться надо. Придет время и для заработков.
Грусть проникла в сердце Вицека.
— Ничему я здесь не учусь! — выпалил он, и сразу страх охватил его.
Не слишком ли резко сказал он это? Здесь к нему хорошо относились, никто худого слова не сказал, не то что у других мастеров, как он от других парнишек слышал, — и ругают и пинка дают.
У мастера усы ощетинились, и круглое, добродушное лицо его побагровело.
— А ты чего хотел? Сразу столяром стать? Нигде на свете этого не бывает. Спроси Ендрека, кого хочешь спроси! Сперва надо ко всему легонько, издалека присмотреться, с мастерской сжиться, а потом уж можно понемногу и за науку взяться. Не стругал ты уже разве рубанком? Не подбирал досок для того буфета? Какой ты быстрый! Три года продолжается учение, и так оно положено. В столярной мастерской работать — это не то, что картошку с тарелки сгребать да в рот класть!
Вицек слушал, опустив голову, и все сильнее становилась в нем уверенность, что к семи утра он будет у парка.
— А в конце концов, милый мой, десять на твое место найдется. Я тебя не держу. Ступай, если хочешь. Но я знаю: один день тебя с ведрами по лесам погоняют, и охота у тебя пропадет. Можешь идти. Когда это? Завтра?
— Завтра…
— Что же, иди. Помни, что тебя не выгоняют. Посмотришь, попробуешь эту сладкую жизнь, а вечером приходи. Мне-то кажется, лучше в мастерской хоть бы и двенадцать часов вертеться, чем там восемь.
— Молод ты еще, не по твоим это силам, — добавила жена мастера.
— Пусть попробует! Не легкий это хлеб, нет! Но что ты будешь убеждать его? На собственной шкуре испытает, тогда скажет: да, вы были правы! А так, с чужих слов, еще никто уму-разуму не научился.
Ну, и пошел Вицек спать с тем, чтобы утром отправиться к парку, как говорил Тосек.
По правде говоря, его пробирал страх. Когда Тосек рассказывал ему, все казалось как-то иначе, а теперь снова выглядело по-другому. Что, если не выдержит, как предсказывает жена мастера? И что это за леса, о которых говорил мастер? А что, если не справится, если его там только на смех поднимут — слишком слабый, мол, и слишком мал? Хотя, собственно говоря, он был рослый, все ему давали пятнадцать лет, несмотря на то, что было ему всего тринадцать.
«Будь что будет! Не справлюсь — сюда вернусь», — решил он, наконец, и это его успокоило.
Он проснулся чуть свет. Сердце его громко билось, он не мог проглотить кофе, которое ему дали на завтрак. Побежал быстро к парку. Тосека еще не было, да вообще еще никого не было. Поглядел на стройку — уже довольно высоко поднялась стена красных кирпичей. Сбоку, в огромной четырехугольной яме, застыла, как сметана белая, известь. Дальше высились горы песку. Вицек стоял и глядел.
Как это она делается, эта ровнехонькая красная стена, на которой каждый кирпич обведен белой полоской извести? Как это тащат кирпичи так высоко, выше второго этажа, до которого уже дошла стена? Как это удается так ровнехонько вымерить четырехугольники для окон и дверей, зияющие теперь темными отверстиями?
В голове его никак не укладывалось, что когда все это будет закончено, встанет такой же каменный дом, какие рядами стоят по обеим сторонам улицы. Такой же, как тот, в котором он живет, только повыше…
— Пришел? А я думал, не придешь.
Тосек стоял возле него. Вместе с Тосеком пришли на стройку и другие. Вицек ни разу не взглянул в лицо подмастерью, который по просьбе Тосека принял его на работу.
— Работал когда-нибудь на стройке?
— Нет.
— Справишься?
— Почему не справиться! Парень сильный, хоть куда! — быстро вмешался в разговор Тосек. — Ведь ему уже шестнадцатый год пошел.
— Шестнадцатый? — спросил подмастерье, и Вицек почувствовал, что у него вдруг в горле пересохло. Он был не в состоянии выжать из себя слово и только кивнул головой.
— С Тосеком будешь работать, он тебе покажет, что и как. Прозодежда у тебя есть?
Вицек раскрыл рот от удивления.
— Какая такая прозодежда?
— Рабочий костюм, пижон ты этакий! — просвещал его Тосек. — Этот у тебя сразу так перепачкается, что сам его не узнаешь. Другого костюма у тебя нет?
Вицек рад был теперь, что в новом костюме распоролся рукав и мать велела принести его для починки. Если бы не это, наверняка надел бы сегодня праздничный костюм, чтобы иметь более приличный вид.
— Это и есть рабочий костюм.
— Жаль, еще хороший… Ну, пойдем, — сказал Тосек, — сейчас работа начнется.
Собиралось все больше рабочих. Каменщики, плотники, подручные, парни и девушки.
Узнал Вицек, что такое леса. Вначале ему казалось, что он слетит с этих наклонно лежавших досок с поперечными планками, тем паче что тянуло вниз тяжелое ведро с известью, которое он нес вместе с Тосеком на шесте, положенном на плечи.
Они вдвоем обслуживали трех каменщиков.
— Извести! — громко кричал на всю стройку молодой веселый каменщик.
И они забирались на леса и тащили ведра с известью. Вицеку казалось, что такого количества извести должно хватить на целый дом. Но едва он успевал вытереть пот с лица и расправить плечи, как сверху уже доносился крик:
— И-и-известки!
И снова они торопливо наполняли ведра и снова взбирались вверх по лесам.
— Да ты же весь мокрый! — весело крикнул молодой каменщик. — В первый раз, что ли?
— В первый! — просопел Вицек и заметил, что от усталости у него перед глазами мелькают черные тени.
— Ничего, пляши, брат, пляши! В первый раз труднее всего. Да, это не игрушки — ведерко тащить!
— А что будет, когда придется тащить на третий этаж? Никак не справимся, — с отчаянием в голосе шепнул Вицек Тосеку.
— Ну и глупый же ты! Иди, иди, вытянем…
Работали. Вицек стиснул зубы. Руки у него болели. Ему чудилось, что плечо, на которое опирался шест, раздробилось под этой тяжестью. Первое ведро — это пустяки. Каждое новое ведро казалось все тяжелее. На непривычных ладонях вскочили огромные волдыри. Горели ноги. В башмаки набралось много песку, но некогда было снять их и высыпать песок. Оттуда, сверху, подгоняли крики:
— И-и-известки!
Взбираясь вверх, надо было вдобавок хорошенько следить, чтобы не столкнуться с подносчиками, тащившими наверх на деревянных козлах целые пирамиды кирпичей.
В ссадины на ладонях набивалась известь и невыносимо жгла.
— Не останавливайся, не останавливайся, так хуже! — советовал ему Тосек, когда Вицек хотел на секунду остановиться, чтобы перевести дух.
И Вицек быстро спускался вниз, вместе с Тосеком накладывал доверху известь в ведро и снова брел наверх.
Он видел в пролет, как быстро растет красная стена, как слоями ложится кирпич, как из сплошной стены вдруг выступают нижние очертания будущего четырехугольного окна, как красиво складываются кирпичи на углах.
— Подай-ка отвес, там упал, — сказал кто-то, и Вицек долго искал глазами этот отвес.
Смеялись над ним: не знает, что как называется и для чего что нужно, не знает даже, что такое отвес! Веселый каменщик стал показывать ему разные инструменты. Но Вицек почти не слышал. В ушах у него шумело, пот заливал глаза, хотя день был совсем не жаркий.
— Ну, ребята, обед! — крикнул кто-то, и работа вмиг остановилась.
Вицек присел на доски, окружавшие яму с известью.
— Держись! — шепнул ему Тосек. — Всего три часа работать осталось. Завтра уже легче пойдет. Возьми себя в руки — и все будет хорошо. Завтрак есть у тебя?
— Нет!
Куда там было Вицеку в это утро думать о еде! Тосек уселся возле него и поделился с ним своим хлебом с колбасой, но Вицек не мог есть — только хлебнул кофе из фляги.
После перерыва было еще хуже. Он чувствовал каждую свою косточку. Казалось, что это не пот, а кровь заливает ему глаза.
Усталый и измученный, поплелся он вечером к мастеру. Не хотел в таком состоянии показываться матери.
— Ну и вид у тебя! Небось пропала охота, не правда ли? — допытывалась жена мастера.
Налила ему супу, оставшегося от обеда, и поставила тарелку на стол.
Мутными глазами оглядел Вицек мастерскую. Он знал уже, что не вернется сюда, хотя бы умереть пришлось, что выдержит там, как бы тяжело ни было. Первый день уже позади — оставалось пять до субботы, до получки, когда он отнесет матери деньги.
— Что ж, ничего не поделаешь, раз уперся! — сказал мастер.
— Одна только просьба у меня к вам, — робко заговорил Вицек.
— А что такое?
— Разрешите мне до субботы ночевать у вас…
— Ага, хочешь с получкой к матери явиться? Что же, ночуй. Места хватит, да и поесть у нас можешь. Славный ты парень, не жалко для тебя. Только говорю тебе: подумай еще. Не для тебя эта работа, не выдержишь.
Но Вицек уже не слышал. Он повалился на свой сенник в углу комнаты и спал как убитый, хотя его мучили тяжелые сны. Шаталась и трещала под ногами доска, повисшая над какой-то бездонной пропастью… «Подай отвес!» — кричал кто-то сердитым голосом, и Вицек хлопотливо искал отвес, безнадежно бродя по каким-то незнакомым улицам, дворам, уставленным мусорными ящиками. Но нигде не было отвеса. Наконец, он в отчаянии схватил ведро с известью и понес его, а ведро росло на глазах, становилось огромным, его невозможно было поднять, и оно обжигало огнем при первом прикосновении. И это было не то ведро, не то отвес, и все смешалось и обрушилось на Вицека темнотой, залитой белой известью. Вицек вскочил с криком и увидел, что уже светает и что надо идти на работу.
Было совсем не так, как говорил Тосек, уверявший, что первый день самый трудный. Вчера начал работу полный сил. Сегодня от первого ведра чувствовал боль в плече и в позвоночнике. Руки были словно опухшие, невыносимо болели ноги. Но он стиснул зубы. Ведь Тосек был не больше и не сильнее его, а у него все же как-то выходило.
Очевидно, нужно привыкнуть…
Понемногу он приучался ко всему. Как ходить, чтобы было легче нести. Как избегать лишних движений. Как сходить вниз и как подниматься наверх.
Узнал также, как что называется: отвес, кельня, кадка.
Так летели дни, пока наступила суббота.
Сперва получали каменщики, плотники, а затем подручные. В эту минуту Вицек забыл об опухших руках и ноющей спине. В первый раз в жизни он держал в руках им самим заработанные деньги. Сжал их крепко в ладони, чтобы ненароком не потерять. И так как стоял — грязный, испачканный известью, — пустился домой, к матери.
Не постучавшись, толкнул дверь и вдруг застыл: в комнате была какая-то чужая женщина.
— Нет, не стоит брать его, это ведь рухлядь, — говорила она, стуча пальцем по зеленой разрисованной крышке сундука, привезенного матерью из Броновиц.
Вицек оцепенел.
— Краска облезла… Рухлядь!
— Я и не говорю, что он новый… в приданое его получила, но может послужить еще немало лет, — возражала мать тихим, прерывистым голосом.
Вицек сделал шаг вперед, но чужая женщина уже прощалась.
— Нет, простите, не возьму. Пользы от него мало, а места много займет. Вот комод дешевый я бы купила.
Мать молчала. Только тогда, когда та ушла, она заметила Вицека.
— Вицек, бога ради, где ты так измазался?
Мальчик подошел к столу. Доставал из кармана по одной монете и выкладывал их в ряд.
— Побойся бога, сынок, откуда это? — изумилась мать.
— На стройке работаю. Сегодня получка была, вот и принес.
Мать ничего не понимала.
— А мастер? Как же это? Ведь у мастера…
— С понедельника работаю на стройке. У мастера уже не работаю.
— Как же так? — всплеснула руками мать и тяжело опустилась на стул. — Столяром ведь ты должен быть? Почему же…
Вицек взял шершавую, худую руку матери.
— Не буду я столяром. Три года надо торчать у мастера, а пользы никакой. А вы, мама, сундук хотели продать?
Мать опустила глаза.
— Старый он уже, сынок, даром место занимает, только мешает. Вещи можно на стене развесить, на гвоздиках. К чему же сундук?
Голос матери дрожал, и дрожала ладонь ее в руке Вицека.
— Сегодня вы, мама, не стираете?
— Нет, сынок, нет. Отдохнуть немного решила, только днем отнесла стираное белье…
Вицек чувствовал, что мать говорит неправду.
Раздался стук в дверь.
— Наверно, Космалиха, что наверху живет. Очень порядочная женщина, — сказала мать.
Соседка вошла.
— Хорошо, что Вицек здесь, я как раз хотела с ним потолковать.
Мать отчаянно замахала руками, но соседка не обратила на это никакого внимания.
— Ах, оставьте, пожалуйста! Он уже большой парень. Годы накопил, наверно и разум найдется. На что это похоже, что вы так себя изводите? Сын есть, пусть позаботится.
Узнал теперь Вицек тысячу новостей.
Мать уже почти ни от кого не получает белья в стирку, сил у нее нет, не может выстирать к сроку; Владек, играя с мальчишками на улице, вышиб большое стекло в магазине, и надо за него заплатить. Мать должна была, кроме того, уплатить какой-то старый долг, еще с Броновиц. Продала она все, что можно было продать. Частенько вынуждена была брать в лавке продукты в долг, но теперь лавочник отказал, в кредит не дает, так как много должна.
— Так вот я хотела с вами поговорить. Мать больна, очень больна. Помочь ей надо. Стирка, если бы и была, — не для нее, не по силам ей. Стало быть, так продолжаться не может, и пан Вицек должен сам об этом позаботиться.
Вицек сидел совершенно подавленный.
Чего он смотрел? Где были его глаза? Не раз думал о том, что дома неладно. Но ему и в голову не приходило, что дела обстоят так плохо.
Был невыразимо зол на себя: как бы то ни было, он жил спокойно у мастера, не имел никаких забот, всегда знал, что у него есть завтрак, обед и ужин, а здесь мать чуть ли не умирала с голоду, так как все, что могла, отдавала Владеку, чтобы он не знал нужды.
Ах, какое счастье, что на прошлой неделе он встретил Тосека! Какое счастье, что не послушался мастера и его жены! Что принес матери деньги! Немного, но все же какая-то помощь.
Космалиха ушла. Мать сидела, обливаясь слезами, и пыталась как-нибудь оправдаться:
— Писала я тете Бронке, сынок, но им самим теперь туго приходится. Кто знает, не пришлют ли они нам обратно Хельку. Кончилась там эта большая работа, и Алоиз теперь только изредка кое-где подрабатывает. Постоянной работы нет. Как же они нам помогут? Пишет Бронка, что она бы от всей души, от всего сердца, да не может…
— Отчего, мама, вы мне ничего не говорили? — мрачно спросил Вицек.
— А к чему мне тебе говорить? Только беспокойство причинять. Какая была бы от этого польза? Ты ведь еще ребенок. И так вот от мастера ушел. А я думала, будет у тебя ремесло, как-никак устроишься… А на этой работе изведешь ты себя, изморишь, тяжелая это работа!
Крупные слезы текли из глаз матери.
Теперь только Вицек заметил, как сильно постарела она. Не осталось ничего от той женщины, которая там, в Броновицах, стояла возле золотого от ноготков садика и говорила, заслоняя от солнца глаза рукой:
— Свадьба едет…
Нет, он уже не был ребенком, он был взрослым человеком, несмотря на свои годы. На нем лежала теперь забота о матери. Он должен добиться теперь, чтобы прояснилось ее изборожденное морщинами лицо, чтобы зажили ее изъеденные содой и кипятком руки и поправились ее покрасневшие от пара и плача глаза.
Он был ведь уже большой, больше, чем мать.
Крепко обнял ее — и сразу прошла боль, которую чувствовал в мышцах, в костях.
И такой маленькой, крохотной, худой показалась Вицеку мать, когда он теперь обнимал ее.
Мать плакала, прислонив голову к запачканной известью блузе сына. Выплакивала в этих слезах все — и свою тяжелую жизнь после смерти мужа, и то, что пришлось покинуть Броновицы, и свою огромную усталость, и тяжелую тревогу за завтрашний день: будет ли чем заплатить за квартиру, будет ли что дать Владеку на завтрак?
В воскресенье Вицек забрал свои вещи у мастера и вступил в новые обязанности главы семьи.
— Ну, как там было сегодня в школе? — подробно расспрашивал он Владека, а тот отвечал вежливо, как старшему. По серьезному лицу Вицека он понял, что теперь все изменилось. Вместо захудалого ученика, изредка лишь забегавшего домой, чтобы попросить у матери денег на починку подметок, теперь перед Владеком был взрослый брат, приносивший домой заработок, содержавший семью.
Жить было по-прежнему трудно, но Вицек уже не позволял матери брать белье в стирку.
— Чего вы, мама, будете изнурять себя? Это не для вас работа. Придумаем что-нибудь полегче. Прежде всего вам поправиться надо, а там уже все пойдет хорошо.
Однако с тех пор как мать могла отдыхать, она чувствовала себя хуже. Едва хватало сил привести в порядок комнату и приготовить обед, а все остальное время она лежала на застланной кровати, глядя в окно на подсолнухи. Улыбалась подсолнухам и своему зеленому сундуку — только они напоминали ей о покинутой деревне.
Каждую субботу Вицек приносил получку.
Вскоре и Владек нашел занятие: по вечерам разносил свертки из обувного магазина, в котором принимали обувь в починку. Тоже зарабатывал несколько грошей. Мать могла отдыхать. Постепенно к ней возвращались силы.
— Не так, родной мой, я все это себе представляла, нет, не так! — тихо говорила мать Вицеку, когда он возвращался с работы измученный, запыленный и жадно набрасывался на еду. — Думала, на отцовской земле будешь сидеть, отцовскую землю пахать, халупу поправишь, землицы прикупишь, женишься счастливо, а я буду жить при тебе… Могло ли когда-нибудь прийти отцу в голову, что мы будем жить вот так на чужбине, на чужих людей работать…
Снова перед глазами Вицека мелькнула дорога и выстроившиеся вдоль нее ряды зеленых верб. Повеяло широким дыханием свободы, несущимся с полей. Вспомнились волнующиеся, клонящиеся по ветру хлеба, хрустальный звон колосьев в бурю. Он даже вздрогнул.
— Что вспоминать, мама! Было и сплыло. Работа всюду одинаковая — и здесь и там. Каменщиком буду, еще такой домик маме выстрою, что ахнете! Ноготки в садике посадите, подсолнухи.
— Ох, сынок, далеко еще до этого, далеко! — улыбалась мать сквозь слезы и гладила рукою взлохмаченные волосы сына.
До собственного домика, пожалуй, и далеко было, но до того, чтобы Вицек стал каменщиком, совсем близко…
Хуже было то, что с наступлением морозов кончилась работа, потянулись тяжелые дни. Вицек, как ошалелый, бегал по городу в поисках какого-нибудь заработка. Удалось ему на несколько недель получить работу в большом магазине, потом был на посылках, замещая заболевшего курьера в какой-то конторе. Кое-как перебились зиму.
Весной снова началась работа на стройках. Пошел туда и Вицек. Он рос и креп на этой работе. От носки тяжестей мышцы у него окрепли как канаты. Стал рослый и сильный. Внимательно присматривался ко всему, внимательно наблюдал, как строят, как кладут кирпичи, как отвесом проверяют, правильно ли идет кладка, как тянут шнур.
— Знаешь что, Тосек, — не попытаться ли нам в каменщики?
Был солнечный воскресный день. Они отправились на лужайку за город и разлеглись на траве. Тосек подставил лицо под солнце и радовался, что оно так греет.
— В каменщики?
— Почему бы нет? Платят больше, и работа интереснее, чем подручным быть.
— Да, знаешь, недурно было бы. Только возьмут ли нас?
— А почему бы не взять? Теперь работы как будто много, каменщиков не хватает. Пожалуй, возьмут. Только не там, где мы теперь работаем, там и так скоро все кончится. Но у тебя ведь есть знакомый подмастерье, тот, который к твоему дядюшке приходил. Вот через него и наняться в каменщики — и все. Не такое уж это мудреное дело…
— Что ж, пожалуй. Может, и удастся. Да тебе, Вицек, не мешало бы что-нибудь из заработков на зиму отложить. Того, что ты сейчас зарабатываешь, на еду ведь еле хватает, а потом, зимой, хоть зубы клади на полку… Если бы каменщиком работать, то уж кое-что осталось бы…
Побрели они, стало быть, к знакомому подмастерью. Инструменты купили себе, как полагается: отвесы, линейки, кельни — все, что нужно.
— Каменщиками работали? — спросил подмастерье.
Тосеку как-то всегда легче удавалось пускать пыль в глаза. Он сказал, где работает, назвал фамилии подмастерья и инженера с той стройки и добавил, что работали они там каменщиками. Но подмастерье и не собирался входить в подробные расспросы. Принял — и все.
Тот самый страх, который Вицек испытывал в прошлом году, когда впервые встретился с Тосеком на стройке, охватил его и теперь. Справится ли он? Угодит ли своей работой? Одно дело смотреть, другое дело самому работать.
Он стоял у невысокой еще стены. Вместе с ним работал старый, уже седой каменщик.
Старый каменщик глянул на Вицека раз, другой, посмотрел, как он кладет кирпичи.
— Эх, братец, да ты каменщиком никогда и не работал, не так ли?
Врать было трудно. Конечно, не работал. Ужас объял Вицека. Теперь его прогонят с работы! Теперь все рухнуло — мечты о том, чтобы отложить что-нибудь на зиму, о том, чтобы повести мать к доктору…
— Погляди сюда: вот так бери кирпич, так держи кельню…
Не верил собственным ушам. Но старик показывал ему терпеливо, объяснял так толково, что все как будто само в голову шло, да так еще, чтобы мастер не заметил, не узнал, что Вицек не умеет класть кирпичи.
Вицек внимательно присматривался, клал кирпич ровно-ровнехонько, как его учил старик. Работа спорилась. Стена росла. Вицек чуть не прыгал от радости.
С каждым днем он становился опытнее. Теперь, когда шел на новую работу, он уже смело говорил: каменщик. Ведь он действительно уже работал на кладке кирпичей. И потому, что он был еще молод, хотя и выглядел старше своих лет, товарищи не давали ему особенно тяжелой работы, показывали, помогали.
Когда он принес домой свою первую получку каменщика, начали расплачиваться с долгами. Купили Владеку новые башмаки, потом костюмчик. Матери доктор прописал очки; хватило денег и на очки.
— Теперь, мама, можете спокойно спать, — говорил Вицек.
А мать только улыбалась сквозь слезы своему старшему сыну, который разговаривал и работал, как взрослый человек.
Однажды Вицек, только умылся и поел после работы, как снова схватился за шапку.
— Куда ж это ты, сынок? Собрание, что ли?
— Э, нет. Так, пойду погулять.
— К ужину вернешься?
— Вернусь. Но вы, мама, побольше еды приготовьте — может, я с гостем приду.
Хотела спросить, какой это гость, но Вицека и след простыл.
И вернулся с гостем.
Мать не верила глазам своим.
— Хелька!
— Чего ей по миру скитаться, когда она может с нами жить? Тетке тоже нелегко. Два месяца дядя без работы сидел, только она писать об этом не хотела.
— Ишь как ловко тайком от меня все проделали!
— Хотел вам, мама, сюрприз сделать, даже написал Хельке, чтобы письмо она послала не сюда, а на Тосека. Представлял себе: вот мама-то обрадуется! А как Хелька выросла, не правда ли?
— Чего же ты хочешь, без малого два года! Хелюська, родная, как мне без тебя тоскливо было!
— Ну, теперь уже, мама, не будете тосковать. Теперь мы все вместе.
Лицо матери сияло, может быть, в первый раз со времени их отъезда из Броновиц. Только теперь Вицек понял, как тяжело ей было отсылать Хельку в Варшаву.
— Теперь уже все хорошо! — говорил себе Вицек, когда на стройке клал кирпичи, и работа горела в его руках.
На его ответственности теперь были трое, все заботы о них лежали на нем. Мать зарабатывала кое-что, помогая в лавке, помещавшейся в соседнем доме, Хелька изредка получала заказы на вышивку — в Варшаве она научилась вышивать. Конечно, это было кое-каким подспорьем, однако по-прежнему все зависело от его заработка.
А работа у Вицека была нелегкая…
Между двумя домами лежал большой пустырь. Огорожен был он покосившимся дырявым забором. Через отверстия в заборе пролезали с улицы собаки и рыскали здесь, разгребали лапами землю, вынюхивали кротов или мышей.
Буйно разрослись здесь сорняки, кусты крапивы по углам были огромные, густые, словно в девственных дебрях. Груды мусора, громоздившиеся невесть с каких времен, поросли чертополохом. Рос тут также конский щавель, росла серая лебеда.
Детям было здесь раздолье, если только им удавалось проникнуть через забор. Мальчишки лучше справлялись с этой задачей, но девочки часто повисали на своих юбочках на заборе и отчаянно визжали, пока кто-нибудь не освобождал их из этого плена.
За забором было поистине чудесно.
В самом углу, на поросшей травою мусорной груде, обосновали свою крепость мальчишки с улицы Юзефитов. На вершине этой груды развевался маленький флажок, сделанный из лоскутов старой юбки матери Фелека Марчика. В крепости властвовал Фелек. Это было его царство, в которое он допускал только избранных.
На самой середине пустыря девочки играли в классы и вели бои с мальчишками, стремившимися захватить эту территорию для игры в футбол.
Хорошо было на свободном пустыре! Забор охранял детей от взоров взрослых. Долго приходилось пани Марчиковой и другим матерям искать и кликать своих детей, прежде чем удавалось их обнаружить.
Но все это кончилось — кончились игры в крепость, классы и футбол. Частично виновен был в этом и Вицек, ибо на этом пустыре Вицек вместе с другими должен был строить дом.
Прежде всего появились инженеры. Они открыли калитку в заборе, которая была заперта в течение долгих лет и на которой ржавели засовы и замки. Инженеры ходили, осматривали пустырь, вбивали в землю колышки, раскрашенные в белые и красные полоски.
Дети с ужасом наблюдали за тем, что происходит на их пустыре: чувствовали, что кончились золотые времена, что придется искать приюта где-нибудь в другом месте.
Потом сбоку, под глухой стеной соседнего дома, там, где гуще всего были заросли сорняков, рабочие соорудили деревянный барак.
— И это вся постройка? — удивлялись дети.
Но это был только барак для рабочих.
Наконец, стали приезжать подводы, появились люди. Большими лопатами рыли землю вдоль линии прямоугольника, обозначенного мастером. Лопата туго шла в землю, задевая только поверхность, на нее нажимала сверху нога рабочего, лопата со скрежетом входила в твердую, в течение долгих лет никем не тронутую землю, утоптанную детскими ногами.
Скрежещут мелкие камешки под лезвием лопаты, взлетают вверх комья желтой глины. Утрамбованная площадка и зелень сорняков быстро исчезают с лица земли.
— Что здесь делают? — спрашивает Зося, держа во рту грязный палец.
— Фундамент роют, — отвечает ей Фелек.
— Берут выемку, — с важностью разъясняет Стефек. Отец его каменщик, и поэтому Стефек знает, как все это называется на их языке.
Сначала выбрасывать глину и песок легко. Потом все труднее и труднее. Ров становится глубже. Приходится здорово напрягать мышцы рук, чтобы поднять вверх лопату с увесистыми глыбами.
А затем это уже вовсе невозможно. Появляются доски. По этим доскам, уложенным с наклоном, словно по маленьким мостикам едут тачки. Быстро, быстро — по одной доске вверх, нагруженные, по другой — вниз, пустые. И снова напрягаются мышцы рук — надо подталкивать эти тачки. Напрягаются мышцы ног, шагающих по узкой, шатающейся доске. Вниз легче — пустые тачки едут сами, надо только придерживать их за ручки. И вниз люди несутся бегом — там, внизу, их ждут. Одна лопата за другой нагружают в тачку глину. Сбоку под стеной растет уже огромная гора ее.
Ров становится все глубже и глубже. Сперва по колено, потом по грудь, потом в нем не видно уже даже Совинчака, который ростом выше всех остальных работающих здесь людей.
Одновременно подготовляется яма для извести. Прямоугольная, глубокая. В огромном деревянном вместилище, которое напоминает не то корыто, не то ящик, гасят известь.
Вицек видел это уже много раз, но все еще любит присматриваться. В яму набрасывают известь, а потом заливают ее водой. Белый пар клубами валит вверх. Клубится, клокочет, кипит известь, словно отвар из отрубей, который Космалиха варила для своего младшего сынишки Юрки. Брызжут пузыри. Но постепенно все успокаивается, и тогда заливают известью яму для фундамента. Жидкая и белая известь начинает застывать, становится ровной и плотной массой.
Ново здесь для Вицека только одно — это мешалки для цемента. На предыдущей стройке рабочие мешали цемент сами, руками, высыпая из бумажных мешков на доски песок, толченый камень и цемент, а здесь мешает машина. Скрежещут лебедки, медленно движется передача, и из отверстия сыплется ровная серая масса. Машина заменяет человека.
Вицек быстро переодевается в белый холщовый рабочий костюм. Ему всегда доставляет удовольствие начало работы. Ровно, старательно выкладывает он ряды кирпича. Это фундамент. На него будет опираться все здание.
Из ведерка Вицек черпает кельней немного жидкой извести. Поливает этой известью кирпич. Известь заплывает, входит во все щели, изъяны, углубления. Соединяет кирпич с кирпичом неразлучной братской связью. И снова кладется новый. Быстро растет фундамент — то, на чем вырастет все здание.
Вицек предпочитает работать на большой высоте, когда можно уже глянуть вниз и высота сооружения радует сердце, когда в гладкой стене уже виднеются четырехугольники окон и дверей.
Вицек опускает вниз отвес — железную гирю на веревке. Отвес показывает, ровно ли уложены ряды кирпичей. Показывает безошибочно. Даже тогда, когда уложен всего одни или два ряда кирпичей и еще нельзя заметить ошибку простым глазом. Но когда уложено уже много рядов, ошибку можно заметить и без помощи отвеса. Мстит за себя невнимательная кладка кирпичей, при которой хоть один кирпич был плохо пригнан к другому. Вдруг выясняется, что стена, вместо того, чтобы тянуться ровно вверх, начинает клониться назад или выступать вперед. Если плохо класть кирпичи, все здание развалится под конец, как карточный домик. Внимательно, добросовестно, старательно надо укладывать каждый кирпич. Лентяй и неряха обнаруживаются здесь быстро — их выдает кирпич, выдает стена, которая не терпит небрежной работы.
Острые глаза у Вицека, ровнехонько растет вверх стена. Проверяет отвесом — правильно, не ошибся. Радуется Вицек: вначале без отвеса ни шагу, даже двух рядов не уложил бы, а теперь кладет все выше и выше, так что глядеть любо. Не подводят его глаза.
Самая трудная работа — на наугольниках, на винкеле, как говорят каменщики. Там работают те, у которых уже большой опыт. Вицек тоже понемножку приучается к этой работе. Учится раскалывать молотком кирпич, откалывать куски нужных размеров. Не всегда можно класть целые кирпичи, иногда нужна четвертая или девятая часть кирпича. Тут-то нужно уметь действовать молотком. Надо ударить так, чтобы ровно, без зазубрин откололась именно такая часть, какая нужна, — четвертая или девятая.
Кирпичи бывают разные — большие и тяжелые, машинные и ручные; есть пустышки, с раковинами в середине, — это те, из которых не отжата вода. Вицек их не любит. Они крошатся, не хотят ложиться там, куда их кладет рука.
Кирпичи сложены огромными штабелями возле стройки. Вицек внимательно осматривает их. В работе очень много зависит от того, каков кирпич, какова известь и как замешан цемент. Иногда работа идет прекрасно — это тогда, когда и кирпич, и цемент, и известь хорошего качества. Иногда же дело не спорится — слишком много или слишком мало песку в цементе или извести, и все идет прахом.
Растет здание. Теперь уже громыхает подъемная машина, везущая вверх известь и цемент. Уже ставятся леса — высокие столбы, к которым прибиты доски, а на эти доски кладут другие. По этим доскам, шатающимся и гнущимся, идешь над пропастью улицы, над пропастью двора. Надо глядеть в оба. Главное, чтобы не закружилась голова: если закружится — смерть.
А смерть часто заглядывает в глаза каменщику. Вицек это знает.
До того, как началась стройка этого большого здания, случилась другая работа — ремонт костельной башни. И снова там работали вместе Вицек и Тосек. Раз-два — и соорудили леса. Все спешили: работа была сдельная, а не поденная. Надо было работать сломя голову, чтобы труд кое-как оправдался.
Прибили доски плохо. И вот вдруг стоявший на лесах Вицек почувствовал, что происходит нечто странное. Даже не затрещало — а может, и затрещало, только он не расслышал. Но в этот миг все внезапно зашаталось, и леса стали клониться от башни в сторону. В последнюю секунду Вицек заметил, как сверху, оттуда, где только что стоял подручный, пятнадцатилетний Янек Шматко, через их головы что-то полетело вниз, ударяясь о выступающие перекладины лесов. Не успел он сообразить, в чем дело, как в глазах у него закружилось, потемнело, заслонилось тучей известковой пыли. Вицек почувствовал, что и он летит. Он падал с распростертыми руками и вдруг ощутил что-то под пальцами. Инстинктивно изо всех сил вцепился он в это что-то, так неожиданно ему подвернувшееся. Потом почувствовал боль в боку и в ноге. Но все это были пустяки. Он теперь только понял, что темное пятно, мелькнувшее перед его глазами, был Янек Шматко.
В страхе он приподнял голову. Оказалось, он был на крыше костела. То, во что он так отчаянно вцепился пальцами, была водосточная труба. Там, повыше, на позеленевшей от ветхости жестяной крыше, неуклюже карабкался Тосек. Леса превратились в груду досок и перекладин, словно скелет, прислонившийся к крыше.
Внизу доносились какие-то крики, затем громко и пронзительно прогудела сирена машины скорой помощи. Это приехали за Янеком, который лежал там, внизу, на цветочной клумбе костельного сада, с переломанными ребрами.
Сорвался подъемник, проломилась прогнившая балка, отлетел карниз — за все расплачивались своим здоровьем и жизнью каменщик, кладчик, подручный.
Да, опасная была работа! Но об этом не думалось ни тогда, когда приходилось стоять на лесах, ни даже тогда, когда ветер раскачивал «качели» — леса, висящие на канатах…
Когда стены здания уже готовы, начинаются штукатурные работы. Белая штукатурка покрывает красный кирпич. В солнечные дни болят глаза, становятся красными, их ослепляет яркий свет, бьющий от белой стены.
Брызжет известь. Беда, если она попадет в глаз! Жжет, причиняет боль, мучит невыносимо. Известь проедает все — кожу на руках, кожу на обуви, так что на ступнях образуются маленькие ранки, которые мучительно болят и долго не заживают.
Вицек не любит штукатурить ни снаружи, ни внутри, здесь приходится непрерывно напрягаться, поднимая вверх руки; шея болит оттого, что голова все время задрана кверху.
Лучше работать на кладке кирпичей. Но ведь и штукатурка — работа необходимая, и Вицек должен делать все, вместе с другими рабочими.
А когда уже воздвигнуты стены, когда они оштукатурены, когда убраны уже леса, фасад огромного здания сверкает на солнце, как снег.
Теперь начинают убирать груды мусора, кирпичи, оказавшиеся лишними, засыпают ров, в котором гасили известь.
Дом готов.
Теперь его будут отделывать другие рабочие — печники, маляры, монтеры и столяры.
Наконец, дом начинает заселяться. Въезжает огромный фургон с мебелью. Это вещи жильца с бельэтажа. Въезжает другой фургон — это на второй этаж.
Появляется огромная платформа с вещами. А однажды вечером какой-то старик приволок маленькую ручную тележку, на которой громоздились стол и изодранные сенники. Это в мансарду въехал сапожник с женой и детьми.
С каждым днем все больше жильцов. На дверях появляются визитные карточки, таблички медные и никелевые, а то и обыкновенные клочки бумаги, на которых написаны фамилии.
По лестницам сбегают дети, идут домашние работницы с нагруженными сумками, плетется наверх угольщик с корзиной угля. В окнах появляются занавески и горшочки с цветами.
От прежнего пустыря — места детских игр — нет уже и следа. Вырос на этом месте большой дом с множеством квартир…
Однажды Вицек, проходя по этой улице в своем рабочем костюме, измазанном известью, сталкивается с господином, который живет теперь в бельэтаже этого большого нового дома. Господни осторожно обходит Вицека, чтобы не испачкаться о его запыленное, замаранное платье.
Вицек усмехается про себя. Ах, как боится этот шикарный господин испачкать свой пиджак о его рабочий костюм! А ведь новый дом, где этот господни поселился, построен руками каменщиков в измазанной одежде. Он создан их тяжелым трудом, мозолями на их руках, потом на лбу, долгими, упорными усилиями.
И Вицек думает о своей каморке возле парка — маленькой, тесной каморке. О всех маленьких, тесных каморках, где сырость сочится по стенам и штукатурка падает с потолка, — о каморках, в которых живут каменщики со своими семьями. И о великолепных, светлых домах, которые строят каменщики. О домах, в которых будут жить богатые люди, не знающие, что такое тяжелый труд, мозоли, сырость и нужда.
Гнев закипает в сердце юноши. Долго глядит он вслед шикарному господину, который исчез уже за остекленной дверью вестибюля. Сжимаются кулаки.
Но через мгновение лицо Вицека проясняется. Ибо юноша знает: придет день, когда он станет на новую, великую стройку. Будет строить высокий-высокий дом с громадными окнами, светлый дом для детей рабочих. Чистые, солнечные комнаты для стариков, согбенных от непосильного труда всей своей жизни. Он будет строить не для богачей, которые боятся коснуться рабочей одежды, а для себя, для своих, для всех таких, как он сам. Дома для рабочих. Он будет строить и фабрики, которые будут принадлежать рабочим, и школы, в которые будут ходить дети трудящихся, и общественные здания, которые будут обслуживать всех.
И Вицек улыбается этому будущему, к которому его приближает каждый день, и каждая забастовка, в которой он участвует, и каждая первомайская демонстрация, и каждое собрание в профессиональном союзе.
Он улыбается суровой улыбкой взрослого человека, человека, познавшего нужду, тяжелый труд, борьбу за жизнь, человека, который не даст сломить себя в самой жестокой борьбе.
* * *
Ехали мы в Краков,
Тяжела дорога,
Поцелуй, дивчина,
Сжалься, ради бога!
— Броновичане едут! Свадьба!
Вицек глядел сверху, со стройки, на переливавшиеся всеми цветами радуги повозки, на развевавшиеся ленты, узорчатые платки, и все это с вышины казалось ему маленьким, словно подвижной пучок цветов, брошенных на мостовую.
Ехали мы в Краков,
К пресвятой Марии.
Не могу жить дольше
Без твоей любви я!
Вицек прислушивался к знакомой — ах, какой знакомой! — мелодии, перегнувшись через стену третьего этажа.
Но песня эта не пробудила тоски в его сердце.
Здесь было его место — в стремительном грохоте города.
Здесь он строил — из красного кирпича, из белой извести.
Отсюда был он — из великой семьи трудящихся людей, городских рабочих, которых объединяла общая доля, общий труд и общая борьба.
Ехали мы в Краков…
Проехали!
Вицек взял в руку кельню. Ровнехонько клал ряд за рядом кирпич и весело посвистывал.
Стена росла.
Это он, Вицек, и его товарищи воздвигали своим трудом огромное здание, быстро выраставшее над крышами других домов.
В каждом кирпиче, в каждой щепотке извести был его труд.
Он строил. Все выше возносилось здание.