Самое раннее воспоминание Вицека: дорога, пробегающая через деревню, по сторонам ровные ряды верб, а по дороге едут повозки. Переливают всеми цветами радуги платки, перья, вышитые корсажи, юбки в узорах. Весело, громко несется песня:
Ехали мы в Краков,
Тяжела дорога.
Маленький Вицек выбегает за ворота. Он стоит долго, пока не проедут с песнями, с криками, пока не исчезнут в облаке пыли повозки за поворотом и не прозвучат уже издалека последние слова песни:
Не могу жить дольше
Без твоей любви я!
— У пресвятой Марии венчались, — говорит мать.
Она стоит тут же, у плетня, и вместе с Вицеком рассматривает свадебную процессию.
Таково самое раннее воспоминание Вицека.
Потом возникают другие. Шершавые, мозолистые руки отца лежат, бессильные, на дерюге, натянутой высоко на грудь. Причитания матери на похоронах. Маленькая Хелька, быстро семенящая за гробом в дождливый осенний день. Загорелое лицо барышника, которому мать продала лошадь.
И уже совершенно отчетливо встают перед Вицеком воспоминания: как постепенно мельчает, крошится и рушится их хозяйство, как Заваловы откупают у них пашню за селом, как за долги продают с молотка их корову Квятулю, как все, о чем раньше говорилось «наше», постепенно сводится к халупе и маленькому садику, пламенеющему грядками ноготков, украшенному высокими подсолнухами под самой стеной.
Мать плачет. Плачет, как идет в хлев, где теперь стоит только одна костлявая, худая Калина. Калина — старая, молока дает мало, и ее никто не хочет покупать. Да и матери жали продавать — столько лет уже стоит Калина здесь, в хлеву! Мать получила ее в приданое, когда выходила замуж. С шумом и грохотом подъезжала она тогда к этому дому. Щелкали кнуты, звенели бубенцы, а свадебные гости пели:
Ехали мы в Краков,
К пресвятой Марии…
Давно уже нет и тех лошадей, которые везли отца и мать «от пресвятой Марии». Право, ничего уже от той поры не осталось. Только, как цветок, приколотый к кожуху, золотится, переливается красками, дышит ароматом маленький садик перед покосившейся, готовой рухнуть халупой. Истлели балки и доски, прогнила крыша.
— Известное дело, раз в доме нет мужчины! — говорит старая соседка Агата, а мать только всхлипывает в край платка.
Сама знает: все не так, как должно быть, — исправить бы надо то да се, новый пол настелить, крышу перекрыть; но на все это деньги нужны.
— Хоть бы эту мелюзгу как-нибудь прокормить, — говорит мать.
«Эта мелюзга» — Вицек, Хелька и Владек.
Но вот однажды в доме появляется гость: дородная, разбитная тетя Бронка из Кракова. Сидит в избе на скамейке и поглядывает на сопливого Владека, который мнет в руках холодную картошку, оставшуюся от обеда.
— И думать тут нечего, родная моя: распродать надо все, что можно, да переезжать в Краков. Пропадете вы тут совсем.
— Что ты, бог с тобой! В Краков?! — восклицает мать и беспомощно обводит глазами избу, глядит на размалеванный сундук, полученный в приданое, на большой стол, который муж сам сколотил из сосновых досок. И взгляд убегает за окно, где белеет дорога, колышутся вербы, а за дорогой и за вербами виднеются поля ржи и пшеницы, позолоченные июньским солнцем.
— Ни за что здесь пропадете! И чего тебе тут бросать жалко? — настойчиво продолжает тетя Бронка и шлепает рукой по полусгнившей скамейке.
— Вся жизнь здесь прожита, — шепчет мать.
— Ну и скажешь, вся жизнь! Еще хватит у тебя ее впереди. Надоест она тебе. Нечего тут корпеть! Чего ты здесь дождешься? Пока халупа на голову обвалится? А зимой что будете делать?
Мать ежится на своей табуретке. Становится маленькой-маленькой. В конце концов Бронка права. Что они зимой будут делать? В овине не будет хлеба, в погребе не будет картошки — хватит, пожалуй, только до праздников, до рождества. Дольше не протянешь.
— Не гадай и не раздумывай! Квартира освобождается как раз рядом с моей, только через сени пройти. Пожитки свои на воз, детей подмышку — и айда! В городе всегда легче пробиться. А я уж там кое-что для вас присмотрю, — говорит тетка.
И уже заранее известно: хочет ли того мать, или не хочет, она сделает все в точности так, как советует тетка. Мать выглядит маленькой и беспомощной рядом с этой дородной, разбитной Бронкой.
— Как же это будет? — шепчет мать про себя, но уже не сопротивляется.
— Да уж как-нибудь получится! — решительно произносит тетя Бронка и поднимается, шурша широкими юбками.
Мать провожает ее до самой дороги, за буйно разросшимся садиком. Они там еще долго стоят и разговаривают. Но к их разговору Вицек уже не прислушивается. Надо поделить конфеты, которые привезла тетка. Конфеты длинные, разноцветные, витые, словно свечки, которые привозят из краковских лавок к праздникам. Конфеток как раз вышло по две на каждого. Хелька сразу измазала себе лицо красной конфетой и тут же взялась за желтую.
Тетки уже не видать, но мать все еще стоит, опершись на ивовый плетень, и глядит ей вслед. Глубоко вздохнув, поправляет платок на голове и медленно возвращается в избу.
С этого дня в доме начинается суматоха. Появляется Заставняк, с того конца деревни. Расхаживает по дому с таким видом, будто все здесь уже принадлежит ему. Стучит палкой по стенам, так что известка сыплется на пол. Лезет даже на крышу сарая и вырывает горстку соломы. Мать ходит за ним, тихо всхлипывая.
И Вицеку сразу становится ясно: что говорила тетка Бронка — это не какая-нибудь болтовня. Они в самом деле едут в Краков. Все: мама, Вицек, Хелька и Владек. Владек хвастается перед детьми Карчей и Банецких, с которыми играет на дороге.
— Мы едем в Краков. Навсегда! — заявляет он с гордостью.
А Вицек бежит на лужайку возле речки, откуда отчетливо виден Краков. В сплошной массе строений то здесь, то там какие-то здания выделяются белизной или пунцово алеют, а высоко над городом — башни костелов. Золотой купол, самый высокий, — это костел пресвятой Марии. Дальше красная с зазубринами башня — это костел иезуитов. Зеленые купола — это или святой Анны, или святого Петра. А в стороне, направо, виден королевский замок…
Наконец, в один прекрасный день подъезжает телега, запряженная парой лошадей. Это Палюхи, крестные. Палюх с сыном выносят и кладут на телегу размалеванный сундук матери, резные столики, большой стол, шкаф и комод. Вицек и Владек с криком взбираются на телегу и усаживаются на скамейку.
— Так вам не терпится в город! — говорит мать, и глаза у нее красные от слез.
Понятно, им не терпится. А мать никак вот не может собраться. На прощанье перекрестила свою халупу — здесь умер ее муж, здесь родились Вицек, Хелька и Владек. У порога она низко кланяется. Через этот порог она переступила, когда муж привел ее из костела после венчания. Здесь мать шепотом торопливо поучала ее: правой ногой, правой ногой через порог — чтоб счастливая была! Здесь она наклонилась, чтобы поднять метлу, положенную поперек дверей шаферами, в знак того, что она будет хорошей хозяйкой, будет следить, чтобы в хате был порядок и чистота.
Но вот они все уже сидят на телеге. На дороге столпились соседки.
— Езжайте с богом!
— А вам оставаться с богом! — кричит в ответ мать и заливается слезами.
У Хельки при виде этого губы вытягиваются подковкой. А Вицек и Владек то и дело покрикивают:
— Н-но, карие! Н-но!
Лошади не хотят слушаться их, и лишь когда Палюх громко причмокивает губами, они срываются с места и пускаются рысцой.
Едут. Ветви верб склоняются над дорогой. Вицек пытается поймать их, но они ускользают между пальцев, текут зеленой струей и скоро исчезают. Дорога делает поворот. Едут полем. Легкий ветерок клонит колосья, и они колышутся, как вода на озере. Бархатный мягкий блеск плывет над колосьями. Далеко на выгоне дети пасут коров. И сюда, на дорогу, долетает монотонная, грустная мелодия их песенки. Громыхают колеса.
— А Калины у нас уже не будет? — спрашивает Хелька.
— Мама, а мы будем жить вместе с тетей Бронкой?
— Мама, а какая там изба?
— Мама, а от пресвятой Марии далеко будем жить?
Вицек, Хелька и Владек засыпают мать вопросами. Но мать словно не слышит, пока Хелька не дергает ее за платок:
— Мамуля, вы спите?
Мать очнулась от глубокого раздумья.
— Нет, дитя мое, не сплю я, не сплю, не сплю… — говорит она машинально, глядя, как исчезают картофельные поля, как вдоль дороги вырастают каменные дома, сперва низенькие, а затем повыше, и дорога постепенно сменяется улицей. И вот колеса уже грохочут по мостовой.
— Приехали, — сказал Палюх и повернул в боковую улицу, тесную и узкую.
— Как? Уже? — забеспокоился Вицек. — А где же эта «тяжелая дорога»?
Мать его не поняла.
— Что ты чепуху городишь? Это уже город, Краков.
— А ну, кума, слезайте с телеги, — сказал Палюх.
Дети мгновенно ринулись на улицу. Неизвестно откуда сразу появилась тетя Бронка и стала покрикивать на сына Палюха и какого-то высокого худого подростка, которые начали разгружать телегу:
— Тише! Осторожнее! Не поцарапайте сундук! — а потом обратилась к матери: — Чего ж ты стоишь? Идем. Мой уже ждет вас… Вицек, Владек, Хелька, отойдите-ка от лошадей! И марш в дом!
И они поплелись за тетей Бронкой. Прошли ворота, маленькие сенцы, откуда открытые двери вели в квартиру.
Вицек увидал теперь новый, совершенно иной мир.
В сенях двое дверей. Одни ведут в квартиру тети Бронки, а другие — в ту, где они будут жить. Рядом — лестница наверх. Это не такая лестница, по какой в Броновицах лазили на чердак. Там, наверху, над ними, тоже живут люди. Отчетливо слышны шаги, скрип передвигаемой мебели и даже голоса.
В первые дни Вицеку кажется, что потолок не выдержит и люди, живущие наверху, свалятся на них, живущих внизу.
Он уже знает, кто там живет — горбатый сапожник с двумя детьми и больной женой. А над квартирой тети Бронки — зеленщица с площади Щепанского. Ее никогда не бывает дома. Только забрезжит утренний свет, на лестнице уже раздаются ее тяжелые шаги — она забирает свои корзины и идет к заставе, через которую приезжают в город крестьяне из деревень.
Она скупает у них цветную капусту, помидоры, морковь, салат. Все это надо доставить на площадь, где она торгует. Тащит сама тяжелые корзины, а Стаська и Казик, ее дети, помогают ей. В квартире остается Зося. Она слаба здоровьем и не может тащить корзины, поэтому на нее возложен уход за младшими детьми.
Пан Юзеф, муж зеленщицы, спускается вниз из своей квартиры в шесть часов, идет на стройку. Он — каменщик.
У тети Бронки тоже есть ларек с овощами. Ее тоже целый день нет дома. У тетки только одна дочь, взрослая. Она живет отдельно и работает на фабрике, так что в торговле тетке помогает муж, худой пан Алоиз.
Это все обитатели маленького дома.
Вицек вертится во дворе. Знакомится со всем и со всеми. За ним плетутся Владек с пальцем во рту и ошарашенная Хелька.
— А хлев где? — спрашивает она.
— Ну и глупая! — ворчит Вицек. — Здесь ведь нет коров.
— Нет коров?
— Ну конечно! Это ведь город, а не деревня! — говорит строго старшин брат.
— Город, а не деревня, — повторяет за ним маленький Владек.
Изо дня в день все трое приучаются к тому, что здесь город, а не деревня.
Мать целый день сидит на табуретке в углу комнаты и плачет. Но вечером врывается тетя Бронка, шурша широкими юбками.
— Родная моя, от плача никакого толку не будет. В чем могла тебе помочь, помогла и еще помогу, но так сидеть и плакать ты у меня не будешь. С завтрашнего дня надо начать ходить стирать. Была сегодня у двух господ, которые всегда покупают у меня овощи, договорилась с ними. Если им подойдешь, они тебя и другим порекомендуют. Работы хватит — только рукава хорошенько засучи.
Мать уложила детей спать. Вицек лежит и смотрит. Мать и тетка сидят за столом. Свет маленькой керосиновой лампочки отбрасывает на стол их темные силуэты. На освещенном фоне они кажутся необычайно огромными. Тетя Бронка втолковывает что-то матери, сперва сердито и резко, потом спокойно и серьезно, а затем опять сердито. Но Вицек знает: тетка не взаправду сердится, а только хочет убедить в чем-то мать. Мать отвечает тихо, о чем-то спрашивает. Вицек засыпает, убаюканный голосами женщин.
Утро как утро. Казалось бы, оно такое же, как все другие утра. Но в том-то и дело, что оно совсем иное. Сегодня мать первый раз уходит стирать.
— Вот здесь молоко, здесь хлеб. Когда приду вечером, что-нибудь вам сготовлю, а до тех пор придется как-нибудь обойтись. Ты, Вицек, присматривай за детьми, ты ведь уже большой мальчик, — говорит мать.
Вицек видит, что ее душат слезы.
— На улицу не бегайте! Лампу не зажигайте и дверей никому не открывайте… Да чтобы Владек с Хелькой не дрались! — продолжает мать, беспрерывно вспоминая что-нибудь новое, и, наконец, уходит.
Хелька — сразу в рев. Бежит за матерью.
— Ведь мама пошла белье стирать, — сурово убеждает ее Вицек.
— Я с мамой! С мамой! С мамой! — надрывается Хелька, точно с нее живьем кожу сдирают.
— Нельзя с мамой. Не реви, вечером мама вернется! — уговаривает Хельку Вицек, и она постепенно успокаивается.
— Надо бы комнату прибрать, — говорит Вицек, и они все принимаются за уборку.
В углу стоит березовая метла, которую привезли из деревни. Облако пыли поднимается с пола.
— Водой надо побрызгать.
Но в комнате нет воды. Есть только водопровод в стене. Вицек, насупив брови, важно подходит к водопроводу и откручивает кран так, как это делала мать.
Вода хлынула неудержимым потоком.
Вицек пытается заткнуть кран пальцем, но это ему не удается. Вода брызжет по сторонам, на стены, вода гудит. Страх охватывает Вицека. Крутит кран — нет, еще хуже. Вода бежит такой быстрой струей, что больно бьет по рукам, словно ивовыми прутьями.
Наконец, удалось. Кран закручен. Вицек вытирает пот с лица. Торжествующе смотрит на малышей.
Подмели пол, вытерли пыль.
Что же теперь делать?
— Пойти бы на лужайку, побегать вперегонки, — предлагает Владек.
— Здесь нет лужайки…
— К коровам, — складывает губы в подковку Хелька.
И снова Вицек сурово поучает ее:
— Здесь не деревня, а город!
Ну и долго же тянется этот день без матери! Не потому, что нечего делать. Работы, оказывается, уйма. Хелька голодна, надо подогреть ей молоко — холодного она пить не хочет. Первый раз в жизни Вицек узнает, что развести огонь в печи — дело не такое уж легкое. Не загораются щепки, принесенные из сеней, не хотят гореть сыроватые дрова. А об угле и говорить не приходится! Вицек предпочитает и не прикасаться к нему — греет молоко на одних щепках.
Пока Вицек раздувает огонь, Владек шмыг в сени — и на лестницу. Через минуту крик и рев: упал. Из носу идет кровь. Надо намочить платок и приложить к носу. Но кровь все идет. Вицек промывает платок под водопроводным краном и снова пытается удержать кровь. Тем временем в печи опять погасло. У Вицека нестерпимое желание сесть на пол, возле черных дверец печи, и плакать так, как плачет Хелька.
— Мама! Мама!
Но ведь он уже взрослый! На его попечении оставлены двое младших. И в конце концов он согревает молоко, режет хлеб ломтями. Покормив малышей, он выводит их на прогулку. Они не слушаются. Владек все время куда-то удирает, а здесь ведь не деревня!
Едут телеги, пробегает автомобиль, раздается звонок велосипеда. Вицеку приходится вести брата за руку. А Хелька всего боится, и ей надо объяснять, что автомобиль не заедет на тротуар, что фонарь не сорвется и не упадет ей на голову.
И так все время.
Когда вечером мать возвращается домой, Вицек чувствует себя усталым до смерти. Но мать устала еще больше, и Вицек помогает матери приготовить запоздалый вечерний обед.
Дни текут однообразно. Мать ходит стирать, Вицек замещает ее дома.
Только по праздникам иначе. Мать спит дольше — она ведь так измучилась за целую неделю! Болят ноги от беспрерывного стояния у корыта. Ломит поясницу, оттого что она все время гнется. Горят пальцы, изъеденные содой и кипятком. Так что в праздники она отдыхает. Потом отправляется с детьми гулять — неподалеку парк. Иной раз они идут к тетке Бронке, и она рассказывает что-нибудь или читает матери свои вечные наставления.
Больше всего любит мать посидеть без дела у окна. Из окна виден соседний двор, а на дворе маленький огород. Жалкий огород — несколько редких, выжженных солнцем кустов картофеля, несколько грядок помидоров. Но вдоль картофельной грядки растут подсолнухи. Такие же, как те, которые росли у них в Броновицах: крупные, золотые, с широко раскрытыми темно-коричневыми глазами, окруженными золотыми лепестками. Мать кладет голову на руку и глядит на подсолнухи. Глаза ее заволакиваются слезами, но она улыбается — улыбается этим высоким подсолнухам.
— В городе лучше, — важно заявляет маленький Владек: здесь ему всегда хватает еды, а в деревне в последнее время частенько приходилось туго. Но потом он задумывается на секунду и говорит:
— Только вот Калины нет…
Не только по Калине тоскует Владек. Он тоскует по зеленому лугу, по маленькому извилистому ручейку, который журчал во рву за деревней, по ветру, плывшему над полями. Он тоскует по тем часам, которые проводил на пастбище, в зеленом безбрежье лугов, когда только издалека виднелся город, затуманенный, незнакомый, загадочный, как сказка.
Мать вздыхает, и вместе с ней вздыхает Вицек. Нет, не в одной Калине дело! Там, где ручеек разливался шире, иногда попадалась мелкая плотва. Если же пойти вниз по течению, видно было, как он постепенно суживался, стиснутый лугами, и в его черных берегах копошились в своих норах раки. В ольховом лесочке вили себе гнезда птицы, на вербу в поле изредка садилась кукушка. Хата и поле — это было одно целое. Выбежишь на одну минуту, и ты уже на свободе, как птица. Здесь же кругом — стены, на окраине, правда, низкие, но и они заслоняют весь мир. Тесно в их убогой квартирке. Там их жильем было все пространство вокруг, стены хаты не были границей, разве только зимой. А здесь все замкнулось в тоннель улицы, где раскаленная мостовая жжет подошвы.
Но ничего не поделаешь — теперь они живут в городе и в городе останутся…
Когда они все стоят у окна, появляется тетя Бронка, как всегда, неугомонная, энергичная, на первый взгляд сердитая и суровая, а в душе добрая, заботливая.
— Нечего на всякие мысли зря время тратить! Только голову себе глупостями забивать. Живете здесь, голодать не приходится, так о том и думайте, чтобы и впредь не хуже было. Вот Вицека надо бы как-нибудь устроить. Чего ему дома зря сидеть?
Мать поражена:
— Как так? Может, скажешь, ребенка отдать куда-нибудь? Ведь он еще маленький.
— Все маленький да маленький! Родная моя, меньше его да и то уже за какое-нибудь дело берутся. В ученье мальца отдать надо, вот и польза будет. Стирка стиркой, но и ты ведь не вечная, пусть себя как-нибудь сам обеспечит.
Вицек слушает и не знает, что сказать, но на этот раз мать оказывает тетке решительное сопротивление.
— И речи об этом быть не может! Чтобы я этих двух малышей одних оставила? Бога побойся, Бронка! Еще успеет, еще намыкается по чужим людям, — говорит мать.
В конце концов решают, что пока Вицек ни в какое ученье не пойдет, будет присматривать за младшими детьми.
— У него и так работы хватает, — говорит мать, и Вицек чувствует в сердце глубокую благодарность. Его охватывает страх от одного этого слова «ученье», хотя он и не знает точно, что оно значит.
Постепенно наступает и пора ученья.
Стиркой белья, поденной работой мать накопила немножко денег. Купила большое корыто, доску для стирки и теперь берет белье на дом. Правда, очень тесно стало в маленьком каморке, клубы пара вечно наполняют ее, но по крайней мере мать целый день дома. Вицек помогает ей — выливает грязную воду, вертит выжималку, бегает в лавку за хлебом и картошкой.
С детьми у него уже меньше хлопот. Хельку приняли в школу, а на послеобеденное время мать устроила ее в какой-то приют, где дети играют, учатся и получают кое-какую еду, так что остался один Владек. Он еще совсем маленький и несмышленый, вертится все время между корытом и грудами белья. Мать в вечном страхе, как бы Владек не попал под горячую воду и не испачкал выстиранное белье.
Незаметно наступает осень, а за ней зима. Владек и Хелька почти не вспоминают Броновиц. Раньше, когда у матери выпадала свободная минута, они приставали к ней с просьбами, чтобы она рассказала, как было в Броновицах. И мать рассказывала, как они с отцом купили Калину, как у Заваловых взбесился пес Бурек и чуть было не покусал маму, как однажды ласточка, удирая от ястреба, влетела к ним в хату, а ястреб за ней. Это все были истории, которые дети знали наизусть, слышали уже много раз, но всегда выслушивали с одинаковым любопытством, с одинаковым интересом.
Теперь уже редко кто из них попросит:
— Расскажи, мама, как было в Броновицах!
Забывают. Хелька предпочитает сама рассказывать о том, что было в школе и в приюте. Владек слушает ее с раскрытым ртом и радуется, что в будущем году и он пойдет в школу.
Проходит весна, наступает лето. Вицек и мать теперь особенно тоскуют. В городе не так чувствуется, что пришла весна. Конечно, когда видишь почки и листья на деревьях, то ясно, что весна настала. Но здесь нет того аромата, который идет от земли, когда она освобождается от растаявшего снега. Не таит в себе сладостных обещаний, не пропитан здесь ароматом весенний ветер. Не заметишь здесь, как из бурой, еще пронизанной зимним холодом земли пробиваются первые зеленые ростки.
Проходит весна и проходит лето. Однажды прибегает тетя Бронка с новостью: она уезжает из Кракова вместе с дядей Алоизом.
Мать стоит посреди комнаты в облаке поднимающегося от корыта пара и, заломив руки, полными ужаса глазами смотрит на тетку. Слушает тетку. Дядя Алоиз получил работу в Варшаве. Дядя Алоиз — печник. Складывает изразцовые печи. Теперь в Варшаве строят большой дом, пожалуй, человек пятьсот будут жить в нем. Хотят в этом доме поставить печи на краковский манер, из изразцов, прилаженных один к другому и гладко отшлифованных, а не так, как в Варшаве, где не умеют класть изразцы.
Матери вовсе не интересно, где и как складывают печи. Она знает только одно — тетя Бронка уезжает.
— Святая Мария… А мы? А с нами что будет?
Тетя Бронка, по своему обыкновению, набрасывается на мать с потоком резких упреков.
— А что ж такого? Разве ты дитя малое, без няньки обойтись не можешь? Стирка у тебя есть, купила себе что нужно, заработать на хлеб теперь не трудно будет. Есть где жить, квартира как полагается. Чего ж тебе еще нужно? Небось сама справишься. Вицек тоже уже парень большой, растет, поможет, когда понадобится, а там, смотришь, и он домой заработок принесет. Какая же тебе нужда во мне? Привезла тебя сюда — и все. Больше, чем раз в день, мы и так не виделись…
— Но ты была тут, за стеной, — говорит мать, и губы у нее дрожат.
Тетя Бронка становится мягче, подходит к матери и обнимает ее. Мать в могучих объятиях тетки кажется маленькой и слабой, как дитя.
— Эх, свет уж не так велик! Гора с горой по сходится, а человек с человеком — всегда, — говорит тетка. — А если туго придется, напиши мне. Алоиз там будет хорошо зарабатывать.
Мать качает головой — не в этом, мол, дело.
Вечером тетка долго сидит у матери, и они снова разговаривают. Вицек узнает: если у человека нет собственного огорода, то на овощах много не заработаешь; поэтому тетка продает кому-то свой ларек и предпочитает переехать в Варшаву. Город большой, и для нее там какая-нибудь работа найдется, а дядя Алоиз один ехать не может — не очень-то он здоровый, да к тому же беспомощный. Лучше, если тетка будет вместе с ним, скорее чего-нибудь в жизни добьются.
И еще Вицек узнает, что тетка говорила со столяром с Николаевской улицы о нем, о Вицеке, и что столяр согласился взять его, Вицека, в ученье.
Мать опять обеими руками отмахивается, но тетка сердито кричит на нее:
— А ты что, думаешь хлопца вечно возле юбки держать? Пусть у него будет ремесло в руках, обеспеченный кусок хлеба. Мастер — человек добрый, никакой обиды он там знать не будет. Научится, потом сам мастерскую откроет, будешь и ты иметь на старости спокойный угол и крышу над головой. Еще немало наплачешься, пока всех троих вынянчишь, в люди выведешь! От этого сиденья дома ему никакой пользы не будет. Осенью и Владек в школу пойдет, так что Вицека можешь спокойно отпустить.
Вицек видит, что мать уже не сопротивляется, уже расспрашивает об этом мастере — что, мол, и как. Вицеку страшновато, но он и рад: ремеслу научится, будет делать столы, шкафы, все. Одно плохо — придется уйти из дому и поселиться у мастера. «Ну что же, — думает Вицек, — привыкну».
И он вспоминает, как ему грустно было, когда они переехали из деревни в город, — словно в клетку заперли. А теперь уже не так. Видно, человек ко всему привыкает…
Тетя Бронка уезжает, оставив им немного рухляди и запасы капусты и картофеля в погребе. Вицек глядит на пустые стены и кучки мусора на полу. Грустно здесь стало — когда скажешь что-нибудь, эхо ударяется о стены, на которых дыры от вырванных крюков похожи на большие раны. Теперь только чувствует Вицек, как хорошо было, когда здесь жила тетя и всегда ощущалось ее присутствие, — достаточно было пройти сени, чтобы увидеть ее широкое и веселое лицо, услышать ее грубоватый голос.
А теперь тетки нет, и они одни. Мать в этот вечер долго сидит у окна и глядит на подсолнухи. Она разговаривает с детьми спокойно, но по ее лицу текут крупные слезы и капают на праздничную кофту.
Летом у мамы меньше стирки, а осенью, когда работы больше и нет времени для раздумий и вздохов, Вицек отправляется в ученье.
Мастер оказался хорошим человеком. Не кричит, не ругается. Учеников у него двое — Вицек и хромой Ендрек. Ендрек второй год в учении, так что он уже помогает мастеру в работе. Вицек — больше на посылках и помогает дома жене мастера. Подметает, баюкает ребенка, провожает Ядвигу в школу — она еще маленькая и может попасть под трамваи или автомобиль. Никаких денег за свои труд он не получает, но хорошо и то, что дома одним ртом меньше, как-никак, матери легче.
В мастерской интересно. Вицек рассматривает рубанки, пилы, маленькие и большие, с разными зубцами, широкими и узкими. Он уже знает, что такое рубанок и что такое лобзик.
Приятно пахнут доски, лак. Ендрек уже помогает мастеру стругать, подбирает доски, вбивает гвозди, мерит линейкой. Вицек не может дождаться, когда и он будет все это делать.
— О, не так скоро, — говорит хромой Ендрек, который гораздо старше Вицека. — Через год, если все пойдет хорошо, мастер тебя подпустит к доскам. Мало, что ли, у тебя другой работы?
Работы, конечно, хватает. Подмести мастерскую, сбегать в лавку за хлебом и молоком, проводить Ядвигу, купить что нужно к обеду, растопить печь, убрать стружки, вечно их полно кругом, иногда выстирать кое-что, сходить на склад с заказом и разные такие дела. Но это ведь не «ремесло», о котором говорила тетка. Это он и раньше умел сделать — в деревне, правда, еще не умел, но здесь, в городе, когда мать стала ходить стирать, быстро научился.
— Так бы ты и хотел: раз-два, и уже столяр! — смеется Ендрек. — Так быстро, братец, это не делается. Через три-четыре года, пожалуй, станешь подмастерьем…
— А мастером?
— Как ему не терпится! Подождешь еще, подождешь! У самого молоко на губах не обсохло, а он уже мастером хочет быть, — говорит Ендрек, и из-под его рубанка падают длинные ароматные стружки.
Вицек вздыхает. Не так представлял он себе все это!
По воскресеньям, в праздники, а иногда и в будни, вечерком, после работы, Вицек приходит домой. Мать вытирает фартуком стул и подвигает к нему. Говорит теперь с ним, как со взрослым.
— Хелька учится хорошо, хвалят ее. Владек немного хуже, но привыкнет: маленький еще, трудно ему столько времени в школе быть, по дому скучает. Тетя Бронка писала, что им там хорошо живется и они, наверно, там останутся. Барыня, та первая, у которой я всегда стирала, тоже уехала куда-то, кажется в Вильну. Работы много, только ноги что-то болят. Раньше, бывало, отдохнешь в воскресенье, и все пройдет. А теперь уж не то. Все болят и болят.
Вицек разглядывает лицо матери и обнаруживает на нем морщины и складки, которых не замечал прежде, когда изо дня в день видел ее. Теперь он ясно различает: от глаз к вискам бегут мелкие-мелкие черточки, а в гладких черных волосах пробивается седина.
«Да, да, — думает Вицек, — не знала мать хорошего дня с тех пор, как отец умер…» Но все переменится, как только он станет столяром. Мастерскую откроет. Владека к себе в помощники возьмет. Мать уже не будет стирать чужое белье, слишком трудно это для нее…
Но, возвращаясь в мастерскую, он видит, как еще далеко до собственной мастерской. Ендрек, который здесь уже второй год, и тот почти ничего не умеет делать. Только пан Казимир — подмастерье — работает вместе с мастером, примеряет, прибивает, вырезывает, полирует. Но и ему приходится не раз обращаться с вопросами к мастеру.
Вицек вздыхает. Как живое стоит перед ним лицо матери — и эти седые волосы, которых в Броновицах еще не было. Мелькает мысль: «В Броновицах жилось легче!» Но это неверно — просто он был меньше и многого не понимал. Нечего было есть, дом разваливался. Нет, если бы не тяжелая нужда, мать не уехала бы из Броновиц, не плакала бы, глядя на подсолнухи в чужом дворе…
С тех пор как Вицеку начали приходить в голову подобные мысли, он стал работать еще усерднее. Только и слышно было шуршание метлы по полу, мастерская сверкала чистотой, и мастер сам вызвался купить ему к Новому году костюм за то, что он так старается.
Но Вицек по сути дела был ведь еще ребенком и всякий пустяк мог отвлечь его от грустных размышлений: новый клиент, пришедший заказать шкаф, рассказ мастера о том, как в былые времена праздновалось окончание учения и переход в подмастерья, и даже песенки, которые распевала возвращавшаяся из школы Ядвига. И тоска по деревне притаилась где-то в глубине, не прорываясь наружу.
Работы у Вицека становилось все больше и больше. Правда, не в мастерской, а по хозяйству. Маленький Вацек, сынишка мастера, начинает ходить. Новые обязанности ложатся на Вицека. Теперь он даже в воскресенье не всегда может забежать домой: Вацека ни на секунду нельзя оставлять одного.
Когда же ему удается на минутку заглянуть домой, он замечает, что мать выглядит все хуже. Все больше серебряных нитей обнаруживает он в ее черных волосах. С трудом поднимается она со стула, когда ей надо пройти по комнате. Видно, очень болят у нее ноги от постоянного стояния у корыта.
Однажды, войдя в дом, Вицек сразу заметил, что мать чем-то удручена.
— Письмо от тети Бронки получила, — говорит мать.
— Что же тетя пишет?
— Хельку хочет к себе забрать. Дела у них, пишет, пошли хорошо.
— Хельку? Отчего это вдруг? Хелька от нас не уедет!
Вицек только теперь замечает, как дрожат у матери руки.
— А я, знаешь ли, сынок, так думаю: может быть, и в самом деле послать ее к ним в Варшаву? У тети дела идут хорошо, почему бы девочке не поехать…
Вицек поражен. Ему даже больно за мать, что она с таким легким сердцем соглашается отправить сестричку к тетке. Но он ничего не говорит. Матери, надо полагать, виднее, как поступить.
— И деньги на билет тетка прислала.
И вот Хелька уезжает. Семья становится меньше на одного человека.
Вицек возвращается к себе, в свой угол в мастерской, огорченный и злой.
Как-то в будни к нему забежал Владек. Вицек видит: в башмаках у мальчика дыры, каши просят.
— Отчего же мама не снесла их к сапожнику? — сердито спрашивает Вицек.
— Денег нет, — спокойно отвечает Владек.
— Денег?
— Барыня с Черновейской уже не дает белье в стирку, сказала, что мама плохо стирает. А лавочница стала платить меньше. Говорит: видно, у мамы сил нет — раньше лучше стирала. И вот не хочет платить столько, сколько прежде.
Вицек быстро заканчивает работу. Вместе с Владеком бежит домой. По дороге совсем не разговаривает с братом. Врывается в дом как вихрь.
— Вицек! — радуется ему мать. — Как это тебя отпустили? День-то будний…
Уже вечер. За окнами пылают огни уличных фонарей, а мать все еще стоит за корытом. Из-за клубов пара смотрит она на сына покрасневшими глазами.
Вицек сразу замечает — комода в углу нет. Остался только след от него — квадратик отбитой штукатурки. Это Палюх задел стенку, когда вносил комод.
— Мама, вы продали комод?
— Видишь, сынок… Хельку надо было отправить, как же отпустить ребенка без гроша в кармане… И за молоко я немного задолжала, — успокаивает его мать и силится улыбнуться.
— Что, стирки мало?
— Стирка есть, сынок, есть… Были бы только силы.
Мрачный, как ночь, уходит в тот день Вицек из дому. Ясно: мать не в состоянии заработать столько, чтобы хватило на нее и на Владека. А еще и ему ведь дает на то да на се…
«Все будет хорошо, начнешь ведь и ты работать» — вспоминаются Вицеку слова матери. Сжимает кулаки. Когда же это он начнет работать? Через год? Два? Три? Быть может, целых три года пройдут, пока он принесет в дом первый заработок.
Перед глазами мелькают: мать, с рассвета до ночи согбенная над корытом, клубы пара, бьющие в ее больные, покрасневшие глаза, Владек, у которого разорвались башмаки, истрепалась куртка. А от него, Вицека, никакой пользы, только то, что кормится у мастера, а вся тяжесть на матери, согнувшейся над корытом, с трудом распрямляющей спину, едва таскающей ноги. Белье надо не только выстирать, надо еще отнести, тюки большие, тяжелые. Будь он дома, он хотя бы в этом ей помог, а так — ничего.
Вечером, когда мастер уходит, Вицек снова начинает расспрашивать Ендрека. В самом ли деле должно пройти столько времени, прежде чем он научится хоть чему-нибудь в столярном ремесле?
— А ты что думал? — отвечает Ендрек. — Будь покоен, мастеру вовсе не к спеху, чтобы ты стал подмастерьем. Теперь тебе платить не надо, а польза от тебя есть. Станешь подмастерьем — будешь на себя работать, и ему прибыли меньше. Так уж это, братец мой, устроено: три года надо поработать на мастера, а не на себя. Он не позволит тебе торопиться… Ведь ты уже немало времени здесь, а какой толк? Разве что-нибудь понимаешь в столярном деле?
Действительно, он ничего не понимал. А делали здесь поистине чудеса. Но только мастер и пан Казимир, не Ендрек, и тем более не он, Вицек.
Разное бывает дерево. Дуб, ясень, сосна, липа, бук. В мастерскую поступали ровнехонькие доски, разрезанные круглой, как диск, пилой.
Вицек ни за что не мог разобрать, из какого дерева какая доска. На первый взгляд все они одинаковые, а вот мастер безошибочно определял: бук, дуб, сосна. Сразу узнавал по древесным слоям, по волокнам, пробегающим по доске, по форме и цвету сучков.
Одно дерево было мягкое, другое твердое. Одно стоило дешевле, другое дороже. Одно годилось на полки и шкафы, другое — на столы и стулья. Все это надо было знать.
А было и такое дерево, каждый кусочек которого хозяин хранил бережно, как драгоценность. Кедровое дерево, которым облицовывались искусно отделанные туалетные столики, или хотя бы красное или палисандровое дерево, темное, красивое, которое привозят из далеких стран, из-за морей и океанов.
И мебель бывает разная. Господин высокого роста заказал дубовый кабинет. Долго скрежетали пилы, свистел рубанок, под руками мастера совершались чудесные превращения — из кучи досок, брусочков и досточек возникали предметы: большой, широкий письменный стол, полки для книг, кресла.
Для молодой и веселой барыньки делали спальню из муарового клена. Мастер злился и ругался. Это светлое дерево с темными прожилками и полосами требовало тонкого обращения, очень капризное было в работе.
Порою делали простой сосновый стол или точеную мебель с резьбой, которую затем обойщик, живущий напротив, покрывал узорчатой материей.
Вицек с восхищением глядел на проворные руки мастера. Когда тот зажимал в тиски кусок дерева, быстро просверливал отверстия или водил рубанком, каждое движение его было ровное, размеренное, безошибочное. Словно каждый инструмент шел у него по заранее намеченному рисунку, словно какая-то невидимая сила ставила возле инструмента непроходимые стены, чтобы он не мог ошибиться, не отступал ни на волос ни вправо, ни влево, а шел именно так, как нужно.
Преображалось дерево в руках мастера, преображалось до неузнаваемости. Накладывая на сосновую доску тоненький, как лист, пластик дубовой фанеры, он делал шкаф, который выглядел, словно дубовый. Осторожно наклеивал мастер фанеру. При плохой работе фанера отставала, коробилась, на ней выступали какие-то пузыри.
— Это деликатная работа, — говорил мастер и бросал из-под бровей суровый взгляд на вертевшегося по мастерской Вицека.
Вицек вздыхал. «Деликатная работа». Этим мастер хотел сказать: где уж, мол, ему, Вицеку, такую работу! Его дело — подметать мастерскую или, куда ни шло, варить клей в горшке.
А варить клей Вицек не любил. Воняло от этого клея на всю мастерскую — черный, густой, тягучий был этот столярный клей. Пачкал пальцы так, что потом большого труда стоило их отмыть.
На обязанности Вицека было также поддерживать порядок на полке. Там лежали инструменты и целый арсенал гвоздей. Гвозди были разные — большие и маленькие, тонкие, длинные, толстые, короткие, с головками маленькими, точно булавочными, и с широкими шляпками, как кнопки. Для каждой работы нужны были особые гвозди. А они вечно рассыпались, вечно валялись на полу, и мастер сердился.
В чулане за мастерской было сложено дерево. Не всякое дерево можно было сразу пустить в работу — иное должно было сперва как следует высохнуть. Вицеку каждая доска, каждое бревно казалось сухим. А мастер только глазом кинет:
— Сырое! Полежать должно.
Если сделать мебель из сырого дерева, она быстро портится. Ссыхается, трескается, коробится.
Вицек помнил, что у них дома потрескался сосновый стол. Ни с того ни с сего ночью раздавался странный звук — не то вздох, не то стон, а потом короткий треск. Это ссыхались доски, из которых был сделан стол.
Еще хуже, если из невысушенного дерева сделать шкаф или буфет. Тут бы уже все покоробилось, растрескалось, покосилось.
Поэтому-то мастер так и следил, чтобы дерево было сухое.
На маленьком токарном станке обтачивалось все, что должно было иметь круглую форму: всякие головки, палки, украшения. Станок работал, но самым главным здесь были, конечно, человеческие руки, человеческий глаз и человеческая сметка. Надо было следить, чтобы доска не треснула, надо было знать, как точить — вдоль или поперек; надо было точить так, чтобы не было задоринок, чтобы дерево не лупилось, — словом, чтобы работа была доброкачественная и чтоб мебелью удобно было пользоваться.
Надо было знать, как вбить гвоздь, куда его вбить, что нужно прибить гвоздем, а что можно склеить; можно ли просверлить отверстие так, чтобы доска не треснула; какое взять сверло или бурав — в зависимости от размера отделываемого предмета, от твердости дерева.
Постоянно надо помнить о тысяче мелочей, да все это с одного разу не постигнешь, нужен опыт.
— В дереве ты должен толк знать, — говорил мастер, — не то ничего из тебя не выйдет. И инструменты ты должен знать — ого, еще как! Иначе в такую беду попадешь, что век не забудешь. Это дерево любит одно, а то дерево — что-нибудь иное. Тебе, может быть, кажется, что долото или рубанок — это мертвые предметы и все? Увидишь, какие у них капризы, как к каждому нужно приспосабливаться.
Вицек в эту ночь долго не может заснуть. Думает и думает. Хелька уехала. Хорошо, что хоть поменьше стало хлопот и расходов. Но мама, Владек и он?
Дома между тем дела идут все хуже и хуже. Мать, очевидно, больна. Не жалуется, не любит говорить об этом, но с каждым днем она все слабее. Бросает стирку и присаживается на стул отдохнуть. Печально глядит, задумавшись, как будто не соображая, что вокруг нее происходит.
Вицека внезапно охватывает тоска по Броновицам, та самая тоска, которая таится и в глазах матери. Тоска по дороге, бегущей среди верб, по тихому, нежному шелесту этих верб, по садику, золотистому от ноготков и подсолнухов. По низкой халупе и ивовому плетню. По людям, по пастбищу, по склонившимся колосьям ржи и пшеницы.
Там он чувствовал себя дома — более широким, открытым и веселым казался ему мир, зеленый и душистый. А здесь ничего — только грязь и пыль да вонь тесных дворов. Не побежишь на луг, не погрузишь руки в ручеек, тихо журчащий в заросшем травой рву.
— Да, да, там у нас было иначе, — медленно говорит мать, не то обращаясь к Вицеку, не то про себя.
На этот раз Вицек замечает, что нет уже в комнате и шкафа, стоявшего в углу, большого шкафа с резьбой наверху, который отец привез когда-то из города на телеге и с гордостью водрузил у стены.
— Мама, вы и шкаф продали? — спрашивает он тихо и чувствует, что слезы сжимают горло.
— Что поделаешь, лавочнику задолжала… И за квартиру платить надо… да к чему шкаф, раз есть сундук? В сундуке все поместится… Вещей ведь не так много, да Хелька еще свои забрала…
Потрескавшейся, изъеденной содой ладонью мать ласково поглаживает край сундука. Это все, что осталось от вещей, которые она привезла из Броновиц…
Сундук этот мать получила еще в приданое от своей матери. Там, в сундуке, лежат разноцветные платки, и нитка красных кораллов, и узорчатые юбки — то, чего мать здесь, в городе, никогда не надевает.
У Вицека мелькает мысль: может быть, всего этого в сундуке уже нет, может быть, и оно пошло туда же, куда шкаф и комод, продано? Но он не хочет спрашивать об этом мать. Одно наверняка осталось — засохший миртовый веночек еще со свадьбы. В Броновицах мать изредка позволяла детям заглянуть в сундук — когда шла в костел и вынимала из сундука платок, мягкий и теплый.
Теперь в мрачной и сырой комнате сундук — единственное яркое пятно. Переливаются на нем красные цветы, какие нигде не растут, а на цветах сидит диковинная птица с весело задранным хвостиком.
Вицек вздыхает. Он чувствует себя совершенно беспомощным… Прощается с матерью и не знает даже, что ей сказать…
В сенях он слышит чьи-то шаги по лестнице. Это сверху бежит Тосек, сын сапожника. Он только немного старше Вицека.
— Здорово, Вицек! Ну, как тебе там живется у твоего старика? — так Тосек называет мастера.
— Да так себе, — мрачно отвечает Вицек, не чувствуя особой охоты разговаривать.
Правда, он любит этого Тосека. Веселый парнишка и не назойливый. Пока Вицек жил здесь, он часто играл с Тосеком.
— Какая радость тебе корпеть в мастерской? Наверно, должен детей мастера забавлять и ни гроша не получаешь?
— Да, так оно и есть, — бормочет Вицек и глядит через порог в огромную лужу, которая всегда стоит здесь, даже в самые сухие дни.
— Пошел бы со мной на стройку: приличная работа. И заработаешь кое-что, не то что детей нянчить…
— На стройку?
— Ну да, ты уже большой парень, смело можешь сказать, что тебе пятнадцать. Подручным будешь, известь будешь подавать.
Вицек совершенно ошеломлен.
— А возьмут меня?
— Почему бы не взять? Я за тебя словечко замолвлю. Мастер у нас не из самых плохих, а подмастерье — даже какой-то родственник моего отца, дядей, что ли, ему приходится; не совсем настоящий, а все-таки дядя. Ну?
Проданный комод, шкаф, больные глаза матери, еле двигающейся по комнате, — но даже не это вызывает смятение в голове Вицека. Перед ним внезапно открывается возможность вырваться из мастерской, из духоты, которая там вечно стоит, избавиться от этой работы с утра до вечера, от которой болят ноги, опускаются руки и никакой пользы, никакого толку не видно. Пол, после того, как его начисто вымоешь, на следующий день снова загажен, чулочки Ядвиги снова грязные, завтрак съеден — и все опять так, словно Вицека и всей его работы вовсе не было, ни следа не осталось. Мастер и его жена, правда, люди добрые, иногда и пожалеют его, но что из этого?
— Платят, говоришь?
— Как же иначе! Каждую субботу наличными на руки. Каменщик получает свое, плотник — свое, а подручные — опять-таки свое. Те, которые постарше и посильнее, получают больше, но и те, кто помоложе, говорю тебе, получают прилично…
Вицек стоит в нерешительности. Что собственно делать? Может быть, вернуться и посоветоваться с матерью? Но известно ведь, что скажет мать: «Учись ремеслу, а я сама как-нибудь перебьюсь…»
— Ну, ты так долго не раздумывай, завтра приходи к семи, буду ждать около парка; сейчас же скажу подмастерью. Один парнишка ушел от нас, сможешь работать со мной на пару, — уговаривает Тосек.
— Ладно, может, приду…
— Чудак этакий! Такой случай: работать на пару с приятелем — это ведь лучше, чем одному явиться. Что ж, думай до утра — у тебя есть время. Если к семи тебя не будет, тут же кто-нибудь другой найдется.
Медленными шагами возвращается Вицек к мастеру.
Пан Гжегож качает головой.
— Ну какая это работа? Молод ты еще, сил у тебя не хватит. Сорвешься с лесов или еще что…
Жена мастера так и всплеснула руками:
— Поглядите только, как до денег жаден! Поживешь тут, ремеслу научишься, будешь иметь верный кусок хлеба в руках. Плохо тебе, что ли, здесь? Обижают тебя?
— Нет, нет, — смущенно бормочет Вицек, — никто не обижает…
— Я думаю! Еще ни один ученик от нас не убегал. Кров над головой имеешь, кусок хлеба имеешь, чего же тебе еще нужно?
— Зарабатывать хочу…
— А к чему тебе это? Голодный не ходишь, одежу получил, какой тебе еще заработок? В твои годы учиться надо. Придет время и для заработков.
Грусть проникла в сердце Вицека.
— Ничему я здесь не учусь! — выпалил он, и сразу страх охватил его.
Не слишком ли резко сказал он это? Здесь к нему хорошо относились, никто худого слова не сказал, не то что у других мастеров, как он от других парнишек слышал, — и ругают и пинка дают.
У мастера усы ощетинились, и круглое, добродушное лицо его побагровело.
— А ты чего хотел? Сразу столяром стать? Нигде на свете этого не бывает. Спроси Ендрека, кого хочешь спроси! Сперва надо ко всему легонько, издалека присмотреться, с мастерской сжиться, а потом уж можно понемногу и за науку взяться. Не стругал ты уже разве рубанком? Не подбирал досок для того буфета? Какой ты быстрый! Три года продолжается учение, и так оно положено. В столярной мастерской работать — это не то, что картошку с тарелки сгребать да в рот класть!
Вицек слушал, опустив голову, и все сильнее становилась в нем уверенность, что к семи утра он будет у парка.
— А в конце концов, милый мой, десять на твое место найдется. Я тебя не держу. Ступай, если хочешь. Но я знаю: один день тебя с ведрами по лесам погоняют, и охота у тебя пропадет. Можешь идти. Когда это? Завтра?
— Завтра…
— Что же, иди. Помни, что тебя не выгоняют. Посмотришь, попробуешь эту сладкую жизнь, а вечером приходи. Мне-то кажется, лучше в мастерской хоть бы и двенадцать часов вертеться, чем там восемь.
— Молод ты еще, не по твоим это силам, — добавила жена мастера.
— Пусть попробует! Не легкий это хлеб, нет! Но что ты будешь убеждать его? На собственной шкуре испытает, тогда скажет: да, вы были правы! А так, с чужих слов, еще никто уму-разуму не научился.
Ну, и пошел Вицек спать с тем, чтобы утром отправиться к парку, как говорил Тосек.
По правде говоря, его пробирал страх. Когда Тосек рассказывал ему, все казалось как-то иначе, а теперь снова выглядело по-другому. Что, если не выдержит, как предсказывает жена мастера? И что это за леса, о которых говорил мастер? А что, если не справится, если его там только на смех поднимут — слишком слабый, мол, и слишком мал? Хотя, собственно говоря, он был рослый, все ему давали пятнадцать лет, несмотря на то, что было ему всего тринадцать.
«Будь что будет! Не справлюсь — сюда вернусь», — решил он, наконец, и это его успокоило.
Он проснулся чуть свет. Сердце его громко билось, он не мог проглотить кофе, которое ему дали на завтрак. Побежал быстро к парку. Тосека еще не было, да вообще еще никого не было. Поглядел на стройку — уже довольно высоко поднялась стена красных кирпичей. Сбоку, в огромной четырехугольной яме, застыла, как сметана белая, известь. Дальше высились горы песку. Вицек стоял и глядел.
Как это она делается, эта ровнехонькая красная стена, на которой каждый кирпич обведен белой полоской извести? Как это тащат кирпичи так высоко, выше второго этажа, до которого уже дошла стена? Как это удается так ровнехонько вымерить четырехугольники для окон и дверей, зияющие теперь темными отверстиями?
В голове его никак не укладывалось, что когда все это будет закончено, встанет такой же каменный дом, какие рядами стоят по обеим сторонам улицы. Такой же, как тот, в котором он живет, только повыше…
— Пришел? А я думал, не придешь.
Тосек стоял возле него. Вместе с Тосеком пришли на стройку и другие. Вицек ни разу не взглянул в лицо подмастерью, который по просьбе Тосека принял его на работу.
— Работал когда-нибудь на стройке?
— Нет.
— Справишься?
— Почему не справиться! Парень сильный, хоть куда! — быстро вмешался в разговор Тосек. — Ведь ему уже шестнадцатый год пошел.
— Шестнадцатый? — спросил подмастерье, и Вицек почувствовал, что у него вдруг в горле пересохло. Он был не в состоянии выжать из себя слово и только кивнул головой.
— С Тосеком будешь работать, он тебе покажет, что и как. Прозодежда у тебя есть?
Вицек раскрыл рот от удивления.
— Какая такая прозодежда?
— Рабочий костюм, пижон ты этакий! — просвещал его Тосек. — Этот у тебя сразу так перепачкается, что сам его не узнаешь. Другого костюма у тебя нет?
Вицек рад был теперь, что в новом костюме распоролся рукав и мать велела принести его для починки. Если бы не это, наверняка надел бы сегодня праздничный костюм, чтобы иметь более приличный вид.
— Это и есть рабочий костюм.
— Жаль, еще хороший… Ну, пойдем, — сказал Тосек, — сейчас работа начнется.
Собиралось все больше рабочих. Каменщики, плотники, подручные, парни и девушки.