Обратимся же к тому любопытному времени, над которым вымысл тешится как ему угодно: рядит его в пеструю одежду, в кожух, в саадйк, в доспехи, в латы, нахлобучивает на голову ему красный колпак и шапку железную, осыпает его золотом, серебром, жемчугом, цветными, честными, самоцветными камнями и унизывает бисером, сажает его на комоня, или на коня, вооружает сулицами, мечами, колантырями,[127] кордами, бойданами, секирами, саблями, шереширами,[128] стрелами, дубинами, булавами, палицами, кистенями и т. д., и всем, всем железным, кованым, каленым, булатным, харалужным.

Предание есть свиток писания, истлевший от времени, разорванный на части, выброшенный невежеством из того высокого терема, в котором пирует настоящее поколение, и разнесенный ветрами по целому миру.

Соберите эти клочки истинны, сложите их, доберитесь до смысла, составьте что-нибудь целое, понятное… Друзья мои! это мозаическая работа, это новое здание из развалин прошедшего, но не прошедшее.

Вот вам груды камней, рассыпанных по пространству, некогда составляли они великий храм, диво разума и силы человеческой, снесите их, сложите, узнайте: который был подножием и который был кровом, оградой?..

Вы откажетесь от этой работы, вы скажете: лучше создать из этих остатков что-нибудь подобное бывшему храму, а не губить время на тщетные догадки, на напрасные изыскания, на вечные исследования.

Однако же, милые читатели, я пишу с тем, чтоб вы верили словам моим Нелегко отыскать прошедшее в настоящем, но я нашел его и имею на то убедительные доказательства

Недавно еще видели вы прелестную Мильцу на правом береге реки Дана-Стры, приходящую в чувства в объятиях Младеня.

Теперь она не в том уже положении.

Мильца сидит подле красного оконца в своем тереме. Она уже на левом берегу реки Дана-Стры.

Как ластовка рано шепчущая, поет она про себя что-то печальное.

Верно, время было худой лечец ее горю.

На руках у нее дитя. Она баюкает, лелеет его, нежит, смотрит, влюбляется в него.

Как ластовка рано шепчущая, напевает она печальную песню:

Уродилось в отца мое милое чадо!
Уродилось в сердечного, слюбного друга!
Будь же ты ему, чадо, во всем и подобно:
Он так красен собою, он силен, бесстрашен.
Будь подобно красой и душой, да не сердцем
В буйной груди его перелетная пташка.
Для чего тебе сердце без веры и правды?
Я отдам тебе сердце, материнское сердце,
Твой отец это сердце забыл и покинул!

— Хэ! Радовановна! — раздалось во дворе.

Мильца вздрогнула.

— Приехал! — произнесла она со вздохом.

— Радовановна! — повторил тот же голос.

— Расступися, сыра земля! повидь дива!

Непроходимый ловец Савва Ивич вошел в светлицу, за ним ввалили смурогая Иглица и ищейный, полазчивый Луч; а ловчий и доезжие втащили огромного волка.

— Видь, Мильца! серый, босой волк! усел в тайник. долбень в голову! — а Иглица так в ухо и вцепилась! Иглица! идь сюда, идь в закуту![129]

Должно сказать, хоть между прочим, что Ива Иворович, отец Саввы Ивича, как говорит предание, тоя же яры, про межу говенья, в Пяток, в заутреннюю годину, в старости честне и глубоце, преставися с миром, увечав сыновче своему, единородному Савве Ивичу, душу блюсти, а жене его Мильце Радовановне тружатися рукоделием.

По завещанию Савва Ивич блюл душу свою на полеванье и в псарной закуте; а Мильца тружалась рукодельем или, сидя подле оконца с младенцем, пела, проливала слезы и смотрела на вьющуюся из села дорогу на гору, как будто кого-то ожидая.

Между тем как Савва Ивич показывал Мильце босого, затравленного им волка и отправился в закуту…

Вдруг послышался во дворе звук рога, возвещавшего приезд гостя.

Мильца торопливо выкинула голову из оконца, громко вскрикнула, бросилась к дверям… и гость был уже в ее объятьях.

По лицу ее разлился румянец, очи, как небо ясные, закрылись; по ее белой шее покатились витые, как перстни, кудри.

— Мильца!

— Младень!

— Крепко, крепко, Мильца! под сердцем у меня бьет кровавый ключ!.. жми меня, крепко!

— Младень! Смотри, смотри! — вскричала очувствовавшаяся Мильца и повела Младеня к подушке, на которой лежал младенец.

Младень, шатаясь, подошел к младенцу, взял на руки… но кровь хлынула из груди Младеня, он зашатался, положил ребенка на ложе, схватил опять Мильцу в объятия, прижал ее к сердцу.

— Мильца, Мильца!.. крепче!.. бьет кровавый ключ из сердца моего!.. Она не любит меня!.. не любит; не люблю и я ее!.. Смотри, Мильца, как ядовитая Зоя, Грекиня, ужалила меня своим железом, да не спасла себя, злая Грекиня, ножом от сердца огненного, от уст распаленных!.. Кровью за кровь!.. отмстил я… и бросил в Дана-Стры!.. Пусть обмоет в реке окровавленную, белую ризу!.. Мильца!.. Любишь ли ты еще меня?.. Я с тобой хочу умереть!..

Руки беспамятной Мильцы замерли, обвившись около Младеня.

— Мильца! ты любишь меня! — вскричал Младень.

Мильца не отвечала.

Кровь из раны Младеня струилась потоком. "Мильца!" — повторил он, сжав ее в объятьях; "Мильца!" — повторил еще слабым голосом и рухнулся с нею мертвый на землю.

— Гость? — раздался голос Саввы Ивича. — Милости прошаем!

Савва Ивич вошел в светлицу.

Видит поток крови, видит Мильцу, видит гостя; никто не отвечает на его вопросы, ни Мильца, ни гость, только вопль младенца, скатившегося с изголовья на ложе, звонок и жалок.

Ищейный пес лижет теплую кровь.