Высокий, правый берег Дана-Стры[111] озирал отлогий скат Понизовской земли. По реке и в протяжных долинах, впадающих в оную, лежали городища, селы и деревни; между ними расстилались бархатные луга; за лугами, по возвышенности, черный лес, за черным лесом непостоянное небо, то голубое, то синее, то ясное, то пасмурное, то грозное, со всеми причудливыми образами туч и облаков.
В одном месте, где Дана-Стры пробил себе дорогу под самым утесом крутой стороны, огромная скала, одетая по бокам частым кустарником, выдалась вперед и стояла под рекою как задумчивый паломник в темной ризе, с открытою седою головой.
За спиною этого старца лежал глубокий яр, в котором тоненькая струйка, вытекавшая из родника, пробиралась между толпами мелких камешков, переговаривала с ними, обещала им золотое дно и увлекала доверчивых на темное дно Дана-Стры.
Тропинка от самой реки обвивалась около скалы, как змея около Первосвященника Аполлонова, и выносила голову свою к самому челу ее. Тут, под гранитным навесом, была площадка, обведенная перилами. В камне были вырублены несколько келий, высоко занесенных, как гнезды хищных птиц.
Близ одной из них, на очаге, также вырубленном в камне, трещал огонек, перебираясь с ветви на ветвь сухого дерева, брошенного ему в жертву.
Подле очага сидела молодая женщина.
Вечернее солнце тихо катилось за черный лес в ожидании лучей своих, кои прокрались сквозь облака и не могли насветиться на ее красоту.
Только по слезам в очах, по белизне лица, по тихому, нежному голосу и по волнению груди можно было скоро догадаться, что это сидел не юноша, ибо мужская одежда обманула бы неопытный взгляд прохожего. Червленая капа,[112] разузоренная золотою тесьмою, прикрывала темно-русые локоны; красная бархатная ячермица[113] обнимала стан ее, снежная риза, с длинными широкими рукавами от самой шеи, где светилась запонка, скрывала пышную грудь и, перетягиваясь широким шелковым поясом, струилась в бесчисленных складках, до колен; синие шалвары и красные на ногах опанки[114] заключали простой ее наряд.
Задумчива сидела молодая женщина; низала на железный прут нарезанные куски серны и пела:
Бедуе, бедуе мое сердце,
Нарекае мутно злую вестьбу!
Чи ся растомила моя Мильцу?
Солнце ли на небе темно свете;
То же солнце свете мне в оконце,
Да не та уж ласка в дружнем взоре!
Помутися, глубокая память,
Не шепчи мне про старую песню:
То не снеги ль холмы убелили?
То не стадо ль лебедей усело?
Кабы снеги, стаяли бы снеги,
Лебеди давно бы улетели;
То не снеги холмы убелили,
То не стадо лебедей усело:
Черногорский юнак , [115]храбрый Младень,
Холм уставил белыми шатрами!
. . .
Еще не успела она кончить песни своей, как вдруг в яру раздались голоса, под горою, в густоте леса показались несколько всадников. Быстро взнеслись они, один за другим, на полугорье, соскочили с коней; кони бросились под навес, устроенный под высокими деревьями, а они поднялись по тропинке до того места, где сидела женщина.
Их было семь человек, главный из них приблизился к молодой женщине.
— Мильца![116]
— Младень![117] — отвечала она и протянула к нему руку, которую он сжал в своей руке. — Была ли часть на лове?
— Властовицы не встречали!.. с горя только двух орлов снял с поднебесья!.. Утомился!.. Дай хмелю, Мильца! пищи не хочу!.. Побратими, седите!
Мильца поставила в куфах брагу и вино и на блюде жареную серну на постланный ковер на площадке.
Сбросив с себя сабли и стрелы, все уселись вкруг огромного блюда и куф, отирая с лица пот, Младень раскинулся в стороне, около перил, столкнул набок свою шапку и подставил под голову ладонь.
Он был в перепоясанном шелковом капоране,[118] сверх коего была на нем обшитая шнурками ячерма. Все прочие так же были одеты, но гораздо проще.
Младень был прекрасен собою и молод; черные волосы клубились из-под шапки, черные глаза пылали, смуглое лицо было мрачно. Товарищи его как родные походили друг на друга: те же черные волосы, одинакий быстрый взгляд, который не знался ни с страхом, ни с нежностью, то же выражение лица, не понимавшее ни смущения, ни притворства, один голос, громкий и решительный, как приговор.
Согласуясь с мрачным расположением духа Младеня, все молчали, заботясь только о том, что стояло и лежало на столе, но Младень прервал молчание:
— Служил я службу отчине родной, Сервлии; владыки не решили правду, не размыслили моего разуму и храбрости. Пусть же им зле розлива по утробе! На поганенье не дам се!.. Далече от отчины родной служу службу ей! Из темного леса, с крутой горы, из глубокой воды, из-за черной тучи крадусь на вражьи нехристные силы и бью Хинских Татар и жадных купцов морских!.. Слушайте же, побратими!.. Внимай, Мильца! Видел я в Торговой Веже Грека, а у него дочь, девойку юну!
Мильца побледнела.
— Видел я ее! чего же вам еще, побратими?.. Слышала ли, Мильца?.. Душа добудет славу, хочет другой… так и сердце, Мильца!.. Да что же мне в том, что видел я девойку юну! Я хочу купить ее золотом или кровью!.. У Грека я купил бы дочь его, да Торговую Вежу взяли бусурманы! Прозвали Хатынью, в честь Гречанки юной; а Гречанку юну взял к себе богатырь Султанли! и любит ее!.. Побратими! отбейте ее, отдайте мне!
— Ха! — вскричали все. — Хайдуки в твоей воле, и девойка твоя!
— Твоя! — отозвалось в яру, в горах и в извилинах Дана-Стры.
Быстрою тенью пронеслась Мильца мимо всех к перилам и вдруг исчезла с площадки. Под скалою раздался шум, похожий на бег лани сквозь чащу леса, этот шум краток: рога скоро сцепятся с ветвями и остановят порыв ее.
— Мильца! — вскричал Младень.
— Мильца! — повторили все прочие Гайдуки и бросились к перилам.
— Где она?
— Под скалою!
— Под скалою! — вскричал Младень исступленным голосом. — Принесите же разбитый череп Мильцы! Я напьюсь из него!
— Любила она! — сказал один из Гайдуков.
— Не видно под скалой, верно, разбилась о деревья и скатилась в яр, — сказал другой.
— Жажда! жажда! принесите мне хоть каплю крови ее! — вскричал Младень.
Все Гайдуки бросились по тропинке вниз под скалу, обошли ее, приблизились к тому месту, где думали найти труп Мильцы.
На земле ни Мильцы, ни следов крови.
— Где ж она?
— Чи ли черный змей уел красную Мильцу?
Глухой звук стона раздался над ними. Все обратили глаза на пространный бук, стоящий над самою вершиной скалы и окруженный частым ивняком.
— А, птаха! на чужое гнездо села!
С трудом взобрались Гайдуки на крутизну.
— Тихо, братие: слетит!
— Вот она!
Дикий виноградник, как сеть зверолова, растянулся по ветвям бука, как паутина, переплел длинные свои нити, унизанные огромными листьями.
В эту-то висевшую над пропастью колыбель, как будто устроенную нарочно для принятия новорожденного, упала Мильца и лежала без памяти, как сонное дитя, опутанное пеленою.
Осторожно разорвали Гайдуки зеленые оковы ее, осторожно спустились вниз, и вскоре беспамятная Мильца лежала на ковре, перед Младенем.
— Вот она! — вскричал Младень и взял беспамятную Мильцу за руку.
Тяжкий вздох вырвался из груди Мильцы, она очнулась, взор ее остановился на Младене.
— Жива! жива Мильца! — вскричал снова Младень и обнял ее.
Радостно или тяжело это возвращение к жизни? Та же душа, обремененная горестями, остается в человеке или душа обновленная, готовая опять предаться обманчивым надеждам и снам, любви и ненависти, улыбке и горю, мелочным блаженствам и воображаемым мучениям? Та же в нем остается душа или очищенная от бремени суетных мыслей и сохранившая в себе только бессмертие?
— Мильца! — сказал Младень, успокоясь. — Мы были свободны, будем же и всегда свободны!.. Своими черными очами ты подрезала крылья мои, Мильца! но они снова оперились, хочу воли.
— Богу-милый!.. не хочу с тобою розмирья!.. Люби другую!.. но дай и мне волю! — произнесла жалобным голосом Мильца.
— Мильца!.. волю тебе?.. Чи ли хочешь в темном лесе заглохнуть? Чи ли на дно воды кануть? Чи ли на шеломяне[119] вспеть себе конечную песню?.. Нет!.. любица моя! не дам обвить тебя змею… не увидишь разлучницы своей… горе не отвеет души твоей от тела… будешь спать на мягких постелях, под собольими покровами!.. Слышишь, Мильца?
Как жалобный голос свирели, заплакала Мильца слезами огненными.