I

У одного папеньки и у одной маменьки было две дочки. Точка. Не об них дело. Читатель, может быть, встречал где-нибудь Дмитрицкого? Довольно статный мужчина, бледное лицо, зеленые глаза, весь в крестах и знаках отличия, служил и там и сям, был во всех войнах и походах, на суше и на море, во всех странах и землях, всех знает, со всеми знаком… Ничего не бывало! все это ложь! Раскроем наудачу какую-нибудь страницу из его жизни. Вот он едет в столицу искать счастья направо-налево – и все сердится.

– И тут тройка не везет! да ну, пошел! погоняй мужика-сипа!

– Мужик-сипа ест сыто, барин! – отвечал извозчик.

– Животное! и тот упрекает меня в недостатках! Пустяки, брат, у нас есть капитал.

И с этими словами Дмитрицкий отправил одну из своих рук в один из своих карманов, пошарил в нем, потом перенес в другой, в третий и, наконец, вытащив из недр бокового кошелек, потряс над ухом.

– Где ж он тут, собака?… а!

Вытряхнув на ладонь ключик, потом единственный червонец, он погладил его, как зверка, по шерсти.

– Ключ от прошедшего и будущего богатства; а это – вот он, настоящий червонный! один-одинехонек. Где ж, брат, твои товарищи?… ушли?… экие какие! Ничего! зато какой простор тебе на дне кошелька. Ты, душа моя, у меня заветный, на разживу; ты не какая-нибудь последняя копейка, которую дурак ставит ребром. Тебя я не выпущу из рук; ты – мой аттестат, мое золото, рычаг, движущая сила: без тебя и этого осла не поворотишь с места. Эй! пошел! да ну же, погоняй!

– Да погоняю же, погоняю.

– Гони во всю ивановскую!

– Куда же еще гнать, барин! Погонишь, да загонишь; не на один поезд с тобой куплены лошаденки; кормильцев-то других у меня нет!

– Гони, говорю! А не то видишь? смотри!

Мужик обернулся; Дмитрицкий показал ему кулак.

– Экая диковинка: у нас у самих таких пара, барин!

– Ступай, говорю, а не то я тебе дам!

– Что дашь, барин? мы сдачи сдадим.

– А вот что! – сказал Дмитрицкий, показывая червонец, – видел?

– Видел. Эх вы, соколики!

И мужик раскачнулся на облучке, приударил легонько по всем по трем; кони прибавили рыси.

– Ну, видел? Червонный, целиком, без сдачи.

– Эх вы, золотые мои! – прикрикнул извозчик, замотав головой и приподняв пристяжных навскачь.

– Скажи пожалуйста! у него золотые кони! Верно, не все то золото, что блестит. Слышишь, червонный! Ну, во все лопатки, напропалую!

– Сперва поторгуй, барин, тройку-то; да на загон-то я еще и не продам.

– Скажи, пожалуйста! Да он лучше нашего брата знает цену золоту! У нас только то золото, что золото, будь оно чужое или свое; а у него все золото, что его. А хороша у тебя жена?

– Вестимо, что хороша.

– Молода?

– Да не стара.

– Золото?

– Золото-баба!

– Ну, а весело жить?

– Покуда весело.

– Золотые деньки выдаются?

– Слава богу!

– Ну, а барин каков?

– Барин – ничего.

– Золотой человек?

– Золотой, золотой, и сказать нечего.

– Ну, а приказчик каков?

– Приказчик? Приказчиком-то он пообмишулился,

– А что?

– Да так, ничего; про нас хороший человек.

– А не золото?

– Уж такое «золото, что боже упаси!

– Вот тебе раз! Поди с ним! У него все золото; а я думал удивить его червонцем! Полезай, брат, со стыда в карман; посмотрим, как-то ты блеснешь в городе.

Дмитрицкий уложил червонец в кошелек, кошелек в карман; а извозчик, затянув обычную песню, поехал обычным шагом; иногда только покачнется на облучке, помотает головой и погладит кнутом пристяжных, чтоб натянули постромки.

Вот и город Москва заблестела на горизонте золотыми маковками; у заставы извозчик приостановился.

– Приехали, барин.

– Куда? – спросил Дмитрицкий, очнувшись от дремоты.

– Да к заставе.

– Неужели?… Ах ты, скверность!… Ну, ступай, что ж ты стал?

– Пожалуйте подорожную, – сказал часовой.

– Какую подорожную? Ведь подорожную записали; сколько еще раз записывать?

– Когда записали?

– А генерал-то проехал.

– Какой генерал? Никакого генерала не проезжало.

– Вот тебе раз! Не может быть! Что ты это говоришь! Куда ж он девался? Я – его камердинер… отстал… бричка сломалась генеральская; я тороплюсь догнать его… Тут нечего разговаривать!… Ступай!

– Нет, постой, я доложу дежурному.

– Я сам пойду к дежурному, – сказал Дмитрицкий, – посмотрю в книге; как это можно, чтоб генерал еще не проехал?

И Дмитрицкий, выскочив из повозки, пошел в караульню.

– Да я тебе говорю, что никакого генерала не проезжало! – твердил ефрейтор, следуя за ним.

– Позвольте, ваше благородие, взглянуть в книгу; вот, говорит, что не проезжал мой генерал, а я знаю, что проехал…

– Какой генерал? Как его зовут? – спросил писарь.

– Да вот, извольте посмотреть, вчера или сегодня, – продолжал Дмитрицкий, взяв книгу и просматривая фамилии проезжих. – Бричка сломалась, починили было, опять сломалась, принужден был нанять телегу, да такие лошаденки попались… л генералу что ж без меня делать… мундиры все со мной… я думаю, ждет не дождется… еще прибьет, что я замедлил.

– Да как фамилия твоего генерала? – спросил офицер.

– Ну, вот, вот; вот генерал от кавалерии… а тут говорят, что не проезжал. Я знаю, что проехал; вот, с будущим, а будущий-то я, его камердинер… Сделайте одолжение, ваше благородие, пожалуйте солдатика проводить меня к нему для удостоверения, что я действительно его камердинер.

– Это для чего?

– Меня не пропускают через заставу; а его превосходительство, верно, сказал на заставе, что я еду вслед за ним.

– Говорил генерал? – спросил офицер ефрейтора.

– А бог его знает; ведь не мы были, ваше благородие, в карауле; а при смене никто ничего не говорил.

– Так позвольте солдатика, ваше благородие; я же и не знаю, где генерал остановился.

– Можешь и сам отыскать; здесь караул не для рассылки.

– Нечего делать! прощайте, ваше благородие, – сказал Дмитрицкий, выходя. – Подавай тройку! – крикнул он извозчику.

Заставу подняли, Дмитрицкий сел в телегу и на вопрос извозчика: «Куда прикажете ехать?» – отвечал: «Ступай покуда прямо!»

– Насилу отделался! – продолжал он про себя, – спасибо тузу: при тузе и валет много значит; поставил темную – и повезло.

Начав дело с конца, все-таки не уйдешь от начала; а потому мы должны хоть слегка просмотреть первые страницы жизни Дмитрицкого.

Вследствие уроков своего наставника эмигранта почтенный родитель его имел следующие правила: люди добрые – овцы, которых умные стригут; люди честные – ослы, которые за умных людей возят тяжести; а люди трудолюбивые – лошади, на которых умные люди верхом ездят. Матушка его не имела никаких правил и в подражание своему супругу думала, что женщина с правилами – дура, что любовь не что иное, как спиртуозное чувство, от которого пьянеют только дураки. Дмитрицкий в доме родительском был баловень; в какой-то гимназии или в бурсе – шалун и лентяй; на службе – разбитной малый, сорвиголова. Служил он или, лучше сказать, служил-не-служил в уланском полку корнетом. У него была совсем не служебная организация. Кивер набекрень, сабля при колене, темляк до земли, – он любил сначала побушевать; но истинное призвание его было не в одну сторону, а направо-налево. С первой попытки он так ловко держал в горсти книгу судеб, называемую колодой, так ловко, по-юпитерски, метал, что вся собратия подрывающих банк восклицала: «Славно мечет! чудно мечет!»

Эти возгласы заложили навсегда банк в голове Дмитрицкого. Для него просто была мука, когда отрывали его от дела, не только службой, но и глупым обычаем закусывать, обедать, пить чай и ужинать.

Бросая с досадой карты, он всегда восклицал, вставая из-за стола: «Только и думают, что набивать пузо! точно голодные собаки бегут к корму! как будто нельзя тут же перекусить чего-нибудь!»

Счастье ли не везло Дмитрицкому, или бедовая страсть метать банк до тех пор, покуда он не лопнет, только Дмитрицкий постоянно был оборван. Он не сердился на то, что жалованье его всегда было проиграно вперед за треть; не горевал и о том, что в гардеробе его оставался только старенький мундир с мишурными принадлежностями, годный только для манежа; но он сердился, что явный недостаток в деньгах прекращал игру и ему ничего не оставалось делать, кроме как сказываться больным и, завернувшись в шинель, лежать врастяжку на одре тоски. Сидеть бездельником подле стола, смотреть, как играют другие, и спокойно покуривать трубочку – на это Дмитрицкий был не способен. Когда он начинал жаловаться на голову, то это значило, что у него на квартире чистота и опрятность. На деревянном диване разостлан старый вальтрап[1]; в головах кожаная подушка, вылощенная головой; у стенки еловый столик; на окне продутая трубка, а подле нее в жестяной сахарнице табачные окурки, как воспоминание счастливых дней изобилия в табаке. Тут уже нет ни чемодана, ни разбросанного платья, ни рассыпанного повсюду вахштафу[2], ни дыму, в котором можно коптить окорока, ни кухенрейтерских пистолетов, ни солингенских сабель, ни лазарининского ружья, ни охотничьей собаки. Тут только Дмитрицкии, расслабленный душой и телом, наполняет собою пустоту; то положит руки под голову, глаза в потолок; то вскочит, набьет табачных окурков в трубку, затянется, плюнет и снова заляжет. И в самом деле, возможно ли Дмитрицкому показываться на белый свет в полном здоровье и тишине души: что стал бы он отвечать на вопрос: «Что ж, брат, банчику?» Не отвечать же: «Что, брат, денег нет!» Да это такой стыд, что ужас. После этого никуда глаз не показывай, чтоб не опросили с сердечным участием: «Что, брат, денег нет? что ж, брат, дудки есть».

К получению жалованья Дмитрицкий выздоравливал; но однажды, во время болезни своей, он надумался и решил, что глупое счастье надо заменить чем-нибудь умным. И вот все время болезни он стал посвящать на изучение волшебной науки, по части превращения листов. Эксперименты постоянного совершенствования в науке он производил над помещиками, и, по пословице: «бей сорок, бей ворон, добьешься и до белого лебедя», он зашиб однажды изрядный куш у одного юного агронома. Деньги развивают фантазию и в прохладных душах, с ними непременно хочется летать. Ремонтерство – пресоблазнительное поручение для кавалериста[3]: подорожная на все четыре стороны, пики» – в Бердичев. Отправился и наш герой в Бердичев. Счастлив. Там-то в Бердичеве, тьма казначеев, тьма ремонтером, тьма понтеров, тьма Эстерок или Эсфирей, Лий, Рахилей, которых называю! Рохли мм, жидок евреев – иудеев – факторов, контрабандистов и талмудистов, панов, панн и паненок, шляхтянок и гардеробянок. Чудо! Корчмы, бильярды, карты, коханки, мазурки, панские реньчки[4] и ножки, сто тысенц дьяблов и цо еще? – больше ничего не нужно, всё есть. Дмитрицкии прибыл благополучно; по обычаю, остановился в корчме, потому что где живет израиль, там нет домов, а есть корчмы: это ряды длинных заездных мазанок с крытыми дворами напролет из грязной улицы в вонючий переулок. Переднюю часть корчмы составляет комната для приезда вельможных панов. Здесь можно присесть на стул, прилечь на канапе, посмотреться в зеркало, выглянуть на улицу, раскинуть ломберный стол, побеседовать с какой-нибудь Рифкой, угодливой хозяйкой в жемчужных мушках, или с Пейсой, ее сестрой, или дочерью, с распущенными кудрями до плеч. И Рифка и Пейса смотрят в глаза и неугомонно допрашивают, не потребно ли чего-нибудь пану: «А может быть, пан покушает чего-нибудь? а может быть, пан чай будет пить?… пан с ромом пьет?… а может быть, пан желает что купить?» Только что пан заикнулся, Пейса уже исчезла, прокричала в нос на дворе: «Хаймэ, Хаймэ!» – и еще что-то по-своему, и жидок Хайм бежит в ряды. Глядь, из какой-нибудь лавки крадется Хайм, а за Хаймом из всех лавок бегут Хаймы, Мошки, Иоски, Абрамки и Шлёмки с узлами. Хайм в двери, и все за ним. Напрасно и Рифка и Пейса застановили двери, хотят припереть на крюк: жиды ломят, проталкиваются, кладут на пол свои узлы, торопятся развязывать, и каждый, бранясь по-жидовски со всеми прочими и охуждая чужие товары, расхваливает свои и сует их в руки панские.

Этой картины, не только живой, но и писаной, не найдешь даже и в Москве, где некогда, по татарскому обычаю, купцы держали при себе таких сидельцев, которые тянули покупщиков к лавке за ворот.

Но мы еще не кончили описания корчмы. Рядом с приемной меблированной комнатой лежит небольшая штуба хозяйская; здесь две кровати, подле окна стол, в углу печка, подле печки лавка, в другом углу шкаф с посудою, по стенам полки с горшками и плошками. Под заскорузлыми перинами ложе Рифки и Пейсы с братьями и сестрами; на печке ложе старой жидовки, а на лавке наймочки.

Все остальное протяжение корчмы, от улицы до переулка, разделяется на отделения для заезжих – вход прямо со двора; каждое отделение разделено надвое печкой, которая таким образом и составляет стену, или перегородку, очень удобную для топки камышом и бурьяном. Втащат несколько связок длинного камышу, разложат в грубе огонек[5], воткнут один конец связки, камыш вспыхнет, затрещит, и по мере того, как огонь пожирает, камыш вдвигается в печь. Проглотив связок десять камышу, груба раскалится как нельзя лучше, и вы до самого вечера имеете полное право жаловаться на нестерпимый жар, духоту и в случае слабой головы на угар; а ввечеру можете снова топить или почивать в прохладной комнате.

На дворе корчмы постоянное месиво грязи; это в одно и то же время и конюшня, и сарай, и хлев, и курятник, и помойная яма.

Город – не столица обширного размера, и потому экипажи – лишняя вещь; можно, не уставая, ходить из конца в конец пешком; по сторонам улиц грязь не так глубока, и всегда есть, вместо тротуара, пробитая тропинка; но если вы – смелый кавалерист, то можете оседлать какого-нибудь жида и переехать на нем чрез топь. Впрочем, в каждой корчме можно нанять пару кляч в бричке с дышлом, и какой-нибудь Шлёмка довезет вас и на бал и с балу.

Жидовское местечко – удивительная вещь: это шайка, но не разбойников и не воров. В этом случае каждый жид честен как черт: как черт не убьет, не украдет, но как черт – обманет, проведет, надует, обморочит, соблазнит, раззадорит, и вы почувствуете какую-то тяжесть в кармане и выбросите из него все деньги жиду за дрянь, как черту душу за земные наслаждения.

Кто не живал посреди израиля, тот не понимает достоинства картин жидовской школы.

Вот на лавочке у ворот одной корчмы сидит офицер, в шинели и фуражке; что-то очень смутен; облокотясь на колени, он запустил руки в густые кудри и, как будто насильно похилив голову книзу, заставил ее устремить глаза в землю. Сидит и молчит, не смотрит даже на Пейсу, которая, накинув капотик на одно плечо, стоит подле.

– Вы сердитые такие, не хотите говорить, – сказала она ему с участием.

Офицер молчит.

– Знаю я: пан Желыньски обыграл вас; сказала я, что не играйте с паном.

– Да поди прочь, пожалуйста!

– Зачем пойду прочь? я хочу здесь стоять.

– Ну, стой, да молчи.

– Я только жалею вас, больше ничего; а вы сердитесь.

– Ах ты, Песька! ну, поди сюда!

– Как это можно!

– Ну, поди прочь!

– Где тут квартирная комиссия? – крикнул улан, подъезжая к соседней корчме.

– Улан! какого полка? – спросил офицер.

– Татарского уланского, ваше благородие, ремонтной команды.

– Кто офицер?

– Поручик Дмитрицкий; вот не допрошусь, где квартирная комиссия: заготовить надо квартиру его благородию.

– Пустяки, брат; здесь и в месяц не добьешься порядочной квартиры; а твой офицер, верно, не остановится в мурье.

– Как можно, ваше благородие; он приказал, если не отведут хорошей квартиры, так нанять.

– Так нечего и хлопотать, вот здесь есть квартира, лучше и не найдешь.

– Поди посмотри, прекрасная, меблированная, с зеркалами комната, – сказала Пейса.

– Да уж, верно, понравится его благородию, – сказал улан, посматривая на Пейсу, – так я поеду, буду ждать его у заставы.

– Веди прямо сюда; да постой, служивый, ты посмотри, ты увидишь, какая прекрасная квартира, мы за постой дешево берем.

– Ну, посмотрю, – сказал улан, въезжая на двор и слезая с коня.

– Видишь, какая квартира для твоего офицера?

– Славная, славная!

– На-ко, выпей с дороги.

– И квартира славная и хозяйка славная!… а уж мой офицер такой, что и квартиру ему подай славную и хозяйку славную… ох, да и водка какая славная!…спасибо!

– Если понравилась, так выпей еще… Смотри же, прямо к нам веди, не слушай других…

– Небойсь; да закусить, брат жидовочка, дай чем-нибудь.

– Сейчас, сейчас; вот два бублика.

– Довольно одного. Так прощайте же покуда.

– Офицер твой любит играть, может быть, в карты, так мы ломберный стол поставим, – сказала Пейса.

– И играет, и гуляет, – отвечал улан, моргнув глазом.

– Женатый или нет?

– Какой женатый!

– А богатый?

– Да сорит деньгой; куда их беречь: и поигрывает, и вашу братью задаривает… щедрый, нечего сказать! Ну, поеду навстречу.

– Прямо сюда, да не ошибись. Я пошлю фактора на заставу… Хаймэ! гэ!

Пейса что-то пробормотала, и Хаймэ побежал за уланом.

– Хвалит своего офицера, – сказала Пейса, выходя за ворота, – в карты играет…

– Э?

– И богат; вот и играйте с ним.

– Э?

– Да; со своим братом офицером лучше вам играть; а эти паны в париках – шулера.

– Э?

– Да, я вам говорила.

– Э? Сидоров, дай трубку.

– Трубку-то я подам, сударь, да пустую.

– Табаку нешто нет? Поди возьми у Соломона фунт.

– Поди возьми! – бормотал косолапый кавалерист-денщик про себя, отправляясь в лавку, – пожалуй возьму; мне что! я поди возьми, так сам не будет отвечать… Эй, давай фунт табака барину.

– Фууунт?

– Да, фунт! сказано фунт, так фунт. – У тебя карбованный али сто?

– Да, сто! как бы не так!

– Давай деньги.

– Поди у барина возьми, он тебе даст.

– Даааст? а у барина деньги есть?

– A у кого ж и быть деньгам, как не у господ? Ну, давай же или сам неси; барин велел фунт табаку принести; ну и ступай.

– Велел?

– Говорят, велел; ступай, он, чай, расплатится с тобой.

– Расплатится?

– Стало быть, расплатится, когда велел целый фунт приносить.

– Пойдем, пойдем.

– Пойдем.

Между тем офицер, не дождавшись табаку, отправился по соседству, корчем через пять, к пану Желынскому.

Пан Желынский был знатный игрок, старый пес в рыжем парике, с преотвратительной наружностью. Все знали его ремесло, говорили ему в глаза: «Ты, пан, шулер! с тобой нельзя играть!» Он на это издавал звук: «хэ, хэ, хэ, хэ?», садился за стол, высыпал горсть червонцев, разламывал звучно обертку колоды, раскидывал ее, как веер, и, пропустив с треском карту в карту, клал тихо на стол и произносил: «Не угодно ли?» На это магическое слово ничего нельзя было отвечать, кроме: «Угодно!»

– Пан, реванж за тобой, – сказал офицер, входя в квартиру пана, который играл в это время на скрипке вариации Плейеля[6]. – Отыгрываться я не хочу; а будем играть пополам.

Желынский, положив скрипку, посмотрел вопросительно на офицера.

– Ну, пан, хочешь вместе, идешь на половину?

Желынский отдул губы и сделал знак, что он не понимает этих слов.

– Послушай, пан, ты со мной не церемонься; ты меня обдул, а я тебя отдую, мне все равно; я проиграл тебе ремонтные деньги! Ты должен меня вывести из беды.

– На чужие деньги не должно было играть.

– Знаю я сам это; да ведь ты, бес, попутал меня; так и распутывай.

– Но… с кем же играть?…

– С кем?… Э-гэ! колокольчик!…

И самом деле колокольчик звякнул, на улице хлопанье бича ближе и ближе.

Желынский и офицер бросились к окну.

Дмитрицкий катил в роскошной коляске, прислонясь к боку; белая фуражка, по обычаю, набекрень.

– Какая прекрасная венская коляска! Кто это такой?

– Вот выигрывай, пан, эту коляску.

– Хэ, хэ, хэ! не худо бы. Здесь, подле, остановился; надо бы узнать, кто такой. Яне! гей, Яне!

– Не беспокойся, это мой сосед. Хочешь с ним познакомиться?

– Почему ж не так, всякое новое замечательное лицо составляет особенно приятное знакомство.

– Так приходи же ко мне через полчаса, слышишь?

Желынский кивнул головой в знак утверждения, а офицер отправился к себе.

Дмитрицкий был уже встречен Пейсою и охорашивался в зеркале.

– Какая ты миленькая евреечка! а?

– Нравлюсь я вам?

– Да как же? чудо что за глазки! а?

– Вам, может быть, чаю угодно? у нас самый лучший чай.

– Чаю, чаю! о, какая хорошенькая! тебя как зовут?

– Пейса.

– Пейса!

– Позвольте, я сейчас принесу чай; как прикажете: с самоваром подать или просто?

– Как хочешь.

И Пейса вышла торопливо в свою комнату собирать чай.

– Чудо жидовочка! – повторил Дмитрицкий, расхаживая по комнате и крутя усы, – а городишко, кажется, не лучше Могилева… а я думал черт знает что!…

– Прикажете сливок и сухарей, или с ромом будете пить? У нас ром самый лучший, ямайской.

– С чем хочешь… Поди, поди сюда!

– Сейчас, я только приготовлю чай.

– Плутовка!… Сергей! эй! Сергей!

– Сейчас. Самовар ставлю, – отвечал денщик со двора

– Скорей!

– Самовар ставлю!

– Кто тебя просил? дурак!

– Да сами же сказали, чтоб сейчас же самовар был готов.

– Не нужно! здесь есть чай готовый…

– Не нужно! а я наставил… Готовый! какой тут жидовский чай – труха! а деньги дерут такие, что…

– Ну, молчи!

– Да зачем же изволили покупать самовар? Сами говорили, что от жидовского чаю с души воротит. – Молчать!

– А по мне что – меньше хлопот! не я его пить буду!

Пейса принесла чай точно в таком же виде, как подают и в русских трактирах.

– Налей же, Песя; сама угощай меня!

– Вы сладко любите?

– Сладко, милочка; так сладко, как… понимаешь? Да сядь, хозяйничай как должно, а я сяду подле тебя…

– Как это можно!

– Ну, я не буду пить; мне скучно одному пить.

– Пейса! Пейса! – раздался голос подле дверей.

– Позвольте! постоялец наш пришел, верно, требует чаю…

– Кто такой постоялец?

– Драгунский офицер. Ему здесь отведена квартира.

– Экой счастливец!

– Он скоро едет; попросите его, чтоб он передал вам свою квартиру.

– В самом деле!

– Пейса! чаю давай! – крикнул офицер, входя в комнату, не обращая внимания на Дмитрицкого.

Надо сказать, что в корчмах приемная комната то же, что в гостиницах общая зала. Если в корчме есть какая-нибудь заманчивая Пейса и никто из приезжих не занимает этой общей залы, то офицерство на прогулках заходит в нее и требует, у Пейсы чаю, кофе и поцелуев.

– Я вам пришлю чай в вашу комнату, – сказала Пейса, – здесь они стоят.

– Ах, извините, – сказал офицер Дмитрицкому, – я не знал, что у меня есть сосед.

– Сделайте одолжение, рад познакомиться, тем более, что я имею к вам просьбу. Мне вот жидовочка сказала, что вы скоро поедете отсюда и ваша квартира опростается. Я бы желал занять ее.

– И прекрасно! в самом деле, вам нечего хлопотать в квартирной комиссии; а признаюсь вам, это истинная комиссия добыть здесь порядочную квартиру.

– Сделайте одолжение, не угодно ли вам чаю?… Я церемоний не люблю; прошу и со мной без церемоний…

– Это и прекрасно!

– С ромом изволите?

– Немножко.

– Может быть, вы любите пунш?

– Э, все равно. Вы надолго приехали?

И так далее, обыкновенный офицерский разговор, который был прерван приходом денщика Сидорова с Соломоном и с табаком.

– Вот, сударь, сам принес табак, – сказал Сидоров.

– Дурак! тебя кто просил сюда? не мог подождать? Покажи табак!… Изрядный! Вот это изрядный табак! Верно, нового привозу; а то такой скверный отпустил, что я хотел тебя проучить, заставить сто раз прийти за деньгами. Завтра принеси еще три фунта этого же самого. Пошел!

– Васе благородие…

– Ну, пошел, нечего оправдываться!

– Что ж, васе благородие…

Слова жида были прерваны приходом Желынского.

– Я думал, что пана Рацкого дома нет, – сказал он, обращаясь к офицеру. – Я принес долг… кажется, пятьсот пятьдесят рублей?… Вот три двухсотных.

– Что ж это? пятьдесят рублей сдачи? Ну, я сдачи не люблю давать: штос, на две карты[7] – и кончено: четыреста или все шестьсот. Пойдемте ко мне; здесь их квартира.

– Ах, извините, я не знал, – сказал Желынский, обращаясь к Дмитрицкому.

– Не угодно ли и вам ко мне?

– Да для чего ж, господа, переходить с места на место, – сказал Дмитрицкий, – я очень рад, что имел удовольствие познакомиться, прошу вас быть как дома; если угодно, я велю подать карты.

– Нет, я играть не буду, – сказал Желынский.

– Кто это такой? – спросил Дмитрицкий тихо у Рацкого.

– Помещик, богач каналья, я его немножко наказал… Я сам играть не хочу; но штос на квит – не игра.

– На квит, пожалуй.

– Пейса, подай карты.

– Вы откуда изволили приехать? – продолжал Желынский, обращаясь к Дмитрицкому.

– Из-под Могилева.

– На Днепре или на Днестре?

– На Днепре.

– Я там не бывал.

– Маленький город.

– Ну, пан Желынский!

– Позвольте, я сам мечу.

– Пожалуй!… Идет на квит… Ах, проклятая десятка!… идет на сто… баста!

– Это ужас! – вскричал Желынский, бросая карты. – Терпеть не могу этот штос!

– Зачем дело стало, – банчику!

– Нет! покорно благодарю! да еще против одного!…

– Извольте, я тоже приставлю, – сказал Дмитрицкий, – надо же что-нибудь делать: я смотреть не люблю.

– Охо-хо! гроши мои, гроши! – сказал вздыхая Желынский, высыпая на стол из кошелька сотни две червонцев. – Новые карты!

Началась игра. У Желынского точно как будто колода никогда в руках не бывала. Так глупо держит, что все карты видны. Дмитрицкий думает: «Такого олуxa не трудно обыграть!» Подсмотрит карту, – аттанде! и поставит на хороший куш, да еще примажет. Разгорелся, подымает выше.

– Отвечаете? – вскричал он наконец, поставив темную.

– Отвечаю! – с досадой отвечал Желынский, – отвечаю до десяти тысяч!

– Аттанде! отвечаете?

– Отвечаю!

– На все!

Желынский приостановился, казалось, струсил, руки задрожали…

– Мечите!

Направо, налево, направо, налево… Ух! Дмитрицкий разбил кулак, ударив по проклятой карте, которая ему изменила; в глазах затуманило.

– Позвольте сосчитаться, – сказал Желынский, потирая руки и положив колоду на стол.

– Это черт знает что! – вскричал Дмитрицкий. – Ах, дурак! сам себя надул! так глупо ошибиться! – прибавил Дмитрицкий про себя, – это удивительно!

– Что ж тут удивительного, что из пятидесяти карт, которые я вам дал, выигрываю одну?

– Да эта одна стоит тысячи! – прибавил Рацкий.

– Нет, не тысячи, а восьми тысяч четырехсот, – отвечал хладнокровно Желынский, сосчитав выигрышные Дмитрицким тысяча шестьсот рублей и вычитая их из десяти тысяч. – Рассчитаемся.

– Нет, мы будем играть еще! – вскричал Дмитрицкий, потирая лоб.

– Нет, баста! за вами восемь тысяч четыреста.

– Что ж вы думаете, что у меня денег нет? – сказал с сердцем Дмитрицкий, схватив шкатулку и отпирая ее. – Вот ваши деньги!

Для уплаты восьми тысяч Дмитрицкий должен был прихватить сотни, две из ремонтной суммы. Дрожь проняла его.

– От реванжа я не откажусь, – сказал Желынский, взяв деньги, – но завтра.

– Завтра не играю! – сказал Дмитрицкий.

– Как хотите, сегодня не могу, мне в голову ударило от удовольствия выиграть хоть одну порядочную карту: я так несчастливо играю. До свидания.

– Прощайте!

– Животное! обрадовался, что выиграл восемь тысяч! – сказал Дмитрицкий, когда Желынский вышел.

– Хм! да! ужасная скотина!

– Так глупо проиграть, как я проиграл, ни на что не похоже! Проиграл такому ослу!… это ужас!… Вы видели, как он держит карты?… Все виднехонько! Его можно бы было обобрать до нитки; но я не хотел пользоваться этим, в доказательство мой проигрыш, черт знает что!

– Да, да! – отвечал Рацкий, зевая.

– Давайте по маленькой, от нечего делать.

– Пожалуй, только мне нужно сперва сходить в дежурство… Я через полчаса приду.

Через полчаса Рацкий действительно возвратился; сели играть по маленькой, играли за полночь; но у Дмитрицкого тряслись руки, и пальцы не в состоянии были исполнять его требований. Игра кончилась ни на чем.

Дмитрицкому не спалось; всю ночь продумал он о глупом тузе, который лег вместо левой на правую сторону. На другой день он отправился отдать визит Рацкому и предложил ему пригласить олуха к себе.

– Надо же отыграться!

– И пусть он опять мечет банк.

– Да, да, да, именно!

Желынский не замедлил явиться; но, начав игру, долго не распускал хвоста у колоды. Игра не клонилась ни на ту, ни на другую сторону.

– Славная у вас коляска, – сказал Желынский.

– Не дурна.

– Что заплатили?

– Три тысячи.

– О-го! но стоит этих денег, бесподобная коляска!

– Хотите выиграть в четырех тысячах?

– Э, нет, в трех с половиною, пожалуй!

И Желынский, как будто невзначай, выказал валета, третью карту снизу. Дмитрицкий не упустил заметить ее, позадержал талию ставками и, когда три валета выпали, крикнул: «Аттанде! мазу коляска!» Направо, налево…

– Черт знает! – вскричал Дмитрицкий, – вы, сударь, передергиваете!

– С вами играют, милостивый государь, благородные люди, вы забываетесь! Я с вами давно уже играю, господин Рацкий: заметили ли вы, что я передергиваю?

– Полноте сердиться! господин Дмитрицкий так только сгоряча сказал; кому не досадно проиграть два такие куша!

– Однако ж я не выходил из себя, когда проиграл вам третьего дня две тысячи.

– У вас характер, у господина Дмитрицкого другой.

Дмитрицкий исступленно ходил по комнате. Коляска ему нужна была для представительности…

– Милостивый государь, я коляску вам не отдам, я плачу вам за нее тысячу рублей, то, что сам заплатил.

– Это прекрасно! Вы сами заплатили за нее три тысячи; она шла в трех с половиной. Извольте, я за три тысячи отдаю назад, уступаю пятьсот рублей.

– Я у вас покупаю ее.

– Она стоит мне три тысячи пятьсот.

– Угодно тысячу двести? Вам никто за нее больше не даст.

– Она не продажная; я сам в ней поеду.

– Угодно полторы тысячи?

– Полторы тысячи деньгами, пенковую вашу трубку да шкатулку.

– Трубку? шкатулку? ни за что!

– Отдавай, пан, за полторы тысячи, – сказал Рацкий.

– Ну, так и быть.

Дмитрицкий со вздохом достал из шкатулки тысячу пятьсот рублей и бросил на стол. Это уже был второй заем без процентов и без всякого обеспечения.

Но читателю, верно, надоел Дмитрицкий. Оставим его покуда делать что хочет; расскажем что-нибудь другое.